Глава 3

Пашкевич со Стрижаком медленно ехали по городу, заваленному снегом. За несколько часов намело больше, чем за весь месяц, — метель разыгралась не на шутку. Вдоль проспекта Скорины, сопровождаемые колоннами самосвалов, ползли снегоуборочные машины, сгребали, перемешивали снег железными лапами, быстро наполняли кузова. За стеклами машины, подсвеченное уличными фонарями, металось белое месиво.

Разговор с Шевчуком выбил Пашкевича из благодушного настроения, владевшего им весь нынешний день. Все ясно — Володя окончательно зарвался, от него надо избавляться. И чем скорее, тем лучше, пока он всех не перетянул на свою сторону. Уволить? Слишком много шума, ненужных разговоров. Не очень хочется, но, пожалуй, решение придется принимать радикальное.

— Давно не было такого сумасшедшего ноября, — сказал Стрижак, вытянув шею и вглядываясь в рубиновые фонари идущих впереди машин. — Если к субботе не растает, хорошо бы выбраться за город, походить на лыжах.

— Поедем на дачу, там и походим, — согласился Пашкевич. — А заодно и в баньке попаримся. — Выключил что–то бормотавший приемник. — Слушай, Виктор, у меня возникли проблемы с Шевчуком. Не поможешь их решить?

От неожиданности Стрижак резко нажал на тормоз.

— Что значит — решить? Замочить, что ли?

— Можно сказать и так, — поморщился Пашкевич, не любивший этого словечка.

— Но ведь вы… Вы же как родные братья.

— Брат мой — враг мой. Так сложилось. Он сам виноват.

Стрижак сбил на затылок ушанку, вытер рукавом вспотевший лоб.

— Нет, Андрей Иванович, тут я вам не помощник.

— Почему?

Стрижак плавно затормозил у красного светофора.

— Есть такой анекдот. У верблюда спросили: почему ты колючки жрешь, а вату нет? Ведь она такая мягкая, пушистая… Знаете, что он ответил?

— Интересно.

— Не хочу, — ответил верблюд.

— Пятьдесят штук зелени.

— А хоть сто — ответ отрицательный.

— Но почему? — настаивал Пашкевич, удивленный такой несговорчивостью.

— Длинная история… Я был совсем пацаненком, года три–четыре, когда он приехал к нам в Озерище, в районную газету. Моя мать работала там машинисткой. Шалава была, земля ей пухом, та еще! Я понимаю — наверное, грех так о матери, особенно когда ее уже давно на свете нету, но… Я отца не знаю, с каким приблудой она меня нагуляла, так никогда и не призналась. Мужики у нас дома сменялись, как часовые на посту, и все, как на заказ — пьянь и рвань… Такая уж она была везучая. Пили, жрали, лупили ее смертным боем. И мне доставалось. Со всех сторон. Я ведь всем был помеха, только под ногами путался. — Виктор переключил рычаг передач. — Когда Шевчук приехал, она ему комнату сдала. Он один и к ней, и ко мне относился по–человечески. Больше года я ему, можно сказать, вместо сына был. Потом он на Рите женился — она у нас зубным врачом работала, и в Минск переехал. Он мне костюм спортивный купил, и ботинки, и пожарную машинку — первую в моей жизни игрушку, и книжки с картинками. На рыбалку с собой брал, в кино, в баню. Раньше мать в женскую таскала. Я ведь уже все понимал, стыдно до ужаса. А тут мужики — со своими пацанятами, и я с Владимиром Васильевичем…

— А Шевчук тебя узнал?

— Что вы, — усмехнулся Виктор. — Больше двадцати лет прошло. У меня и фамилия другая, после смерти матери тетка усыновила, свою дала. Правда, когда я у вас появился, он вроде что–то вспомнил. Глаза мои разноцветные, наверное, есть у меня такая особая примета. Все допытывался, не из Озерища ли я, редакцию вспоминал, мамашу мою. Я сказал, что вообще о таком городке не слышал. И вы не проболтайтесь. Не надо это ни ему, ни мне. Ну, а что касается остального… Вы его можете выгнать, если не сработались, дело ваше. Но учтите: пока я жив, с его головы и волос не упадет.

Машина свернула во двор.

— Что ж, — произнес Пашкевич, — считай, что этого разговора не было. Ставь тачку и поднимайся. Лариса там уже, наверное, и впрямь нервничает. Заночуешь у нас, куда в такую непогодь…

Пашкевич жил в добротном кирпичном доме, построенном вскоре после войны для высшего командования Белорусского военного округа возле Ботанического сада. В народе этот дом так и называли — «генеральский». Был он пятиэтажный, но с лифтами, на каждую лестничную площадку выходили лишь две квартиры. Высоченные потолки, большие окна, огромные, по нынешним меркам прихожие и кухни, удобная планировка, прекрасное расположение — все это делало дом лакомым кусочком для новоявленных богачей. Большая часть квартир уже была скуплена крупными бизнесменами, банкирами, промышленными воротилами и бандитами, оставшиеся хозяева сдавали в аренду зарубежным дипломатам.

Пашкевич свою квартиру получил задолго до нынешнего бума, женившись на Ларисе. Она принадлежала ее отцу, генерал–лейтенанту Бахметьеву. Бахметьев умер, когда Лариса еще была школьницей; ее старший брат Максим жил и служил в Москве.

Отомкнув дверь, Пашкевич вошел в прихожую. Барс, здоровенный, как теленок, доберман–пинчер, смолисто–черный, с рыжими подпалинами на груди, лапах и острой морде, с кургузым обрубком–хвостом и хищно торчащими ушами, радостно бросился ему на грудь, едва не сбив с ног, и лизнул в лицо теплым шершавым языком.

— Ну–ну, приятель… — Пашкевич добродушно потрепал пса по загривку и оттолкнул. — Марш на место. Ишь обрадовался, дурачок!

Барс обиженно зарычал, обнажив мощные изогнутые клыки, и послушно растянулся на подстилке в углу, преданно глядя на хозяина желтыми проницательными глазами.

«А ведь это, пожалуй, единственная тварь на свете, которая любит меня искренне и бескорыстно, — с неожиданной тоской подумал Пашкевич, раздеваясь возле стенного шкафа, заполненного женскими шубками и мужскими дубленками. — А впрочем, тоже не бескорыстно. Не давай я ему каждый день его куска мяса, много ли осталось бы от этой любви?.. Нет, только мать и любила меня за то, что я — это я, Андрюша Пашкевич, и ее уже нет…»

В прихожую впорхнула Лариса. Она была в бежевом брючном костюме, напоминавшем покроем рабочий комбинезон, а ценой — космический скафандр, и золотистых туфельках; румяная, возбужденная. Лариса прижалась к нему всем телом, обдав горьковатым ароматом своих духов, коснулась губами щеки и воскликнула:

— Наконец–то! Мы уже заждались, право слово! А где Виктор? Ставит машину? Вот и хорошо. Ну, пошли же, люди ждут.

Андрей Иванович подал ей розы. Лариса благодарно обняла его, зарылась лицом в цветы.

— С праздником, милая. С завершением большой работы. Перевести пять томов за год — не шутка, а?! Честно говоря, я даже не верил, что ты с этим справишься.

— Ну его к бесу, Андрюша, я чуть не ослепла за компьютером, — улыбнулась Лариса. — Знала бы, что будет такая спешка, ни за что не взялась бы. Ты настоящий эксплуататор, милый, кровопийца и мироед.

— Это точно. Однако ничего не поделаешь, в нашем деле выигрывает только первый. Кстати, в ближайшее время мы переиздадим пятитомник по подписке, как собрание сочинений. Так что можешь приглядеть себе новую шубку.

Переговариваясь, они вошли в ярко освещенную столовую. Компания собралась привычная: главбух «Афродиты» Лидия Николаевна Тихоня, заместитель Пашкевича Александр Александрович Аксючиц, а также председатель совета директоров коммерческого банка «Омега» Павел Валентинович Некрашевич, адвокат Вацлав Францевич Тарлецкий и Григорий Злотник с женами. Когда–то непременно бывали Шевчук с Ритой, но в последнее время Володя дипломатично отклонял все их приглашения. Кстати, даже хорошо, что сегодня его нет, подумал Пашкевич, пожимая руки гостям, еще неизвестно, как бы к этому отнеслись Некрашевич и Вероника — шальная доченька Шевчуков; спокойная семейная вечеринка вполне могла закончиться громким скандалом.

Как обычно, в ожидании ужина гости играли в карты. За купленными Андреем Ивановичем по случаю в антикварном магазине ломберными столиками, обтянутыми зеленым сукном, Некрашевич, Вероника, Аксючиц и Тихоня играли в покер, Тарлецкий и Злотник с женами дулись в подкидного дурака — Вацлав Францевич и Григорий принципиально не играли на деньги. Домработница Клавдия в кокетливом кокошнике и переднике с оборками разносила напитки, держа поднос на толстых растопыренных пальцах. Пашкевич взял высокий бокал с джином и тоникой, в котором позвякивали кусочки льда, отпил глоток и стал наблюдать за игрой.

Сдавал Некрашевич. Играли по маленькой. Ему шла карта, и Павел радовался выигрышу, словно выгодной многомиллионной сделке. Он несколько обрюзг в последние годы, но не потерял ни статности, ни представительности. Холеное крупное лицо с тяжеловатой челюстью несколько портила крупная бородавка на щеке, из нее торчали завитые в тугие спиральки волосинки. Тасуя и раздавая карты, он открыто любовался своим последним «приобретением» — девятнадцатилетней Вероникой, при этом складки у него на лице разглаживались, а мутные глазки за толстыми стеклами очков сияли, как у ребенка, который наконец–то заполучил долгожданную игрушку.

Вероника была красива юной сияющей красотой. Несмотря на внутреннюю неприязнь, Пашкевич и сам чувствовал, что не может оторвать от нее восхищенного взгляда. Она сидела в кресле, поджав под себя стройные и длинные ноги балерины, тесно обтянутые кожаными брючками; блестящие, цвета ржаной соломы волосы свободно спадали на узкие плечи; когда Вероника встряхивала головой, весь этот водопад захлестывал ей лицо. Из–под нависавшей над лбом челки в карты глядели большие васильковые глаза, искусно подведенные и отороченные длинными загнутыми ресницами, нежными, как крылья бабочки. На ней был черный тонкий свитер с глубоким треугольным вырезом; в узкой ложбинке между небольшими, дерзко оттопыренными грудями переливался алмазными гранями крестик на платиновой цепочке, стоивший Некрашевичу, наверное, целого состояния.

Глаза Вероники излучали какую–то детскую наивность, беззащитность и простодушие. Наверное, этот–то незамутненный наивный взгляд и заколдовал многоопытного банкира. Андрей Иванович знал, что это — искусный камуфляж, что за кажущимся простодушием и доверчивостью Вероники скрываются железная хватка и холодный расчет, странные для такого юного существа, и поражался тому, что этого не видит Некрашевич. А может, не желает видеть?..

Когда–то, часто бывая у Шевчуков, Пашкевич ее не замечал — девчонка и девчонка, а потом вдруг увидел в танцевальной группе в «Вулкане». Тогда еще у них с Шевчуком были нормальные отношения, и Володя, морщась, словно от зубной боли, рассказал ему, что Вероника бросила хореографическое училище и пустилась в заработки. Именно это и довело Риту до инсульта.

Два года Вероника танцевала в «Вулкане», сводя с ума подвыпивших мужиков своим гибким, как лоза, телом, лишь слегка прикрытым блестящими тряпочками, обещающим неземное блаженство взглядом колдовских васильковых глаз, кажущейся доступностью ресторанной шлюхи. Она была бесспорно талантливая танцовщица, страстная, порывистая, вихревая, первая среди девчонок, выступавших вместе с нею. Девочки слыли дорогими валютными проститутками; в глубине души Пашкевич не верил, что Вероника отличается от них — нельзя жить в грязи и не замараться, — пока не услышал от людей, которые пользовались его доверием, как высокомерно отвергала эта пигалица драгоценности, которые ей пытались дарить ошалевшие от вожделения кавалеры, деньги, квартиры, круизы на теплоходах по Средиземноморью… Если бы не охрана — крутые ребята с пушками, которые по приказу Некрашевича — негласного хозяина ресторанного комплекса, не отходили от Вероники ни на шаг, ее уже давно разорвали бы в клочья, изнасиловали и посадили на иглу. Павел сразу же взял ее под свою опеку. В азартной игре, именуемой жизнью, она сорвала главный куш: вынудила Некрашевича бросить жену и двоих взрослых сыновей и жениться на ней; сам по натуре игрок, Пашкевич не мог не испытывать к ней невольного уважения. Победители всегда вызывают уважение, какой бы ценой ни далась им победа, только унылые моралисты все еще не верят, что цель оправдывает средства, но в современной жизни моралисты не ужинают в дорогих кабаках, а копаются на помойках. Володе и Рите следовало бы гордиться дочерью: не потаскуха, не содержанка — сегодня у одного, завтра у другого, — а законная жена одного из виднейших людей в современном деловом мире Беларуси.

Аксючиц рассказывал что–то забавное, что — Пашкевич не улавливал. Он потягивал маленькими глоточками свой коктейль и обдумывал разговор с Некрашевичем о валютном кредите. Хриплое петушиное пение отвлекло его. Оказывается, Тарлецкие проиграли Грише Злотнику и Татьяне Михаленко (после замужества она оставила девичью фамилию) пять партий подряд, и теперь Вацлав Францевич, стоя на четвереньках и, побагровев от натуги, просунул голову между ножками — грузная фигура не позволяла ему, как положено, забраться под стол — и самозабвенно кукарекал, хлопая себя руками по бокам. Получалось это у него уморительно смешно. Широкая прядь волос, которой Тарлецкий прикрывал свою лысину, сбилась и обвисла серой паклей, он безуспешно пытался приладить ее одной рукой на место и хохотал громче всех.

Тарлецкий обладал замечательной особенностью — умением смеяться не только над другими, но и над собой. Этим качеством Пашкевич не отличался, он всегда относился к себе слишком серьезно. Хотя адвокат был лет на восемь старше его, так радоваться жизни Андрей Иванович не умел и в душе завидовал ему.

Наконец Тарлецкий вылез из–под стола, теперь он жаждал реванша. «Похоже, он отыграется», — подумал Пашкевич, заметив, что Григорий украдкой позевывает, прикрывая картами рот. Вообще–то Злотник, как говорится, попал с корабля на бал: он всего несколько часов назад вернулся из командировки в Москву. Другой бы завалился отсыпаться, но только не он. Пашкевич знал, что для Гриши это приглашение — знак доверия; он прекрасно понимает, что Шевчук на вылете, и хочет уцелеть сам. Они с Володей — не разлей вода, но Гриша никогда не решится в открытую стать на сторону Шевчука. Такой характер. Иначе не пришел бы. А все–таки вскоре и от него придется избавляться. Сначала от Шевчука, затем от Григория. Слишком они спелись за эти годы, один без другого — ноль без палочки. А жена его, Татьяна, — ничего баба, ее вроде и годы не берут. И пьет, как лошадь. Григорий, кроме минералки, ничего не пьет, а она уже за четвертой «кровавой Мэри» тянется. Интересное кино — если мужик трезвенник, значит, жена у него выпивоха. Закон сохранения… чего? А кто его знает.

Злотник поймал на себе сочувствующий взгляд Пашкевича и поежился. Он и впрямь вымотался за эту поездку и устал как собака и охотнее всего принял бы душ и завалился спать или еще на денек задержался в Москве, только бы не участвовать в этом сборище, но, увы, обстоятельства вынуждали. В разраставшемся, как раковая опухоль, разладе между Пашкевичем и Шевчуком он оказался зерном в жерновах, разменной монетой, каждый старался перетянуть его на свою сторону, а это в любом случае грозило ему неприятностями.

Но сегодня куда больше, чем распри генерального директора и главного редактора, его тревожила Татьяна: в первую очередь из–за нее им не следовало сюда приходить. Григорий давно убедился, что посиделки у Пашкевичей всякий раз заканчивались для него тяжелым скандалом, благо, если уже дома, а то еще на улице, в такси, а он ненавидел эти скандалы и пьяную истерику жены, и ее бесконечные упреки. Уж она–то вполне могла остаться дома: педсовет, совещание, дочка заболела — мало ли причин; он посидел бы немножко для приличия и спокойно отправился домой. Но Татьяна рвалась к Пашкевичам, как мотылек на огонь, хотя, в отличие от мотылька, знала, что больно обожжет себе крылышки. Она постоянно обжигалась и так же постоянно забывала об этом. А дело–то было в том, что она остро, болезненно завидовала Ларисе. Ее молодости, роскошной квартире, итальянской мебели, немецким сервизам, чешскому хрусталю и антикварному столовому серебру. Нарядам, драгоценностям, шубам. Ее любовникам, наконец, и независимости от богатого мужа — только на переводе пятитомника Жаклин Сьюзен Лариса заработала больше, чем Татьяна в своей школе за пять лет каторжного учительского труда. Завидовала платиновым, с синеватым отливом волосам, стройной фигурке, на которой так ладно сидел комбинезончик от Версаче, знанию иностранных языков, бесконечным поездкам за границу…

Когда Лариса по телефону рассказала ей, что купила комбинезончик, Татьяна тоже вырядилась в брючный костюм, хотя не могла не понимать, что идет он ей, как корове седло. У нее были коротковатые ноги и непомерный зад; упакованный в тесные брюки, он выпирал, словно Татьяна засунула туда подушку. Темное платье смотрелось бы на ней куда лучше, скрывало недостатки фигуры, но Татьяна и думать о платье не хотела, зная, что Лариса будет в брючках.

Зависть тлела в ней долгие годы, отравляя ее ядовитым дымом, и вспыхивала всякий раз, когда она переступала порог квартиры Пашкевичей. Татьяна старалась залить ее водкой с томатным соком — своим любимым коктейлем. Но чем больше она пила, тем острее ощущала свою второсортность. Иногда Григорий называл ее Эллочкой–людоедкой. Татьяна читала Ильфа и Петрова, хохотала над бедной Эллочкой, но ничего не могла с собой поделать. А между тем у них была пусть не такая шикарная, но все–таки хорошая трехкомнатная квартира, и не такая уж плохая мебель, и посуда, и все прочее. Просто труба пониже и дым пожиже, только и того. И не всякая чужая красота, молодость и богатство вызывали у нее приступы отчаяния: на Веронику, которая была моложе и куда эффектнее Ларисы, Татьяна смотрела с нескрываемым презрением: шлюха, продалась за деньги этому старому борову Некрашевичу! И только Лариса, с которой, несмотря на разницу в возрасте, она дружила уже многие годы, едва ли не с тех пор, как та вышла замуж за Пашкевича, вызывала у нее приступы злого отчаяния, заставляла напиваться до неприличия.

Наконец Лариса пригласила гостей к столу. Аксючиц сел с Лидией Николаевной — они дружили. На все вечера Александр Александрович ходил без жены, Тихоня вообще никогда не была замужем, так что им, как говорится, сам Бог велел сидеть рядышком.

Заместитель Пашкевича в недалеком прошлом был крупным партийным чиновником. Когда улеглась сумятица, вызванная крушением коммунистической системы, оказалось, что все старые партийные кадры, заклейменные и осмеянные в разом осмелевших газетах и на телевидении за коррумпированность, своевластие и невежество, остались у власти. Сверху и донизу. Правда, они попрятали свои партбилеты, но суть от этого не изменилась. Немножко поволновавшись, они занялись тем, чем занимались всегда, — управлением. Мир, конечно, рухнул, но и разрухой нужно было управлять. А где взять новых опытных людей, не погрязших в коррупции и воровстве, — из Америки выписать? Так что новая власть стала называться не коммунистической, а демократической, но осуществляли ее те, кто умел и привык это делать, хотя само слово «демократия» еще долго вызывало у них изжогу. Изжога прошла, когда ему наконец нашли замену: «дерьмократия».

В этом мире, мире управленцев, у Аксючица были огромные связи. Во все времена система управления была пронизана личными связями, как кровеносными сосудами, и держалась на них. Любой самый сложный вопрос проще всего решался не в высоких кабинетах, а в саунах, загородных ресторанах или в уютной домашней обстановке. Продавалось и покупалось все — от научных званий до генеральских звезд, надо было лишь знать, кому и сколько дать. Именно поэтому Пашкевич и пригласил временно оказавшегося не у дел в связи с перестройкой Аксючица в «Афродиту». Его работа заключалась в том, чтобы выбивать, доставать, оформлять все, что было необходимо молодому издательству для успешной работы, — помещения под офисы и телефоны, квартиры и машины, землю под строительство складов и гаражей, стройматериалы, мебель — иначе говоря, превращать стремительно обесценивающиеся деньги в материальные ценности.

Надо сказать, что Александр Александрович весьма преуспел в этом деле, и Пашкевич высоко ценил его заслуги, хотя никогда не упускал случая прилюдно вытереть о своего заместителя ноги. Просто так, для порядка, чтобы старый служака не забывал, кто в доме хозяин.

Скучала, хотя старалась не подавать вида, только Тихоня. Вечер не сулил ей никаких сюрпризов. Старомодные ухаживания Александра Александровича ее раздражали. Вырядился, как чучело гороховое, в модный клетчатый пиджак, нацепил галстук–бабочку, а у самого на шее плохо выбритые волосы торчат и кадык с кулак величиной. Молодится, козел, а самому уже под шестьдесят, видно, старше Тарлецкого. Попрыгунчик… Хотя хватка у него железная, ссориться — себе дороже.

Что Лидии Николаевне было интересно, так это исподтишка наблюдать за Ларисой и Виктором. Они сидели далеко друг от друга, на противоположных концах длинного стола, но казалось, что их притягивают невидимые — впрочем, вполне заметные искушенному взгляду — нити. Все пространство между ними было заполнено не тарелками, блюдами и бокалами, а любовью, легкой, счастливой, взаимной. Оживленно болтая с мужем и Тарлецким, Лариса то и дело вскидывала глаза на Виктора, и их туманили восторг и обожание. Лидия Николаевна даже ощутила легкий холодок зависти: надо же! «Вот сучка, — подумала она, — ничего не боится! Неужели Пашкевич ни о чем не догадывается? Да нет, не такой он дурак, улыбается, а скулы под кожей так и ходят. Это ему–то с его самомнением терпеть такое! Мне бы эту куклу на вечерок, я бы ей показала, что такое настоящая любовь!»

Вот такая компания собралась у Пашкевичей в честь завершения Ларисой работы над переводом произведений известной американской писательницы и выхода последнего, пятого тома.

За столом, как обычно, говорили обо всем и ни о чем: об эстрадных звездах и их любовниках и любовницах, об Оскаре, полученном Михалковым, о том, чья мода моднее — Зайцева или Юдашкина, о победе Кафельникова на открытом чемпионате Франции по теннису… Татьяна громко, чтобы привлечь всеобщее внимание, рассказывала Елене Львовне, какая она замечательная учительница, как ее любят ученики и родители — к празднику преподнесли великолепную вазу богемского стекла с позолотой; Григорий пытался осадить ее, но безуспешно. Аксючиц развлекал застолье анекдотами. Знал он их невероятное множество, даже книжку для «Афродиты» готовил: армянское радио, чукчи, евреи, Вовочка, Чапаев и Петька, Штирлиц и Брежнев… Некрашевич усадил Веронику к себе на колени и кормил блинами с мочанкой, специально для него приготовленными Клавдией, пышными, в дырочках, еще горячими; Вероника шутливо отбивалась, она не хотела есть и хрустела соленым огурцом, запивая его клюквенным морсом на меду — фирменным напитком домработницы Пашкевичей. Лишь Андрей Иванович почти не принимал участия в общем разговоре; вызывающе дерзкое поведение жены, которая и не думала скрывать свои отношения с Виктором, испортило ему настроение. Некрашевич заметил это; отпустив Веронику, он вытер рот салфеткой и сказал:

— Андрей, это правда, что вы собираетесь печатать книги за рубежом?

— А что делать? — оживился Пашкевич. — Понимаешь, Павлуша, наши полиграфисты с энтузиазмом пилят сук, на котором сидят. Цены взвинтили — выше мировых, а качество… Вот и получается, что книгу дешевле напечатать в Словакии или Финляндии, чем в Минске или Смоленске.

— А расходы на транспортировку, растаможку?

— Мы все прикинули, Павел Валентинович, — вмешалась в разговор Тихоня. — Я ездила в Словакию, подписала договор о намерениях. Завтра можем передать вам все расчеты.

— Насколько я понимаю, без кредита вам не обойтись?

— За что я тебя люблю, дружище, — засмеялся Пашкевич, — так за то, что ты все всегда понимаешь.

— И много надо на первый случай?

— Мизер… Пятьсот тысяч дойчмарок.

— И правда мизер… Типун тебе на язык, Андрюшенька, — Некрашевич снял и протер запотевшие очки. — Обидно. Эти бы деньги в нашу полиграфию вложить, глядишь, и качество появилось бы. А мы отдадим дядям, а сами так и будем на брюхе ползать.

— Мне о подъеме отечественной полиграфии думать некогда, — Пашкевич отодвинул тарелку с телячьей отбивной, к которой так и не притронулся. — Пусть о ней голова болит у тех, кто за это зарплату получает. Мне нужно выпускать книги, снижать себестоимость и цену, иначе их уже скоро никто покупать не будет. А вообще–то инвестиции в полиграфию во всем мире считаются делом выгодным.

— Надо все обмозговать, — кивнул Некрашевич. — Ладно, присылайте ваши расчеты, посидим, подумаем.

— Мужики, хватит болтать! — взорвалась захмелевшая Татьяна. — Лариса, я танцевать хочу. Вруби свою музыку! — И потащила Григория, не знавшего, куда глаза девать от смущения, танцевать.

— Угомонись, — попросил он. — Уже поздно, пора домой. Пока доберемся…

— Ничего, Виктор нас подбросит. Свою машину просрал, так что не чирикай, идиот. Ты ведь нас подбросишь, Витенька?

— Разумеется, — ответил Виктор. — Скажете минут за десять до ухода.

Прощаясь, Некрашевич обнял Пашкевича и, жарко дыша ему в ухо, прошептал:

— Старик, она беременна! Слышишь?! Видал, как она огурчики хрумкала?! — Он счастливо рассмеялся. — У нас будет малыш, Андрюха! Не могу поверить своему счастью, хожу, как обалделый. Уже шесть недель, понимаешь?! Господи, еще столько ждать… Сдохну я от этого ожидания! Только пока молчок, пусть это будет для всех сюрпризом. Тебе одному сказал, просто распирает меня от радости.

Павел нежно обнял Веронику, которая зябко куталась в коричневую норковую шубку, и подмигнул Пашкевичу, как опытный заговорщик. Они жили в том же доме, в соседнем подъезде. Андрей и Лариса проводили их до лифта и вернулись. Тарлецкие уехали на своей машине, остальных увез Виктор. В квартире стало тихо, лишь на кухне жужжала посудомоечная машина — Клавдия занималась своим делом.

Так вот откуда алмазный крестик на платиновой цепочке, догадался Пашкевич. Ну что ж, Павла можно понять. На шестом десятке стать отцом… Почувствовать, что вновь жизнь только начинается, что все еще впереди. Счастливчик! Много ли таких в наше время? Богатых много, а вот счастливых… Большой вопрос, — как говаривал когда–то их сосед дед Левон после второго стакана самогонки, — наука его еще не превзошла. Он и сам не пожалел бы денег на такой подарок, если бы Лариса… Увы, об этом не приходится даже мечтать. Говоря библейским языком, она бесплодна, как сухая смоковница. Она умеет только трахаться; зачать, выносить, родить ребенка — не для нее, и в свое время она честно предупредила его об этом. Конечно, это не вина ее, а беда, но все же…

Пашкевич вспомнил свою дочь от первого брака, Олю, и у него защемило сердце. Когда они с Наташей расстались, Оля была совсем крохой. В последний раз он видел ее вскоре после того, как получил премию за пьесу. Видел издали, прячась, долго шел следом, — она не захотела с ним встретиться, поговорить. Наташа постаралась, чтобы Оля возненавидела его на всю жизнь, и добилась своего. Высокая красивая девочка в беличьей шубке и красном шерстяном берете. Она шла на каток, через плечо были перекинуты ботинки с коньками. Он дошел за ней до самого парка Горького, а потом отправился в ресторан и напился до полусмерти. Сейчас Оле двадцать три, совсем взрослая. Может, уже замуж вышла, детьми обзавелась — его внуками; он ничего о ней не знал. Слишком уж они были несправедливы к нему, и Наташа, и Оля, и у него запеклось сердце от злобы — ах, вы так… Ну и я не лучше. Он годами не вспоминал о них, вычеркнул их из своей жизни, и сегодня не вспомнил бы, если бы не восторженный шепот Некрашевича, не его расплывшаяся от счастья физиономия. Почему так больно ранит чужое счастье? Если бы хоть Лариса не снюхалась с этим кобелем, не выставляла напоказ свою любовь…

Лариса не догадывалась о том, какие мысли терзают его душу, и радовалась: вечер удался, никто не перессорился, даже эта стерва Танька не перепилась, нагрузилась, конечно, под самую завязку, но вела себя более–менее прилично.

— А Вероника — прелесть, — сказала она, вынимая перед зеркалом шпильки из волос. — Что и впрямь любит Павла — не верю, но притворяется — высший класс.

— А я верю, — лениво возразил Пашкевич. — Он славный, Паша, отчего ж его не полюбить. Старше нее? Я ведь тоже старше тебя, а ты–то меня любишь, не так ли?

Вместо ответа Лариса улыбнулась и обвила его шею руками. Ее волосы рассыпались, и Пашкевич потерся о них лицом. Почувствовав головокружение, он подхватил жену на руки и понес в спальню, с горькой иронией подумав о том, что не выключил видеокамеру слежения, и сейчас она запишет на пленку не Виктора, а его — во всех подробностях, отвратительных, когда за этим наблюдаешь со стороны. От всего этого у него тут же пропало желание.

Загрузка...