Профессор Филип Бринкман небрежно покачал головой.
— Какая жалость! — сказал он. — И ведь именно Манфред. Уж лучше бы кто-нибудь другой…
У него был скрипучий и какой-то писклявый голос. Мгновение его слова неподвижно висели в воздухе.
За овальным обеденным столом нас было четверо: дядя Филип, тетя Эллен, Ульрика и я. Несколько месяцев назад я познакомился с дочерью профессора Бринкмана, и с тех пор меня время от времени приглашают к Бринкманам на семейные обеды. Ульрика сидела прямо напротив меня.
— А почему вообще кому-то надо умирать? — спросила она, пожав плечами.
Еще вчера я сообщил им горестную весть о скоропостижной смерти Манфреда Лундберга. Эта весть вызвала весьма оживленный обмен мнениями, который продолжался до сих пор. Старик относился ко мне весьма благосклонно. Он очень любил получать своевременную и исчерпывающую информацию обо всем, что происходит в окружающем его мире.
Обед приближался к концу. Мы взялись за десерт — чернослив со сливками. Через несколько минут мы встанем из-за стола и перейдем в библиотеку, где будем пить послеобеденный кофе. Старик непременно предложит мне сигару, как он это делал уже неоднократно, а я с благодарностью возьму сигару и с видом знатока спрошу его, что это за марка.
— На Манфреда всегда можно было положиться, — сказал Бринкман. — Он был человек рассудительный. А все остальные — абсолютно ненадежный народ. Взять хотя бы Германа Хофстедтера. Ведь этот малый — коммунист!
Последние слова старик словно выплюнул вместе с косточкой и тут же сунул в рот еще одну черносливину. Он сладострастно обсасывал ее, а взгляд его между тем скользил вокруг стола: от меня к тете Эллен и затем к Ульрике.
— Извините меня, дядя Филип, но я позволю себе высказать особое мнение по этому вопросу, — произнес я очень витиевато. — Ведь отсюда вовсе не следует, что он плохой юрист.
— Ах, у папы такие старомодные взгляды! — вздохнула Ульрика. — Не обращай на него внимания.
Она посмотрела на меня и улыбнулась. Губы ее слегка раздвинулись, обнажив великолепные белые зубы. Я не замедлил улыбнуться ей в ответ.
— Это лишь означает, что малому не хватает здравого смысла, — заявил старик. — А на людей, которым не хватает здравого смысла, никогда нельзя полагаться. Ни в коем случае!
— Ты рассуждаешь слишком категорично, — коротко заметила тетя Эллен.
— Меня нисколько не удивляет твое мнение, — сухо ответил старик.
Между тем Ульрика все еще ослепляла меня своей белозубой улыбкой. Она снова пожала плечами.
— Вы опять начинаете? — спросила она безразличным тоном.
Засунув в рот очередную черносливину, старик внимательно посмотрел на дочь.
— Будь, пожалуйста, снисходительна к своим старым, дряхлым родителям, — сказал он.
Это была его любимая шутка, но, поскольку он говорил с полным ртом, иронии в его голосе не было слышно. Он сосал свою черносливину и поглядывал на дочь. Когда он наконец проглотил ягоду, его кадык быстро скользнул по горлу, на миг исчез под воротником и снова вернулся на свое место. Старик приоткрыл рот и облизнул губы. Потом опустил свои густые брови, закрыв ими чуть ли не все лицо.
— Господь бог понял, что я имею в виду, — сказал Бринкман.
Снова заглянув в тарелку, он опустил туда ложку, чтобы подцепить еще одну черносливину, но их там уже не было. Старик был явно разочарован; я охотно отдал бы ему пару своих ягод, если бы знал, но теперь было уже поздно. Тетя Эллен, Ульрика и я терпеливо ждали. Старик окончательно расстроился, отложил ложку и вытер рот салфеткой. Мы встали из-за стола.
У дяди Филипа была типично профессорская фигура, похожая на спелую грушу, ибо он слишком много ел и слишком мало ходил. Говорят, что в свое время это был многообещающий молодой ученый, но, став профессором, он быстро покончил с научной работой и впал в чревоугодие. Он вел почти растительный образ жизни и, судя по всему, был вполне доволен судьбой. Отныне его ничто не интересовало, кроме вкусной еды, крепких напитков и университетских сплетен.
Голова у него по форме тоже была похожа на грушу, вернее, стала похожа. В библиотеке висел его юношеский портрет, на котором был запечатлен совершенно другой Филип Бринкман, тот самый Филип Бринкман, которому много лет назад Эллен Бринкман отдала свою руку и сердце. Глядя на портрет, можно было предположить, что с годами голова дяди Филипа претерпевала значительные структурные изменения. Нижняя часть лица расширилась и стала чрезвычайно массивной за счет верхней части головы, которая все уменьшалась и уменьшалась в размерах. Происходило явное смещение центра тяжести. В этом не могло быть никаких сомнений.
Когда мы стояли в библиотеке возле красивого курительного столика и я любовался его юношеским портретом, он вдруг подошел ко мне вплотную и сказал, склонив голову набок:
— Герман Хофстедтер пишет только о трудовом нраве, а это далеко не самая интересная проблема в юриспруденции. Кроме того, он законченный догматик и доктринер. Эрнст Бруберг не умеет работать самостоятельно; его совершенно испортил Рамселиус с его дурацким методом.
Бринкман растопырил пальцы левой руки и указательным пальцем правой загибал их один за другим.
— Эрик Берггрен — одаренный малый, но он еще мало успел сделать, а Петерсон — из Лунда.
Он говорил со мной очень доверительно, но это была та самая доверительность «с позиции силы», которая не терпит никаких возражений. Закончив последнюю тираду, он вопросительно посмотрел на меня.
— Конечно, дядя Филип, вам виднее, — ответил я уклончиво.
Его левая рука вдруг опустилась на большой портсигар, стоявший на столе, и подняла его. Надо сказать, что в этот момент у меня появилось такое чувство, будто меня подкупают.
— Попробуй одну из этих сигар, — сказал Филин Бринкман.
Как пай-девочка, Ульрика налила нам всем кофе. Старик и тетя Эллен устроились на софе по другую сторону длинного стола, а я расположился со всеми удобствами в глубоком кресле. В одной руке я держал сигару, а в другой — чашку кофе и чувствовал себя очень уютно. Изредка я посасывал сигару. Она была недурна. Старик разбирался в таких вещах.
— Ты сейчас совсем как маленький дядя Филип, — сказала Ульрика.
В ее голосе звучал еле сдерживаемый смех. Она стояла возле окна на фоне бледных зимних сумерек. Я видел только ее силуэт. Старик мгновенно бросился мне на помощь.
— Не обращай на нее внимания, — сказал он покровительственно и помахал сигарой. — С нами она такая же заноза! Ничего, привыкнешь. Да и она с годами станет поспокойнее.
Я тоже махнул в ответ своей толстенной сигарой.
— А меня это нисколько не беспокоит, дядя Филип, — ответил я с достоинством. — Я даже не замечаю ее. Она для меня как воздух.
Я снова взглянул на Ульрику. Я чувствовал, что где-то там, в темноте, она улыбается сейчас своей широкой ослепительной улыбкой. Она стояла так, что я не видел ее лица, и она, очевидно, знала об этом.
У Ульрики Бринкман высокая грудь и полная, чтобы не сказать пышная, фигура. Однако благодаря высокому росту она все-таки кажется стройной. У нее крупное, но удивительно красивое лицо, большие голубые глаза и розовые щеки. От нее веет какой-то благоуханной свежестью. Когда я впервые увидел ее, мне показалось, что она похожа на свежеиспеченную булочку. Эта прекрасная женская плоть вызывает у меня невероятно сильное желание. Оно пронизывает меня с головы до пят. У нее длинные красивые ноги, и вся она мягкая, красивая и желанная и охотно идет навстречу моим желаниям, порой даже слишком охотно. У нее длинные светлые волосы, и вообще она олицетворяет собой тот тип белокурой красавицы, от которого южане сходят с ума, когда попадают в наши края. Ульрика похожа и на дядю Филипа и на тетю Эллен в дни их юности, а ведь когда-то они были очень красивой парой, пока их не изуродовало время.
— Иди сюда, — сказал я ей. — Тебе совершенно незачем стоять там и прятать от нас свое красивое лицо.
Ульрика ничего не ответила. Ленивым движением тела она повернулась к окну и, облокотившись о мраморный подоконник, стала смотреть на улицу. Передо мной был весь ее профиль. Порой, когда у меня бывало плохое настроение, в ее облике мне тоже вдруг удавалось разглядеть грушевидные формы. В такие минуты мне казалось, что ее тело состоит из двух половинок груши. Одна половинка перевернута и, образуя плечи и грудь, постепенно опускается к талии. Другая половинка образует нижнюю часть тела. При этом я пытался заглянуть в будущее и спрашивал себя: «Неужели она будет похожа на старика Бринкмана, когда станет постарше?» Ведь это несправедливо: у нее такой удивительно узкий таз, и вся ее фигура поражает изяществом… Но когда я по-настоящему злился на нее, мне начинало казаться, что вся она — это мешок груш, и в свое оправдание я мог лишь сказать, что здесь для меня самый надежный способ сделать карьеру на юридическом факультете. Этот старый испытанный способ дает, как в сказке, принцессу и полцарства в придачу…
— Пошел снег, — сказала Ульрика.
Потом она пододвинула кресло и села рядом со мной. Проходя мимо моего кресла, она слегка потрепала меня по волосам.
— Что мы будем делать сегодня вечером? — спросила она.
— Посмотрим, — ответил я. — Торопиться нам некуда.
Я сделал глубокую затяжку и выпустил дым прямо ей в лицо.
— Это тебе за маленького дядю, — шепнул я.
— Скверный мальчишка! — сказала она и надула губки.
В этот миг я почувствовал, как меня охватывает желание.
Дядя Филип и тетя Эллен по-прежнему сидели на софе и были целиком поглощены беседой. Речь шла о Манфреде Лундберге.
— Бедняжка Анна-Лиза, — говорила тетя. — Для нее это такой неожиданный удар!
— Едва ли неожиданный, — возразил старик. — Все знали, что у Манфреда плохое сердце.
— Скажите, пожалуйста, дядя Филип, — спросил я почти вкрадчиво, — кто будет вести семинар по гражданскому праву вместо Манфреда Лундберга?
— Наверное, Эрик Берггрен, — ответил он. — Но насколько мне известно, семинарские занятия начнутся лишь через несколько дней.
Пока мы пили кофе, разговор как-то не клеился. За окном быстро сгущались сумерки. Поднялся ветер, и снег неистово хлестал по оконным стеклам. Тетя Эллен зажгла настольную лампу.
— Хотела бы я знать, кто теперь проведет ревизию в благотворительном обществе «Бернелиус»? — вдруг сказала она. — Ведь Манфред умер…
С годами тетя Эллен все больше увлекалась общественной деятельностью. После члена городского муниципалитета госпожи Линдстрем-Лундстрем она являлась самой активной участницей всевозможных обществ и организаций во всем городе. Она была членом правления общества «Швеция-Франция», общества Красного Креста и женского клуба партии хэйре. Правда, она ничего не понимала ни в политике, ни в медицине, а ее французский язык оставлял желать много лучшего. Кроме того, уже в течение многих лет она была бессменным секретарем благотворительного общества «Андреас Бернелиус», в котором пост председателя занимала Эбба Линдстрем-Лундстрем.
— Тебе надо обсудить этот вопрос с госпожой Линдман-Лундман, — сказал дядя Филип.
— Линдстрем-Лундстрем, — поправила его тетя. — Но у нее столько дел! Она взяла на себя слишком много обязанностей.
— Не у нее одной есть обязанности! — проворчал старик.
Разговор, естественно, прервался. Секунду я наслаждался наступившей тишиной. Потом сам же ее и нарушил.
— А кто такой этот Бернелиус? — спросил я, делая вид, что меня это страшно интересует.
— Андреас Бернелиус жил в XVIII веке в Уппсале, и был большим знатоком права, — ответил мне старик. — Его брат был возведен в дворянское достоинство, а так как он сам был обойден королевской милостью и его дочь вышла замуж за простого торговца, то с горя он завещал свое состояние (надо сказать, немалое по тем временам) благотворительному обществу для оказания помощи незамужним дочерям профессоров права недворянского происхождения. Поскольку незамужними у нас, слава богу, остается не так уж много дочерей, то с годами в распоряжении общества оказались довольно значительные средства.
— Так, значит, Манфред Лундберг был ревизором того благотворительного общества? — спросил я.
— Именно так, — ответил старик. — А секретарь факультета Хильдинг Улин — кассир.
— Да, я немного знаком с ним, — сказал я.
— Ревизия была просто необходима, — заметила тетя Эллен. — Этот Улин — весьма подозрительная личность. Я слышала, что он замешан во всякого рода неблаговидных делах.
Она поджала губы, и вид у нее был черезвычайно озабоченный. Подобная мимика была чревата для ее внешности самыми опасными последствиями, ибо старость уже давным-давно стала для нее свершившимся фактом.
— Полагаю, что всей этой бесценной информацией тебя снабдила госпожа Линдквист-Лундквист? — спросил неугомонный старик.
— Линдстрем-Лундстрем, — упрямо поправила его тетя. А потом сразу перешла в контрнаступление. — Это ни для кого не секрет, — сказала она. — И меня удивляет, что ты об этом ничего не слышал. Ведь ничто теперь тебя так не интересует, как тайны, ставшие всеобщим достоянием.
Несколько секунд в комнате было совсем тихо; только снег стучал в окна.
— Хильдинг ведет совершенно беспорядочный образ жизни, — продолжала тетя. — Он живет в большой вилле в Кобу и тратит гораздо больше, чем зарабатывает. Я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день вдруг разразится скандал. Ведь он разъезжает в роскошных машинах!
— В общем, ничего нет удивительного в том, что иногда он не прочь пошалить. Но отсюда вовсе не следует, что он нечестный человек. Ведь Хильдинг — такой приятный малый! Ты уже забыла тот великолепный обед, который он устроил в ноябре? И теперь я с нетерпением жду субботнюю вечеринку.
Старик чмокнул губами и стряхнул пепел с сигары.
— Думаю, что после трагедии с Манфредом никакой вечеринки не будет, — заявила тетя.
— Возможно, он и приятный малый, и к тому же устраивает великолепные обеды, но отсюда вовсе не следует, что он честный человек, — сказала Ульрика дерзко.
— Этого я тоже не утверждаю, — ответил старик. — Но если я правильно информирован, он получил в наследство довольно круглую сумму.
— Он бросает деньги на ветер, — возмущалась тетя Эллен.
— Незадолго до рождества у него была какая-то история с Мэртой Хофстедтер, — вдруг вспомнила Ульрика.
Услышав это, старик сразу оживился. Он всем телом подался вперед и изумленно воззрился на свою дочь. Казалось, глаза его сейчас выскочат из орбит.
— Да что ты говоришь! — воскликнул он. — Что же ты раньше молчала? Я ничего об этом не знал. Хильдинг и Мэрта!
— Но это уже дело прошлое, — возразила Ульрика. — Во всяком случае, насколько мне известно. Теперь у нее, кажется, Грэнберг. Он филолог.
— Что ты говоришь! — снова повторил старик.
Мэрта Хофстедтер пользовалась репутацией достаточно легкомысленной женщины. О ней рассказывали самые невероятные истории. О таких женщинах, как Мэрта Хофстедтер, всегда рассказывают самые невероятные истории. Как-то я встретил ее на одном званом обеде. Мы беседовали с ней о французском и итальянском фарсе.
На этом наш разговор прервался. Кто-то позвонил в дверь, и Ульрика пошла открывать. Вернулась она вместе с Ёстой Петерсоном.
— Да это же Ёста! — закричал старик. — Как хорошо, что ты пришел.
— Здравствуй, Ёста! — сказала тетя Эллен. — Милости просим.
Это был крупный здоровый парень в спортивной куртке пастельного цвета. Лицо у него было круглое и розовое. И не хватало только яблока во рту, чтобы из него получился настоящий рождественский поросенок. Он подошел ко мне и протянул руку. Я встал. Это было очень мощное рукопожатие.
— Это Турин, студент, — представил меня старик. — Он изучает право. Когда-нибудь вам обоим все равно пришлось бы познакомиться.
Ёста Петерсон опустился в кресло и вытер лицо большим красно-коричневым носовым платком. Он пыхтел и сопел.
— Проклят… ужасная погода, — сказал он наконец.
Он взял чашку кофе. Это его немного успокоило.
— Ужасная нелепость — эта история с Манфредом, — сказал он, покачав своей большой круглой головой.
У него был действительно удрученный вид.
— Какая бы она ни была нелепая, но она сделала тебя профессором, — ответил старик.
Эту маленькую остроту Ёста Петерсон не сумел оценить. Зато он весьма высоко оценил заслуги Манфреда Лундберга перед наукой.
— За эти месяцы я довольно хорошо узнал Манфреда Лундберга, — сказал Ёста печально. — И считаю, что это был большой ученый. Что же касается профессуры, то у меня есть кафедра в Лунде.
Последнее замечание было ответом на выпад старика. Но тот не собирался сдаваться.
— Ты хочешь получить кафедру здесь, в Уппсале, — спокойно возразил он. — Ты сам говорил об этом. Разве ты не помнишь?
— Я не могу помнить все, что говорю, — сказал Ёста Петерсон.
— А я запоминаю все, что говорю, — упрямо сказал старик. — И помню так, будто говорил это только вчера.
После того как старик воздал должное своей превосходной памяти, на некоторое время воцарилось тягостное молчание. Ни у кого не было особого желания высказываться на эту тему. Правда, тетя Эллен попыталась начать разговор об ужасной погоде, но авторитетным в данном случае могло быть лишь суждение Ёсты Петерсона, который только что был на улице, а он предпочитал говорить о своем усопшем друге Манфреде Лундберге.
— Я не знал, что у него такое плохое сердце, — сказал Ёста. — Бедный Манфред, наверное, слишком много работал! А вид у него был вполне здоровый. Во всяком случае, мне так казалось.
В дверь снова позвонили. Ульрика пошла открывать. Это был Эрнст Бруберг, и Ульрика провела его в библиотеку. Я подумал, что скоро здесь соберется весь юридический факультет. Эрнст Бруберг остановился в дверях и слегка поклонился. Он был довольно слабого сложения, худ и, если не начнет следить за собой, через несколько лет наверняка станет сутулым. В его внешности есть что-то аристократическое. Бледное лицо его красиво. Он носит строгий темно-серый костюм. Я слушал его лекции на подготовительном курсе, а потом познакомился с ним немного поближе на одной вечеринке, где он был чуть-чуть навеселе и даже перешел со мной на «ты».
Лицо у него было мокрое от снега, и он вытер лоб рукой.
— Так это же Эрнст! — закричал старик. — Как хорошо, что ты пришел.
— Здравствуй, Эрнст, — сказала тетя. — Милости просим.
Эрнст поздоровался, но садиться не стал.
— У меня есть для вас маленькая новость, — сказал он.
Его голос звучал как-то очень странно. Старик весь подался вперед и не сводил глаз с Эрнста.
— Манфред Лундберг был отравлен!