Так прямо и было написано: «Зато очень бойко и весело прошла
«Школьная пара», в ней кроме известного уже москвичам г. Яков¬
лева 2-го, исполнявшего роль старика генерала, выступали два
дебютанта — г-жа Домашева и г. Орленев»4. Второпях, бестол¬
ково изложив сюжет (впрочем, толково изложить его было трудно
из-за намеренной и совершенно нелепой путаницы и множества
несущественных подробностей), «Московские ведомости» с похва¬
лой писали о «превосходной непринужденной игре дебютантов,
полной истинного комизма». Сказав несколько сочувственных
слов о Домашевой — ученице Федотовой, газета отозвалась об
Орленеве как о многообещающем актере, с первого появления
завоевавшем расположение аудитории. А через пять дней моло¬
дой Н. Е. Эфрос, впоследствии известный критик, историк Худо¬
жественного театра, друг Станиславского, напечатал в «Новостях
дня» заметку о дебютантах в театре Корша. Имя Орленева было
здесь среди первых. «Актер совсем еще молодой, несомненно та¬
лантливый, с искренним комизмом, наблюдательный». Эфрос уп¬
рекнул Орленева только в том, что он «не прочь пошаржировать,
покарикатурить», и тут же объяснил, что это резкость вынужден¬
ная: «Правда, сама дебютная его роль в «Школьной паре» г. Ба-
бецкого построена на затасканных, старых как мир водевильных
«qui pro quo», слишком уж грубо карикатурна и аляповата»5.
Актер погрешил против чувства художественной меры, поставим
ему это в вину, но не забудем, что благодаря его участию в жал¬
ком анекдоте неожиданно и весело отразился «нервный век» и
«нервный характер». С того времени Эфрос уже не упускал из
виду Орленева и не раз писал о его ролях в эти коршевские
сезоны.
Афиша у Корша строилась в два яруса — открывала вечер
большая пьеса, чаще всего бытовая комедия, претендующая на
нравоописание, заканчивал программу скромный водевиль. Как
гвоздь вечера шла, например, «Женитьба Малашкина» Рассо¬
хина — картины дачной жизни в трех действиях, а на закуску
ставили водевиль «Бабушкины грешки». В рекламе соблюдалась
дистанция: большие буквы для многоактной «Погони за призра¬
ками» немецкого автора Фульда, буквы поменьше для шутки не¬
известного автора «Крейцеровой сонаты» — пародии на появив¬
шуюся несколько лет назад повесть Толстого. Для Орленева, уже
в первые дни сезона ставшего популярным в Москве актером, на-
шлось дело и в основном репертуаре и в развлекательном дивер¬
тисменте. Как человек дисциплинированный, он не отказывался
от ролей, какими бы бессмысленными они ему ни казались, по
играл их по своему умению и разумению. Здесь от него можно
было ждать подвохов, Корш это знал и почему-то относился к его
фантазиям снисходительно.
В «Женитьбе Малашкина» Орленев играл пемца-аптекаря
Штрайка и, несмотря па его баварское или саксонское происхож¬
дение, окал как природный костромич, видимо, полагая, что
только явная несуразность вывезет эту несуразную роль. Прием
был грубый, по эффект неожиданный; публика смеялась, все
были довольны, кроме автора и рецензентов. Конечно, такие воль¬
ности проходили не всегда, ладо было считаться с маркой театра.
Но, где можно было, Орленев озорничал, чтобы хоть так внести
живую человеческую ноту в эти пьесы, порожденные безвре¬
меньем. Его угнетала не столько очевидная вздорность их сюже¬
тов, сколько пристегнутый к ним моральный хвостик: четыре
акта изысканно светские люди в подмосковном имении пьют чай
с малиновым вареньем и играют в крокет, а кончается действие
драмы монологом о том, что не следует бросать соблазненных
девушек и подписывать фальшивые векселя. Было что-то постыд¬
ное в этих прописях, скрывавших пустоту и праздность реперту¬
арной драматургии конца восьмидесятых — начала девяностых го¬
дов. Из двух ярусов коршевской афиши Орленев выбрал второй —
водевильный. Здесь можно было смеяться не лицемеря.
В следующем сезоне Корш для начинавшей тогда карьеру
актрисы Яворской поставил костюмную пьесу «Графиня де Шал-
лан». Классический «треугольник» показался автору этой крова¬
вой драмы слишком привычным, и он обновил традицию: у гра¬
фини Бианки де Шаллап было три соперничающих любовника.
Натура в такой же мерс страстная, как и коварная, она вела
с ними отчаянную игру на границе жизни и смерти. Сперва по
какому-то минутному влечению графиня подбивает второго лю¬
бовника убить первого, потом, опомнившись, берет клятву у пер¬
вого, что он убьет второго. Но любовники (из самых знатных
фамилий Италии первой трети XVI века) тоже не дремлют и дер¬
жат друг друга в курсе этой зловещей игры, более того, в избран¬
ном дамском обществе не без хвастовства и цинизма излагают все
перипетии их смертоносного романа. Как раз в этот момент по¬
является юный мститель — испанский гидальго доп Педро ди
Кардона, без проволочек вступается за поруганную честь гра¬
фини, убивает одного из ее любовников, еще не остыв от пыла
драки, весь в крови, приходит к ней и после бурного объяснения
становится се третьим любовником. Это кульминация драмы, и
актрисе есть чем позабавить зрителя. Но от возмездия все-таки
деваться некуда; за доном Педро охотится полиция, он ее обма¬
нывает и ловко удирает со сцены. Раскаявшаяся графиня посту¬
пает иначе — она идет навстречу смерти и кончает жизнь на
эшафоте. Палач в красном балахоне обезглавливает бедную греш¬
ницу на глазах у публики.
Даже ко всему привычная критика девяностых годов писала
об этой душераздирающей драме в издевательском тоне — как
можно без смеха принимать эту пародию? И, должно быть, по¬
тому больше всего похвал досталось Орленеву: он играл дона
Педро как будто всерьез, а на самом деле понарошку. «Москов¬
ские ведомости» разгадали этот прием: «К счастию, в исполнении
коршевской труппы эта др-р-ра-м-м-ма превратилась в водевиль,
иначе даже снисходительная коршевская публика едва ли бы вы¬
держала бесконечные пять актов»,—писала газета, особо отме¬
тив, что «водевильному колориту» этой драмы ужасов «главным
образом содействовал» Орленев, другие артисты его поддержали,
как могли6. Юмор и здравый смысл и на этот раз выручили
Орлеиева. Но водевиль был для него не только убежищем в кри¬
тических ситуациях. Он стал его призванием, его актерской спе¬
циальностью, тем особым миром, выдуманным, но отнюдь не от¬
решенным от реальности, где ничто не стесняло свободы его фан¬
тазии.
Сезон 1893/94 года был беден событиями. Той в репертуаре
задавали Мясницкий, Михеев, Кугушев и другие авторы — третье¬
степенные даже по скромному счету драматургии начала девяно¬
стых годов. Как всегда, Корш ездил в Париж, но ничего стоящего
оттуда не привез, и журнал «Артист» отметил, что его театр,
теряя курс, «все больше и больше специализируется на передел¬
ках» 7. Сборы были неустойчивые, и успехом у публики пользо¬
вался только водевиль. Орленев нс преувеличивал, когда впослед¬
ствии писал, что на водевили, которые он играл вместе с Дома-
шевой, «съезжалась вся Москва». Это был успех, обидный для
других актеров, гораздо более опытных, знаменитых, потому что
какая-нибудь «Игра в любовь» Балуцкого или «Честь» Зудер-
мана с участием «звезд» театра шла в полупустом, а то едва па
треть заполненном зале (хотя билеты были все проданы и ан¬
шлаг объявлен), и только к концу вечера, перед самым во¬
девилем, публика валила толпой и шумно рассаживалась по
местам.
Успех не вскружил Орленеву голову, он был по-прежнему об¬
щительным и внимательным товарищем, славным малым с душой
нараспашку. «Почему-то у нас в театре никто не называл его
иначе, как Патпкой, это в ту пору сапожного подмастерья
(«С места в карьер») удивительно шло к нему»,—писал А. Ту-
ганов8; самые закоренелые завистники прощали Орленеву его
триумфы. А Корт, учитывая конъюнктуру, ставил экспрессом
водевили, один за другим. На афишах замелькали «Бабушкины
грешки», «Под душистой веткой сирени», «Перед завтраком», «По
чужим ролям», и несть им числа. В строгом смысле слова эти ко¬
медийные сценки нельзя назвать водевилями, только в немногих
из них были музыка, куплеты, танцы или хотя бы пританцовыва¬
ние, как то полагалось по щепкинско-мартыновской традиции.
Репертуар Орленева строился по преимуществу на анекдотах бы¬
тового свойства; этот описательно-повествовательный уклон ка¬
зался ему навязчивым, его привлекала музыкальная стихия воде¬
виля, а для нее в коршевском репертуаре не хватало простора. Но
ведь у ничем не расцвеченной «прозы жизни», пусть в легкомыс¬
ленном преломлении авторской шутки или мистификации, тоже
было свое преимущество. Сквозь веселую путаницу водевиля
здесь явственней пробивалась горькая улыбка.
Услужливые авторы, почувствовав спрос, наперебой предла¬
гали жанровые сценки, анекдоты, шутки, фарсы, маленькие ко¬
медии своего сочинения и своей реконструкции (переделки)
с французского, немецкого, польского и других языков. Из этой
кучи надо было выуживать жемчужные зерна, они попадались
редко, если вообще попадались. И Орленев, когда мог, возвра¬
щался к водевилям, которые уже играл в провинции; от повторе¬
ния эти роли не потеряли своей свежести, осталась в них и по-
детски удивленная вера в подлинность тех невероятностей, кото¬
рые происходили на сцене. По теории Орленева зрелых лет роли,
которые он сыграл в молодости, легко разделить на два вида —
развивающиеся и неподвижные. Развивающиеся это те, которые
срослись с ним до полного слияния, стали его сущностью, части¬
цей его самого и менялись вместе с ним, с его судьбой, взглядами,
ходом жизни. Неподвижные — вовсе не значит неудавшиеся,
иногда они у пего хорошо получались, например предатель Нотка
в скверной пьесе «Измаил» (роль, которую ценил Юрьев) 9, это
только значит замкнутые во времени, в конкретности среды, без
широты перспективы, без всегда обновляющихся общечеловече¬
ских мотивов. По этой классификации к числу развивающихся
можно отнести и лучшие водевильные роли Орленева. Я упомяну
прежде всего мальчика-сапожника из мансфельдовского водевиля-
переделки «С места в карьер».
У этого мальчика была долгая жизнь. Напомню, что Орленев
впервые сыграл эту роль в 1888 году в Нижнем Новгороде,
а тридцать восемь лет спустя, весной 1926 года, в дни празднова¬
ния его сорокалетнего сценического юбилея, один из видных кри¬
тиков тех лет, 10. В. Соболев, писал, что многое из того, что он
видел за минувшие десятилетия в театре, стерлось в его памяти
(«Забылись лица, голоса, даже имена тех, кто когда-то радовал
и волновал»), а вот «худенькую, маленькую, подвижную, провор¬
ную фигурку мальчишки-подмастерья» он видит «так ясно и так
отчетливо, словно видел его только вчера». Это тем более удиви¬
тельно, что сюжет водевиля самый незатейливый.
Застрявший где-то в провинции, опустившийся и живущий
только милостью ближних, трагический актер Несчастливцев не¬
ожиданно получает приглашение сыграть за пятерку роль Отелло
в местном театре, откуда в канун объявленной премьеры сбежал
первый любовник. Давно растрепировапный актер сперва коле¬
блется, а потом, под давлением обстоятельств, соглашается —
«с места в карьер» начинает репетировать и так входит в роль,
что уже ничего не замечает вокруг. На этом и строится интрига:
герой в трансе, а жизнь идет своим чередом; в состоянии одержи¬
мости Несчастливцев говорит словами Отелло с кредитором, с от¬
цом соблазненной им девушки, со своей бывшей возлюбленной,
теперь облезлой старухой, с квартирной хозяйкой Натальей Кузь¬
миничной, которую принимает за Дездемону, с мальчишкой-са-
пожником («шершавым, грязным, в опорках» — как сказано в ре¬
марке); мальчик требует у трагика тридцать копеек за починку
галош, а тот отвечает ему монологом, обращенным к Яго («Мер¬
завец, ты обязан мне доказать разврат моей жены»), и так хва¬
тает его за шиворот, что бедняга в отчаянии зовет маму и с кри¬
ком убегает со сцены. В этом, собственно, и все содержание роли
Орленева, на которую съезжалась «вся Москва», и купеческая
замоскворецкая, и профессорская, и литературно-артистическая;
на орленевские водевили к Коршу ездили и Чехов, и Левитан, и
Станиславский, люди одного поколения, все трое родившиеся
в начале шестидесятых годов.
С этого водевиля началось знакомство Орленева с Чеховым.
Знаменитый писатель, недавно напечатавший «Палату № 6» и
«Рассказ неизвестного человека», пришел за кулисы к актеру-де-
бютанту и сказал ему: «Как вы чудесно играете сапожника. Осо¬
бенно хорошо это выходит, когда сапожник с ревом кричит, спа¬
саясь от трагика Несчастливцева: «Ма-а-а-а-ма». Мы пользуемся
версией Орленева, приведенной в его воспоминаниях. Чехов нигде
не упоминает об этой встрече, но его доброе отношение к Орле-
неву хорошо известно. Когда пять лет спустя он сыграл царя Фе¬
дора, Антон Павлович написал Суворину: «Я поздравляю Орле¬
нева и от души желаю ему всего хорошего; если не забудете, пе¬
редайте ему, что я рад за него. Это хороший актер, художник» 10.
Что же касается Орленева, то он относился к Чехову с благогове-
нисм и если мог: быть неточным в изложении бесед даже с Тол¬
стым, то чеховские слова тщательно записывал в свою заветную
книжечку, остерегаясь всяких импровизаций. Тогда в артистиче¬
ской уборной театра Корта он сказал Антону Павловичу, что его
водевильный сапожник — это в некотором роде «литературный
плагиат»; у Мансфельда мальчик не кричит, «этот момент» он по¬
заимствовал в старом рассказе Чехова «Беглец», где маленький
герой бежит почыо из больницы и, 'подавленный, растерянный,
остро чувствуя свою заброшенность, в отчаянии зовет «ма-а-амку».
Чехов, выслушав Орленева, улыбнулся и ответил: «А я этого рас¬
сказа не помню. . .»
Сколько труда вложил Орленев в роль мальчика-саиожника,
в которой было всего десять или одиннадцать обиходных, ничем
не примечательных фраз! Первым его источником, как я уже пи¬
сал, служила натура — тот мальчик в рваной одежке, с переко¬
шенным от страха лицом, которого он однажды встретил на улице
Нижнего Новгорода. Вторым — воспоминания: мать Орленева
была дочерью сапожника и не раз рассказывала ему, еще ре¬
бенку, о быте их семьи и часто сменявшихся учениках отца, кото¬
рые, как в водевиле у Корша, разносили заказы но домам и вы¬
маливали честно заработанные копейки. Третьим — впечатления
искусства: портретные черты для своего героя Орленев взял
в картине В. Е. Маковского «Свидание». Читатель спросит — не
многовато ли источников для случайной водевильной роли? Нет,
Орленев не жадничал и не был слишком предусмотрителен — он
собирал наблюдения, не сортируя их; процесс синтеза происходил
потом бессознательно. В какую-то минуту из этого разнообразия
возникала цельность и та конкретность, без которой не бывает
актерского искусства. Несколько поколений русских зрителей
увидели в веселой роли Орленева историю характера, детского,
еще нс установившегося, еще формирующегося, но уже вобрав¬
шего в себя целый мир контрастных красок: испуг и озорство,
беззаботность и озабоченность, беззащитность и цепкий инстинкт
приспособления*. Смена красок происходила мгновенно, и это
был не актерский аттракцион, не фокус, а снимок с натуры. Суть
же орлепевского синтеза заключалась в том, что мальчик-сапож¬
ник много знал о превратностях жизни и это знание ничуть не
убавило его сердечной доверчивости.
* В записных книжках Орленева мы читаем: «Чехов, когда смотрел мои
водевили «Школьная пара» и «С места в карьер», говорил: «Мне хочется
написать водевиль, который бы кончался самоубийством!» и. Сказано это
было весело и как бы в укор. По Орленев в словах Чехова услышал по¬
хвалу, потому что смех актера в его лучших водевильных ролях был уже
тогда в чем-то горьким, смехом сквозь слезы.
Здесь был уже тте жаттр, тте Константин Маковский, по тон¬
кости отделки Орленев в маисфельдовском водевиле поднялся до
высот чеховского портрета. И что важно: водевиль все-таки ос¬
тался водевилем — забавным, насмешливым, подвижным, без вся¬
кой нахмуренности, без перегрузок, без пореусложпоний. В книге
«Театр в моей жизни» Т. Л. Щспкина-Куперник писала, что,
когда Орленев «при своем очень маленьком росте с ролей маль-
чишек-подростков решился перейти на царя Федора, а затем
вообще па сильно драматический репертуар, в театре была прямо
революция. Но это проложило дорогу большей свободе актера
в выборе амплуа и позволило в конце концов Михоэлсу дать свой
оригинальный и значительный образ короля Лира, что было бы
совершенно невозможно лет сорок-пятьдесят тому назад» 12. Все
верно, с одной только поправкой: корпи «революции», о которой
пишет Щепкина-Куперник, надо искать еще и в ролях мальчи-
ков-подростков у Корша. И, продолжая ее мысль, мы вправе ска¬
зать, что из этой дали идет прямой путь к торжеству характер¬
ности в русском театре XX века.
Сапожный подмастерье с вымазанными ваксой руками открыл
серию водевильных ролей Орлспева плебейского начала — рас¬
сыльных, разносчиков, коридорных в гостиницах, лакеев, начи¬
нающих приказчиков и т. д. Несколько лет спустя, уже в петер¬
бургскую пору, Далматов спросил у Орлспева: почему его так тя¬
нет в «низы», к «некультурному» репертуару? Посмеиваясь, он
ответил: для равновесия, потому что другая половина его воде¬
вильных героев принадлежит к благополучным слоям общества.
Сколько сыграл он в те годы гимназистов, студентов, юнкеров и
других молодых людей, живущих в свое удовольствие, нимало не
заботясь о пропитании. Правда, в какой-то момент их беспечаль¬
ная жизнь осложнялась, и в налаженный, полусонный ритм (дей¬
ствие в этих водевилях чаще всего почему-то происходило в раз¬
гар лета на даче или в городском парке) врывалась буря, пусть
буря в стакане коды, по обязательно буря. От какой-то искры
вспыхивала любовь, и вместе с пей возникали препятствия, пу¬
стяковые препятствия, которые вскоре рассеивались, но пока что
расцветало чувство внезапно полюбивших друг друга молодых
людей.
Когда Орленев и его неизменная партнерша Домашева пере¬
брались в Петербург и продолжали выступать в старых и новых
водевилях любовно-лирического цикла, репортер «Петербургского
.листка» как-то спросил актрису: «Какие чувства вы любите изо¬
бражать?» Она ответила: «Люблю изображать молоденьких деву¬
шек с их рано пробуждающимся чувством любви, трогательной
душевной тревогой, невинным кокетством и грациозной ша-
лостыо — их внутренний мир мне дорог и понятен» 13. Этот ответ
многое объясняет в диалоге любви, вторым участником которого
был Орлепев.
До него роли влюбленных подростков у Корша называли «фи¬
сташками» и щелкали их дюжинами. А он относился к своим
гимназистам с такой серьезностью, что, по словам Кугеля, даже
открыл у них «душу Печорина и Аммалат-Бека»14. Он забав¬
лялся, дурачился, если был повод для мистификации — щедро
им пользовался, понимая, что деньги ему платят как комику-про-
стаку и что скупой Корш (постановка «Детей Ванюшина» Най¬
денова обошлась ему в 3 рубля 60 копеек, что мы знаем со слов
Н. М. Радина) не зря прибавил к его месячному жалованью два¬
дцать пять рублей за веселый талант. И все-таки, развлекая пу¬
блику, он не унижал своих героев, напротив, независимо от неле¬
постей и натяжек сюжета они у него действительно влюблялись,
и марионетки на ниточках превращались в людей.
Юношеская любовь, чувство еще отроческое и уже окрашен¬
ное первой зрелостью жизни, проходит через многие роли Орле-
нева начала и середины девяностых годов. Журнал «Артист» пи¬
сал, что дирекция театра Корша, «как будто обрадовавшись, что
нашла двух прекрасных исполнителей» на роли влюбленных под¬
ростков, ставит «одну пьесу за другой», повторяющие «те же сю¬
жеты» 15. Автор высказывал опасение: не потеряет ли игра акте¬
ров своей непосредственности от этих вынужденных повторений?
Опасение не напрасное: Орлепев избегал однообразия только по¬
тому, что за водевильными масками всегда искал натуру с ее бо¬
гатством меняющихся оттенков, с ее безостановочным движением,
искал и довольно легко находил. Конечно, у реализма в театре
тоже есть предел, связанный с личностью актера, с тем, что его
способность перевоплощения не безгранична. Но в первый мос¬
ковский сезон Орленеву до предела было еще далеко, и каждый
из его влюбленных был влюблен по-своему, ни в чем не повторяя
предшественников.
В разнообразном мире этого водевиля существовало и некое
постоянство. Юношеская любовь у Орленева всегда была внезап¬
ной, с первого взгляда, с первой улыбки. Водевиль не оставлял
времени для обдумывания, для кристаллизации; все должно было
происходить в считанные минуты, и такой стремительный темп
был Орленеву по душе. Ему нравилась отчаянная, с надрывом и
романтикой, в самом деле печоринская любовь — она давала удоб¬
ный повод для насмешки, и она же скрывала в себе, если глубже
приглядеться, искреннее чувство, застенчивое и потому чуть-
наигранное, чуть-чуть позирующее. И была еще одна повто¬
ряющаяся черта у этой юношеской влюбленности — ее всепогло-
щенностъ. Тут тоже был повод для насмешки; сосредоточен¬
ность — это ведь еще и безразличие ко всему, что выходит за
пределы твоего интереса, рассеянность, чудачество, немотивиро¬
ванные поступки, конфликт с житейским здравым смыслом. Но
в таком состоянии самозабвения и полной поглощенности чув¬
ством есть и выигрышная сторона для актера-психолога. Мир
героя сужается до одного человека, зато как вырастает этот чело¬
век, даже если это самая заурядная пятнадцатилетняя гимна¬
зистка Лидочка, дочь начальника отделения департамента, из
водевиля «Роковой дебют». Любопытно, что в печатном издании
этого водевиля16 рядом с перечнем действующих лиц указываются
исполнители: Лидочка — г-жа Домашева, Всеволод Малыжев —
г. Орленев, что должно было служить надежной рекомендацией
для провинциальных актеров.
В наши дни, перечитывая водевили, которые играл Орленев,
задаешь себе вопрос, как из этой скудости произрастала его фан¬
тазия, его комический талант, его реализм, с теми бесчислен¬
ными красочными подробностями из области быта и из области
психологии, которыми не переставала восхищаться критика на
протяжении всех девяностых годов. Была, например, такая коме¬
дия в одном действии «Под душистой веткой сирени» В. Корне-
лиевой17, долго продержавшаяся в репертуаре Орленева и хорошо
принятая публикой. Как и полагается в этом жанре, в ее основу
взято недоразумение. Он, «только что кончивший курс в частном
учебном заведении» (к тем, кто кончил казенные учебпые заве¬
дения, цензура относилась ревниво, и драматурги предпочитали
их не упоминать), и она, «недавно из пансиона», пришли летним
вечером на свидание в парк, а их «предметы» или «сюжеты» (ос¬
тавшиеся за сценой Варенька и Дмитрий Николаевич) почему-то
не явились. Далее действие развивается по принципу строгой
симметрии. Он и она ждут, ждут и потом знакомятся, и, по¬
скольку оба оказываются в невыгодном положении отвергнутых
партнеров, легко находят темы для увлекающего их разговора.
А потом все идет crescendo: улыбка, дружеское расположение,
милое признание, слезы, протянутые друг другу руки и, наконец,
вечная любовь. В заключительном явлении комедии он и она вы¬
ходят смущенные из-за кустов и обмениваются репликами:
«Он (вполголоса). Прощай, голубка!
Она (так же). Прощай, медвежонок!
Оба (посылая друг другу воздушные поцелуи). До завтра!»
После этих слов влюбленные разбегаются в разные стороны и
идет занавес.
И вот представьте себе, па протяжении многих вечеров пу¬
блика смотрит эту нехитро придуманную историю, смеется, апло¬
дирует и по многу раз вызывает Орленева и Домашову. И очень
сведущие люди находят в их игре даже тургеневские мотивы.
И кто-то в газетах, может быть, сам Амфитеатров, пишет о «веч¬
ной музыке», которую он услышал в непритязательном анекдоте,
сочиненном актрисой Кориелиовой. И придирчивый, разборчивый
Кугель отдает дань искусству Орленева, из пустяков творящего
чистейшую лирику. Притом заметьте, что эта чистейшая лирика
не была бестелесной, в ней слышался голос просыпающейся му¬
жественности, такой естественной и согласной с природой, что и
самый строгий цензор нравов нс мог бы ее упрекнуть в грехов¬
ности. А если бы кто-нибудь и упрекнул, то у Орленева был готов
контраргумент: шутя, он говорил в дружеском кругу, что любовь
в бессмертной трагедии Шекспира тоже детская, на переломе от
отрочества к возмужанию.
Вторая зима у Корша была короткой. В разгар сезона, в ок¬
тябре 1894 года, умер Александр III, был объявлен государствен¬
ный траур и надолго закрылись театры. До этой паузы Орленев
сыграл много ролей: Вово в «Плодах просвещения» — газеты
в меру его хвалили («сумел уберечься от шаржа»), по выделяя
из общего, не более чем заурядного ансамбля; пастуха по роду
занятий, сиятельного принца по крови в пьесе «Васантасепа», на¬
писанной по мотивам старой индийской поэмы,— действие в ней
происходило за пятнадцать веков до нашей эры, и Орленев весело
играл мифического героя (лихо выезжал па манежной лошади на
сцепу), тем не менее «Московские ведомости» назвали «Васапта-
сену» представлением «безмерно длинным и безмерно скучным»18;
башмачника Коппо в «Мадам Сан-Жен» Сарду, постановка кото¬
рой вызвала скандальные отклики в Париже и Москве.
Корш во Франции встретился с Сарду и попросил у него
пьесу. Знаменитый драматург заломил неслыханную сумму.
Сделка не состоялась, и хитрый Корш за немногие франки нанял
нескольких расторопных студентов, рассадил их в разных углах
театра и поручил им по ходу действия записать текст комедии.
Потом он свел эти записи воедино и вернулся домой с пьесой
в кармане. Когда несколько позже стало известно, что в Москве
идет «Мадам Сан-Жен» с битковыми сборами, Сарду потребовал
крупного возмещения. Корш знал, что ответственности по закону
за свое литературное пиратство он нс песет, авторской конвенции
между Россией и Францией тогда нс существовало, и не спешил
с ответом. Взбешенный Сарду дал интервью парижской газете
(его перепечатали и многие русские газеты), в котором заявил,
что московский антрепренер его ограбил и даже не извинился. На
фоне этого международного происшествия мало кто обратил вни¬
мание па второстепенную роль какого-то башмачника.
Жизнь Орленева в этом сезоне текла буднично, ничем не на¬
поминая триумфа прошлого года. Он решил отыграться на бене¬
фисе и выбрал сильно драматическую роль в переделке романа
А. Доде «Джек», которой заинтересовался еще в Минске в 1890 го¬
ду. Траурные дни нарушили планы, и бенефис был отменен.
В ноябре частным театрам неожиданно разрешили возобновить
спектакли, труппа Корша не была к тому готова. Антрепренер
отдыхал где-то за границей, его первые актеры тоже разъехались
кто куда. Не зная, что предпринять, объявили «Ревизора», кото¬
рый уже был в репертуаре, и роль Хлестакова поручили Орле-
неву — до того он играл у Корша трактирного слугу. Обстановка
возобновления была экстраординарной: в день открытия театра
провели спешную считку комедии и, уже не расходясь с этой
аварийной репетиции, сыграли спектакль. По словам Н. Эфроса
в газете «Новости дня», Орленев взялся за роль Хлестакова «не
столько с целью сыграть его», сколько выручить театр, «принося
себя в жертву» 19. Эта внезапность не пошла актеру на пользу,
хотя в прошлом, как мы знаем, он уже играл Хлестакова.
В этой в целом благожелательной рецензии Н. Эфрос оценил
роль Орленева как нестройную, иецельную, в чем-то неприем¬
лемо противоречивую, признав при этом глубину ее замысла:
«Знаменитую сцену третьего акта г. Орленев играл именно так,
как хотел того Гоголь». Врал он вдохновенно, с той одержимостью
или, может быть, фантасмагоричностыо («хаос лжи», как
сказано в рецензии), которая как бы предвосхищала трактовку
Михаила Чехова в наши двадцатые годы. Тем обидней, что в сце¬
нах, где Орленев держался в границах реального быта, он сби¬
вался в водевильную фельетонность («резко комическую мимику
и интонации»), против которой возражал Гоголь. И потом его
милая, виноватая, растерянная улыбка нашалившего мальчика
никак не шла в тон с душевной исступленностью и «надрывом»
сцены вранья. Итак, роль Хлестакова не поколебала репутацию
Орленева, по и не продвинула ее вперед, все признавали его яр¬
кую одаренность, по никто нс мог сказать, какое у него амплуа,
в чем, собственно, его призвание; все опять сошлось вокруг во¬
девиля и легкой комедии.
Видимо, этой неуверенностью и следует объяснить, что роль
Джека в инсценировке Доде так ему и не досталась, вместо нее
ему поручили роль-аттракцион в «Тетке Чарлея» — известном
фарсе англичанина Брандона Томаса, плохо переведенном на рус¬
ский язык с немецкого (!) кем-то из членов семьи Корша. Люди
старших поколений помнят эту комедию по фильму, который
у нас показывали не то в тридцатые, не то в сороковые годы. Со
сцепы театров «Тетка Чарлея» сошла вскоре после революции (и
появилась совсем недавно в телевизионной постановке). Ве¬
селая, написанная ловко, даже с блеском, она привлекла сто¬
личную публику начала века комбинацией салона и казармы,
странной смесью английской чопорности и английского балагана.
И чем больше было балагана, тем триумфальней шла «Тетка
Чарлея».
Юмор Орленева в этой комедии интриги и неузнавания был
бесцеремонный, соленый, он не гнушался приемами клоунады, и
его «комизм акробатического свойства» 20 очень понравился мос¬
ковской публике. «Я не думаю,—писал критик «Новостей дня»,—
чтобы когда-нибудь за все тринадцать лет, что существует кор-
шевский театр, в нем смеялись так много, так громко, так дружно,
с таким ожесточением, право, как на первом представлении
«Тетки Чарлея».
Герой Орленева — лорд Френкерт Баверлей, или в просто¬
речье Бабе, чтобы выручить своих товарищей, таких же, как и
он, оксфордских студентов, затеявших любовную интригу, грими¬
руется теткой одного из них, миллионершей из Бразилии, под
высоким покровительством которой ничему не будет запрета.
С той минуты, как Орленев в дамском костюме и соломенной
шляпке «тарантасом» появлялся на сцене, на зрителя обруши¬
вался каскад неожиданностей и мистификаций — молодые де¬
вушки открывали ряженому Бабсу свои сердечные тайны и цело¬
вались с ним, что приводило в отчаяние его ревнивых коллег, по¬
жилые мужчины довольно решительно ухаживали за ним, и он
охотно принимал их авансы. Бравый оксфордский студент и
в женском платье оставался выпивохой, повесой, неутомимым об¬
жорой, бретером, курильщиком, сквернословом и т. д. В азарте
игры Орленев переходил границу, которая как будто должна раз¬
делять искусство театра и искусство цирка, но никто не мог бы
его в том упрекнуть, потому что его клоунада была необыкно¬
венно находчива, хотя мало чем отличалась от цирковых номеров.
За чайпым столиком он наливал сливки в цилиндры, падал со
стула и тащил за собой скатерть вместе с посудой, со всего маху
несколько раз подряд прыгал в окошко, делал на сцене кульбиты,
стаскивал с себя юбку, а друзья опять ее па него напяливали, са¬
дился за пианино с самым серьезным видом и пел «тарарабум-
бию» и т. д. И все это проделывал с изяществом, стремительно,
с головокружительной легкостью. Его выдумка, казалось, не
знала предела: «Колесо фарса вертится все быстрей и быстрей.
Уже нельзя разобрать отдельные слова, фразы. Все сливается
в какой-то гул. Если вы и теперь не увлечены общим потоком,—
писал тот же критик «Новостей дня»,— если скептическая улыбка
все еще не сошла с вашего лица — вы, сударь, камень! сударь,
лед! Вы разучились смеяться» 21. С легкой руки Орлепева «Тетка
Чарлея» на долгие годы вошла в репертуар русского театра.
По жанру это была комедия на грани клоунады, и недаром
Мейерхольд, звавший в начале революции театр к союзу с цир¬
ком, в качестве одного из высших, классных образцов такого ис¬
кусства ссылался на игру Орленева. Но была в «Тетке Чарлея»
и другая сторона — трагикомическая. В мемуарах Орленев вспо¬
минает, как, словно в отместку за то, что вместо драматической
роли ему поручили фарсовую, он сыграл ее «трагически, с боль¬
шой неврастенией» 22. Слово «трагически» здесь не совсем подхо¬
дит, но ожесточение и веселая ярость в его игре действительно
были. Роль развивалась все нарастающими толчками, взрывами,
и в самом ее динамизме, в отчаянном темпе можно было почув¬
ствовать безудержность натуры Орленева, его сильный и ищущий
приложения актерский темперамент.
В конце того же сезона в истории русского театра произошло
немаловажное событие: власти разрешили актерам играть вели¬
ким постом. И группа молодых коршевцев — Орленев, уже из¬
вестные нам Домашева, Туганов, их товарищи, тоже будущие
знаменитости — Кондрат Яковлев, Петровский, Никитина,— со¬
ставила товарищество и поехала на великопостные дни в Ниж¬
ний Новгород на гастроли. В неопубликованных воспоминаниях
А. А. Туганова подробно описывается эта счастливая поездка:
публика радушно принимала москвичей, овациям не было конца,
сборы держались устойчиво, и коршевская молодежь жила при¬
певаючи, не считая денег. И эта расточительность подвела гастро¬
леров в конце поездки.
Случай, о котором рассказывает Туганов, кажется невероят¬
ным, но воспоминания этого актера, впоследствии ставшего вид¬
ным деятелем азербайджанской сцены, написаны с достовер¬
ностью, исключающей возможность вымысла. «Один из нижего¬
родских помещиков, известный охотник, купил у нас спектакль,—
пишет мемуарист.— Мы охотно пошли на эту сделку и с нетерпе¬
нием ждали публику, которую он, очевидно, пригласил. Билетов
в кассе не было, но к началу спектакля зрителей тоже не было.
Мы волновались, не зная, что делать. Билеты проданы, а зрителей
нет. .. И вот, верхом на лошади, въехал этот самый помещик.
Оставив лошадь в коридоре, он со своей охотничьей собакой про¬
следовал в партер и сел в первом ряду» 23. Переполох был неслы¬
ханный.
Время истекало, надо было начинать спектакль, и молодые
коршевцы заметались в растерянности: как им быть? Вернуть
деньги и не играть перед этим наглым и глупым самодуром и его
породистой собакой? Самым правильным было бы такое решение,
по деньги были уже беспечно истрачены и где их достать в остав¬
шиеся считанные минуты? Пришлось склонить голову и, как это
ни было им противно, Орленсв и его товарищи сыграли спектакль
в пустом зале, понимая жестокую бессмысленность фантазии ни¬
жегородского удельного князька, опоздавшего родиться по край¬
ней мере на целые полвека. Какая вопиющая несуразность —
театр на одну персону, или вокзал для одного пассажира, или
многокорпусный госпиталь для одного больного. У этой истории
был комический аспект, по, по рассказу Тугаиова, в его сознании,
равно как и в сознании всех его товарищей, в том числе и Орле¬
нсв а, она оставила горький след, обнаружив всю степень несво¬
боды русского актера, человека зависимого и бесконечно уни¬
женного.
Второй и последний сезон Орленева у Корша закончился лет¬
ней поездкой в Петербург. Состав труппы, выступавшей в петер¬
бургском пригороде Озерки, был сильный, примерно тот же, что
и в Нижнем Новгороде, но это не помешало «Петербургской га¬
зете» упрекнуть гастролеров в самозванстве, потому что, кроме
Орленева, Домашсвой и Добровольского, все остальные москов¬
ские актеры были неизвестными ей дебютантами24. Содержатель
сада-театра в Озерках, буфетчик Гуссейн, не придал особого зна¬
чения этим упрекам. Тем летом в Петербурге, по справке «Теат¬
ральных известий», было двадцать увеселительных садов-театров,
и каждый из них чем-то пытался привлечь публику. В «Аква¬
риуме» выступала знаменитая — правда, в то время уже сорока¬
пятилетняя — Жюдик; в Измайловском театре-саде происходил
чемпионат борьбы на поясах с участием прославленных богаты¬
рей — мясника Трусова, лесника Медведева и других, призы по¬
бедители получали сотенные; в «Аркадии» поставили пьесу с мно¬
гообещающим названием «Мужья встревожены», и т. д. Ставка
Гуссейна была на образцовую кухню и дамский хор с такой репу¬
тацией, что какая-то из газет советовала семейным людям воздер¬
жаться от посещения Озерков; возможно, что это был рекламный
трюк и бедных хористок оклеветали для процветания сада. Во
всяком случае, театр нужен был Гусссйну только для порядка и
приличия, и он сдал его на сезон актрисе Струйской, не слишком
одаренной «драматической героине», повторявшей любовно-экзо¬
тический репертуар Яворской, и не слишком удачливой аитрс-
преперше.
С самого начала Струйская повела дело с размахом, помимо
коршевцев приглашала «звезд» со стороны, нарядно обставляла
спектакли и разорилась еще до конца сезона, предусмотрительно
переведя свое имущество на имя не то мужа, не то близкого ей
человека, содержателя нескольких семейных бань в Петербурге.
На всей этой антрепризе, несмотря па щедрость и широту Струй-
ской, был налет крикливости и коммерции дурного толка, и кон¬
чились гастроли молодых коршевцев скандалом с дракой, опеча¬
танной кассой и полицейским протоколом. Петербургские газеты
не без удовольствия приводили подробности этого краха, не забыв
упомянуть, что «многие артистки и артисты остались без рас¬
чета». Среди этих обманутых оказался и Орленев, но он не горе¬
вал, потому что в его жизни опять произошла перемена. «В Озер¬
ках с их серебристыми кленами, березой, со станционными звон¬
ками и запахом «бифштексов по-гамбургски», доносившимся из
раскрытых прямо на площадку окон ресторанной кухни,— как
о том свидетельствует Кугсль,— Орленева увидел Суворин, наби¬
равший труппу для организуемого им театра» 2Г), и при всей зака¬
ленности и цинизме так поразился контрасту между этой карти¬
ной житейской суеты с ее «сытостью важных чрев», по выраже¬
нию Блока, и чистым, праздничным чувством милых, влюбленных
подростков, которых в очередной раз играли Орленев и Дома-
шева, что сразу, почти не раздумывая, пригласил их в свою
труппу.
Из рассказов Орленева мы знаем, как гордился Суворин меж¬
дународным признанием «Нового времени» и той ролью, кото¬
рая принадлежала его газете в европейской политике, хотя
у западничества этого патриарха черносотенной полуофициозной
журналистики был заметный оттенок восточного самоуправства —
«ханской блажи», «туретчины», как писала, вяло отругиваясь, пе¬
тербургская печать либерального направления девяностых и де¬
вятисотых годов. Сын государственного крестьянина, так и не по¬
павший в университет по своему неимущему положению, народный
учитель, переводчик Беранже, сотрудник «Современника» и «Оте¬
чественных записок», автор крамольной книги, уничтоженной
по приговору суда, он стал в зрелые годы и в старости столпом
режима последних Романовых, издателем одной из самых бес¬
пардонно реакционных газет, влиятельным публицистом, зависи¬
мым от правительства и в то же время чрезвычайно ему необхо¬
димым в системе русского самодержавия на рубеже века. Вкус
власти, ее с годами растущая концентрация и могущество все
больше и больше опьяняли Суворина, и он вел свое процветаю¬
щее многоотраслевое хозяйство (помимо газеты — театр, книж¬
ные магазины, агентства, типографии, школы и т. д.) как все¬
сильный деспот, не стесняя своей фантазии и прихоти.
«Самодур, в котором высокая интеллигентность не вытравила
самых необузданных порывов,— писала в некрологе, посвящен¬
ном памяти Суворина, московская газета «Русское слово»,— он
создал маленькое государство в государстве, откуда объявлял
войны и слал указы по всему царству своих подчиненных, казнил
и миловал, шельмовал и раздавал рескрипты» *. В этом суверен¬
ном государстве театр занимал особое положение, мало в чем ус¬
тупая газете. Суворин поклонялся успеху и в «реве толпы», даже
если она возмущалась и негодовала, слышал «сладкие звуки», и
ничто не могло принести ему такого удовлетворения, как отзывчи¬
вость театра; газета уходила куда-то вдаль и где-то в необозримом
пространстве творила, как ему казалось, историю, а успех в те¬
атре был немедленный, осязаемый и внушительно массовый. Кон¬
кретность по самому складу своего ума он всегда предпочитал
абстракции.
В большой статье В. В. Розанова, открывающей книгу «Письма
А. С. Суворина к В. В. Розанову», сплошь апологетической, где
проводится невозможная параллель между Сувориным и Толстым
с явной симпатией к первому и явной неприязнью к «переизбы-
точности гения» второго, есть такая фраза: «Да, Суворин покло¬
нялся пыли. Пыли, как частице, отделившейся от всего в мире.
Это был, пожалуй, пантеизм суеты» 2. Во имя «пантеизма суеты»
Суворину и понадобился театр — очень уж все в нем было пу¬
блично, шумно, связано с улицей, с толпой и ее изменчивой мо¬
дой, с ее увлечениями и разочарованиями, с ее безостановочным
движением. Но не надо делать отсюда вывода, что его привязан¬
ность к театру была корыстной. Напротив, из ежегодных отчетов
в конце сезона, печатавшихся в газетах, известно, что Театр Ли¬
тературно-артистического кружка поначалу терпел убытки, с чем
Суворин при его деловой хватке крупного предпринимателя ми¬
риться не мог. И все-таки мирился, признавая, что театр для него
вроде наркотика, «то, что для других табак или алкоголь», надо
бы от него отказаться, а он не может3.
. Он сокрушался по поводу своей слабости и пытался ее ском¬
пенсировать практицизмом и жесткостью в театральной дирекции.
На эту тему было немало анекдотов, а вот подлинный случай. На
каком-то очередном представлении «Измаила», пьесы, сюжетом
для которой послужили события русско-турецкой войны 1787—
1791 годов, актриса Некрасова-Колчинская, вместо того чтобы
сказать «по приказу Суворова», сказала «по приказу Суворина»,
и сразу повеселевшая публика услышала в этой обмолвке, говоря
современным языком, голос подсознания и некий символ админи¬
страции Суворина. Но капризный деспот, перед которым трепе¬
тали рядовые актеры, был обаятельно предупредителен, мягок,
порой уступчив (Кугель даже писал о его бесхарактерности),
когда сталкивался в театре с большими талантами. И это была
не хитрость антрепренера, хозяина труппы, а искреннее прекло¬
нение перед силой искусства. Бывают ведь и у таких зловещих
стариков сильные страсти. В талант Орленева он поверил с пер¬
вой встречи в Озерках и пятью годами позже записал в «Днев¬
нике»: «Вчера написал Орленеву, чтоб он не пил. Сегодня он си¬
дел у меня часа три. Необыкновенно впечатлительная и дарови¬
тая натура. Самое большое теперь дарование из всех, кого
я знаю» 4. А знал он очепь-очень многих.
Планы Суворина оправдались не сразу: дебют Орленева в тор¬
жественный вечер открытия театра 17 сентября 1895 года был
неудачный. Роль Тихона в «Грозе» провалилась, и если у моло¬
дого актера на этот счет были сомнения, то, прочитав петербург¬
ские газеты, он с ними расстался. Критика держалась едино¬
душно, колебания были только в тоне — от разгромного («Петер¬
бургская газета», например, заметила, что Орленев «изобразил
Тихона почти таким же идиотом, каким он играет мальчишку из
сапожной лавки в водевиле «С места в карьер»5) до уклончиво
снисходительного (анонимный автор в «Новом времени» дол¬
жен был считаться с тем, что хозяин у них в газете и в театре
общий и что упрекнуть Орленева можно, а «истолочь в ступе»,
по буренинской терминологии, нельзя, начальство не позволит).
Но и упрек «Нового времени» прозвучал веско; газета писала, что
в фатальной для всех актеров сцене прощания Тихона с Кабани¬
хой Орленев не устоял, переложил краски («излишне ярко под¬
черкнул зрителям желание Тихона вырваться из дому» 6) и из¬
менил Островскому. Дальше следовали благожелательные ого¬
ворки, смягчающие удар, по в том, что Суворин напечатал такую
кисло-сладкую критику об актере, которого он открыл и об¬
ласкал, был дурной симптом. Это ведь не только хитрый прием
редактора, тактика, демонстрация своей объективности; это еще
и признание реальности, от которой Суворин, как он того пи хо¬
тел, не мог уйти, потому что его понимание законов театра па
этот раз оказалось сильней его антрепренерских интересов. С тем
большей горечью пережил Орленев свою неудачу.
Удрученный, но не обескураженный, он попытался взять ре¬
ванш в других пьесах Островского и в «Женитьбе» Гоголя, но и
эти попытки, судя по газетам, нс принесли успеха. «Петербург¬
ский листок» с присущей ему бесцеремонностью заметил, что от¬
ставной пехотный офицер Анучкин в «Женитьбе» у Орленева
«вышел каким-то писарем армейского полка» 7. А «Новое время»,
опять подсластив пилюлю и признав, что Орленев, как всегда,
«был забавен», не преминуло отметить «угловатость его манер»,
которая мало подходит к образу мечтающего о тонком обхожде¬
нии Анучкина8. Слова как будто помягче, а смысл такой же не¬
утешительный. В том же сезоне 1895/96 года он сыграл еще
в трех пьесах Островского. И вот за что его хвалили: в роли
купца Бородкина («Не в свои сани не садись») —за душевно
спетую песню во втором действии; в народной драме «Не так
живи, как хочется» — за то, что он, впрочем, как и весь ансамбль
в спектакле, пытался противостоять «снотворности и скуке»
текста Островского, ничего не достиг (от игры осталось «тоскли¬
вое впечатление»), по все-таки пытался; в роли купца Чен урина
(«Трудовой хлеб») — за скромность и старание; словно сговорив¬
шись, две газеты в один и тот же день писали: «г. Орленев был. . .
недурным лавочником, недавно ставшим «человеком»; «недурно
подыгрывал г. Орленев в роли лавочника Чепурииа» 9. Недурно,
недурно! Все опять свелось к оскорбительной формуле «подыгры¬
вает», к понятию полезности, которая в театре представляет не
саму себя, а подсобную, чернорабочую, безымянную силу, некий
элемент обслуживания, а не творчества.
В третий раз завертелась одна и та же лепта — сперва в про¬
винции, потом у Корша, а теперь у Суворина: с невыносимым по¬
стоянством его хвалили за игру в водевилях и ругали, а то и во¬
все не замечали ролей в сколько-нибудь серьезном репертуаре.
Публике, газетам, знатокам театра и простым зрителям и в Пе¬
тербурге нравились его застенчивые и влюбленные гимназисты и
студенты, его мальчик-сапожник из мансфельдовского водевиля.
И было удивительно, что эти кочующие из сезона в сезон, из те¬
атра в театр роли не изнашиваются и сохраняют живой тон. Од¬
ной актерской техники для такой устойчивости было мало, нужна
была душевная щедрость, которая не знает самоповторений. Но
у этой щедрости при всей ее кажущейся неистощимости оказался
предел, и первым его почувствовал сам Орленев — похвалы по
поводу его игры в какой-нибудь «Школьной паре» или в «Мыше¬
ловке» Щеглова больше его не радовали и вызывали только раз¬
дражение. В сущности, он мог бы успокоиться: Суворин платил
ему щедро, триста рублей в месяц; как комический простак он
занимал в труппе твердое положение; критика, несмотря на аг¬
рессивность, все-таки его щадила — разделает под орех и скажет
о его молодости и надеждах, которые внушает его искренний та¬
лант; дирекция и режиссура относились к нему с симпатией, не
торопили, не дергали, у него было время тянуть, приглядываться,
отсиживаться, пока придет его счастливый час, но он не хотел и
не мог больше ждать.
В быту Орленев производил впечатление человека доброго,
мягкого, по-чеховски деликатного, голос у него был ласковый,
приятный для слуха, чуть хриплый, без резких нот. 10. М. Юрьев
в своих «Записках» написал о нем: «Необыкновенно приветли¬
вый, предупредительный и общительный» 10. Иногда, правда, он
срывался и говорил отчаянные дерзости, не разбирая кому —
Суворину, Шаляпину, самому Толстому,— при этом мило улы¬
бался, хотя глаза у него были бешеные, «пугачевские». Его близ¬
кие опасались этих вспышек, нельзя было знать, что он выкинет
в такие минуты. Туганов, например, рассказывает, как поздней
осенью 1894 года, во время траура по случаю смерти Алек¬
сандра III, Корш неожиданно заплатил актерам деньги, и на
радостях целой группой они отправились обедать в первоклассную
гостиницу где-то в центре Москвы. Дружеский обед затянулся, и,
выходя из ресторана, Орленев вдруг «взорвался»: не обращая
внимания на прохожих, городовых, неутихающую суету столич¬
ной площади, в цирковом прыжке сорвал с древка траурный
флаг, бросил его на землю и улыбнулся той спокойной, чуть ви¬
новатой улыбкой, которая у него всегда появлялась в эти минуты
истошности. «Это могло кончиться для нас трагически,— пишет
Туганов,— и только потому, что нам удалось сесть в сани слу¬
чайно оказавшегося рядом лихача, мы спаслись от жестокой рас¬
правы охотнорядцев» и, нс говоря уже о полиции.
Теперь, в Петербурге, у пего не стало этой истошности, он
притих, приуныл, замкнулся в себе. Случилось это не сразу, его
живая натура долго не поддавалась меланхолии, но беспокойные
мысли не оставляли его, и чем дальше, тем больше. Вот в газетах
пишут о его молодости, а, если считать с Вологды, он уже деся¬
тый год на сцене и переиграл сотню ролей. Мартынов в его воз¬
расте был уже знаменит — он сыграл Хлестакова, и Толстой ска¬
зал, что это первый Хлестаков в русском театре. А что сделал он?
Уже сколько лет подряд он движется по замкнутому кругу и по¬
стоянно возвращается к исходной точке, к тому, с чего начинал.
Как разомкнуть этот круг? Не следует ли ему отказаться от че¬
столюбивых планов и примириться с тем, что есть, ведь в конце
концов он и теперь не последний человек в театре. Но почему он
так ищет перемен, почему его так томит избыток не нашедших
применения сил, почему он так зачитывается Достоевским и по
ночам видит себя в образе князя Мышкина, почему ему кажется,
что он открыл тайну пушкинской трагедии и знает, как по-новому
сыграть Бориса Годунова, Самозванца, Шуйского, Пимена, даже
Марину Мнишек? Что это — глупые иллюзии, самообольщение,
неосновательные претензии, род одержимости?
Разве он не выстрадал этой гордой веры в свое искусство?
Разве в самом начале его работы в суворинском театре не появи¬
лась заметка, где говорилось про него и Домашеву так: «Это
очень талантливая пара артистов, имеющая, однако, несправед¬
ливую судьбу; далее водевильных объяснений в любви дирекция
их не пускает, а между тем их хватило бы, вероятно, не на одно
это» 12. А сколько таких заметок было в Риге, Вильно, в коршев-
ские годы в Москве и потом в Петербурге? А что сулили ему Фе¬
дотова, Иванов-Козельский и совсем недавно Суворин? От этих
мыслей нельзя было отделаться, время шло, сменялись сезоны,
первый, второй, третий, никаких просветов впереди он не видел.
Напротив, представление о нем как о молодом и еще незрелом
таланте держалось так упрямо, что оно задело даже Чехова.
В декабре 1897 года, меньше чем за год до того, как он сыграл
царя Федора, Чехов писал Суворину: «В своем последнем письме
я забыл ответить Вам насчет Орленева. Для моего водевиля «Тра¬
гик поневоле» Орленев еще молод, в нем нет солидности дачного
мужа — и потому лучше отложить до будущего года» 13. Знал ли
Орленев об этом письме? Вероятно, не знал, но, когда Суворин
сказал ему, что водевиль про дачного мужа откладывается на не¬
определенное время, он ужасно затосковал, потому что хотел сы¬
грать чеховского чиновника, замученного суетой и скукой жизни,
в духе гоголевского Поприщина, на грани быта и фантасмагории.
Так Чехова никто тогда еще не играл.
Особая горечь драмы Орленева заключалась в том, что он
скрывал ее даже от близких людей; при его открытом сангвини¬
ческом характере и детски непосредственной впечатлительности
такая двойственность отравляла существование. Он всегда был са¬
мим собой, не хитрил, не притворялся, жил на виду и не испыты¬
вал от того неудобства, теперь жизнь его раздробилась и пошла
по двум колеям. Ее видимая сторона как будто не изменилась:
репетиции, спектакли, ночные рестораны, иногда пьяные кутежи,
любовные связи без любви, случайное чтение, разговоры об ис¬
кусстве, и опять репетиции и спектакли, в общем ритм был тот
же, давно заведенный, для него обычный, хотя друзья Орленева
все чаще замечали, что прежней легкости в общении с ним не
стало. Но эти внешние перемены ни в какой мере не отразили
остроты его подспудной драмы, которую можно определить чехов¬
ским понятием невоплощения, то есть драмы творчества, не осу¬
ществившего себя, не ставшего действительностью. Потом, когда
в начале четвертого суворинского сезона он сыграл царя Федора
и заслужил всероссийскую славу, к нему вернулась ясность духа
и веселая беспечность. Он снова стал добрым, общительным и
дерзким Орленевым, но след от тревог первых петербургских се¬
зонов остался навсегда. И не раз напоминал о себе.
Из всех актеров — современников Орленева — самое большое
впечатление произвела на него Дузе. Мы знаем об этом из его
газетных интервью в Америке и тех строк, которые он уделил
итальянской актрисе в своей книге. Пишет об этом и Татьяна
Павлова в воспоминаниях. Ее романтическую версию нельзя при¬
нять без оговорок, но она любопытна как свидетельство близкого
человека. По словам мемуаристки, Орленев, посмотрев однажды
во время гастролей Дузе в России спектакль с ее участием, испы¬
тал такое душевное потрясение, что «бросил театр и начал высту¬
пать не то в цирке, не то в ярмарочных балаганах». В рассказе
есть преувеличение: театр Орленев не бросал, в цирке и на ярмар¬
ках не выступал, хотя игра Дузе была для пего откровением,
о чем он написал в своей книге. Те мысли о призвании и загуб¬
ленных возможностях, которые преследовали его в первые петер¬
бургские сезоны, получили теперь резкий толчок извне. Много
лет спустя А. Горнфельд в книге «Театр» напишет, что Дузе
в роли Норы, совершив насилие над Ибсеном, выбросила послед¬
ний монолог и хорошо поступила, потому что ее Норе не нужна
феминистская речь перед тем, как уйти из дома Гельмера; ее
существо — отрицание компромисса, и к финалу драмы «у нее
есть одно дело жизни, самое важное для человека — осуществить
себя» 14. Дузе, подобно ее героине, до конца осуществила себя, и
в свете этой гармонии Орлене в понял, что выбор у него такой —
либо, не раздумывая, бросить сцену, либо «пересоздать себя по-
новому». Драма невоплощения пройдет потом через всю его
жизнь, и даже в самые благополучные периоды своего развития
он будет к ней возвращаться, говоря о мучительном расхождении
между тем, что он мог сделать, и тем, что сделал.
Человек непосвященный, познакомившись с хроникой театра
Суворина со дня его открытия до осени 1898 года, с недоумением
спросит: в чем же эта драма невоплощения, если на протяжении
всех трех сезонов Орленев непрерывно играл новые роли? Сколько
их было?
Вот перечень основных ролей Орленева во втором суворин-
ском сезоне (1896/97 год), показательном хотя бы потому, что
труппа театра к тому времени окончательно сформировалась и
быт ее сложился, а ощущение неблагополучия у Павла Никола¬
евича еще не было таким острым, как в третьем сезоне, непосред¬
ственно предшествовавшем «Царю Федору»:
студент в комедии «Честное слово» неизвестного автора,
скрывшего свое имя то ли по соображениям скромности, то ли из
страха, что его детище скандально провалится;
гимназист Коля в «Злой яме» Фоломеева, чувствительной
драме, где маленький брат живет на средства старшей сестры —
проститутки, не подозревая, на какие жертвы она идет ради его
благополучия;
слуга Педро в «Севильском обольстителе» Бежецкого, одном
из многих и далеко не лучшем варианте темы любви и смерти
Дон Жуана;
скрипач-калека Жекко в инсценировке знаменитого в те годы
романа Дюмурье «Трильби»;
сын домовладельца Андрей в «Квартирном вопросе» Виктора
Крылова, едва ли не худшей пьесе этого плодовитого автора;
Иван Прыщик в сенсационно-разоблачительной комедии «Во¬
доворот» популярного в конце века беллетриста Авсеенко. В «Пе¬
тербургском листке» говорилось, что описанием жизни героев этой
пьесы «можно заполнить бесконечное число уголовных романов
и такое же количество драм с кровавым финалом» 15;
журналист в пьесе-шутке Плещеева «Накануне», роль, вы¬
звавшая шумные отклики, так как Орленев изобразил в ней ре¬
альное, хорошо известное в Петербурге лицо;
бедуин-разбойник в драме-сказке датчанина Драхмапа «Ты¬
сяча и одна ночь»;
гимназист Боря в «Подорожнике», проблемно-психологиче¬
ской пьесе Гославского, про которого Чехов писал Суворину, что
драматург он неопытный, «но все же драматург, а не драмодел» 16.
Прибавьте к этому старые и новые водевили, жанр, преоблада¬
ющий в репертуаре Орленева тех лет, и в общей сложности полу¬
чится примерно двадцать ролей за сезон. Рекорд мало кому до¬
ступный в современном театре. Таким образом, драму невопло-
щения Орленева не следует понимать как драму незанятости;
это определение не количественное. Напротив, при таких пере¬
грузках и такой интенсивности труда невозможность самораскры¬
тия для Орленева была еще трагичней; в конце концов бесцельное
действие хуже, чем просто бездействие.
Он не тянется к знаменитостям, не сравнивает себя с тем же
Далматовым, возможно, он пока ему во многом уступает, напри¬
мер в артистической технике. У него есть одно только безусловное
преимущество: он ближе, чем его старшие товарищи, подошел
к драме современного человека (вспомним, что на второй год его
работы у Суворина в Александрийском театре провалилась
«Чайка») —интеллигента, занимающего место где-то на низших
ступенях классовой лестницы. По терминологии века, его героя
можно назвать неврастеником, в самом деле — у него болезненно
обостренная чувствительность, неустойчивая психика, перемежа¬
ющиеся взлеты и спады духа. Только разве этот герой умещается
и границах такой патологии? Он человек уязвленный, неустроен¬
ный, издерганный, зависимый, ему впору до конца ожесточиться
и тта все махнуть рукой — а он верит в добрые перемены, хотя и
нe связывает с ними свою судьбу. В его самоотверженной филосо¬
фии, как будто подслушанной у чеховского Вершинина, есть эле¬
мент прекраснодушия, апологии будущего, уходящего куда-то
в даль времен. Но к Вершинину в этом случае надо еще добавить
Дмитрия Карамазова — от нежнейшей лирики орленевского героя
один только шаг до бурь и неистовства Достоевского: на одной
стороне — мягкость и неизменная расположенность к людям, на
другой — нетерпимость и бунт. В этом плохо согласующемся со¬
четании пассивности и натиска и была сложность того психологи¬
ческого типа «человека па распутье», драму которого хотел сы¬
грать Орленев. Но время для осуществления его замыслов еще не
пришло; пока он служил в труппе Суворина в ранге «полезности»,
и газеты писали о нем, как о молодом, очень способном актере
с неопределенным будущим.
В эти трудные сезоны было у Орленева и несколько светлых
дней, и мы не вправе пройти мимо них. Назову прежде всего
самую большую его удачу начала петербургской жизни — роль
Федора Слезкина в водевиле «Невпопад», сохранившуюся в ре¬
пертуаре актера вплоть до мая 1910 года, когда он ее сыграл
в первом спектакле крестьянского театра в Голицыне, под Мо¬
сквой. С затаенным дыханием слушала петербургская публика
монолог Слезкина «Только видите, сударь, был у меня вотчим»,
и в смехе ее явственно слышались слезы. Много раз подряд смот¬
рел «Невпопад» Суворин и восхищался игрой Орленева, тайной
ее непрестанных перемен и открытий, иногда совершенно микро¬
скопических, но все-таки открытий. Очень понравилась его игра
старому провинциальному трагику Любскому, фигуре легендар¬
ной, соединившей в себе первоклассный стихийный талант и бес¬
путство. Посмотрев «Невпопад», Любский сказал, что Орленев —
прирожденный драматический актер и что держать его на амплуа
комика-простака глупо и несправедливо. Ничего более лестного
услышать про себя он не мог.
Передо мной в некотором роде библиографическая редкость —
тоненькая тетрадка, написанная от руки и изданная в литогра¬
фии московской театральной библиотеки Рассохина с пометкой:
«Дозволено цензурой 22 января 1894 года». На обложке броская,
каллиграфически выполненная надпись: «Не впопад», комедия-во¬
девиль в 1-м действии (с польского), переделка А. К. Людвигова».
Читаешь эту пьеску и думаешь, что в год, когда ее особенно ус¬
пешно играл Орленев в Петербурге (1896), Толстой писал «Хад¬
жи-Мурата», а Чехов «Дядю Ваню». Но надо ли тревожить ве¬
ликие тени, чтобы оценить по достоинству сочинение Людвигова,
ведь и на фоне расхожей репертуарной драматургии девяностых
годов «Невпопад» не блистал достоинствами.
У молодого московского барина, в сущности, люмпена, живу¬
щего в кредит, в расчете на выгодную женитьбу, служит лакей
Федор Слезкин. Но как барин не вполне барин, так и лакей не
вполне лакей. Злая судьба загнала крестьянского сына в город,
он нищенствовал, дошел до крайности, пока легкомысленный, но
сердечный барин не взял его прямо с улицы. С тех пор прошло
два года, Федор Слезкин живет в сравнительной сытости и оза¬
бочен только тем, как ему отплатить добром за добро.
«Есть у меня билетик за целковый, купил на лотерею, ежели
выиграю, то, разрази меня на этом месте, все барину отдам!» —
говорит Слезкин. Да что там билетик, он готов ради барина
«прыгнуть с Ивана Великого». Разумеется, это только метафора,
но у воодушевления бедного лакея есть такие жертвенные мо¬
тивы. От его преданности и усердия происходит комическая пута¬
ница в пьеске. В каждом слове Слезкина оказывается второй,
скрытый смысл, и, чем ревностней он служит барину, тем больше
доставляет ему хлопот и неудобств. Это достаточно смешная исто¬
рия, но с неприятным слащавым привкусом, какая-то лакейская
идиллия во вкусе Гостиного двора. В финале, когда все перипетии
водевиля уже позади, Слезкин произносит монолог, в котором
трогательно признается, что линия его жизни определилась: он
будет нянчить детей барина, если придется — дочку, но «лучше
сына».
Мы знаем, что игра Орлсиева не раз превращала картонных,
муляжных героев современного репертуара в людей из плоти и
крови. В таких случаях, не слишком считаясь с автором, он об¬
ращался непосредственно к натуре и строил роли по ее законам
и моделям, даже если это был водевильный персонаж из какой-
нибудь «Бедовой бабушки». Со Слезкиным все обстояло иначе:
для роли услужливого лакея нужно было не углубляться в на-
туру, а подняться над ней. И Орленев со свойственной ему инту¬
ицией избрал путь сказки; в его обширном репертуаре не было ни
одной другой роли, где бы он так близко подошел к мотивам
фольклора, как в этом водевиле. У Федора Слезкина оказался до¬
стойный предок — бессмертный Иванушка-дурачок. В литературе
и музыке народно-поэтическое мышление часто служит средством
очищения и обновления реализма, если он становится приземли-
стым и обуднивающим, как любили говорить в старом МХАТе.
В театре такие заимствования из фольклора встречаются гораздо
реже, особенно в театре конца XIX века. Тем интересней орленев¬
ский Слезкин, лицо поэтическое, безотносительно к роду его за¬
нятий и смыслу его монологов.
«Невпопад» — переделка с польского, но предусмотрительный
Людвигов обставил этот водевиль московскими реалиями, даже
язык здесь откровенно стилизованный в духе издателя «Москов¬
ского листка» Мясницкого. Естественно, что совсем уйти от быта
в роли Слезкина было невозможно, но Орленев сделал все воз¬
можное, чтобы уйти хоть отчасти. Прежде всего он приглушил
приказчичьи-дворницкий жаргон автора, не менял и не выдумы¬
вал слова, а просто отказался от уродливо-холуйской их окраски,
от лакейских «прошу-с», «слушаюсь-с», как будто прочел напи¬
санное еще в мае 1889 года письмо Чехова брату Александру, где
есть такая фраза: «Лакеи должны говорить просто (речь идет
о лакеях в пьесах.— А. М.), без пущай и без теперича» 17. Помимо
чисто художественных интересов реформа Орленева преследовала
и другую цель — его сказочному герою не нужны были подчерк¬
нутая характерность, местный языковый колорит. Федор Слез-
кин — добрая душа, чудак, выдумщик — это поэтическое обобще¬
ние, а не реальное лицо.
Обыкновенные житейские критерии в его случае не вполне
применимы, он действует по своей логике («Я все по правде, а они
все с умыслом»), действует с позиции добра, я бы сказал, ин¬
стинктивного, идущего от внутренней потребности и далеко не
всегда контролируемого разумом. 13 одной из русских сказок про
Иванушку-дурачка есть такой диалог: Иванушка и Медведь идут
лесными тронами, разговаривают по-приятельски и рассуждают,
как отличить умного от глупого; у Иванушки па этот счет опре¬
деленное мнение, он говорит — кто зол, тот и глуп. Слезкин у Ор-
ленева умен, потому что добр. И нравственная высота придала
этому водевильному герою, при всей мизерности его жизненной
задачи, своеобразный драматический ореол, перед которым не
устояли и завзятые ценители искусства в Петербурге и подмо¬
сковные крестьяне, впервые побывавшие в театре. Успех воде¬
виля порадовал Орленева и вновь напомнил о его призвании,
пока еще не нашедшем осуществления.
Среди его заметных удач тех лет следует назвать и роль гим¬
назиста Коли в пьесе Фоломеева. «Положительно хорош был Ор-
леиев в «Злой яме»,— писал в октябре 1896 года рецензент
«Петербургской газеты», особо выделяя сцену в третьем акте (всу-
воринском театре четырехактная пьеса шла с большими купю¬
рами, полностью был изъят второй акт и частично изменен тре¬
тий). Жанр своего сочинения автор определил как комедию, хотя
в печатном издании ее открывал эпиграф из Данте, не оставляю¬
щий сомнений по поводу характера предстоящих событий: «В аду
есть место, называемое злой ямой» — «Ад», песнь XVIII. Вот
куда вслед за драматургом Фоломеевым предстояло отправиться
зрителям.
Старые театралы вспоминают, что когда в 1913 году Вахтан¬
гов поставил в Первой студии МХТ гауптмановский «Праздник
мира», то о достоинстве игры студийцев порой судили по числу
истерик в зале: если плачут мало — значит играют плохо.
Можно по-разному относиться к этой скорбной статистике успеха,
но даже самый пристрастный историк не упрекнет студию в со¬
знательном корыстном расчете. А истерики в «Злой яме» были
предметом деловой эксплуатации и видом рекламы. Где-то в про¬
винции, кажется в Одессе, промелькнуло сообщение, что на каж¬
дом представлении пьесы Фоломеева в местном театре присутст¬
вует врач по нервным болезням — неслыханный сервис в теат¬
ральном деле!
Роль Орленева в «Злой яме» была небольшая, немногослов¬
ная, но существенная в общем ходе сюжета. В первом акте Коля
не появлялся на сцене и пока что мы знакомились с его от¬
цом — в прошлом богатым предпринимателем, потерпевшим, как
библейский Иов, полное жизненное крушение (смерть близких,
разорение, болезни и т. д.). С главой семьи драматург быстро
справлялся: еще в первом акте он умирал на глазах зрителей
от нервного потрясения. Отныне заботу о воспитании и пропита¬
нии маленького Коли берет на себя его старшая сестра — двадца¬
тилетняя Маша, совершенно не подготовленная к таким испыта¬
ниям. Но характер у бедной девушки, несмотря на ее христиан¬
скую кротость, оказывается упрямо-деятельный, и она мечется
в поисках выхода. Со слов ее квартирной хозяйки, добросердечной
и многотерпеливой петербургской прачки, мы узнаем, как эта из¬
неженная барышня хватается за всякую возможность честного
заработка: «Изо дня в день она рыщет. То по газетным объявле¬
ниям на урок побежит, то в магазин зайдет справиться, нет ли
работы; то на рынок рубашки шила, семь копеек за штуку; то
косынки вязала, пятачок с мотка. А теперь ничем ничего».
Все ее попытки кончаются крахом — ничем ничего... И по¬
скольку между первым и вторым действием проходит полтора
года, а между вторым и третьим три-четыре года, у автора есть
возможность показать петербургскую бедность в ее ниспадаю¬
щей кривой: от нужды, по видимости благообразной, которую
еще можно скрывать, до последних степеней неприкрытой голод¬
ной нищеты. Здесь вступает в свои права мелодрама, и гордая
девушка, сломленная обстоятельствами, идет на панель, чтобы
как-нибудь прокормить заметно повзрослевшего брата и дать ему
образование. Жертва ее оказывается напрасной, потому что молва
о падшей сестре доходит до гимназии, и Колю, теперь уже юношу,
мучают товарищи, преследует начальство, он ожесточается, напа¬
дает, воюет и, так как окончательной уверенности в своей правоте
у него нет, ведет себя с особой, я сказал бы, яростной дерзостью.
Наступает кульминация пьесы — объяснение между братом и
сестрой: она больше не может скрывать правду, а он, узнав эту
правду, потрясенный до шока, несмотря на все предшествующие
сомнения, готовившие его к такой развязке, кричит: «Не подходи,
не подходи ко мне. Или я тебя зарежу!» Потом в полном изне¬
можении идет к кровати и утыкается лицом в подушку. Она все-
таки подходит к нему, и тогда он отталкивает ее ударом ноги.
В зале паника, а униженная, теряющая рассудок, полуослепшая
Маша говорит, что брат ударил ее за то, что в один несчастный
день она пожалела его и не пожалела себя. Пусть же он извлечет
из этого урок — жалеть только себя, любить только себя!
Орленев построил эту роль на контрастах, на медленном дви¬
жении, на паузах, он говорил негромким голосом и более всего
остерегался так и напрашивающейся фельетонной бойкости. Он
не менял мизансцены, как то предписывала пьеса, не ложился
на кровать, не прятал голову в подушку и ударял Машу как
будто случайно: неосторожно взмахнул рукой и коснулся лица,
и тогда вскрикивал от испуга и понимания непоправимости того,
что случилось. И эффект этой утишенной сцены с ее мрачным,
ушедшим вглубь отчаянием, особенно на первых спектаклях, был
болезненно-надсадный, с явным оттенком патологии. По тем не¬
многим данным, которые дошли до нас, можно предположить, что
Орленев тянул Фоломеева к Достоевскому и, конечно, не вытянул.
У Достоевского поэзия надрыва это еще и бунт, а здесь только
мучительство; там мировая трагедия, здесь случай с натуры; там
идеология, здесь бытописательство; там сильный дух и в крайней
униженности, здесь безоговорочная капитуляция и самоумиление
жертвы своей жертвой и на все готовым альтруизмом...
Два года спустя, в конце лета 1898 года, накануне открытия
Художественного театра, Станиславский уехал в имение брата
под Харьков, чтобы там в уединении закончить работу над режис¬
серским планом «Чайки». Проездом он побывал в Харькове и по¬
смотрел разыгранную местной труппой «Злую яму», которая про¬
извела на него настолько отталкивающее впечатление («потряса¬
юще-отвратительное» при «полной бездарности автора»), что
в письме к Лилиной он с тревогой спрашивал себя — неужели он
делает то же самое, что эти актеры в этой дрянной пьесе, и, про¬
должая мысль, писал: «Все это несерьезно — не стоит посвящать
такому делу свою жизнь... Это меня очень мучает... Думал все,
что это серьезное дело, а вышло пустяки. И вся жизнь, не только
моя, но и чужая, ушла на это» 18. В тот период духовного подъема
мысли о тщете и бессилии театра, когда он только ремесло, не так
часто встречаются у Станиславского. Нет сомнения, что у Орле-
нева тоже не было иллюзий по поводу художественной ценности
«Злой ямы», хотя он пытался в этой мелодраме найти глубокую
психологическую ноту. Но какие еще у него были возможности?
В том же сезоне старый, еще с виленских времен, знакомый
Орленева, тоже актер суворинского театра, Григорий Ге инсцени¬
ровал роман англичанина Дюмурье «Трильби». Роман был мод¬
ный, мелодраматический, с декадентским налетом; его герой — му¬
зыкант Свенгали, обладающий магнетическим даром,— фигура
столь же сомнительная, сколь и загадочная,— превращает обык¬
новенную парижскую гризетку Трильби, у которой сильный голос
и никакого чувства музыки, в певицу с мировым именем. В этом
неожиданном превращении легко угадывалась мистификация
в духе широко распространившегося в конце XIX века оккуль¬
тизма во всех его разновидностях; тем не менее Дюмурье не жа¬
лел усилий, чтобы убедить читателей в дьявольской силе гипно¬
тических внушений своего героя.
Инсценировка Ге была малоудачная, он играл Свенгали и не
стеснял себя в монологах, а все другие роли, за исключением
Трильби, его не заботили. Орленеву по давней дружбе он пред¬
ложил большую роль молодого художника Билли, влюбленного
в Трильби, которая платит ему тем же чувством. К удивлению
инсценировщика, актер, немного подумав, не принял этого пред¬
ложения и попросил маленькую роль скрипача Жекко, состоя¬
щую, по сути, из одного эпизода. По всем театральным канонам
это был безрассудный шаг, но для психологии и художественных
исканий Орленева той поры его выбор очень показателен. Моло¬
дых людей, которых даже любовь не подымает над уровнем ор¬
динарности, он не раз уже играл по своему второму амплуа —
второго любовника. Зачем же ему возвращаться к этой корректной
бесцветности? Недаром проницательный Свенгали говорит в пьесе,
что Билли с его «дурацкими красками» — посредственный худож¬
ник, картины которого затеряются среди сотен других картин.
Иное дело Жекко, в котором все необычно, даже его внеш¬
ность. Это сильный и оригинальный музыкант, и, хотя Свенгали
сделал его «орудием своего успеха» и подчинил своей воле, он
.восстает против его тирании с такой самоотверженностью, что тот
вынужден с ним считаться. Из короткой, очень нервной по тону
сцены объяснения со Свенгали зритель узнавал не только о ве¬
ликодушии Жекко, но и об его глубоко запрятанном чувстве
к Трильби — мотив новый по сравнению с романом. В чисто фи¬
зическом, так сказать, портретном плане герой Орленева был че¬
ловек ущербный: он калека, в его походке есть какая-то связан¬
ность, речь его затруднена, он заикается; и при всем этом он был
обаятельно артистичен и изящен в пределах той подчеркнутой ха¬
рактерности, которую нашел для него актер. Это натура много¬
обещающая и до конца не разгаданная, ее окружает атмосфера
тайны, которую так любил прояснять Орленев, правда, как пра¬
вило, оставляя некоторые узлы нераспутанными. Публике роль
Жекко понравилась, критика отнеслась более сдержанно; по-на¬
стоящему высоко оценили этот психологический этюд Орленева
его товарищи по сцене, молодая часть суворинской труппы. В день
премьеры «Трильби» он почувствовал себя победителем, но очень
ненадолго, на несколько дней; ничто вокруг него не изменилось —
лента продолжала крутиться с прежней монотонностью. До
«Трильби» он играл в «Бедовой бабушке», а после «Трильби» —
в «Квартирном вопросе» Крылова.
На страницах этой книги я так часто осуждал драматургию
девяностых годов, ее рутинность, особенно наглядную рядом
с поэзией чеховских пьес, что читатель вправе заподозрить меня
в недостатке объективности. Вот почему я сошлюсь на отзывы
критики, сразу откликнувшейся на постановку пьесы Крылова
в суворинском театре.
«Петербургский листок» 19: «Давно не было такого скандаль¬
ного спектакля, какой состоялся вчера, в среду 18 декабря, в Па-
наевском театре. «Квартирный вопрос» был подвергнут такому
единодушному ошикованию, встретив такой общий протест со
стороны публики, какого давно мы уже не встречали в наших
театрах. Не было положительно ни одного голоса, который сказал
бы одобрительное слово о В. Крылове... И чего только не напич¬
кал в свою, с позволения сказать, комедию г. Крылов? И глупые
проекты, и моралистические монологи, и все это разбавлено водой,
глупостью, дикостью, недоумием...»
«Новости и Биржевая газета» 20: «Квартирный вопрос» Кры¬
лова — это нескончаемое сцепление общих мест, пошлых фраз,
вымученного вздора. После первого действия вы ощущаете уже
желание уйти из театра, после второго вы чувствуете себя совер¬
шенно разбитым... А вам предстоит высидеть еще два действия».
И все остальные петербургские газеты на этот раз были еди¬
нодушны. Суворин задумал свой театр для художественных ре¬
форм, для сближения сцены с литературой, но при всей его одер¬
жимости и дальновидности был слишком консервативен, оппор¬
тунистичен, непоследователен, слишком связан с прошлым для
коренных перемен в репертуаре; он дружил с Чеховым, а ставил
Крылова, и его театр постепенно выродился в обыкновенную ант¬
репризу, про которую Кугель зло писал, что мерой искусства слу¬
жат для нее «количественные выражения»: много зрителей, много
аплодисментов, много рецензий, много шума.
Итак, помимо личной драмы — неосуществленной потребности
в творчестве — Орленева еще преследует чувство неблагополучия
в театре, с которым он связал свою судьбу. Он любил шумно
отмечать успехи и щедрой рукой оплачивал кутежи после удачно
сыгранных им ролей, но впервые тяжело запил в тот начальный,
бедный искусством петербургский период его жизни.
В 1897 году Кугель основал сразу ставший популярным в худо¬
жественной среде журнал «Театр и искусство» и регулярно пе¬
чатал на его страницах фотографии актеров в только что сыгран¬
ных ими ролях. В номере двадцать пятом (того же 1897 года)
дошла очередь и до Орленева; на снимке он был изображен
в роли мальчика-сапожника в водевиле «С места в карьер», кото¬
рую сыграл в первый раз в Нижнем Новгороде девять лет тому
назад. Он знал, что эта роль ему удалась, по, увидев свою фото¬
графию в журнале, пришел в уныние: что же, время для него
остановилось и за долгие годы он не пошел дальше этой роли?
Итог был неутешительный, и он жадно искал перемен, хотя не
знал, что должен для этого предпринять. Несколько скрашивала
его быт только дружба с молодыми товарищами по сцене — с на¬
чинающим актером, студентом-юристом Шверубовичем, которому
Суворин посоветовал переменить его «тяжелую фамилию» на бо¬
лее звучную, он стал Качаловым и вскоре после этого уехал из
Петербурга в провинцию, и с Тихомировым, тоже будущим мха-
товцсм. Эта дружба была более глубокой, они встречались и пе¬
реписывались до самой трагической смерти «пресимпатичного и
серьезного актера» 21, оказавшего большое влияние на взгляды и
вкусы Орленева.
У Суворина, и потом в Художественном театре, Тихомиров
сыграл много ролей, но особо памятных среди них не было, мо¬
жет быть, потому, что призвание у него было, скорее, режиссер¬
ское, если понимать под режиссурой духовное лидерство в труппе.
У него были все задатки, чтобы стать одним из идеологов театра,
и он стал им, если верить Вл. И. Немировичу-Данченко, который
в известном письме к О. Л. Книппер-Чеховой в июле 1902 года,
перечисляя уже определившиеся внутри МХТ течения, на нервом
месте назвал «тихомировское» с его горьковски-«зиаиьевской»
окраской. «Тихомировское течение очень симпатично по искрен¬
ности и народническим вкусам, но узко, как все прямолинейное,
узко и иногда тупо. А между тем это течение иногда самое бойкое
и захватывает даже Алексеева»22. Острая тенденциозность Ти¬
хомирова, видимо, и привела к его разрыву с МХТ. По пригла¬
шению Горького он уехал в Нижний Новгород в театр Народного
дома. Станиславский звал его обратно, он не вернулся. В 1904 году
Тихомиров поставил «Дачников» в Театре В. Ф. Комиссаржев-
ской в Петербурге, и присутствовавший на спектакле Горький
писал Е. П. Пешковой, что это был «лучший день» в его жизни.
В суворинском театре Орленев и Тихомиров не сразу отыскали
друг друга; в первом сезоне их общение было случайным, в меру
занятости в одних и тех же пьесах. Дружба началась со второго
сезона, когда двадцатичетырехлетиий Тихомиров изложил двадца¬
тисемилетнему Орленсву программу театральных реформ. Чело¬
веку стороннему эта программа могла показаться непоследова¬
тельной. С одной стороны, Тихомирова мучили толстовские сомне¬
ния по поводу искусства, рассчитанного на высшие классы, на
посвященных; философию избранности он считал безнравствен¬
ной. С другой же стороны, эстетика старого театра казалась
ему ярмарочно-грубой, вызывающе крикливой, апеллирующей
к инстинктам неразборчивой толпы. Но ведь такие же нссогла-
сующиеся мысли были у самого Орленева: поборник народного те¬
атра, он дорожил его неумышленной простотой и в то же время
не мог не признать, что язык этого театра не разработан и беден
оттенками. Как обойти это противоречие, как соединить слож¬
ность с ясностью? В девяностые годы такие и похожие мысли но¬
сились в воздухе, и не в том ли заключалась историческая миссия
Московского Художественного театра, что он сблизил два вражду¬
ющих полюса — общедоступность и утонченность — и поэзия са¬
мых сложных, порой неуловимых душевных переживаний, ничего
не потеряв в своей многозначности, впервые нашла общепонят¬
ный демократический язык на сцене.
Смутные чувства Орленева, его неосознанную тревогу Тихо¬
миров изложил с математической ясностью; просветитель по при¬
званию, он обладал талантом доводить свои мысли до предела
отточенности, до предела формул. Впечатлительный Орленев, не¬
сильный в логике, восхищался неуязвимостью доводов своего
младшего товарища. Подобно тому как десять лет назад в Во¬
логде маленький актер Шимановский открыл ему тайну театра
и романтическую сторону их профессии, так теперь Тихомиров,
не задев этих романтических чувств, научил его относиться к те¬
атру критически — в духовном развитии Орленева это был очень
важный шаг. Немирович-Данченко обвинял Тихомирова в прямо¬
линейности и групповой узости; возможно, что так оно и было.
Но в памяти близких друзей Тихомиров остался человеком ши¬
роких взглядов. Особенно поразило Орленева, что этот рациона¬
лист и умник, однажды посмотрев Дузе в какой-то ничтожной
пьесе, сказал: «Credo quia absurdum», поясняя, что у искусства
есть еще и своя логика, способная и пустяку придать величие. Ор¬
ленев знал латынь настолько, чтобы понять эту старую мудрость:
верю, потому что это невероятно.
Под влиянием Тихомирова у Орленева зародилась идея Моло¬
дого театра, свободной ассоциации актеров, не знающей антрепре¬
нерского своеволия, «кочующей коммуны», которая скиталась бы
по русским деревням и своим искусством обеспечивала бы себе
пропитание. Утопия эта осталась утопией, Орленев потом воз¬
вращался к ней много раз и, пока был жив Тихомиров, мечтал
о сотрудничестве с ним. И не только по части актерской ком¬
муны и крестьянского театра. Летом 1905 года Горький писал
Чирикову из Куоккалы: «Недавно один мой знакомый, только
что вернувшийся из Америки, говорил мне, что Орленев делает
хорошие дела с «Евреями» (пьеса Чирикова.— А. М.) и даже
снял театр на весь сезон. Слух этот подтвердил мне Асаф Тихо¬
миров: Орленев зовет его в Америку на 47г тысячи долларов.
Ловко?»23. За восемь лет до того, в Петербурге, они и думать не
смели о таких баснословных гонорарах и весной 1897 года
скромно, как актеры второго положения, подрядились в гастроль¬
ную труппу Далматова, отправившуюся в поездку по южным го¬
родам страны.
Репертуар у гастролеров был уже игранный: «Трильби», «Се¬
вильский обольститель», тургеневская «Провинциалка», «Бан¬
крот» Бьёрнстьерне Бьёрисона, серия водевилей и, как гвоздь
программы, первая часть трилогии А. К. Толстого — «Смерть
Иоанна Грозного», «разрешенная к постановке в провинции ис¬
ключительно г. Далматову», как сообщала реклама в местных
газетах. Гастроли проходили более чем посредственно, актеры
собрались сильные, а сборы были жалкие, едва оправдавшие рас¬
ходы на содержание труппы. Так, например, в Екатеринославе,
нынешнем Днепропетровске, по словам журнала «Театр и искус¬
ство», вместо «пятнадцати объявленных спектаклей труппа Дал¬
матова сыграла еле-еле пять» 24. В поездке, хотя условия ее были
неудобные, Орленев оживился и, как в недавние годы службы
в провинции, придумывал разного рода веселые мистификации;
особенно от него доставалось антрепренеру Шильдкрету, у кото¬
рого при скверном обороте дел каждый заработанный рубль при¬
ходилось добывать хитростью. Но эти развлечения не доставляли
Орленеву прежней радости, его дорогие ужины, которые потом
оплачивал по счетам хозяев гостиниц Шильдкрет, из импровиза¬
ций постепенно превратились в заученный прием. И Орленев
горько пил, мучаясь от преследующих его «комплексов», от тют¬
чевской драмы невыраженных чувств — «Как сердцу высказать
себя? Другому как понять тебя?»
«.. .Я носил в душе,— не очень складно писал Орленев в своих
мемуарах,— неудовлетворенность от той боли, которую причиняла
невозможность для меня выступать в драме благодаря малень¬
кому росту и неподходящему лицу» 25. Он долго не хотел мириться
с этой невозможностью, но в конце концов его силы истощились.
Вот и теперь, во время гастролей далматовской труппы, харьков¬
ская газета «Южный край», похвалив Орлеиева в роли слуги
Педро («Севильский обольститель»), особо отметила выигрыш-
ность «занимаемого им амплуа» 26. А это амплуа давно стало поме¬
хой для его развития, преградой, перешагнуть которую он не мог.
Правда, в том же Харькове произошел примечательный случай,
описанный Орленевым в его мемуарах как счастливое знамение
судьбы.
В «Смерти Иоанна Грозного» Далматов поручил Орленеву
маленькую роль царевича Федора, про которого А. К. Толстой
в «Проекте постановки трагедии» говорит, что интересен он глав¬
ным образом тем, как «личность Иоанна отражается на нем
рефлексами» 27. Эту чисто антуражную роль, переламывая свое ам¬
плуа, он играл с наивозможпой серьезностью, опасаясь, что доб¬
рый и запуганный царевич-пономарь может показаться публике
смешным, вопреки замыслу трагедии. И вот что произошло
дальше, по словам самого Орленева.
В подвальном, «крысином» номере захудалой харьковской го¬
стиницы после спектакля он в одиночестве пил водку. Неожи¬
данно к нему пришли Качалов и Тихомиров и стали его стыдить:
зачем он губит себя, ведь перед ним открыто будущее, и есть
проницательные люди, которые уже теперь это понимают. В ка¬
честве последнего доказательства Тихомиров извлек из кармана
харьковскую газету, где в рецензии о постановке трагедии
А. К. Толстого, мимоходом неодобрительно отозвавшись о Дал-
матове — Грозном, автор обстоятельно писал об игре Орленева,
о его тонком чтении, скорбном тоне, об исступленном крике ца¬
ревича Федора над трупом Грозного. В заключение критик (Сер¬
гей Потресов, впоследствии писавший под псевдонимом Сергей
Яблоновский) высказал уверенность: если когда-нибудь «свет
рампы увидит вторую часть трилогии Толстого, я предсказываю
этому актеру мировую известность». Прочитав рецензию, Орле-
нев взволнованно спросил у Качалова и Тихомирова, что это за
вторая часть, они объяснили, как могли, и, более того, на послед¬
ние деньги купили трилогию А. К. Толстого и подарили ему.
С этого времени роль Федора так захватила Орленева, что он
стал ею бредить на протяжении полутора лет, вплоть до октября
1898 года, до дня премьеры в суворинском театре.
По долгу биографа я пытался отыскать эту рецензию Потре-
сова-Яблоновского в старых комплектах «Южного края», где он
постоянно сотрудничал в девяностые годы, иногда подписывая
заметки инициалами С. П., и, к своему смущению, нашел совсем
не то, на что рассчитывал. В «Южном крае» в разделе «Театр
и музыка» была напечатана рецензия, озаглавленная «В. П. Дал¬
матов в роли Иоанна Грозного», в которой говорилось, что «испол¬
нением роли Грозного г. Далматов показал, что он не только круп¬
ный талант, но и в высшей степени добросовестный ювелир-худож¬
ник. .. Более верную в историческом смысле и более стильную
фигуру трудно себе представить» и т. д. А об Орленеве в этой
рецензии, подписанной инициалами С. П., сказано кратко: «Хо¬
роши были г-жа Кускова в роли царицы Марии и г. Орленев
в небольшой роли царевича Федора» 28. И того только.
Как же объяснить эту загадку? Ведь Орленев ссылался на
живого свидетеля — В. И. Качалова, называл автора рецензии,
приводил ее текст: зачем ему понадобился такой миф? Ведь роль
Федора действительно принесла ему мировую известность. Что
же произошло? Может быть, в Харькове были другие периодиче¬
ские издания, где могла быть опубликована упомянутая в мемуа¬
рах рецензия? А может быть, это было не в Харькове, а в другом
городе? А может, и автор был не Потресов-Яблоновский, а кто-то
другой? Ответить на эти вопросы я не берусь, хотя допускаю и
такую возможность *. Орленев верил в добрые и дурные предзна¬
менования, и ему очень хотелось, чтобы сама судьба посулила ему
счастливую роль царя Федора, и не важно, что в качестве посред¬
ника она выбрала мало известного тогда журналиста Потресова-
Яблоновского, важно, что кто-то в трудные дни его жизни раз¬
гадал его призвание и что оно осуществилось в свой срок. На не¬
достаток воображения Орленев и в те годы, когда писал воспоми¬
нания, пожаловаться не мог.
Последний перед «Царем Федором» сезон у Суворина на¬
чался для Орленева с неприятного разговора в дирекции. Когда
после лета он вернулся в Петербург и явился в театр, заведую¬
щий репертуарной частью, преуспевающий столичный адвокат
Холева, не скрывая удивления, сказал ему: «Как, разве вы не
в Киеве, у Соловцова?» В такой недвусмысленной форме ему дали
понять, что театр больше не нуждается в его услугах. Август был
на исходе, сезон в провинции давно уже открылся, где мог он
найти себе пристанище? Орленев взвился и запротестовал, и, так
как дирекция знала, что он пользуется расположением Суворина,
и боялась скандала и открытого конфликта, возник компромис¬
сный план: он останется еще на сезон в труппе, но вместо трехсот
рублей ему будут платить двести. В этот момент Холева, увидев
спокойную, чуть виноватую улыбку Орленева, понял, что вот-вот
разразится буря, и тут же накинул пятьдесят рублей. Положение
было безвыходное, идти на разрыв с театром Орленев не рискнул
и, смирившись, принял это предложение с одним условием —
чтобы в контракте для видимости остались прежние триста руб¬
лей, а пятьдесят пусть у него удерживают как бы в погашение
несуществующего долга. Разговор в дирекции не обещал ничего
хорошего, всю осень он старался бывать в театре как можно
реже, приходил на те немногие спектакли, в которых был занят,
и, отыграв их, незаметно исчезал, избегая встреч с актерами. Он
* Я обратился с запросом в харьковскую научную библиотеку имени
Короленко, и мне ответили, что в сообщениях о гастролях труппы Далма-
това, напечатанных в «Харьковских губернских ведомостях», пе встреча¬
ется имя Орленева. «Нельзя, одпако, утверждать, — замечает библиограф
II. Аносова, — что статья, о которой писал Орлепсв, по существовала. Воз¬
можно, что опа была напечатана в театральных журпалах. Но в пашей биб¬
лиотеке их нет». В каких же именно журналах?
часто болел, а иногда сказывался больным; чтобы лишний раз ему
не ходить в театр, даже жалованье для него получал Тихомиров.
Так продолжалось до середины ноября, когда в числе несколь¬
ких претендентов на роль молодого героя — неврастеника Сергея
Кузнецова в комедии «Ложь» оказался и Орленев. Пьеса была
путаная, фальшивая и с нестерпимой претензией доказывала, что
ложь в семейных отношениях ведет к плохим последствиям; фи¬
нальная ее реплика, под занавес, звучала так: «На болоте позора
и лжи не растут цветы счастья». Чего было в пьесе больше — при¬
торной выспренности или истерии? В драматургии тех лет коме¬
дия Зеланд-Дуббельт представляла довольно редкую картину
всевозможных расстройств сознания, вплоть до припадков пол¬
ного помрачения. После удачно проведенной репетиции Орленев
получил желанную роль и дал себе волю; по его собственным
словам, он провел заключительный акт «Лжи» в тонах «сплош¬
ной неврастении» уже клинического образца («исступленные
крики, судороги и в конце концов тихое помешательство»). Кри¬
тика это заметила и писала о новых сторонах его дарования. В ре¬
цензии «Нового времени» особо отмечалось, что четвертый акт
пьесы Зеланд-Дуббельт дал случай «комику труппы Литературно¬
артистического кружка показать, что он владеет не одним коми¬
ческим талантом, но и драматическим, хотя он и не передал це¬
лого лица, но отдельные места, и в особенности сцена сумасшест¬
вия, были сыграны с такой выразительностью и таким истинно
драматическим подъемом чувства, какие не часто удаются и акте¬
рам опытным» 29. Орленев мог бы обидеться: одиннадцать лет в те¬
атре — разве это малый опыт, но в его обстоятельствах с ра¬
достью принял и такую похвалу.
После «Лжи» он получил еще несколько ролей, и среди них
Хлестакова, и легко с ними справился, но, когда в конце сезона
в труппу вернулся Далматов, ему вернули и роль Хлестакова.
Орленев потерпел очередную неудачу; вспоминая впоследствии
этот третий суворинский сезон, он видел его как в тумане. За¬
былись даже такие очевидные удачи, как Нотка в «Измаиле» и
студент в «Орхидее» Гарина-Михайловского. Он помнил только,
как проходили хлопоты о снятии запрета с «Царя Федора». Они
проходили трудно, так как, по мнению цензуры, трагедия эта ро¬
няла престиж царской власти и бросала тень на русскую монар¬
хию. Ну, а если все обойдется и Суворин уломает цензуру,—
спрашивал себя Орленев,— даст ли он ему Федора? Вокруг этой
роли разгорелись страсти, за ней охотились все знаменитости
труппы — трагики, резонеры, рубашечные любовники — и заодно
с ними премьерша театра Яворская, увлеченная примером Сары
Бернар, недавно сыгравшей Лореизаччио в пьесе Мюссе и гото¬
вившей Гамлета. В общем, надежд у Орленева было мало, совсем
мало. Тем ярче сохранился в его памяти разговор с женой Суво¬
рина, Анной Ивановной, который произошел, видимо, в самом
конце сезона.
В Петербург приехал Станиславский, он тоже хлопотал о раз¬
решении «Царя Федора» — для Художественного театра — и
встретился с Сувориным. Рассуждая о пьесе и об актере, который
должен сыграть заглавную роль, Константин Сергеевич сказал:
«Никого не могу себе представить в роли Федора. У меня вы¬
брано в театре шесть дублеров, но я вижу только одного, когда-то
игравшего в театре Корша в пустом фарсе мальчишку-сапож-
ника. Когда он, актер, игравший сапожника, ревел, то весь театр
смеялся, но сквозь слезы, жалко было мальчишку». Анна Ива¬
новна Суворина, услышавшая эти слова Станиславского, сообщила
о них Орленеву, позднее он привел столь лестное для него при¬
знание в своих мемуарах. Так эти слова вошли в нашу театраль¬
ную литературу и попали даже в летопись «Жизнь и творчество
К. С. Станиславского» И. Виноградской30. На этот раз посредни¬
ком судьбы выступал уже не рядовой харьковский журналист,