Глава двадцать первая Исповедь

И время остановилось. Из-за низких, свинцово-тяжелых быстролетящих туч, из-за черных букетов разрывов, черного дыма пожарища и черного пепла день стал похожим на ночь, а ночь, озаренная вспышками выстрелов, исчерченная разноцветными пунктирами трассирующих и зажигательных пуль, освещенная мертвой бледностью ракет, походила на хмурый полярный день.

Командиры отдавали приказания. И все равно их нельзя было услышать в сплошном грохоте боя. Каждый красноармеец действовал самостоятельно. Люди делали то, что им подсказывала совесть, чего требовал от них долг.

Борис Курганов, лейтенант Бельский, старшина Марченко и сержант Иванов знали, что их подчиненные сделают все, что нужно, без подсказки. И они сами превратились в рядовых воинов — лежали в обороне.

Если бы какой-либо старый знакомый со стороны взглянул на солдат Курганова, он не узнал бы их. Да что знакомый родной отец не узнал бы сейчас своих сыновей, закопченных, грязных, замотанных промокшими бинтами, с землистыми лицами, наморщенными лбами, сведенными судорогой скулами, сведенными пальцами. Разве лишь по белозубым улыбкам можно было бы узнать прежних ильинских школьников. Сейчас каменная неподвижность сковала их лица, недетская хмурь была во всем их облике.

…В ночь с 4 на 5 декабря в полузасыпанном подземелье никто не спал. Немцы не стреляли, видимо проводили перегруппировку перед решительным штурмом. Красноармейцы понимали, что это затишье будет длиться недолго. Ребята нервничали, ходили по подвалу. То здесь, то там вспыхивали разговоры.

В строю оставалось девятнадцать человек. Все были ранены, многие по нескольку раз. Боеприпасов почти не осталось, патронов — по обойме, гранат — по одной. Осознав это, люди стали еще общительнее. Каждый испытывал потребность сделать товарищу приятное — разделить с ним последний крепкий, как кремень, сухарь, щедро вывернуть в бугроватую ладонь остатки махры из кисета.

Красноармеец Чуриков швырнул на пол вещевой мешок, сел возле него, подогнув ноги, и призывно махнул рукой:

— Подходи, братва! Потрошить сидор буду!

Чуриков вытряхнул содержимое вещевого мешка и начал щедро оделять товарищей. Раздал трофейные консервы, Андрею дал красивую авторучку, Иванову — роскошную бритву.

— Бери, батя, пользуйся, мне не нужно.

И, хотя все прекрасно понимали, что их ждет такая же — судьба, как и этого хитрющего красноармейца, все брали дареное, брали, чтобы не обидеть цыганка, чтобы поддержать в нем дух…

А Чуриков посмеивался, балагурил:

— Налетай, братва, бери…

Когда мешок опустел, Чуриков подошел к Тютину и протянул ему голубое, расшитое красными петухами полотенце.

— А это, Гриша, тебе. Дарю от всего сердца. На память.

Здоровяк Тютин отказывался, а цыгановатый Чуриков скалил зубы, щурил черные озорные глаза:

— Забирай, не стесняйся… Помнишь, Гришка, как ты в Вязьме хотел мне по шее дать?

Опустошив мешок, Чуриков описал им круг в плотном, прокуренном воздухе:

— Все. Остался гол, как сокол. Лети и ты к чертям, старая хреновина!

Боец бросил пустой мешок в угол и подсел к товарищам. Через минуту вновь послышался его негромкий голос:

— Ты спрашиваешь, откуда я родом? Поздненько, братец, стал ты землячка искать. Но я удовлетворю твое любопытство. Московский я, пресненский. О пресненских мальчиках слыхал?

— О шпане пресненской, — насмешливо протянул Каневский и, поморщившись, плюнул кровью.

— Не надо так говорить. Пресня себя еще в 1905 году показала. Революцию Пресня делала. Понял?

— А чем ты занимался… — гудел Тютин.

— Я что. Всяко пришлось… и карманы резал, и еще кое-что в том же духе. Но это раньше. Потом поумнел. Понял, что к чему, отчего и зачем. Между прочим, в вечерней школе учился. Правда, на трешки, зато по физике — пятерка. Любил ее. Правильная наука.

— Все науки правильные, — заметил Андрей.

— Да. Учился. Ну, и работал. Зарабатывал, конечно. Мать у меня. Всю получку ей до копеечки. Даже на четвертинку не оставлял. Не люблю этого. Не употребляю. В общем, жил ничего. Зарабатывал прилично. Шоферы знаете как жили — не терялись. Жениться думал — была одна залеточка… Н-да. Только не вышло.

— Изменила? — глухо вырвалось у Бориса Курганова.

Все с удивлением посмотрели на командира. Он отчаянно покраснел.

— Не было этого, товарищ старший лейтенант. Неприятность вышла из-за другого, — продолжал Чуриков, — на работе. Был у нас один деляга — предложил левую ездку. Я не схотел. Не потому, что святой был, нет, — торопился к Зинке. Он — грозить. Грозит и грозит. Я тебе да я тебе. Ну, не выдержал я — въехал ему разика два, да еще…

— Правильно сделал, — громыхнул Тютин.

— Да… Отбыл за это сколько полагалось. Вышел. А тут война.

— Да, — протянул Бобров, — воина перевернула наши планы…

Медленно-медленно ползло время, тягучей нитью разматывалась нить рассказа.

— Заждить, хлопцы. Скажу о себе. Кадровую служил — сверхсрочную Восемь лет оттопал, — начал старшина взволнованно. — Служил справно, как медный котелок. А потом решил до дому поихать, на Вкраину, отпуск выхлопотал, литер. Документы взял в части — и прямиком на вокзал. Домой, конечно, телеграмму послал: еду.

— Приехал?

— Где там! Так до сих пор и еду. Хай тому Гитлеру грець на кинець, собаци.

Один за другим бойцы рассказывали о себе все, даже самое сокровенное, стараясь ничего не утаить. Люди испытывали странное чувство — необходимость рассказать, поделиться, вылить душу. Слушали каждого внимательно, горячо одобряя хорошее и не осуждая за плохое. И люди не скрывали плохого. Они словно сбрасывали с себя лишнее, наносное, грязное, и оно сгорало в пламени, зажженном родством душ, стремлений, цели, сгорало без остатка, как лигатура. И тогда обнажалось то замечательно простое, честное, неоценимое, что от века заложено в русском человеке и что привила ему взрастившая его Советская страна.

— …До чего любил я завод! — тяжело дыша, говорил Иванов. — Заводишко невеликий, а я прирос к нему. Помню, как сейчас, только поженились мы со старухой, — а любил я ее крепко, — пришлось сколько-то раз ночевать в заводе. Оборудование мы меняли. Времени в обрез. И вот возвращаюсь я домой после двух смен да ночки бессонной, ноги кренделя выписывают, а старушка моя характерная. Ну, и начала меня казнить. Стыдит и стыдит, пилит вдоль и поперек и крест-накрест, визжит не хуже тупой ножовки: «Не успел жениться, уже шляешься!» И так далее и прочее тому подобное.

Я, конечно, клятву даю, мол, в последний раз, а через пару дней опять в заводе остаюсь. Чуть до развода не дошло, вот как.

— А что, батя, — Чуриков затянулся самокруткой, — изменял, поди, своей благоверной?

— Неумный разговор завел! — Старик заморозил голос и, помолчав, добавил: — Ни разу не сфальшивил.

И все поверили старику: в такой обстановке душой не кривят.

В подвале густел сумрак, скрывая лица. Неожиданно послышался неуверенный, робкий голос лейтенанта Бельского:

— Хотя и не положено командиру перед подчиненными, а хочу сказать. Не могу. Вот вы думаете, командир ваш — сухой человек. Всё, мол, требует да требует. Мораль читает да наказывает. А я ведь совсем не такой. Веселый я. И на баяне хорошо могу, на пианино. Только боялся очень авторитет командира потерять. Больше всего боялся. Думал — строгостью да официальностью. Теперь вижу — ошибся. Нужно было по-простому — вы все такие люди… такие товарищи!.. Словом, нет у меня подхода к человеку индивидуального. Потом, вы из десятилетки. Начитанные. Словом, я… В общем, простите, если когда обижал или что…

— Что вы, товарищ командир!..

— Мы вас уважаем.

— Знаю, знаю. А промеж себя зовете: «Не положено».

Все рассмеялись и больше всех Бельский.

— А как вас зовут, товарищ лейтенант?

— Меня, Миша… Михаил то есть. — И Бельский снова засмеялся, не удержавшись от излюбленной фразы — Мишей по настоящей ситуации вроде не положено.

— Ну, кто еще не исповедовался? — усмехнулся Иванов. — Кайтесь во грехах. Рассветает.

— Эх, я за всех сразу! — на середину вышел Бобров. — Нас здесь полкласса. Раньше жили разно. Ссорились, дрались по пустякам. Да и здесь не сдружились. Ленька Захаров на Андрея злился, Андрей — на Леньку. Трус среди нас оказался, черт поганый. Словом, разные мы. Но я хочу сказать не об этом. Это чепуха. Главное — цель у нас одна. Что у меня, что у Кузи, брехуна и чудодея. Потому мы здесь стоим и никуда — запомните! — никуда отсюда не уйдем! Не уйдем! — крикнул Валька сорванным голосом. — Ребята комсомольцы… — Бобров задохнулся, потирая перехваченное волнением горло.

— Ребята! — пискнул Игорь Копалкин. — Давайте клятву дадим драться до последнего. Клятву дадим, как в книжке у этого самого…

— Мы уже клятву дали, — зазвенел Бобров. — Мы комсомольцы, и этого достаточно.

— Правильно, Валя! — Андрей обнял товарища. — И все же я клянусь…

— Клянусь! — подхватил Копалкин.

— Клянусь! — крикнул кто-то неизвестным голосом, отдаленно напоминавшим Кузин. Ребята не узнали его: Кузю серьезным не видел еще никто.

— Клянемся! — поддержали оставшиеся в живых красноармейцы.

— Клянемся! — грохотало под мрачными сводами подвала. — Клянемся, клянемся, клянемся!

— Клянусь! — произнес Борис Курганов.

Затрещали выстрелы.

— Клянусь! — повторил он и зычно скомандовал: — По местам.

Загрузка...