А. М. Дондуков-Корсаков[247] Мои воспоминания. 1845–1846

В начале мая 1845 года Главная квартира собралась в станице Червленной на Тереке; вскоре прибыл и главнокомандующий для предстоящих военных действий Дагестанского и Чеченского отрядов в Большой Чечне. Предполагалось проникнуть в самое убежище Шамиля, в селение Дарго, куда доселе никогда не доходили русские войска, и тем окончательно, как ошибочно предполагали, поколебать влияние имама и мюридизма, охватившего большую часть непокорных нам племен Кавказа.

Перед описанием военных действий уместно сказать несколько слов вообще о характере войны того времени, или так называемых «экспедиций», — указать также на состав действующих войск, дух их, особенности Кавказской армии, а также и Главной квартиры и штаба Главнокомандующего, только что прибывшего на Кавказ и окруженного обаянием прежней его военной славы и административной последней деятельности в Одессе и Новороссийском крае. Не лишнее также будет упомянуть о станице Червленной и казачьем населении левого фланга Кавказской линии, где впервые мне пришлось столкнуться со всеми особенностями боевой кавказской службы и со всеми лицами, с которыми так долго впоследствии пришлось мне делить как светлые, так и грустные впечатления моей продолжительной кавказской службы.

Я с намерением хочу в начале записок этих коснуться всех этих подробностей, чтобы не возвращаться впоследствии к отступлениям, могущим повредить цельность моего рассказа.

Глава I

Отношения присылаемых на Кавказ гвардейских офицеров к кавказцам. — Меры, принятые против этого графом Воронцовым. — Ведение войны на Кавказе. — Экспедиции. — Приезд Государя Николая Павловича на Кавказ. — Введение административной реформы и пагубные ее последствия. — Даниил султан Елисуйский. — Составление планов экспедиций в Санкт-Петербурге. — Образ действий на левом и правом флангах.

В то время Кавказ еще считался для большей части русского общества «terra incognita»[248]; о нем только знали по разговорам гвардейских офицеров, командируемых ежегодно для участвования в экспедициях, и из официальных реляций кавказского начальства и сведений Военного министерства. Кавказ считался местом ссылки всех почему бы то ни было провинившихся не только офицеров, но даже нижних чинов и вместе с тем для центрального управления Военного министерства представлял широкое поприще к проявлению стратегических, тактических и военных соображений его. Для гвардейских офицеров, которые посылались с каждого полка по одному, а также по одному из армейских бригад, Кавказ служил самым удобным средством для получения повышений, наград, большею частью в ущерб старым и постоянным кавказским служилым. Тогда награды за экспедиции раздавались весьма скудно и были достоянием только весьма немногих счастливцев; гвардейские офицеры, прибывающие ежегодно на Кавказ, при рекомендациях и протекциях влиятельных лиц, а также по общественному положению своему, обыкновенно при выступлении отрядов, как старшие в чинах, получали в командование отдельные части, как то: сотни, роты и даже батальоны, которые отнимались у настоящих кавказских заслуженных начальников частей. Это не мало возбуждало ропота и неудовольствия между кавказскими офицерами, так как этим самым они устранялись и от представлений к наградам. Одно из первых действий графа Воронцова — после экспедиции 1845 года, когда он ознакомился с духом и с составом кавказских войск, было испрошение Высочайшего повеления на отмену присылки гвардейских и других офицеров на Кавказ, как это делалось доселе. Граф Воронцов предлагал принимать всех желающих поступить из гвардии на Кавказ только при переводе их в состав полков Кавказского корпуса. Мерой этой, с одной стороны, кавказские войска освежились новым прочным элементом офицеров, которые смотрели на кавказскую службу не как на спекуляцию, а как на осуществление своих благородных боевых стремлений, а, с другой стороны, мера эта приобрела главнокомандующему огромную популярность между кавказцами. Его стали считать с этой минуты своим родным кавказцем, чуждым влияния петербургской сферы, и самостоятельным защитником интересов кавказских войск.

Нужно отдать полную справедливость самоотвержению и храбрости в делах гвардейских офицеров. В тяжелую эпоху 1843 года, когда мы лишились всех наших укрепленных позиций в Аварии, большая часть гвардейских офицеров, подавая собою пример неустрашимости, пали при исполнении своего долга. Как в этом году, так и во всех прочих экспедициях, процент убыли гвардейских офицеров явно свидетельствовал об их самоотвержении. Но при незнании местности, духа войска и характера неприятеля вверяемые им части несли ничем не оправданные потери, и частью были совершенно уничтожены, вследствие неопытности и излишней запальчивости своих временных начальников. Но храбростью на Кавказе в то время никого нельзя было удивить, а была другая сторона дела — крайне несочувственная кавказцам. Гвардейские офицеры мало сближались со старыми кавказцами, которые смотрели на них всегда враждебно; во-первых, потому, что видели в них людей, отнимающих от них заслуженные награды, а во-вторых, гвардейцы по понятиям своим никак не подходили к тогдашним нравам Кавказа. Но едва ли не больший вред и неудобство от гвардейских офицеров ощущало в то время и само кавказское начальство.

Петербург и Военное министерство распоряжались всеми военными действиями, и составлялось понятие об этих действиях и начальствующих в них лицах не столько по донесениям главных начальников, сколько по рассказам юных героев и флигель-адъютантов, возвращающихся в Санкт-Петербург после непродолжительного пребывания в отрядах. Таким образом составлялись репутации начальников, офицеров и самая оценка военных действий. Весьма понятно, с одной стороны, какую роль играли в этих случаях поставленные своими связями в исключительное положение молодые люди из Санкт-Петербурга, а с другой стороны, как и кавказские начальники старались задобрить эти личности для поддержки о себе выгодного мнения в Петербурге. Ненормальное это положение тяжело отзывалось на все отношения как на Кавказе, так и в Петербурге, и весьма понятно, почему прозорливые и самостоятельные настояния графа Воронцова об отмене существовавшего до него порядка так восторженно были приняты на Кавказе.

Теперь следует сказать о способе в то время ведения войны на Кавказе и характере тогдашней экспедиции. Прежнее ведение войны на Кавказе, не говоря уже о временах Цицианова, Ртищева, но и во время командования Кавказским корпусом Ермолова и Розена, было почти вполне предоставлено на месте самостоятельности начальствующих главных лиц, которыми вообще, в виду более серьезных войн и забот правительства, мало интересовались. Кавказ был для Петербурга докучливым бременем, для военных — местом ссылки, естественно сложилась особая жизнь, особый быт этих оторванных от общей русской семьи тружеников на славу русского оружия и пользу отечества. Лишь некоторые отдельные события, как, например, взятие в 1831 году бароном Розеном аула Гимры и смерть первого дагестанского имама Кази-мулы, а также взятие в 1839 году Ахульго, временно обратили внимание на Кавказ.

Развитие мюридизма, дальнейшие успехи Шамиля, наконец, лишения, нужды кавказцев — все это было чуждо интересам Санкт-Петербурга, и общественное мнение весьма мало заботилось о стране и участи заброшенных на Кавказе войск, долженствующих впоследствии обратить на себя такое усиленное и напряженное внимание правительства и общества. Приезд покойного Государя Николая Павловича на Кавказ можно считать эрою нового взгляда на эту страну. Событие это ознаменовалось свойственными характеру Государя резкими и решительными мерами, разжалованием за беспорядки по полку флигель-адъютанта князя Дадьяна, зятя тогдашнего корпусного командира барона Розена, в скором времени и сменою последнего. Но вместе с тем приезд Государя открыл всю важность упрочения нашего владычества на этой окраине государства и необходимость более серьезного внимания правительства к делам Кавказа и благоустройству страны.

Полное незнание при введении реформы, как военных условий стороны, характера неприятеля, так и бытовых потребностей населения имело для Кавказа и свои дурные последствия, искупленные тяжкими ошибками и кровью наших войск. На Кавказ назначен был корпусным командиром генерал Головин, а в 1840 году комиссия, под председательством сенатора Гана, была послана для введения новой гражданской реформы по управлению краем.

Прежнее военное управление со своим произволом и суровостью, должно сказать и злоупотреблениями, но вполне подходящее в то время к нравам и преданиям страны и, во всяком случае, более честное и добросовестное, чем управление ханов, беков и грузинских правителей, было заменено гражданским устройством, с подразделением края на губернии, уезды, участки и тому подобное. Хотя большая часть начальников остались и военными, но престиж военной власти и силы, столь необходимой в то время в сношениях с азиатцами, был поколеблен гражданскими формами ведения дела и присущей этой форме, столь ненавистной для азиатцев, — медленности.

Не входя в подробности этой несвоевременной реформы и того пагубного впечатления, которое она произвела в крае, укажу только на один пример несообразности петербургских кабинетных воззрений с живыми понятиями азиатского населения на Кавказе.

На Лезгинской линии Даниил, султан Елисуйский, в чине генерал-майора Гродненского гусарского полка, состоя на нашей службе, был полным, почти неограниченным властелином потомственных своих владений, расположенных на южном склоне Кавказских гор между Нухинской провинцией и Джарским округом. Влияние его на население было огромное, не только на своих подвластных, но и на соседние непокорные нам горские племена. Он с полною преданностью служил нашему правительству, исполняя все его требования, гордился своим чином и особенно дорожил тем почетом и вниманием, которым окружали его русские власти, когда он приезжал в Тифлис. Личность его служила верным оплотом против вторжения горцев в наши пределы, и он заменял своею личностью и туземною милицией целые отряды наших войск. Как он управлял краем, — это другое дело, но народ покорялся ему как потомственному своему властелину и в высшей степени был предан самому принципу управления. Впрочем едва ли впоследствии не более страдал народ, может быть и теперь страдает, от управления какого-нибудь военного начальника или гражданского чиновника, при чем оскорбляются его религиозные обычаи и вековые предания. Даниил, султан Елисуйский, при новом преобразовании сенатора Гана, взамен султанских своих прав, получил права участкового заседателя своего уезда и подчинен был начальству русского штаб-офицера. Штаб-офицер этот был майор Плац-Бек-Какун, который своею бестактностью, незнанием характера жителей, заносчивостью и другими качествами до того оскорблял достоинство султана в глазах ему подвластных и раздражал его самолюбие, что в 1844 году Даниил султан, собрав в Джуму[249] население в мечети, сорвал с себя генеральские эполеты и русский мундир и поднял знамя восстания, проповедуя Казават[250]. Все султанство Елисуйское, даже соседние с ним жители, примкнули к нему, и нам пришлось потоками крови русских солдат вновь завоевывать и удерживать за собой прежде покорное нам население. Даниил султан бежал в горы к Шамилю и до своей смерти был злейшим нашим врагом, и постоянно волновал своими набегами Лезгинскую корпусную линию, где, вследствие того, мы постоянно должны были держать значительное число войск милиции.

Но едва ли не более существенный вред делам Кавказа принесло открытие этой страны Петербургом после посещения Грузии и Кавказа покойным Императором.

Тогда явилась целая система проектов военных действий для завоевания и покорения Кавказа; все это разрабатывалось в канцеляриях Военного министерства, представляя обширное поле соображениям офицеров Генерального штаба, налетом бывших на Кавказе. Наконец, составленный план военных действий на каждый год, соображаясь со сведениями от местного кавказского начальства, утверждался в кабинете Государя и предписывался к исполнению на месте. Покойный Государь, при своей прозорливости и высоких дарованиях, имел тоже слабость думать, что, раз окинув своим орлиным взором страну или какое-либо дело, он проникал во все подробности оного и лучшим был судьей при решении обсуждаемых вопросов: при характере Николая Павловича трудна была борьба с его убеждениями. Таким образом составлялись ежегодно программы военных действий на Кавказе, где до мельчайших подробностей даже назначались части войск в состав отрядов, имевших принимать участие в экспедициях. Тогдашние корпусные командиры, как Головин, а впоследствии и достойный Александр Иванович Нейдгарт, лишенные самостоятельности, под гнетом всесильного в то время военного министра Александра Ивановича Чернышева, должны были слепо исполнять заданную программу. Редко когда возражения их против того или другого неправильного действия были принимаемы в уважение. На Кавказ в Главную квартиру и в отряды, во время экспедиции, посылались облеченные доверием министерства лица, которые столько же стесняли как корпусного командира, так и начальников отрядов, сколько содействовали ложным взглядам Военного министерства на положение дел на Кавказе. Масса молодых офицеров из гвардии, ежегодно участвующих в экспедиции, с самонадеянностью молодости судили, по возвращении в Петербург, о положении края и действиях начальников, и на основании подобных непрочных данных составлялись опять планы будущих действий. Главною руководящею мыслью в Петербурге было мнение, что при распространении мюридизма между горцами следовало проникать в укрепленные притоны горцев, разорять их и тем наносить решительные удары неприятелю. Затем строго наказывать прежде мирных, а потом приставших к Шамилю жителей Кавказа и тем доказать им, что мнимая неприступность их убежищ не может укрыть их от победоносного штыка наших войск. Все рассчитывалось на нравственное влияние наших действий на горцев, и зато как щедро злоупотребляли этими выражениями в официальных реляциях Кавказа того времени. Все эти предположения должны были весьма естественно страдать отсутствием всякой последовательности и системы. Центры восстания менялись, войска наши, исполнив с огромными потерями предписанные программы, возвращались обратно с большим уроном, преследуемые неприятелем. Бежавшие, при наступлении наших войск, жители вновь возвращались на прежние места под власть того же Шамиля, которую он умел поддерживать возбуждением религиозного фанатизма и строгими наказаниями, а наши кратковременные движения вовнутрь страны никак не могли поколебать впечатления подобных действий имама.

К подобным бесцельным, отчасти и пагубным для нашего оружия и даже влияния, экспедициям можно отнести штурм Ахульго 1839 года, экспедицию генерала Галафеева в Чечне, бой при Валерике в 1841 году, неудачную экспедицию в Ичкерию генерала Граббе в 1842 году и, наконец, ознаменованную столь тяжкими потерями и отсутствием всяких результатов экспедицию графа Воронцова в Дарго, предпринятую им по прежде составленному плану, в исполнение непреклонной воли Государя Николая Павловича, при незнании графом настоящего положения дел на Кавказе. Во всех этих экспедициях в Чечне и части Дагестана все рассчитывалось на нравственное влияние и на бессилие Шамиля к защите горцев, признавших его власть, но не могли понять того, что невозможность наша держаться в пройденной нами стране и отступление (сопряженное обыкновенно со значительными потерями нашими) возвышало дух горцев и значение самого Шамиля. Оставленные нами места немедленно занимались неприятелем, а разорение жителей возбуждало их фанатизм, чем пользовался Шамиль. Это вызывало смелые набеги горцев на наши линии, которые они постоянно держали в тревоге, утомляя войска наши необходимыми передвижениями. Вместе с тем, Шамиль строго наказывал хотя временно покорные нам племена, которых мы, по недостатку войск и отсутствию передовых опорных пунктов, не в состоянии были защищать от разорения и казней Шамиля.

Другой образ действий на Кавказе и, именно в Дагестане, более впрочем рациональный, состоял в занятия некоторых частей страны укреплениями с постоянными гарнизонами — так было в Аварии. Разбросанные форты в этой пересеченной горной местности были построены из находящегося под руками камня, связанного глиной, в расчете на недостаток артиллерии у неприятеля. Отсутствие всякого правильного обеспеченного сообщения ничтожных команд этих фортов с нашими резервами и операционным базисом было причиной, при общем восстании горцев в 1843 году, гибели всех наших аварских гарнизонов. Геройское мужество кавказских войск во время тяжких испытаний 1843 года не могло удержать за нами Аварии — мы должны были отступить в Мехшулинское ханство, и во власть Шамиля, кроме взятых орудий, значительного числа снарядов и боевых припасов в укреплениях, досталось надолго и обладание всем горным Дагестаном, чем значительно поколебалось наше влияние и на всю восточную часть Кавказа до самого Каспия.

Более последовательный образ действий был предпринят на восточном берегу Черного моря. При генерале Раевском началось систематическое занятие Черноморской береговой линии фортами, и крейсерские эскадры нашего Черноморского флота поддерживали нашу власть в этой части Кавказа прекращением сношений черкесов с Турцией. Но здесь военные цели были второстепенные; слабые наши гарнизоны, изнуренные болезнями, лишены были всякой подвижности и при страшных лишениях и страданиях охраняли только занимаемые ими пункты. Главною целью наших действий было прекращение торга невольниками с Турцией и воспрепятствование доставления черкесам боевых снарядов и соли. Надобно также сказать, что население правого фланга, отделенного нашими владениями и Кабардой от восточного Кавказа, было совершенно чуждо влиянию мюридизма, который к нему нисколько не прививался; общей главы и руководителя между населением правого фланга не было, отдельные племена между собой не имели никакой солидарности. Образ правления в этих обществах был совершенно различный: от аристократической формы правления у абазехов до республиканской бжедухов. Со всеми возможными оттенками все образы правления встречались между горцами правого фланга, без всякого между ними единства. О военном положении этой части Кавказа, как и о прежних экспедициях на правом фланге генерала Вельяминова, я не намерен упоминать.

Глава II

Характеристика кавказского войска. — Отношение к «российским». — Солдатское хозяйство. — Тип кавказского офицера. — Разжалование. — Кавказский солдат. — Отношения между офицерами и солдатами. — Дисциплина. — Отношения к туземцам. — Положение семейных офицеров. — Общественная жизнь. — Владикавказ и Темир-Хан-Шура.

В экспедиции 1845 года в первый раз пришлось мне столкнуться с кавказским солдатом и офицером, ознакомиться с понятием и бытом этого славного типа русского воина, со всеми его доблестями и недостатками, и с особенностями кавказской жизни, с которой я так сроднился, которую так полюбил и которая, несомненно, составляет самую светлую и дорогую воспоминаниями сторону моей военной служебной деятельности. Особенный тип кавказского солдата и офицера был выработан теми условиями, в которых находился в то время Кавказ. Самые темные и даже предосудительные стороны этого типа имели свою неизбежную причину в обособления Кавказа, в том отчуждении, в котором находились славные кавказцы того времени от прочей военной русской семьи. Все подвиги самоотвержения, все лишения, которым подвергались кавказские войска, неизвестны были России. Скудные награды за совершенные подвиги не могли служить поощрением военных доблестей: награды эти получались спустя год и даже более после представления к оным и весьма часто не заставали уже в живых лиц удостаиваемых. Что же могло поддерживать ту доблесть, те чувства Кавказского корпуса, которые составляли из кавказского солдата положительно лучшее войско в мире, если не чувство той дружбы, той боевой связи, которые соединяли Кавказскую армию в одну сплоченную семью, где одобрение товарищей и чувство исполнения священного долга перед отечеством и мундиром, который считал каждый за счастье и особую честь носить, было единственным побуждением к совершению подвигов. Эти понятия были даже традиционны в Кавказской армии: во времена Ермолова никакая награда не считалась выше благодарности любимого и достойного этого начальника, изъявленной в приказе по корпусу. Впрочем, в то время редко получались и награды; ежели впоследствии, при князе Паскевиче, щедрою рукою рассыпались награды за Турецкую и Персидскую войны, то с отъездом его это вновь прекратилось, и только в последующие времена сделалось явлением обыкновенным. Награды и повышения в мирное время получили теперь характер какого-то бюрократического, как бы законного права, за военные же действия награды, бывшие одно время исключительно почти достоянием командируемых из Петербурга лиц, впоследствии, при щедрости раздачи, потеряли прежнее свое значение в глазах армии, а в последнее время открыли обширное, бесконтрольное поприще интригам, где число наград означало не действительные подвиги или успех, а желание главного начальника дать большее или меньшее значение тому делу, по которому делалось представление.

Обращаюсь к 1845 году. То обособление, в котором находилась тогда Кавказская армия, заставляло кавказцев, совершенно неосновательно и частью несправедливо, с презрением смотреть на все войска, приходящие из России, и на всех лиц, не принадлежащих к кавказской семье и приезжавших временно в кавказские экспедиции. Неопытность войск, пришедших из России (в то время командирован был на усиление 5-й корпус), незнание ими условий тогдашней войны и хозяйственного быта полков, а также характера туземцев, ставили войска эти в самые неблагоприятные условия, подвергавшие их несравненно большим лишениям, чем обжившихся в этом крае кавказцев. В делах военных весьма понятная неопытность этих войск подвергала их также потерям и неудачам, которых кавказские полки умели осторожно и ловко избегать. Все это обращалось к несправедливому мнению кавказцев о достоинствах пришедших войск. На место должного сочувствия, «российские войска», как их тогда называли, принимаемы были, ежели не враждебно, то во всяком случае равнодушно и безучастно. Я был свидетелем во время Даргинской экспедиции возмутительного факта. Раненый, я пробирался по чаще леса 16 июля, при следовании из Дарго в Герзель-аул нашего отряда, и видел, как одна рота кабардинской цепи, предполагаемой в этом месте, на которую в то время бросились в шашки чеченцы, и как кабардинский унтер-офицер, вскочивши на заваленное дерево в лесу, закричал бежавшим в гору утомленным товарищам: «Легче шаг, ребята, это не наши родные куринцы, а российские». В то время в цепи находилась случайно рота Замостского егерского полка (5-го корпуса), которую, впрочем, тут же с одушевлением выручали кабардинцы. Весьма ясно, насколько это отчасти понятное, но никак не могущее быть оправданным, отношение кавказцев к пришедшему из России 5-му корпусу действовало на дух этих войск и насколько глубоко этим огорчался достойный командир 5-го корпуса генерал-адъютант А. Н. Лидерс. Большая часть 5-го корпуса в 1846 году осталась на Кавказе и составила новые дивизии и полки Кавказского корпуса, одни кадры возвратились в Россию.

Странно, что с той минуты, как те же люди и те же офицеры надели кавказский мундир, они немедленно сошлись с кавказской военной семьей и пользовались, скажу, даже особою заботливостью и сочувствием старых кавказцев, как старших братьев своих. Надобно также сказать, что некоторые начальники в 5-м корпусе, пропитанные ремешковым духом того времени в России, и корыстным направлением своим много способствовали лишениям и даже упадку духа вверенных им частей и действиями своими влияли на то мнение, которое сложилось между кавказцами о российских начальниках. Мне памятен рапорт кавказского генерала Лабынцева, временно начальствовавшего в Темир-Хан-Шуре в 1846 году, к главнокомандующему князю Воронцову о двух командирах — Брестского и Белостокского полков. Он писал в официальной бумаге с обычной ему резкостью: «Полковники Владимиров и фон Лейн[251], опасаясь скорого производства в генерал-майоры, не отпускают ни положенного провианта, ни вещевого довольствия чинам своих полков, пришедших в положительную нищету» и т. д. в этом смысле. По производстве дознания, оба полковых командира были отрешены князем Воронцовым от командования, что крайне неприятно отозвалось на отношениях его с генералом Лидерсом.

Для характеристики тогдашнего хозяйства кавказских солдат приведу слышанный мною оригинальный разговор в Ташки-чу на квартире, отведенной мне у фельдфебеля. Мы сидели вечером за ужином с хозяевами, фельдфебелем и фельдфебельшей; входят в соседнюю комнату и несколько солдат, а с ними армянин. К ним выходит за перегородку фельдфебель, и разговор идет о продаже ротного провианта армянскому приказчику какого-то подрядчика. Сделка совершается, только фельдфебель объявляет, что прежде надо доложить ротному командиру и спросить его согласия. Количество провианта, сколько мне помнится, было довольно значительно. По возвращении фельдфебеля к ужину, спрашиваю я, какой это солдатский провиант может продаваться в таком количестве, и чем же будут продовольствоваться солдаты? «Это, ваше благородие, провиант канонический», — отвечает он. «Какой канонический?» — спрашиваю я в недоумении и получаю в ответ: «Хульгинский». Дело в том, что этот провиант требовался в часть с 1839 года на людей, убитых в Ахульго, и составлял экономический запас роты, которая на вырученные деньги улучшала свое продовольствие и удовлетворяла своим другим хозяйственным потребностям.

Как ни кажется безобразным в настоящее время подобное злоупотребление, но в те времена это явление вполне объяснялось. Скудное содержание, отпускаемое солдатам, неправильность и несвоевременность доставки, а иногда и недоброкачественность отпускаемого провианта, с одной стороны, а с другой — непредвиденные расходы, сопряженные с постоянными передвижениями войск, необходимость держать большое количество ротных лошадей, иногда и волов, для обработки ротных огородов, возки дров и других тяжестей, по необходимости заставляли приискивать особые, не положенные законом, средства для удовлетворения этих неотложных потребностей. Благодаря этим незаконным мерам, хозяйственный быт кавказских солдат положительно был несравненно лучше положения солдат в России. Роты имели отличные огороды, все хозяйственные принадлежности, строили обыкновенно себе бани на свой счет, держали свиней — все это доставляло им возможность иметь на месте отличную пищу, улучшаемую, по правде сказать, иногда и мародерством. В походах, особенно когда часть становилась лагерем на продолжительное время, при постройке укреплений, постов и станиц, роты из штаб-квартир своими средствами привозили свежие овощи, сало, солонину, свиней и проч. «Канонический» провиант в этих случаях и служил главным подспорьем солдатского хозяйства.

Страдала, разумеется, казна, но странные в то время были понятия у кавказцев, как солдат, так и офицеров. Надуть казну, а особенно интендантское и провиантское управление, так постоянно надувающих войска, считалось делом обыкновенным, когда особенно это делалось в пользу солдата.

Вообще надобно сказать, что начальники частей и полковые командиры имели в то время большие доходы от полков; приобреталось это неправильным требованием амуниции и провианта, представлением, по возможности, в каждом деле свидетельств на убитых лошадей, пропавшую амуницию, которые в сущности находились налицо. По таким свидетельствам и получались, сделкою с комиссариатом[252], деньги на мнимо утерянные вещи. Как часто, например, получались квитанции на утраченные в деле ранцы или папахи, между тем как всем известно было, что в походах ни ранцев, ни папах солдаты никогда не носили. Но по большей части все получаемые полковыми командирами такими неправильными проделками доходы оставались в полку; много шло на улучшение быта солдатского, жилось беспечно, широко, со дня на день, гостеприимство было на самую широкую ногу. Полковой командир обыкновенно держал у себя стол для возможно большого числа офицеров. Считалось обычаем угощать проходившие через штаб-квартиры части других полков; все проезжие по Кавказу, за неимением гостиниц, останавливались в доме старшего начальника укрепления, никогда не спрашивая дома или нет хозяин. Солдатам своим для начала зимних экспедиций полковые командиры шили на свой счет полушубки, не говоря о других более мелких пожертвованиях к улучшению быта солдата. Самые же части, роты одного полка, вели дружбу (куначество) с другим полком, и ежели часть кунаков проходила через расположение другого полка, то обыкновенно каждая рота или эскадрон угощали соответственную им часть: вытапливали бани, кормили на свой счет артельных лошадей, иногда даже снабжали кунаков капустой, салом, луком для предстоящего похода. Эта отличительная черта обычаев кавказских войск того времени долго еще сохранялась. Так, например, нижегородские драгуны имели кунаками кабардинцев, апшеронцев, эриванцев, ширванцев, а впоследствии и самурцев. Это куначество имело основанием поддержку и услуги, оказанные этими полками драгунам в известных делах и битвах. Такое боевое братство существовало и в других полках и поддерживалось не только между нижними чинами, но и между офицерами этих полков; отношения эти составляли одну из самых дорогих и теплых связей прежних кавказцев.

В продолжении долголетней моей кавказской службы во всех родах войск я имел случай ближе ознакомиться, сродниться даже, со многими кавказскими понятиями и вполне оценить, несмотря на некоторые недостатки, этот славный, особенный, в настоящее время исчезающий, тип кавказского офицера. Постараюсь описать его в настоящей главе, чтобы не возвращаться к нему впоследствии. Общий дух, общий интерес связывали между собою офицеров Кавказского корпуса; разнородные понятия, воспитание — все это сглаживалось походною боевою жизнью, одинаковыми лишениями, опасностями, которые каждый испытывал наравне с прочими товарищами. Являлось чувство собственного довольства, сознания достоинства при исполнении трудного долга во всевозможных случаях, где приходилось офицеру выказать свою сметливость, свое самоотвержение. Самый характер войны с горцами, действия партизанскими командами, беспрестанные стычки мелких отрядов почти на каждом шагу, за пределами укреплений, с неуловимым неприятелем, — все это заставляло мыслить, соображать, распоряжаться и вместе с тем развивало известную удаль в офицерах, нередко переходящую границы благоразумия. Особенно молодые офицеры заражались этим духом предприимчивости, пренебрежения опасности; дальнейшая служба, сознание ответственности при командовании частями, умеряла потом эти порывы молодости, и старые офицеры Кавказа отличались особым хладнокровием и осторожностью в делах, не предаваясь запальчивости, которая так часто вредила успеху.

Опыт боевой, ознакомив их с военными приемами хитрого и неуловимого неприятеля, указывал, именно, когда следовало жертвовать, и иногда целой частью, для спасения остальных, и когда, не увлекаясь мнимым поражением неприятеля, избегать ловко устроенных засад чеченцев. Вся обстановка, обусловливающая жизнь кавказских офицеров, не могла не налагать особую печать на их нравы и понятия. Резкость и грубость соединялись с непритворным гостеприимством, добродушием, чувство товарищества сильно развито было между офицерами, и являлась какая-то солидарность между военными всех оружий, при неуместном пренебрежении ко всему, что не имело чести принадлежать к составу Кавказского корпуса.

Кавказ, как место ссылки, был постоянно наводняем разжалованными из армии офицерами. Количество таковых было очень значительно; вообще к ним относились чрезвычайно сочувственно, гуманно, помогали им в нуждах; офицеры их принимали во время походов и стоянок в свои палатки, а начальники всегда старались давать этим лицам случай отличия и представляли к возвращению утраченного. Многие славные личности выработались на Кавказе из разряда разжалованных и именами их со справедливостью может гордиться Кавказ. Другие, более известные личности, дослужившись до офицерского чина, оставляли при первой возможности службу. Наконец, третьи, и таких было много, совершенно теряя свое достоинство, спивались с кругу, впадали в новые преступления и кончали свою жалкую жизнь, не пользуясь ни сочувствием, ни даже сожалением. Все эти типы, вероятно, встретятся в рассказах моих и я упомяну о некоторых в свое время.

К сказанному следует прибавить несколько слов о своеобразном и почтенном особенном типе кавказского солдата того времени. Срок солдатской службы был 25-летний вообще, а на Кавказе вряд ли кто раньше 28 лет получал отставку. Расставшись с родиной и заброшенный службой на окраину России в Азию — «Буссурманию», как солдаты говорили, среди боевых лишений, в новой для себя обстановке, без всяких известий с родины, солдат скоро забывал свою деревню и семью. Все чувства сосредоточивались в родной военной семье, — полк, батальон, интересы, честь, боевая репутация части, к которой он принадлежал, составляли гордость солдата; соревнование между полками было огромное, даже между частями одного и того же полка, доходившее иногда до неприязненных отношений. Часто слышны были попреки одной части другой в том, что тогда-то, 10, 15 лет назад, не поддержали вовремя товарищей. Все эти предания, традиции боевых подвигов, как частей, так и отдельных личностей, передавались солдатами от старых служивых.

В каждом полку, в каждой части были такие живые памятники прежних доблестей. Стариков этих можно было бы уподобить с типом «vieux grognards» особенностями русской натуры. Они пользовались особым уважением солдат и офицеров, которые берегли их, относились к ним с почтением, старались облегчить часто непосильные, по их летам, труды походной жизни. Смерть такого солдата составляла истинное горе части. Я помню, как в Андии граф Воронцов, гуляя по лагерю, подошел к котлу Кабардинской роты, около которого толпились солдаты, и, ласково разговаривая с одним из стариков о прежних его походах, спросил, как его зовут. Солдат отвечал графу (только что прибывшему на Кавказ): «Как же вы меня не знаете? Весь полк и весь Кавказ знают Бандуру». Этот гордый ответ крайне понравился Воронцову, столь высоко ценившему военную доблесть и проявление военного духа в армии. Кавказская война своими особенностями естественно развивала в солдатах сметливость, самодеятельность, чувство собственного достоинства, которое не забивалось фронтовыми, ремешковыми требованиями, и это также поддерживалось относительной свободой солдата по возвращении в штаб-квартиры, а главное теми семейными, товарищескими отношениями, которые созданы были постоянно опасностью и боевою солидарностью между офицерами и солдатами. Очень много солдат, по получении отставки или за увечьями, ранами, не возвращались на родину, оставаясь навсегда на Кавказе, и составляли население форштатов и слободок при укреплениях и штаб-квартирах. Такому ветерану офицеры и рота помогали выстроить дом, завести хозяйство, и таким образом старики, не разлучаясь со своими частями, продолжали своими рассказами поддерживать дух славного родного своего полка.

При последующем изложении моих воспоминаний постараюсь в своем месте упомянуть о типах, более характеризующих сказанное мною о кавказском солдате того времени.

Отношения между солдатами и офицерами выработались постоянной боевой службой, лишениями, которые всегда офицеры гордились разделять с солдатами, сочувствием их радостям и горю. Солдаты со своей стороны любили и берегли большую часть своих офицеров и крайне ими гордились; все недостатки, пороки даже многих из них, прощались в уважение храбрости, простоты в обращении и какого-то задушевного товарищества с солдатом при известных случаях. Так, например, на полковых праздниках, кутежах офицеры, обнявшись с солдатами, разделяли общий разгул, пели в хорах, плясали вместе с солдатами; даже старшие начальники в этом случае подражали молодежи, и нравы эти должны были сильно поражать воспитанных на ремешковой дисциплине петербургских посетителей. Замечательно, что отношения эти нисколько не вредили дисциплине, и смело можно сказать, что собственно в смысле строгой боевой дисциплины кавказское войско представляло собой разительный пример в сравнении с остальною армией в России. Никогда почти не было случая неисполнения службы; в карауле, на пикетах стояли в рубахах, офицеры иногда в фантастических костюмах, солдат говорил с офицером, иногда не вынимая трубки из зубов, но все проникнуты были чувством долга и исполняли осмысленно, усердно и беспрекословно службу, доверяя вполне распоряжениям начальников, заслуживавших их уважения.

Раз, помню я, при штурме Дарго, когда мы подходили к завалу, в несколько рядов амфитеатром преграждавшему нам дорогу и переполненному горцами, с приготовленными против нас ружьями, генерал Лабынцев остановил на ружейный выстрел, сколько мне помнится, 2-й батальон Кабардинского полка, шедший во главе колонны, и вызвал взвод этого батальона. Как теперь вижу молоденького офицера, им командовавшего. Генерал приказал взводу, состоящему из нескольких десятков человек, штурмовать завал. Офицер с удивлением выслушал это приказание. Лабынцев тогда сказал: «Прохвост (любимое его выражение), молокосос, у тебя молоко на губах не обсохло, ты здешней войны не знаешь. Вы броситесь в штыки штурмовать, эти дураки на вас все свои ружья разрядят, мы будем кричать „ура“ и бросимся за вами, покуда они не успеют вновь зарядить ружья — вся потеря одного только взвода». Как офицеры, так и вся эта колонна, состоявшая из старых кабардинцев, вполне одобрили это распоряжение. Солдаты говорили: «Старый пес знает свое дело». Со словами «с Богом, марш» — бросился взвод на завалы… Большая часть людей выбыла из строя, офицер убит, а вся колонна прошла без потери, как предполагал опытный Лабынцев.

В кавказских войсках того времени мало и почти не употреблялось телесное наказание, столь щедро рассыпаемое в то время в России на солдатских спинах. Наказывали жестоко, но когда наказывали, то более за воровство именно у товарищей. Снисходительно смотрели на мародерство, даже, к сожалению, на воровство в других, не кунакских, частях войск. За фронт и на учениях никогда не наказывали.

Помнится, поручик Эссен Куринского полка, в этом чине несколько раз разжалованный (он был поручиком в 1814 году в Париже); в описываемое время он командовал ротой и просил, стоя на позиции в Мичикале в 1845 году, у командовавшего батальоном полковника флигель-адъютанта графа Бенкендорфа (прибывшего из Петербурга) поставить засаду к роднику в овраге, пользуясь весьма туманной ночью. Когда граф спросил, с какой целью, то Эссен ответил, что к этому роднику ходят апшеронцы, стоявшие лагерем в одном отряде, и что в прошлом году они украли и съели быка его роты, и что за это следует их проучить несколькими пулями. Можно себе представить удивление Бенкендорфа. Таковы были нравы, таковы понятия этого времени.

Кулачная расправа действительно встречалась, но и то скорее во время жаркого дела или при нетрезвом состоянии офицеров; но часто мне случалось видеть, что офицер, несправедливо ударивший солдата, тут же при всех обнимал его, говоря: «Виноват, заслужу тебе это в первом деле», — так что этим никто не обижался. Ежели где телесные взыскания встречались, то это в новых полках, сформированных из 5-го корпуса, и офицеры, вновь переведенные из России или долго служившие вне Кавказа, позволяли себе пользоваться этим гнусным правом. Солдаты их не любили; особенно они ненавидели манеру попрекать после наказания припоминанием проступка и, вообще, мелочное, придирчивое к ним отношение начальства. Более всего офицеры из немцев держались этой, столь ненавистной русскому духу, системы.

Бывали примеры, что во время дела, в цепи, в лесах чеченских, ожесточенные солдаты пускали пулю в таких офицеров; никто, разумеется, этого не мог доказать, но все знали, что эти случаи бывали.

Но все это было исключение, общая связь офицеров с солдатами была самая теплая, самая трогательная даже. Упомяну об одном примере, так как примерами можно лучше всего характеризовать это время. Я знал хорошо в Мингрельском полку известного капитана Ветчея, командира 1-й карабинерной роты. Это был старый уланский офицер с 1828 года, оставшийся от прежнего своего полка на Кавказе, не сделавший, как видно, карьеры, но любимый всеми за свою удаль, замечательную храбрость и добрейшее сердце; он вместе с тем любил выпить и страшный был картежник. Во время упоминаемого события он находился с ротою в штаб-квартире полка — в Карабахе, в урочище Ханкенды; он имел там дом, где помещалось довольно многочисленное семейство его, обыкновенное офицерское хозяйство, и жил при тогдашних условиях в достатке. В то время стояла также в Ханкенде батарея артиллерии и между офицерами велась сильная картежная игра. Ветчей в один вечер проиграл свой дом и свое достояние; наконец, взял ротный ящик и проиграл все солдатские деньги. Затем около 2-х часов ночи он пошел прямо в казармы, поднял на ноги обожавшую его роту и рассказал о всем случившемся. «Утром, — говорил он, — отправлюсь к командиру полка и предам себя суду, но прежде всего хочу покаяться перед вами. Простите меня, ребята, я с вами всегда делил горе и радость, не откажите мне в милости, которую со слезами прошу у вас: когда буду разжалован, не откажите меня принять в ваши ряды солдатом, честною смертью перед вами искуплю свой грех». Солдаты, рыдая, бросились обнимать капитана, который, растроганный этой сценой, в волнении вернулся домой и начал уже писать рапорт полковому командиру. Через несколько времени стучатся в его дверь: входит фельдфебель. «Ваше благородие, пришел от роты; больно жаль вас, собрали, что было у нас, денег (при этом он дает мешок с пятаками и мелочью), идите опять играть — Бог поможет отыграться». Тут непростительный поступок Ветчея: он бежит опять играть, отыгрывает все и, сколько мне помнится, до 700 рублей чистого выигрыша; на рассвете бежит опять в казармы, где вся рота, не спавши, с волнением спрашивает: «Что, ваше благородие, помог ли Бог? А мы за вас все время молились». Ветчей, обнимаясь с солдатами, рассказывает о происшествии, отдает роте выигранные 700 руб., и тут же решено торжествовать это событие. Неимоверный кутеж и разгул продолжался, кажется, около двух дней, в продолжение которых капитан не выходил из казармы, вследствие чего у Ветчея временно была отнята рота и он посажен был на гауптвахту.

Много, очень много мог бы я привести подобных случаев для характеристики тогдашних отношений офицеров с солдатами.

Между кавказскими солдатами и казаками существовал еще обычай, заимствованный из горских нравов: считать самым большим позором оставлять в руках горцев тела убитых товарищей (я не говорю уже о начальниках и офицерах). Благодаря этому обычаю, в делах наших, в лесах чеченских и в горах Дагестана, мы теряли всегда значительное число лишних людей. Для того, чтобы вынести раненого или труп убитого, которых оспаривали горцы, мы всегда теряли без нужды несколько своих. Выходя из дела при значительной потере, солдаты говорили: «Зато ни одного из своих ему (Шамилю) не оставили». И с каким укором встречали они части, не выручившие своих убитых или раненых. Я помню, как молоденький офицер Маслов, первый раз бывший в деле, прикомандированный к линейным казакам, спросил у старого урядника перед атакой, что тут делать? Урядник отвечал: «Только смело идите с нами, ваше благородие, а насчет того будьте покойны: коли убьют, тело представим маменьке, куда прикажете; такого примера в сотне нашей не было, чтобы оставляли тела у горцев». Дело, однако ж, обошлось совершенно благополучно для Маслова.

В 1852 году, в зимней экспедиции, под начальством князя Барятинского, в Малой Чечне, в верховьях речки Урус-Мартан и Ропши, атаман линейных казаков, достойнейший генерал Феликс Антонович Крюковский с незначительною командою казаков своего конвоя неосторожно занесся в лес при атаке какого-то аула. Он был окружен неприятелем и после упорного боя ранен и изрублен чеченцами. При первом известии об этом истинном несчастье для Кавказской армии драгуны и пехота бросились к месту происшествия, завязался самый жаркий бой для обладания остатками храброго Крюковского и его казаков (весь конвой был изрублен, прикрывая тело своего любимого начальника). При отступлении с значительной потерей кавказцы выносили все трупы падших товарищей. Двоюродный брат мой Мстислав Корсаков, юноша, тоже пал жертвой этого обычая: отступая с ротою из леса в 1851 году, кто-то закричал, что осталось тело убитого или раненого солдата. Рота немедленно бросилась в штыки в лес, выручила тело солдата, потеряв несколько своих и вынесши новую жертву — смертельно раненного пулей в грудь брата моего.

Вся эта исключительная жизнь кавказцев, развивая военные доблести и душевные качества сердца, порождала также своего рода недостатки и пороки. Разгульная жизнь, кутежи и пьянство, картежная игра были последствием однообразных стоянок в лагере и скучной жизни в крепостях, отделенных от всего остального мира. Но опять-таки надо заметить, что во время боя, или готовясь к оному, никогда почти не видно было пьяного: между кавказцами считалось срамом выпить перед делом с целью возбудить в себе храбрость.

Известного рода между кавказскими офицерами (особенно молодыми) ухарство, излишнее хвастовство, а иногда, нужно сказать, и шарлатанство встречались нередко, но после некоторого времени службы эти недостатки изглаживались, и истинно храбрые офицеры всегда отличались необыкновенной скромностью в отношении себя. Зато гордость полка не имела предела, и каждый считал свой полк и свою часть лучшими на Кавказе. Это, впрочем, образовало и тот дух, которым так отличались кавказские полки.

Известного рода грубость нравов вырабатывала так же эта кавказская жизнь. Дуэли на Кавказе не были очень частым явлением, но зато в запальчивости раны, даже убийства товарища, случались часто. Впрочем, все постоянно носили оружие, азиатские кинжалы и пистолеты, за поясом. Какой-то офицер, возвращаясь из экспедиции, приехал вечером в Кизляр и попал прямо на бал; он тут же пригласил даму и стал танцевать кадриль. Его vis-a-vis, местный заседатель суда, возбудил, не помню уже чем, его гнев, и офицер, недолго думая, выхватил кинжал и распорол ему живот. Заседателя убрали, пятно крови засыпали песком и бал продолжался как ни в чем не бывало, но офицера пришлось арестовать и предать суду. Комендант Кизляра, который мне рассказывал этот случай, был собственно возмущен не самим фактом, а лишь запальчивостью молодого офицера, который ведь мог же вызвать заседателя на улицу и там кольнуть его, и дело кануло бы в воду.

Ежели так дешево ценилась жизнь русского, то можно себе представить, какую цену придавали жизни татарина.

В крепости Грозной сохранилось предание ермоловских времен об одном известном и любимом им штаб-офицере, фамилию которого я забыл. Офицер этот был послан с колонною для рубки леса в Ханкальское ущелье; при этом случае обыкновенно жители Грозной и все мирные чеченцы, под прикрытием войск, запасались дровами. Неприятель сильно атаковал наши войска, и Алексей Петрович, слыша перестрелку, стоя на бастионе крепости, очень беспокоился об участи колонны. Наконец получил он от начальника оной через лазутчика записку, что все благополучно, неприятель отбит с уроном и оставил в руках наших семь тел (в то время был обычай приносить головы неприятеля, как трофеи). Наконец колонна показалась в виду Грозной. Ермолов послал благодарить начальника, с приказанием немедленно к нему явиться и принести трофеи. Но штаб-офицер соврал: было всего 4 головы, а соврать Ермолову было преступлением, которое лишало виновного всего. Штаб-офицер, недолго думая, велел сейчас же отрубить три недостающие головы у мирных ногайцев, ехавших на арбах с казенными дровами; никто против этого не протестовал, и Алексей Петрович узнал об этом обстоятельстве, как он мне сам говорил, впоследствии, когда уже был в отставке.

Другой пример распорядительности в этом роде Эссена, о котором было упомянуто выше. В 1847 году, в чине капитана, по старости лет он был назначен военным начальником в укрепление Умаханюрт на правом берегу Сунжи; на левом берегу находился большой мирный чеченский аул Брагуны. По распоряжению начальника левого крыла Кавказской линии в то время известного генерала Фрейтага, предписано было Эссену распорядиться о скорейшей перевозке казенного провианта в склады Умаханюрта.

Перевозку эту взяли на себя мирные брагунцы и на пароме переправляли в укрепление через Сунжу провиант. Эссен, куря трубку, сидел на батарее, командующей переправою, и все ругался за медленность доставки и, наконец, раздосадованный на паромщиков и чеченцев, приказал зарядить орудие картечью и выстрелить на паром в толпу брагунцев. Несколько человек было ранено, трое убито, но зато провиант был переправлен с неимоверной скоростью. Эссен доносил Фрейтагу о происшествии в следующих словах: «Переправа и доставка провианта производилась крайне медленно, но благодаря благоразумным мерам кротости, я побудил брагунцев скорее исполнить распоряжение вашего превосходительства, и весь провиант доставлен в укрепление в целости».

Никто бы не думал жаловаться, если бы Эссен не приказал взять в укрепление тела убитых и запретил их выдавать родственникам. Роберт Карлович Фрейтаг похвалил Эссена за распорядительность, ничего не подозревая, как вдруг явилась депутация старшин брагунцев в Грозную с просьбой разрешить выдачу тел родственников. Тут все открылось. Эссен был сменен и потом подал в отставку. Рассказ слышал я от самого Фрейтага, прибыв в Грозную вскоре после означенного происшествия.

Тем не менее славная тогда была жизнь на Кавказе; невольно увлекаешься теми впечатлениями, которые, быть может, поэтизировала наши тогдашняя беспечность и молодость, не прошедшая еще через испытания жизни. Никто, я думаю, в нынешнем умиротворенном Кавказе не найдет и следов того прошлого, которое я описываю. Интересы цивилизации человечества в том много выиграли, но вряд ли теперешний Кавказ может вырабатывать те характеры и те личности, которыми, благодаря Кавказу того времени, так справедливо гордилась наша армия.

Для дополнения очерка тогдашнего быта Кавказской армии следует упомянуть о том печальном и безотрадном положении, в котором находились семейства тогдашних кавказских офицеров, и о тех особенностях семейной кавказской обстановки, встречающихся преимущественно в штаб-квартирах полков и укреплениях, с их мелкими гарнизонами. С пособием, разумеется, солдатского труда, семейный офицер в штаб-квартире обстраивался обыкновенно на форштате, смотря по средствам, более или менее приличным домиком, под крепостью имел свой огород и свою долю на полковых покосах. Этими скудными средствами содержалось иногда большое семейство, доколе вражеская пуля, поражая главу семьи, не лишала несчастных своей опоры и последних средств к существованию.

В отдельных передовых фортах семейства офицеров обыкновенно помещались в тесных и неудобных, выстроенных из камня, глины или турлука, так называемых офицерских флигелях. Постоянно тревожимые нападениями неприятеля в отдельных фортах, а в штаб-квартирах, кроме того, неизвестностью о судьбе главы семьи во время продолжительных и отдаленных походов, кавказские военные женщины представляли собою самобытный особенный тип, имевший свои прискорбные стороны, но вместе с тем выказавший много доблестей, им одним свойственных.

Семейными офицерами обыкновенно были лица уже с известным, относительно более обеспеченным положением, то есть не говоря о командирах полков, командиры батарей и рот, и преимущественно штабные, затем обыкновенно военные инженеры, комиссариатские чиновники и смотрители провиантных магазинов. Это составляло дамское общество штаб-квартир того времени. Набор офицерских жен представлял тоже свою своеобразность. Между дамами часто встречались старые прежние любовницы офицеров из солдатских детей форштатских слободок, часть контингента невест доставлялась детьми офицеров, родившимися и выросшими в укреплениях и штаб-квартирах Кавказа. Затем, когда действительно ощущалась военными тружениками Кавказа потребность семейной обстановки, так мало сознаваемой при боевом разгуле тогдашней молодостью, то многие офицеры отправлялись в ближайшие, так называемые образованные места для приискания невест. Таким являлся отчасти город Ставрополь, как столица Кавказской линии, а в особенности город Астрахань, где существовал институт благородных девиц. Оригинально было обыкновение офицеров, испросивших отпуск в один из этих городов, обращаться к своим непосредственным начальникам с просьбой снабдить формальным разрешением на вступление в брак, так называемым бланком, где оставлялся пробел для неизвестного еще имени невесты. Обыкновенно возвращались офицеры уже женатыми из подобных отпусков, вводя новый элемент в монотонную жизнь штаб-квартиры и укреплений. Офицеры из грузин и армян, которых так много было в полках — особенно Дагестана и Закавказья, отыскивали обыкновенно невест в Тифлисе и закавказских городах между своими единоплеменниками. Затем являлись, как исключение, образованные дамы, приехавшие с мужьями своими, обыкновенно назначаемыми из России на более самостоятельные должности в полках. Они, по необходимости, должны были подчиняться, а многие и совершенно свыкались с общей особенностью тогдашней обстановки.

Самое жалкое было положение семейств офицеров, вновь произведенных из кавказских юнкеров. В то время юнкера, выслужившие срок в офицеры, из кавказских полков, ежели не были произведены за военные действия главнокомандующим, обыкновенно посылались на испытания и экзамен в резервную кавказскую дивизию, расположенную в Таганроге и окрестностях. Здесь без всяких средств, отчужденные от родных полков, подвергались они всевозможным лишениям. Несчастные молодые люди должны были прибегать к долгам и, эксплуатируемые кредиторами, обыкновенно домохозяевами, у которых квартировали, они для расчета с долгами, при производстве, обещались жениться на дочерях и родственницах кредиторов. Эксплуатация подобного рода была довольно обыкновенна в Таганроге и Ростове, и можно себе представить безвыходное положение произведенного прапорщика, возвращающегося в полк с нелюбимой им и большею частью старой женой, а иногда и с детьми. Эти браки назывались на Кавказе «женитьбой по расписке».

Из всего сказанного можно представить себе, какой разнородный, пестрый элемент составляло кавказское женское общество штаб-квартир. Но безотраднее еще было положение несчастных детей тогдашних кавказских офицеров, особенно девушек, подверженных всем случайностям отчасти грубой и своеобразной среды, в которой приходилось им жить. Мальчики обыкновенно учились в полковых канцеляриях, у ротного фельдфебеля или под руководством кого-либо из разжалованных (и это были положительно лучшие в то время учебные силы полка). Усвоивши себе с ранних лет все взгляды тогдашней кавказской жизни, они поступали в полки рядовыми или юнкерами, и много вырабатывалось из подобных личностей замечательных офицеров, со всеми доблестями, а иногда и пороками кавказцев, как последствие окружающей с рождения их обстановки.

Незабвенную оставила по себе намять на Кавказе княгиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова, жена главнокомандующего, обратив внимание на безвыходное положение дочерей кавказских офицеров. Попечениями и пожертвованиями ее устроено было в Тифлисе воспитательное заведение Св. Нины, также в Ставрополе и, наконец, в Эривани для дочерей служащих на Кавказе, и этим упрочилась судьба и будущность сотен сирот и заброшенных на Кавказе детей офицеров.

В некоторых военных центрах, как Владикавказ, особенно затем Шура и Грозная, благодаря большому числу семейных, была в известной степени развита общественная жизнь. Я никогда не забуду, с каким восторгом после продолжительного похода приближались мы к таким вожделенным центрам общественной жизни; при звуке скрипок на бале во Владикавказе или Шуре мы как будто вновь вступали в цивилизованный относительно мир, — какое впечатление производил вид дамских туалетов, выписанных из какого-нибудь «парижского магазина» Ставрополя или Таганрога, — как в то время было все безыскусственно, весело, радушно, просто! В офицерских семьях встречали всех приезжих, как родных, и отличительной чертой того общества было то, что не существовало того провинциального типа, встречающегося во всех городах России, не было той отвратительной закваски, сплетен и мелких самолюбий, которые так безобразят наши провинциальные общества. Оно и понятно: интересы всех сосредоточивались на военных действиях, будущих экспедициях, настоящих вопросах, с которыми было связано не одно благосостояние, но и самое существование населения. Горизонт взглядов, идей, был шире и не давал места тем мелким побуждениям и интересам, которые по мере умиротворения края подвели, весьма естественно, Кавказ и тогдашние своеобразные его нравы под общий уровень провинциального быта прочих частей империи. Несколько рассказов об этом времени лучше всего характеризуют описываемое общество.

В 1847 году, после продолжительной экспедиции нашей в Дагестане, владикавказские друзья мои, услышав, что я убит под Салтами (меня тогда смешали с адъютантом Глебовым), уже успели в соборе отслужить по мне две панихиды. Я помню, когда я приехал вместе с прочими товарищами, с какой непритворною радостью нас встречали, как нас чествовали и праздновали. Мы со своей стороны, хотели сделать что-либо особенное для дорогих нам владикавказских дам и устроили вечером пикник с танцами в общественном саду, прилегающем в укреплении к правому берегу Терека. Сад иллюминовали бумажными фонарями, сделанными наскоро в мастерских Тенгинского полка, устроили палатку для танцев, и все владикавказское общество прибыло на праздник. Но так как при освещении сада с противоположного берега Терека легко могли подкрадываться горцы, то мы просили для безопасности танцующих общего друга нашего, командира Навагинского полка Ипполита Александровича Вревского принять должные меры; он распорядился выслать две роты навагинцев на левый берег реки, заняв оный резервом, цепью и секретом. В самый разгар бала в саду открылась перестрелка за Тереком, несколько пуль просвистели даже над головами танцующих; никто этим нисколько не потревожился, все смеялись и веселились до рассвета, где с хором музыки и песенников мы проводили всех дам к своим квартирам. Только сотня из Владикавказской станицы, расположенной на левом берегу, вышла на тревогу и на другой день узнали, что два навагинца ранены в секрете. Разумеется, сейчас им по подписке собрали порядочный куш денег, который мы отнесли в лазарет раненым; все остались совершенно довольны и через день никто об этом не говорил, как об обстоятельстве совершенно обычном.

Еще помню, как товарищ мой, князь Васильчиков, в 1846 году уезжая в Россию в отпуск, ангажировал во Владикавказе на мазурку на Варварин день 4 декабря всеми нами любимую, уважаемую жену тогдашнего батарейного командира Варвару Яковлевну Опочинину. Я был в то время во Владикавказе, бал давался в так называемом доме клуба, на покрытой невылазной грязью городской площади. Васильчикова не было, и я заменил его при первых звуках приглашающих к мазурке. В это время раздается гул и колокольчики курьерской тройки: в залу входит в дорожном костюме, покрытый с ног до головы грязью, Васильчиков, отнимает у меня даму и, при общем восторге всех присутствующих, в этом дорожном виде с увлечением танцует до утра.

В Темир-Хан-Шуре были другие нравы: здесь было более распущенности и буйства — может быть, потому, что крепость эта ближе лежала к неприятелю и постоянно находилась в тревоге. Говоря о Шуре, нельзя не упомянуть о жене генерала Клугенау, в те времена командовавшего войсками той местности, Анна Ефимовна была чуть ли не кавказская уроженка, по крайней мере, сколько мне помнится, была дочь комиссариатского чиновника Виноградского; на ней на Кавказе же женился генерал Клугенау. В 1843 году во время несчастных событий в Аварии, где потеряли мы все наши укрепления и где так тяжко пострадали малочисленные гарнизоны, Клугенау с находящимися под руками силами выступал из Шуры на выручку укрепления Зырани, где храбрый Пассек с доблестным гарнизоном, питаясь кониною, давно уже отстаивал честь русского оружия против окружающих его огромных скопищ Шамиля. В это время один из детей Клугенау был опасно болен и умер ночью, перед выступлением отца его, истинно доброго и чадолюбивого семьянина. Анна Ефимовна, опасаясь, чтобы горе не повлияло на дух мужа при предстоящих ему боях, скрыла смерть ребенка, со спокойным духом просила Клугенау перед выступлением благословить спавшего, по ее словам, на самом деле мертвого ребенка. Франц Карлович, ничего не подозревая, выступил в поход; жена проводила его за укрепление, и только по возвращении домой силы ее оставили. Анна Ефимовна Клугенау была провидением бедных офицеров в Шуре, трогательно ухаживала за ранеными в это несчастное время и вместе с мужем никогда не отказывала, при скудных своих средствах, в помощи семействам и сиротам павших офицеров.

Гораздо позже, кажется в 1847 или 1848 годах, мне случилось видеть пример того безвыходного положения, в котором находились эти несчастные. Главнокомандующий был в Шуре, мне отвели квартиру в каком-то флигеле, где лазаретная койка, стол и несколько табуретов составляли всю меблировку комнаты.

Поздно вечером, вернувшись домой, я занимался пересмотром переданных мне графом Воронцовым прошений; входит ко мне молодая, замечательной красоты женщина[253] и объясняет, что муж ее несколько месяцев тому назад убит, и она с двумя малолетними детьми приючена в землянке денщиком покойного, который, из привязанности к мужу, прокармливает этих несчастных. Отчаяние бедной матери было беспредельно; то была женщина, не лишенная некоторого образования, по крайней мере мне так показалось. В своем отчаянии она даже позволила себе оскорбить меня следующими словами: рыдая и садясь на мою койку, она сказала: «Попросите главнокомандующего, обеспечьте куском хлеба детей и делайте тогда со мной, что хотите». Я никогда не забуду того впечатления, которое произвела на меня эта сцена. Дав от себя посильное пособие на первый случай, я с трудом успокоил несчастную мать и высказал, насколько чувствовал незаслуженным и оскорбительным для себя подобное обо мне мнение. Она, растерянная, горько рыдая, извинилась, говоря, что не помнит, что говорит и делает: денщик лежит больной, а она с детьми более суток не евши. Все сказанное Л-вой вполне подтвердилось, все в Шуре с уважением отзывались об этой женщине. Мне удалось выхлопотать ей щедрое пособие от графа Воронцова, а впоследствии добрая княгиня пристроила ее в Ставрополе и взяла на воспитание ее детей. С тех пор я Л-вой никогда не встречал.

Шура в то время постоянно была подвергнута смелым набегам горцев. Укрепления были земляные, самые ничтожные, так что даже раз известный Хаджи-Мурат, ночью, с партией наездников перескочил ров укрепления, порубил больных в лазарете и поранил кинжалом командира конного иррегулярного Дагестанского полка, полковника Джиморджиза, на его квартире, в то время, как он, лежа в постели, читал книгу. Тревоги были постоянные, все жили со дня на день.

В то время в Темир-Хан-Шуре была также известная дама жена капитана Б-за, полька от рождения, слывшая львицей Темир-Хан-Шуры и кружившая всем головы. О ней мне случилось слышать отзыв простого кавказского офицера линейного батальона в укреплении Кази-юрт, где я остановился. Я ехал в Шуру и старый поручик мне сказал: «Как вы счастливы, что попадете в такой славный город; я уже три года как гнию в Казиюрте; раз случилось быть в Шуре на балу. Там вы увидите капитаншу Б-за: о ней можно прямо сказать, что это истинная бельфама, не потому только, что она так собой хороша, но потому, что она и души отличной». Я действительно знал эту капитаншу, которая, впрочем, ознаменовала себя впоследствии трагическим происшествием: ревнуя одного из многочисленных своих поклонников, Дагестанского полка майора Д-го, и зная, что в квартиру его пришла другая, она ночью ворвалась к нему и ранила его пистолетом, так что лишила его возможности когда-либо быть ей неверным. Об этой истории поговорили дня два в Шуре, а потом о ней больше не заботились.

Чтобы показать разнохарактерность тех элементов, из которых кавказское провинциальное общество тогда состояло и вместе с тем соединялось, в виду общих нужд и интересов, упомяну здесь о стоянке моей с полком в городе Елизаветполе (Ганже), по возвращении на зимовые квартиры из Азиатской Турции, с 1855 по 1856 год. Несчастный этот уездный город Закавказья никогда не видал такого блестящего сезона; офицеры мои устраивали еженедельные балы в здании уездного училища, где была единственная немного приличная зала. По настоянию моему, все ученики были отпущены по домам на всю зиму, залу убрали арматурою, флюгерами, люстру сделали из штыков и тому подобное. Драгунская музыка гремела, все общество Елизаветполя веселилось, восхищаясь ловкости молодых людей, которые в свою очередь иногда позволяли себе школьничать непомерно, так что мне с женой приходилось всегда первыми приезжать на бал и уезжать последними, и раз пришлось с балу отправить двух офицеров на гауптвахту. Нельзя себе представить ничего оригинальнее тогдашнего елизаветпольского общества. Например, жена коменданта так называемой крепости (разрушившееся глиняное старое персидское укрепление), инвалидной команды капитана Евстрапова, с ожесточением танцующая, несмотря на свои лета и подверженная слабости к крепким напиткам (раз заметили офицеры, как она выпила одеколон, поставленный в дамской уборной). Другая дама, жена заседателя, во второй фигуре кадрили, толкая рассеянного своего кавалера, говорила ему: «Вам начинать, ваше благородие». Еще одна дама, только что вставшая от родов, желая воспользоваться невиданными в Елизаветполе блестящими балами, принесла новорожденного в уборную и отлучилась во время танцев для кормления его грудью. Помню еще одно школьничество своих офицеров. На балах этих обыкновенно было угощенье: чай, фрукты, мороженое и холодный ужин. Раз после кадрили дамы просили подать лимонаду. Прапорщик Салтыков бросился исполнять это желание, и, когда показались подносы с прохладительным, каково было всех удивление, когда, по приказанию Салтыкова, хор трубачей заиграл сигнал «на водопой». Гости, все больше из гражданского звания уездного города, ничего в этом не поняли, но Салтыков был наряжен мною на лишнее дежурство, а за последующие безобразия ему и вовсе было запрещено являться на балы.

Много можно было бы привести примеров из воспоминаний моих о кавказском обществе, но сказанного довольно, чтобы дать понятие о темной и светлой стороне тогдашних нравов кавказских дам. Придется, впрочем, не раз еще в продолжение моего рассказа вспоминать многие подобные черты прошлого.

Глава III

Состав Главной квартиры графа Воронцова в Червленной. — Штаб. — Очерк колонизации Терека, военное положение станиц и постов. — Гребенский казачий полк. — Станица Червленная и ее нравы. — Полковник Суслов. — Прибытие в Ташки-чу. — Очерк Кумыцкой плоскости. — Кумыцкие князья. — Мусса-Хассай. — Уцмиев. — Моя поездка с Глебовым в Червленную. — Прибытие графа Воронцова в Ташки-чу. — Кишинский и Лобанов. — Выступление в поход.

Изложив в предыдущих главах очерк кавказской жизни и кавказских обычаев, перехожу к рассказу о пребывании Главной квартиры графа Воронцова в станице Червленной и укреплении Ташки-чу, в ожидании Даргинской экспедиции.

В составе Главной квартиры в Червленной сосредотачивались, большей частью, все прибывшие из Петербурга гвардейские офицеры[254]. В виду особенно важных предстоящих действий, под личным начальством графа Воронцова, съехалась из Санкт-Петербурга масса флигель-адъютантов, в числе которых упомяну о графе Константине Бенкендорфе[255], графе Строганове, князе Паскевиче[256], князе Барятинском[257], флигель-адъютанте Сколкове[258], полковнике Николае Ивановиче Вольфе, долго впоследствии служившем на Кавказе помощником начальника Штаба, и других; кроме того, прибыл для участия в отряде принц Александр Гессенский[259] со своей свитой. С графом Воронцовым из Одессы прибыли состоящие еще при нем в Одессе адъютанты: князь Александр Иванович Гагарин[260], граф Галатерси[261], полковник Алекс. Голицын (Кулик); гражданские чиновники:[262] барон Александр Павлович Николаи[263] и доктор Андриевский[264]. (Я говорю только о лицах из одесских, как их называли, принимавших участие в экспедиции 1845 года.)

Затем прибыли в штаб вновь избранные графом Воронцовым адъютанты из Петербурга: князь Васильчиков[265], князь Андронников[266], Нечаев[267], Давыдов[268], Маслов[269], Лисаневич[270], Лонгинов[271], и прикомандирован поручик австрийской службы Едлинский[272], и затем в штаб были зачислены лица, состоявшие при бывшем корпусном командире генерале Нейдгарте: Глебов[273], князь Козловский[274], я и князь Трубецкой; полковники: Дружинин[275], Веревкин[276] и барон Минквиц[277] (временно бывший при Нейдгарте и назначенный адъютантом к князю Воронцову) и весьма много других из старых кавказцев. Отношения наши со штабом, говорю о кавказцах, служивших до приезда нового главнокомандующего, были первое время довольно натянуты, вследствие многих неловкостей и бестактностей приезжей свиты. Все это скоро изгладилось, и действительно дружелюбные товарищеские отношения наши впоследствии (за исключением некоторых личностей) составляют одни из лучших и дорогих моих воспоминаний. Кроме поименованных лиц прибыли еще в Главную квартиру из Петербурга и Тифлиса, в ожидании великих и богатых милостей, много лиц, состоящих при Кавказском корпусе и не имеющих никакого официального положения в отряде. Из них назову князя Лобанова при графе Воронцове, игравшего известную роль и о котором будет сказано впоследствии, жандармского генерала Викторова, генерала Фока, убитых в 1845 году, и многих других дилетантов; даже были офицеры из крымских татар, прибывших с князем. О многих, может быть, придется вспомнить впоследствии.

Понятно, что такое огромное и доселе небывалое скопление на Кавказе различных элементов при Главной квартире должно было порождать немало мелких столкновений, где самолюбие, интриги, честолюбие, а главное незнание вновь прибывшими условий кавказского быта, играли немаловажную и часто неприятную роль. Все эти положения впоследствии разобрались и определились во время похода под выстрелами неприятеля. Мнение, как самого графа Воронцова, так и всех участвовавших, ясно определилось, по окончании испытаний наших в Герзель-ауле, о каждой личности, как говорят французы: «on c’est debrouilli».

Но в начале похода все это имело большое влияние на первые впечатления кавказцев; огромные обозы штаба, беспримерный расход людей и казаков в прислугу — все это справедливо заставляло опасаться опытных кавказцев за исход движения нашего вовнутрь страны, где еще не бывала русская нога и где возможны были переходы отрядов только с самым ограниченным числом тяжестей. Граф Воронцов вовсе не знал предстоящего театра войны, по необходимости должен был покориться утвержденному в Петербурге плану действий, но при первом нашем движении в Андии, а в особенности по прибытии в Дарго, вполне сознал все неудобства такого порядка, справедливо возбуждавшего в то время опасения, и постепенно уничтожал лишние обозы для облегчения нашего движения.

Никогда еще станица Червленная, считавшаяся по многим причинам Капуей[278] Кавказской линии, не представляла такого оживления. Не было ни одного почти дома, который бы не был занят приезжим постояльцем, все кипело жизнью, все вполне наслаждалось новизною впечатлений и ощущений. Громадные средства приезжих тратились в станице, все обзаводились лошадьми, оружием, азиатскими костюмами и с беспечностью молодости тратили свои силы и деньги в ожидании скорого выступления, разгул был полный — кавказский!

Между тем, главнокомандующий совещался с отдельными начальниками и с опытным старым кавказцем Робертом Карловичем Фрейтагом, прибывшим из Грозной, и делал все приготовления к выступлению и походу.

Здесь место сказать несколько слов о станице Червленной и ее населении и дать беглый очерк истории колонизации Терека.

Первые русские, появившиеся в этой местности Кавказа, были опальные стрельцы, затем беглые яицкие казаки, скрывавшиеся от казни во время смуты тогдашнего времени. Первоначально поселились они на Качкалыковском хребте, от Черных гор Чечни перпендикулярно оканчивающихся у Сунжи и отделяющих нынешнюю Казыкумыкскую плоскость от большой Чечни; оттуда и название их гребенцы, так как они первоначально поселились на гребне Качкалыковских высот. Придя на Кавказ одинокими, они занимались грабежом соседнего населения, откуда выкрадывали жен и тем образовали тот особенный тип гребенских казаков, столь резко чертами и образом жизни отличающийся от прочих казачьих полков Кавказской линии. Впоследствии, теснимые со всех сторон неприятелем, они обратились к правительству с просьбой о помиловании. Императрицей Екатериною оно им было даровано, разрешено переселиться на левый берег Терека, пожалованный гребенскому войску, — бунчук[279], булава, по сабле на человека и по пяти рублей денег. Гребенцы поселились на Тереке четырьмя городками: Червленной, которая считалась столицей войск; Щедринской, Староглидовской и Новоглидовской, а впоследствии Шелковой. Это было начало наших поселений на Кавказской линии. Затем ниже по течению Терека, до впадения его в Каспийское море, около крепости Кизляр (построенной еще Петром Великим, при походе его в Персию, и вновь укрепленной и доконченной в царствование императрицы Анны Иоанновны инженерном Клаузеном) поселились новые станицы, образовавшие Семейно-Кизлярский полк. Население составлялось только частью из казаков, преимущественно же переселялись семейства грузин и армян, бежавших по причине смут из своего края и, сколько мне известно, во время похода графа Зубова на Кавказ водворившихся в наших пределах. Кизлярский полк, впрочем, и впоследствии увеличивался постоянно новыми переселенцами.

Вверх по Тереку к Гребенскому полку во второй половине прошлого столетия начали примыкать новые казачьи переселенцы с их семьями, образовавшие Моздокский казачий полк, столицей которого был город Моздок, а впоследствии станица Наур.

История дальнейшего заселения центра и правого фланга Кавказской линии не входит в программу описываемых событий, и потому, умалчивая об этом, перехожу к описанию военного положения в то время наших станиц и постов по Тереку в Чечне и на Кумыкской плоскости, а затем к характеру и особенностям Гребенского казачьего полка и станицы Червленной.

Казачьи станицы на Тереке составляли в то время нашу передовую заселенную линию. Горский, Моздокский, Гребенский и Кизлярский полки занимали эту линию. Станицы, находясь одна от другой в расстоянии от 15–25 верст, соединялись между собой укреплениями и постами в расстоянии от 5–7 верст. По этой линии проходила большая почтовая дорога, параллельно и в самом близком расстоянии от Терека, но более возвышенной местности, за которой к северу уже тянулась необозримая, безлесная, солонцеватая степь к ногайским кочевьям и границе Астраханской губернии. Низменная местность от описанной кордонной линии к берегу Терека была или садами станиц и огородами, или покрыта лесом и частью камышами, залитыми водой во время разлива Терека. От каждой станицы и промежуточного поста выставлялись еще денные пикеты на дорогу, а впереди постов к берегу реки наряжались тоже часовые, обыкновенно располагающиеся на отдельно растущих деревьях, на которых устраивали вышки, откуда можно было обозревать окружающую местность. Денные пикеты снимались ночью, и взамен их располагались в скрытых местах у берега реки, и особенно на бродах, казачьи секреты, которые при покушении хищнических партий к переправе или проходу в наши пределы давали знать постам и резервам, и по общей тревоге весь кордонный участок скакал для отыскания и преследования партий по следам или караулил их при обратной переправе и отбивал награбленную добычу. Чеченцы обыкновенно делали набеги малыми партиями для отбития станичного или хуторского скота или взятия в плен неосторожных казаков во время их работ в полях или садах. Иногда для мелкого воровства или убийства чеченцы переправлялись по два, по три человека, пешие, на турлуках (бурдюках) переплывая Терек, скрывались в камышах и уводили в плен обезоруженных женщин и детей, которых передавали ожидавшим их сообщникам на неприятельском берегу. Большими партиями, от 100 и до 300 человек, чеченцы делали набег преимущественно на ногайские кочевья, для отбития скота, или на отдельные хутора в станицах.

Станицы имели население до 1000 и гораздо более душ, смотря по величине их. Станица была обыкновенно окружена неглубоким рвом и валом, огороженным палисадником или набросанным колючим хворостом (дерезою). На углах этих укреплений выдавались земляные батареи, с такими же валами, вооруженные орудиями для обстреливания фасов. Обыкновенно в станице было до четырех ворот, по закате солнца постоянно запираемых и охраняемых часовыми, как равно и батареи. Посреди станицы была большая площадь, на которой помещалась церковь (исключая старообрядческих станиц) и колокольня, с которой набатный звук колокола призывал, по тревоге, всю станицу к оружию, как днем, так и ночью. На площади обыкновенно располагались: дом полкового командира, станичное правление, лазарет и базарные лавки, преимущественно занятые армянами. Чрезвычайно широкие улицы от площади тянулись к воротам, и все эти кварталы, перерезанные такими же широкими улицами, застроены были казачьими домами с дворами и базами, для загона скота, который, впрочем, ночью располагался и на улицах станицы.

Посты, промежуточные между станицами, устраивались на курганах или более возвышенных местах; они состояли из довольно высокого плетня, обмазанного глиной, с бойницами; посреди двора была казарма для казаков и навес для лошадей. Под воротами поста, обыкновенно на высоких столбах, расположена была крытая вышка для часового; иногда посты были окопаны рвом, а иногда для обстреливания фасов по углам выдвигались такие же плетневые обороны. Около постов, равно как и на пикетах, обыкновенно ставили для ночных сигналов длинные шесты, обвитые соломой, иногда смазанные и смолой. Пикеты состояли из плетневой будки или сарайчика для лошадей и людей и, около оного, вышки для часового.

На постах находились, смотря по его важности, от 15 до 30 казаков, под начальством урядника или офицера; на пикеты, или в ночные секреты, высылалось обыкновенно не более трех человек, в ночные же засады к берегу реки иногда и более. При появлении неприятеля и переправе его, немедленно делалась тревога, зажигались шесты с соломой и, по значительности партии, требующей обыкновенного или усиленного резерва, зажигались два или три шеста, из станиц производилось известное число выстрелов; секреты и пикеты стягивались поспешно к посту, из станиц выскакивала к месту тревоги дежурная сотня, — все остальные, в полной готовности к выступлению, собирались на площади. Старики, женщины и дети бежали с оружием на валы, смотря по важности тревоги. Особенную поэтическую прелесть представляли гребенцы во время тревог, которые в то время повторялись так часто, что не проходило почти ни одной ночи, чтобы население не вызывалось к оружию. Сколько раз случалось мне видеть, как при первом звуке колокола или выстрела орудия казачки бросались седлать и выводить лошадей, покуда муж или брат одевался в избе; дети подавали оружие, старики накладывали в торбу сухари, привязывали ее к седлу, и никто не думал об опасности — дело было слишком обычное. Думали только, как бы застигнуть и истребить хищническую партию или отбить угнанный скот. Выпроводивши казака, казачки и старики брали оружие и бежали на вал в ожидании возвращения станичников, которых встречали почетно, с похвалами в случае удачи, с бранью и насмешками в случае неудачи. Затем все успокаивалось, все шли на обыденные работы, как будто в самом мирном краю, до первого нового призыва колокола.

Весьма понятно, как эта новая жизнь, эта своеобразная обстановка действовала на молодое наше воображение и какую прелесть в наших глазах имели нравы и станичный быт гребенцев.

Гребенские казаки составляют совершенно особый тип на Кавказе; лица как мужчин, так и женщин носят отпечаток смешения части русского великороссийского типа с азиатским типом кавказских горцев; мужчины чрезвычайно ловки, стройны, сметливы и храбры; женщины отличаются или, лучше сказать, отличались необыкновенною красотою и стройностью, которая еще больше выдавалась особенным костюмом гребенских казачек: сверх длинной рубашки они носили азиатский архалук[280], стянутый на талии и груди серебряными коваными застежками; головной убор состоял из шелкового платка в виде повязки, а голова и лицо покрывались, на азиатский манер, кисейной чадрой, оставляя свободными глаза; обувь состояла из сафьянных сапог. Обычай носить богатые ожерелья из янтаря, кораллов и монет и серебряные кованые наборы архалука, при стройности их стана, придавал особенно привлекательный характер червленским казачкам.

Постоянно находясь на передовой нашей линии, подвергаясь почти ежедневно нападениям неприятеля, гребенцы отличались особенной смелостью и храбростью; сами казачки, когда ходили в поле и на уборку винограда в садах, расположенных на берегу Терека, всегда носили с собой винтовки за плечами. Нередко были случаи, где, совместно с мужчинами, а иногда сами, они отражали покушения чеченцев в виноградных садах; часто случалось видеть раненых казачек с рукою на перевязке, продолжающих заниматься, еще не вылечившись от раны, своими обычными работами[281].

У гребенских казаков был обычай, составляющий особенность этого населения. Когда сотня или часть полка выступала в поход, то вся станица выходила на поляну в степь, за станицу, на проводы, принося за собою обильное угощение.

Походные казаки, выстроенные во фронт, спешивались и начинался общий разгул; ведра, чепурки с чихарем переходили из рук в руки, и при этом был обычай, что казак, которому казачка подносит чашку с вином, имеет право три раза поцеловать ее. Все это обыкновенно кончалось джигитовкой, где казаки, проскакивая через толпу, выхватывали казачек, взбрасывали к себе на седло и увозили в ближайшую рощу. Наконец, звук трубы собирал казаков и полагал конец этому разгулу; сотня выступала, и станичники с музыкой и песнями возвращались по домам. Таковы были нравы, таков был быт этого особенного населения, не лишенный своей поэтической прелести.

Во время нашего пребывания в Червленной полком командовал полковник Суслов, известный впоследствии по делу с горцами, где, выскочив на тревогу с 80-ю казаками, был окружен партией в 1000 человек горцев и, не согласившись на сдачу, сбатовал лошадей и, спешив казаков, под прикрытием этого живого укрепления, отстреливался, потеряв более ⅔ лошадей и людей; наконец, подоспевшее подкрепление выручило эту горсть храбрецов. Все участвовавшие были награждены Георгиевскими крестами. Полковник Суслов в то время, как и впоследствии, уже генералом, при штурме Шеляги и в Койтахе, в Дагестане, являл себя настолько же смелым, сколько храбрым начальником. Эти достоинства вполне изменили ему во время войны в Азиатской Турции, где, командуя в 1855 году Баязетским отрядом на Ефрате, потом в деле при Керпикией, своею необъяснимою осторожностью и нерешительностью лишил наше оружие двух славных и несомненных побед над турецким отрядом Вели-паши.

Суслов, впрочем, не пользовался любовью казаков, несмотря на все старания заслужить их доверие. Так, например, когда не было начальства, он сидел дома в черной суконной старообрядческой рясе, крестился в присутствии казаков по-старообрядчески, не входил никогда в дом, не постучав в дверь и не сказав: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас».

Постоянное почти отсутствие казаков из дому в походах и на тревогах, с другой стороны, частые сборы разных отрядов в станице и зимние квартиры войск, а особенно пребывание штабов, не могли не иметь влияния на нравственность гребенцев. Все они старообрядческого федосеевского толка, весьма склонны к разгулу и пьянству, и нисколько не дорожат семейными отношениями; каждый почти казак явно даже гордился своею «побочною», а казачки не стеснялись своим «побочным». Эти нравы так вкоренились в население станиц Червленной и Щедринской, что ставили гребенцев в совершенно исключительное положение среди прочего казачьего населения по линии. При этом казаки отличались особенной дисциплиной в отношении к старшим: несмотря на весь разгул, в котором они участвовали вместе с офицерами, почти не было примера, чтобы гребенской казак когда-либо забылся перед старшим, что нисколько не вредило совершенно откровенному обращению с офицерами, как только они были под гостеприимным кровом их хат постояльцами или гостями; но раз вышедши на улицу, все изменялось к строгой подчиненности. Эта отличительная черта гребенцев крайне меня поразила. Казачки, напротив, в высшей степени были незастенчивы, даже дерзки со всеми старшими и некоторые даже циничны в своих выражениях, а вместе с тем весьма простодушны в обращении. Я очень помню, как одна, весьма известная в Червленной казачка, показывая при многих офицерах своих детей, сказала, указывая на маленького сына: «Посмотрите, родные, как мой Ваня похож на Куринский полк, а вот Саша — так вылитая 21-я пехотная дивизия». Были, разумеется, достойные исключения из общих нравов казачек и особенно замечательная верность этих женщин, весьма, впрочем, кратковременная, к своим любовникам. С отъездом или отлучкою казака казачка переходила к другому, считая переход этот весьма естественным.

Понятно, как мы, при нашей неопытности и молодости, в первый раз столкнувшись с этими нравами и накануне тяжелого и неизвестного последствиями похода, предавались всем впечатлениям этой новой для нас обстановки. Чихирь (туземное вино) лился потоками, каждый вечер хороводы, музыка не переставала далеко за полночь греметь во всех углах станицы; днем скачка на поляне за станицей; поездки в соседнюю рощу, где находились старообрядческие скиты, и в соседние с нею, на берегу Терека, виноградные сады составляли обычное препровождение времени всей молодежи нашей. Все предавались настоящему, никто не думал о будущем, и если бы у нас был не граф Воронцов, а Аннибал главнокомандующим, то для Главной квартиры, и штаба в особенности, Червленная сделалась бы настоящей Капуей. Главнокомандующий, после осмотра крепости Грозной и Воздвиженского на Аргуне, отправился для обозрения северного Дагестана и личных сношений с командовавшим в то время в Темир-Хан-Шуре князем Бебутовым, назначив к 28 мая сборным пунктом для войск чеченского отряда крепость Внезапную. Главной квартире назначен был сбор на Кумыцкой плоскости в укреплении Ташки-чу, куда граф Воронцов и прибыл дней за пять до выступления нашего в Внезапное. Во время этих поездок главнокомандующего мы оставались в Червленной и наконец отправились к сборному пункту через станицу Щедринскую и переправу в укрепление Адмираджюрт на Тереке и прибыли в Ташки-чу, где мне была отведена квартира вместе с другом и товарищем моим С. И. Васильчиковым в слободе, громко именуемой форштатом, у фельдфебеля роты линейного батальона. В ожидании прибытия главнокомандующего в Ташки-чу и выступления его в поход, мы пробыли, помнится, около двух недель в этом укреплении.

Укрепление Ташки-чу, расположенное на реке Аксай, почти в центре Кумыцкой плоскости, служило промежуточным военным пунктом между крепостью Внезапной и Адмираджюртской переправой на сообщении с линией нашей на Тереке. Вместе с тем укрепление это, охраняя мирное население значительного аула кумыков, расположенного под выстрелами крепости, служило сборным пунктом резервов при отражении хищных горских партий, часто вторгавшихся для грабежа в Кумыцкую плоскость. На Качкалымском хребте, отделявшем покорных нам кумыков от враждебных горских племен, находилось укрепление Куринское[282] и на Истису, ближе к Сунже, с одной стороны, и укрепление Герзель-аул[283] на Аксае, при выходе этой реки из ущелий гор на плоскость. Эти два укрепления составляли как бы передовую охранную линию с западной стороны; с юга на окраине плоскости, у подошвы гор, на р. Ахташ находилась еще заложенная при Ермолове крепость Внезапная, где находился штаб славного Кабардинского полка. Других укреплений в 1845 году в этой части Кавказа не было; число войск для охраны плоскости ограничивалось Кабардинским полком, линейным батальоном, несколькими сотнями донских казаков и милицией. Начальство этого военного отдела было поручено командиру Кабардинского полка, в то время полковнику Викентию Михайловичу Козловскому.

Урядник Гребенского полка. Рис. Г. Гагарина (из собрания Государственного Русского музея).

Население плоскости состояло из кумыцкого племени, имеющего особые отличия от соседних ему чеченцев и шахмальцев. Этот народ, несомненно более образованный среди своих соседей, с давних времен был с нами в сношениях и искал покровительства русских для обеспечения торговых и мирных земледельческих занятий, к которым имел склонность и в которых находил большую для себя выгоду от присутствия в крае наших войск. Кумыки, более богатые и привыкшие к более образованной обстановке домашнего своего быта, нуждались в мире и по необходимости только брались за оружие при помощи наших войск для своей защиты. По мере умиротворения края вся искусственная воинственность этого племени исчезла, и вряд ли в настоящее время на Кумыцкой плоскости можно набрать и сотню вооруженных людей, когда в то время на тревогу стекались тысячи всадников. Аулы кумыков расположены были по большей части около наших укреплений в Герзель-ауле, Внезапной (аул Андреевский), Ташки-чу, Истису, по Сулаку, в Султанюрте и Казиюрте, и некоторые по берегу Терека и протекающих через Кумыцкую плоскость с окружающих гор речек, особенность их есть та, что все они, протекая по плоскости, пропадают в почве или образуют низменные болотные местности, не доходя до Каспийского моря. Таков характер всей Кумыцкой плоскости между реками Сулак и Терек, при впадении их в море. Верхняя же часть реки представляет самую удобную и богатую почву для хлебопашества и разведения марены. Все управление этим племенем в 1845 году сосредотачивалось в руках пристава, имевшего пребывание в Ташки-чу (в то время майор Николай Семенович Кишинский).

В каждом большом ауле обитали кумыцкие князья, из которых некоторые имели известное политическое значение и влияние в крае. Они делились на отдельные роды, обладали обширными пространствами земель, на которых и поселены были их подвластные; таковы были Андреевские князья у Внезапной, Али-султан на Сулаке и, кроме других, род Уцмиевых в Ташки-чу. Представителем этого последнего рода в то время в Ташки-чу был полковник Мусса-Хассай Уцмиев, которого я хорошо знал еще в Петербурге, во время его служения в азиатском конвое Государя. Он лично был очень образован, благодаря своим природным дарованиям и стараньям, во время бытности в Петербурге, сделаться европейцем. Он очень свободно говорил по-французски, имел все привычки образованного человека и в высшем кругу петербургского общества имел в свое время успех. Он постоянно продолжал образовывать себя, много занимался и читал и только что недавно возвратился к себе на родину в аул Ташки-чу, где имел наследственный свой дом, с обширным огороженным двором, как у всех кумыков, отличающийся от других только большими размерами.

Воин императорской черкесской гвардии. Рис. Г. Гагарина (из собрания Государственного Русского музея).

Я очень был дружен с Хассаем во все время моего пребывания на Кавказе и имел возможность наблюдать на нем действие цивилизации на горцев, отторгнутых в молодости от своего родного края и возвращавшихся впоследствии с европейскими идеями на родину. Обыкновенно сильные и убежденные натуры не выдерживали соприкосновения с действительностью и чувствовали себя бессильными бороться с предрассудками и обычаями своих единоплеменников; видя совершенное отчуждение от своих, окруженные недоверием, они обыкновенно искали службы посреди русских, в местах отдаленных от их родного племени. Другие же, по бесхарактерности или в силу особых обстоятельств, обреченные жить посреди своих единоплеменников (и это была самая большая часть), скоро очень теряли приобретенный ими лоск цивилизации, и в понятиях и обычаях своей жизни старались подойти под нравственный уровень окружающей их среды.

Тем не менее, редко кто из них пользовался и доверием, и влиянием между своими; подозрениями их окружали со всех сторон; они старались в сношениях с русскими выставлять себя образованными людьми, между единоплеменными же, несмотря на все старания сблизиться, всегда окружены были недоверием. В таком положении был и Хассай Уцмиев, не обладавший энергией, а главное лишенный одного из качеств, всего более ценимого горцами — храбрости.

Я часто посещал Хассая в его доме в Ташки-чу; он представил меня даже жене своей (вопреки обычаю страны), простой, но довольно красивой татарке, которая принимала меня без покрывала и ничем не отличалась от прочих женщин этого края, где, по мусульманскому закону, так низко стояла женщина, не составляя того теплого звена семейной жизни, как у христиан. Сакля Хассая была убрана с некоторою роскошью и с европейским комфортом, по крайней мере та часть дома, которую я видел.

К азиатскому убранству коврами и оружием присоединялись европейская мебель, туалетные несессеры, шкафы с книгами, на столе лежали альбомы, газеты, и им получались Revue des deux mondes и Journal des Debats. Вскоре все это утратилось: Хассай не мог выдержать грустной обстановки между своими соотечественниками в Ташки-чу и переехал в Тифлис; при своей страшной скупости и жадности к деньгам, развелся со своей первой женой и искал руки единственной дочери известного карабахского Мехти-Кули-хана. При содействии князя Воронцова мечты Хассая осуществились, и в 1848 или 1849 году я был у него в Карабахе в гор. Шуше и видел красивую, но весьма малую ростом, жену его. Он совершенно сделался полуперсианином, переменив черкеску на чуху, а папаху на длинную остроконечную шапку и, видимо, чувствовал неловкость своего передо мною положения. Когда он являлся в Тифлис, он, впрочем, обыкновенно одевал мундир гвардейского конвоя и старался по возможности поддерживать мнение о своей образованности и европейских взглядах. Но ежегодно он утрачивал все искусственное, привитое к нему образованием и, вероятно, в настоящее время, если жив, ничем не отличается от изнеженных, с огрубелыми азиатскими понятиями, татарских и карабахских ханов и беков.

В ожидании приезда главнокомандующего в Ташки-чу, здесь место рассказать о непростительной неосторожности и глупости, которую я сделал тогда с товарищем своим Глебовым и которую объяснить можно только нашей молодостью.

В один вечер, взяв трех или четырех татар, одетые в черкесски, мы решились, не сказав никому из начальства, ехать на несколько часов в Червленную. Расстояние было верст 70, но от Ташки-чу до Терека следовало проехать через места далеко не безопасные, особенно по берегу Терека, где тянулся довольно большой лес и где постоянно скрывались мелкие хищнические партии. Переодетые азиатцами, в полном вооружении, с нашими проводниками пустились мы в темную ночь в путь; перед рассветом мы были на переправе, где нашли только один весьма маленький выдолбленный челнок, на котором поместился один проводник, забрав наши седла, платья и оружие; мы же бросились в переправу вплавь на лошадях. Терек был в сильном разливе: посередине реки мы должны были спуститься с лошадей, чтобы облегчить их и, держась за гриву, переправились, наконец, благополучно на левый берег к станице Шелковой, снесенные быстротою воды версты на две ниже переправы. Здесь нашли мы приют у оригинальной личности того времени. Около Шелковой жил отставной гвардии полковник Аким Акимович Хасташов, маленький дом которого подле самой станицы был укреплен на манер казачьих постов воротами, вышками и малым орудием. Сам Хасташов (на визитных карточках своих на место звания печатавший: «передовой помещик Российской Империи») по выходе в отставку поселился в этом родовом имении, где занимался виноделием и земледелием. Вместе с тем разъезжал по линии; он выезжал с казаками на все тревоги, одетый обыкновенно в холщовый пиджак с розою в петлице и без всякого оружия, кроме нагайки. Он был известен по всей линии своими эксцентрическими выходками и несомненною храбростью. Я с ним был очень дружен впоследствии, и многими очень хорошими качествами он искупал свои странности и напускную эксцентричность. Придется, может быть, еще в течение этого рассказа возвратиться к этой оригинальной личности. На курьерской тройке проскакали мы с Глебовым расстояние 50 верст, отделявшее нас от Червленной, и, пробыв там менее суток, тем же путем вернулись в Шелковую, откуда опять верхом на оставленных у Хасташова наших лошадях, к счастью, благополучно прибыли в Ташки-чу. Никто, кроме близких наших товарищей, не знал о нашем похождении, за которое положительно следовало примерно взыскать с нас, так как, не говоря о том, что мы могли быть убиты и еще легче ранены, могли бы попасться в плен в руки бродящих в то время около Ташки-чу неприятельских шаек; подобные глупые выходки были в то время в обычаях кавказской молодежи; была как бы мода бесцельно и глупо бравировать опасностью.

Вскоре прибыл в Ташки-чу главнокомандующий граф Воронцов с сопровождавшими его лицами из Дагестана, и Ташки-чу оживилось во всех отношениях. Граф делал все распоряжения к предстоящему походу, постоянно совещался с прибывающими в Ташки-чу начальниками частей, в особенности с генералом Фрейтагом, и вместе с тем старался ознакомиться с потребностями и духом управления покорных нам кумыков. Князь Лобанов-Ростовский, пользуясь знанием своим кумыцкого языка, обладая несомненными способностями, играл перед графом Воронцовым роль человека, вполне знакомого с Кавказом и пользующегося доверием горцев. Первое время граф Воронцов верил ему и даже поддавался отчасти его влиянию, но вскоре одно обстоятельство уронило его в глазах главнокомандующего, так высоко ценившего личную храбрость. Раз князь Лобанов, переводя словесно принесенную кумыками жалобу на действия управляющего ими пристава, позволил себе прибавить некоторые намеки, бросавшие тень на тогдашнее управление этими племенами; главным приставом кумыцким был в то время майор Кабардинского полка Николай Семенович Кишинский[284]. Старый лихой кавказский офицер, пользующийся заслуженным уважением между кавказцами, Кишинский объяснился с главнокомандующим, доказав несправедливость сообщений Лобанова и, оскорбленный его клеветою, вызвал его на дуэль. Князь Лобанов-Ростовский, не отличавшийся храбростью, прибег к посредничеству графа Бенкендорфа, в высшей степени достойной рыцарской личности, но в то время поддавшейся действительно обаятельному влиянию Лобанова, замешал даже главнокомандующего в это совершенно частное дело, чем и отклонил поединок. Это дело в то время нас всех кавказцев сильно волновало и еще более охладило к Лобанову, который вообще между нами не пользовался ни любовью, ни особым уважением.

Высказав те условия, в которые был поставлен только что прибывший на Кавказ главнокомандующий граф Воронцов, вследствие Высочайше утвержденной программы военных действий, приступаю к Даргинской экспедиции, описанию тех событий, которых был свидетелем, и тех впечатлений, которые испытал в этом походе.

Глава IV

Выступление 28 мая из Ташки-чу. — Чеченский отряд. — Внезапная. — Викентий Михайлович Козловский. — Выступление в поход 31 мая. — Соединение с Дагестанским отрядом 3 июня в Гертме. — Переход Теренгула. — Дневка 4-го числа. — Рекогносцировка. — Перевал Кырки. — Взятие Анчимеера. — «Холодная гора». — Буцур и Андийские ворота. — Вступление 14-го числа в Андию. — Взятие Ацала. — Лагерь в Андии. — L’armée de Xerxés. — Наш товарищеский кружок. — Рекогносцировка 20 июня к перевалу Регель. — Прибытие провианта 4 июля и приготовления к выступлению в Дарго. — Я откомандирован к 1-му батальону Литовского егерского полка.

Для военных действий в Андии назначены были, в исполнение высочайшей воли, два отряда: Чеченский, под начальством командира 5-го пехотного корпуса генерала от инфантерии Лидерса, из 13 батальонов, кроме милиции, 28 орудий и 13 сотен конницы, и Дагестанский, под начальством командующего войсками в северном Нагорном Дагестане генерал-лейтенанта князя Бебутова, из 10 батальонов, 18 орудий и 3 сотен конницы. Как важнейшие в этой экспедиции действия предстояли соединенным Чеченскому и Дагестанскому отрядам, то главнокомандующий принял над ними лично главное начальство.

Наконец, 28 мая, Главная квартира с ее тяжестями, бесчисленными штабами и громадною, поражающею разнообразием элементов, свитою тронулась в поход в крепость Внезапную, где назначена была дневка. Переход этот совершился без особых затруднений, и неприятель нигде нас не тревожил. Перед вечером 29 мая вступили мы в крепость Внезапную. Здесь встретил нас командир Кабардинского полка, штаб которого был расположен в этой крепости, полковник Викентий Михайлович Козловский. Главнокомандующий и главные лица свиты расположились в крепости, нам же были отведены квартиры на форштате и в Андреевском ауле, под крепостью. За аулом, в долине реки Ахташ, расположены были лагерем все войска Чеченского отряда[285]. Крепость Внезапная построена еще Ермоловым, на реке Ахташ, при выходе из Аухского ущелья, с целью оградить с этой стороны Кумыцкую плоскость от хищнических вторжений неприятеля, а с другой стороны, чтобы служить опорным пунктом нашим войскам, при экспедициях в Аухе и далее. Под защитой крепости располагался огромный Андреевский аул (Эндери) покорных нам кумыков, где проживали влиятельные князья этого времени. Крепость Внезапная в то время по силе своей обороны могла считаться одной из лучших на Кавказе; глубокие рвы, каменные ворота, довольно удобные помещения, оборонительная башня на реке, все это давало Внезапной довольно грозный вид в глазах горцев.

Говоря о моем пребывании в 1845 году в этой крепости, не могу не остановиться на личности полковника Козловского, одного из тех честных типов, выработанных Кавказом, со всеми недостатками, странностями и даже смешными сторонами, порожденными средой и нравами, в которых провел почти всю свою жизнь Викентий Михайлович. В 1845 году это был один из старейших офицеров Кавказа; солдаты беспредельно любили его и доверяли ему, офицеры смеялись над его выходками, но глубоко уважали за радушие, доброту, примерное самоотвержение в бою и преданность своему долгу. Уроженец, кажется, Белоруссии, получивший весьма поверхностное воспитание (в шутку говорили, что он воспитывался в Моздокском университете), с самых юных лет Козловский попал на Кавказ, с бытом которого совершенно сроднился, и выработал из себя тот особый тип, о котором будет говориться. Викентий Михайлович, никогда не видав обстановки высшего света, имел, однако, претензии, особенно при приезжих из Петербурга, выказывать, по мнению его, светское свое обхождение и вежливость. Между кавказцами же, напротив, он был весь налицо: радушный, любивший покутить и сердечно преданный солдату. Он не пропускал ни одного солдата, не поздоровавшись с ним; обыкновенно в отрядах подъезжал он к каждой группе со словами: «Здорово, ребята, здорово милые, здорово родные», прибавляя к каждому слову «как»: «здорово как» и т. д. Я помню, в зимнюю экспедицию 1850 года, поздоровавшись после дела со всеми частями, он видит под деревом группу солдат, и спрашивает: «Что это?» Ему отвечают: «Тут сложены убитые и раненые», и он подъезжает к ним, говоря: «Здорово, как, убитые и раненые». В той же экспедиции в большой Чечне, под начальством Козловского, назначен был отряд для рубки просеки. Переправившись через Аргун у Воздвиженского, мы предполагали стать на ночлег лагерем около кургана Белготай; шли мы по довольно глубокому снегу по обширной поляне; я командовал авангардом в составе трехсот линейных казаков. Вправо и совершенно в стороне от нашего пути, на расстоянии двух или трех пушечных выстрелов, на опушке леса показалось несколько всадников, и ясно было, что лес занят чеченцами. Козловский, бывший тогда уже генералом и начальником нашего отряда, подъезжает ко мне и приказывает идти полуоборотом направо. Вся колонна принимает это направление; мы подходим к лесу, высылаются цепи моих казаков и пехоты, начинается перестрелка. Горцы за завалами в лесу, мы на открытой поляне. Сияющий Козловский, на белой лошади, ездит под выстрелами по цепи и поздравляет солдат с боем, говоря с самодовольством: «А вот и раненые, как». После доброго часу перестрелки, где мы потеряли, сколько помнится, человек 10 убитыми и ранеными, между прочим одного офицера Куринского полка, Козловский наконец опять подъезжает ко мне и говорит: «Командуйте, как, полуоборот налево: пора, как, на ночлег». Голодные и изнуренные пришли мы несколько часов спустя к месту лагеря. Козловский очень любил меня в продолжение всей своей жизни, и я глубоко уважал эту честную, добрую кавказскую натуру; в палатке его за ужином, который обыкновенно состоял из лука, водки, соленой кабанины, кизлярского вина и портера, которым он всегда нас так усиленно угощал, подавая собою пример, я решил в шутку сказать ему: «Я от вас все учусь Кавказской войне, Викентий Михайлович, но никак не могу понять сегодняшнего нашего движения, где мы потеряли людей, кажется, даром». Старик, весь красный, вскочил: «Странные, как, вы, господа! И этого не понимаете. Нас, как, побьют, мы, как, побьем, за то бой, как. А за что же, как, Государь нам жалование дает?» Против такой логики нечего было спорить: улыбаясь, все мы согласились, выливши за здоровье Козловского.

Другой случай. На низовьях Сунжи он с отрядом сделал набег и взял аул; при отступлении на нашу сторону, на левый берег, горцы сильно насели на нас и арьергард понес большие потери. Колонна, забрав убитых и раненых, уже успела отступить, как вдруг показалось два батальона кабардинцев, прибежавших на тревогу из Умаханюрта. Козловский, увидев своих старых однополчан, бросился к ним, говоря: «Опоздали, как, родные! Надобно и вас потешить, чтобы не завидовали, как, куринцам» — и переправил эти батальоны опять в аул без всякой цели. Отступление сопряжено было с новыми потерями, но все вернулись довольные. Зато «был, как, бой». Но самый оригинальный из числа нескончаемых анекдотов о Козловском был рапорт его в 1846 году к генералу Фрейтагу, которому он был подчинен как начальнику левого фланга. Полковой адъютант капитан Козинцев, который занимался его перепиской, был в отсутствии, и Викентий Михайлович собственноручно послал генералу Фрейтагу нижеследующий рапорт, который сей последний всегда хранил у себя и показывал добрым своим знакомым и Козловского приятелям.

Рапорт следующий: «Хотя редко, но весьма часто случаются прорывы неприятельских партий на вверенную мне Кумыцкую плоскость. Тот же самый лазутчик (Козловский, вероятно, разумел того горца, которого видел накануне, но которого не знал Фрейтаг) доносит мне, что партия в 2000 человек намерена такого-то числа напасть на низовья Сунжи, почему прошу ваше превосходительство прислать мне моментально, т. е. недели на две, в подкрепление две роты из Грозной». Еще оригинальнее письмо его к старому кавказскому ветерану — генералу Каханову в Тифлис. Наслышавшись от приезжей в отряды молодежи о любезности и красоте дочери Каханова, только что прибывшей в Тифлис по окончании воспитания в Петербурге, Козловский постоянно озабоченный необходимостью жениться, написал Каханову следующее письмо: «Командир Кабардинского егерского полка, полковник и кавалер Козловский, свидетельствует свое почтение его превосходительству (такому-то) и ее превосходительству супруге его, просит покорнейше руки дочери их девицы Лизы. Буде воспоследует благоприятный ответ, просит адресовать в крепость Внезапную, в штаб вышеозначенного полка». Ответа, разумеется, не последовало, и год спустя Козловский, все еще ожидая ответа, жаловался на неисправность почт. Посылая также однажды Козинцева из Внезапной в Астрахань для покупки сыромятных кож для полка, он поручил ему разузнать — нет ли в этом городе подходящей девицы для вступления в брак. Наконец, уже бывши генералом, кажется в 1849 году, на водах в Пятигорске он познакомился с семейством помещика Вельяминова, приехавшим на воды из России; из трех, уже немолодых сестер, он сделал предложение старшей, Анне Васильевне, в высшей степени доброй и достойной женщине, всеми впоследствии уважаемой на Кавказе, и предложение его было принято. Оригинально также, как Викентий Михайлович рассказывал, как он сделал предложение. Застав ее за пяльцами в комнате и предварительно намекнув о своем намерении, он сказал: «Я в будущей подруге, как, не ищу ни молодости, ни красоты, а доброй души; в вас все я нашел». Затем, быстро вынув из челюсти все свои вставные зубы, он показал их Анне Васильевне, сказав: «Фальши, как, не люблю: берите, как есть». Он вполне был с женою счастлив и прижил детей. К сожалению, Анна Васильевна совершенно вскоре оглохла. Когда он командовал в Грозной и имел гражданское управление горцами, он говорил: «Говорят, как, трудно управлять; не нахожу: принесут, как, бумаги, ну и подпишешь. Вот, правда, одолевают, как, дела азиатов. Ну, что же? Придут, скажем им: „маршал“ (по-чеченски „здравствуй“), потом пошутим, как, и скажем: „Придите завтра“. Они и уйдут».

В 1850 году, при проезде Государя (еще наследником престола) через Грозную, принимая Его Высочество со всей свитой у себя в доме, как командующий войсками, за обедом, на вопрос Государя Наследника — женат ли он, Козловский, отвечая утвердительно, прибавил: «Такого-то числа проводил Анну Васильевну, как, до станицы Николаевской и возвратился обратно в Грозную». Это возбудило невольную улыбку всех присутствующих, но каково же было положение великого князя и нас всех, когда спустя довольно времени после этого разговора, вставая из-за стола, Викентий Михайлович подошел к Наследнику и чрезвычайно громко сказал ему на ухо: «И беременна, как». Все не могли удержаться от смеха. Государь Наследник поспешно вышел через гостиную в спальню, чтоб скрыть свой смех. Козловский же ничего не заметил. Через несколько минут Государь Наследник, оправившись и войдя в гостиную, объявил Козловскому, что он желает непременно быть восприемником будущего новорожденного. Козловский был в восторге. Много, очень много можно было бы рассказать подобных характеристических анекдотов о достойной личности Викентия Михайловича, но сказанного достаточно, чтобы обрисовать простоту его обхождения и своеобразность его понятий. Нельзя было не любить и не уважать этого типичного кавказского ветерана, которому вполне доверяли и солдаты, ценя, кроме его с ними доброго обхождения и забот, еще и особенное счастье, которое Козловский имел в делах во всю свою службу на Кавказе. Почти никогда не испытывая неудач, он совершал подвиги, перед которыми остановились бы самые смелые кавказцы. В начале сороковых годов, окруженный огромными скопищами Шамиля в крепости Внезапной, при ненадежности кумыцкого населения села Андреевки, перешедшего на сторону Шамиля, он, выложив на валу крепости всех больных из госпиталя и дав им из цейхгауза ружья, с двумя или тремя ротами кабардинцев пробился штыками через деревню, атаковал, разбил наголову и прогнал Шамиля, и тем спас весь вверенный его охране край.

Впоследствии Викентий Михайлович был начальником левого фланга Кавказской линии, потом командующим войсками всей Кавказской линии и, наконец, умер в Петербурге полным генералом, 80-ти лет, членом военного совета и кавалером Александра Невского с бриллиантом. Он до смерти постоянно председательствовал на обедах кавказцев в Петербурге, где любил припоминать старое.

Рассказы и воспоминания о Кавказе и выдающихся личностях того времени отвлекают меня от прямого изложения наших военных действий; увлекаясь невольно прошлым, я считаю не лишним при встрече с известным или дорогим мне именем войти в подробности и анекдоты, лучше всего характеризующие понятия, обычаи и нравы описываемого давно прошедшего времени.

31 мая, в 5 часов утра, главнокомандующий подъехал к собранному за крепостью отряду, и после обычного молебствия выступили мы в давно ожидаемый поход. В этот день мы сделали незначительный переход к урочищу Балтугай, по направлению к Сулаку, и расположились на ночлег в садах разоренного аула Зурмакент, около Метлинской переправы. Предварительно с ночлега были посланы авангард и саперы для разработки дороги по Сулаку. Весьма узкая тропинка вела по скату горы, под ней ревел Сулак, а на противоположном берегу тянулись высоты от Чирюрта по направлению к Метлам. Дорога была испорчена горцами почти на половине пути, около северных источников; немало стоило трудов, чтобы восстановить сообщение. Целые сутки лил дождь, и переход этот был весьма затруднительный для артиллерии и нашего вьючного обоза. В Зурмакент пришли мы довольно рано, погода разъяснилась; на противоположном берегу реки возвышалась гора Ходум-Бат, у подошвы которой из узкого, скалистого ущелья с ревом вырывался Сулак. Картина была великолепная, и мы вполне находились под столь новым для нас впечатлением походной жизни. Все описываемые места, в то время совершенно дикие, были заброшены ушедшими в горы жителями; тринадцать лет спустя, они сделались мне столь известными и близкими при возвращении с полком из Турции в штаб-квартиру Чирюрт. Я командовал в то время войсками Сулакской линии и управлял вновь возвратившимися на старое пепелище жителями. Напротив этого же самого Зурмакента в 1857 году пришлось мне строить новое укрепление на Метлах и постоянную переправу, с оборонительною башнею для движения наших войск в Салатавию.

На другой день, 2 июля, отряд наш тронулся по довольно удобной сначала дороге по направлению к Хубарали. Отряд, пройдя 6 верст, начал подыматься в гору. Довольно небольшой лес, перерезанный полянами, а главное, как надо думать, присутствие Дагестанского отряда впереди нас, к позиции при Гертме, воспрепятствовали неприятелю предпринять против нас какие бы то ни было враждебные действия на этом переходе. В арьергарде, правда, была незначительная перестрелка, окончившаяся, кажется, одним или двумя ранеными с нашей стороны. Мы ночевали в брошенном ауле Хубарали, и всю ночь проливной дождь мочил нас до костей.

3-го числа мы соединились в селе Гертме с Дагестанским отрядом[286], вышедшим под начальством князя Бебутова на присоединение к нам.

Немедленно двинулись мы вперед по направлению к селению Бартунай. Нас отделял от Бартуная глубокий, лесистый Теренгульский овраг, хорошо известный кавказцам с 1844 года. Здесь отряд генерала Нейдгарта, в виду сильно укрепленной и занятой горцами Теренгульской позиции, не решился атаковать оную. Неудача эта послужила одним из несправедливейших поводов военному министру, князю Чернышеву, к обвинению в глазах Государя достойного Нейдгарта и способствовала к удалению его в 1845 году с Кавказа. Сидя в Петербурге, в кабинете, перед топографическими картами, судили и ценили действия на Кавказе, не понимая тех препятствий, которые могли в данном случае влиять на решение начальников к неисполнению предписанной из Петербурга программы. На красносельских же маневрах ничего подобного не допускалось, и поэтому того же требовали от начальников на Кавказе.

Когда мы подходили рано утром к Теренгулу, то на противоположной стороне виднелись толпы неприятеля в числе 300–400 человек (даже были, кажется, орудия), но посланный авангард с кавалерией для перехода оврага, в верховьях оного, в обход неприятеля, вскоре заставил горцев оставить крепкую позицию свою и поспешно скрыться за селением Старый Бартунай, который, при незначительной перестрелке и почти без боя, занят был нашим авангардом. Я помню хорошо, какое чувство досады овладело мною при виде отделения авангарда: я предполагал, что будет горячее дело, тяготился положением при штабе и решился при первой возможности просить князя Воронцова прикомандировать меня к строевым войскам. Все это было весьма глупо, потому что в этом походе, как и в других, всем искренно желающим быть в огне всегда представлялась к тому возможность. Но это объяснялось моей неопытностью и желанием, как можно скорее испытать себя в деле.

Отряд наш целый день и ночь переправлялся через Теренгул по крутым обрывам, совершенно испорченным предшествующими дождями. Только 4-го числа стянулся весь отряд и была дана дневка по случаю изнурения людей и лошадей от последних двух переходов. Эту ночь мы весело провели с товарищами без палаток и наших вьюков, приютившись от проливного дождя под деревьями. Во время дневки 4-го числа главнокомандующий сделал рекогносцировку через Бартунай по направлению к Аймаку и ущелью Мичикале, по которому полагали двинуться на следующий день в Гумберт. Я был на этой рекогносцировке, восхищаясь великолепною местностью Салатавии. Незначительная перестрелка милиционеров и казаков напоминала только, что мы в неприятельской стране, хотя совершенно оставленной жителями. Салатавия составляет довольно возвышенное горное плато, граничащее с запада долиною Ахташ, с севера — Кумыцкою плоскостью, с востока — Сулаком, а с юга — обрывистым хребтом, отделяющим Салатавию от Гумберта. Страна эта, представляя следы довольно густого населения, изобиловала тучными пастбищами в горах, на возвышенной плоскости; овраги же и скаты гор покрыты были роскошным вековым лесом; около опустевших аулов везде виднелись следы пашен.

Произведенная рекогносцировка изменила намерение главнокомандующего идти в Гумберт через Бартунай, и на другой день, 5-го числа, с рассветом, при сильном тумане, мы двинулись к перевалу Кырк, взяв с собой налегке первые батальоны шести полков пехоты, одну дружину пешей грузинской милиции, восемь горных орудий, три сотни казаков и шесть сотен конной грузинской и осетинской милиции. Командование этими войсками было поручено генерал-майору Пассеку.

Тут следует упомянуть о комическом эпизоде, потешившем нас. Впереди отряда находился авангард, направленный из Бартуная к перевалу; в нем находился полковник Генерального штаба Н. Главнокомандующий послал Д. с несколькими казаками вперед — узнать, где находится авангард; в это время Н., тоже с несколькими казаками, ехал к главному отряду. Оба эти офицера, не отличавшиеся особыми военными доблестями, завидя друг друга в густом тумане, вообразили себе, что имеют дело с неприятелем. Д. прискакал назад, донося, что он наткнулся на неприятельскую партию и рассеял оную. Н., со своей стороны, поспешил вернуться к авангарду и, когда мы с ним соединились, не замедлил донести главнокомандующему также о своих мнимых подвигах; тогда Воронцов позвал Д. и познакомил при всех двух героев. Это обстоятельство совершенно основательно и навсегда упрочило в главнокомандующем заслуженное мнение об этих личностях, отличавшихся, кроме того, непомерным хвастовством.

Знойное июньское солнце рассеяло туман, и к полдню мы подошли к перевалу Кырк; перед нами открылась отвесная скалистая тропинка с гранитными уступами, спускающаяся в долину Мичикале. На противоположных высотах ущелья виднелась гора Анчимеер, сильно занятая неприятелем, и высокий хребет по направлению к Андийскому Койсу. В расселинах гор открывался вид на Койсу, и виднелась часть местности около известного по 1839 году Ахульго. Немедленно, под начальством Пассека, были двинуты войска для выбития неприятеля из занимаемой им позиции. Грузинская милиция, под начальством поручика князя Левана Меликова[287], Куринский батальон, под начальством храброго Бенкендорфа, бросились с горы, перескакивая с камня на камень, и вскоре явились на противоположной стороне ущелья, выбивая неприятеля с каждого уступа крепко занятой им позиции. Картина была великолепная: все делалось так воодушевленно, так живо, войска брали штыками неприятельские завалы с такой легкостью и удалью, что тут в первый раз понял я, что кавказский солдат того времени был положительно первым солдатом в мире. Через два часа гора Анчимеер была занята нашими, и неприятель поспешно отступил, увезя свое орудие, которым безвредно стрелял по штурмующим войскам. Урон с нашей стороны был весьма малый и не превышал 17 человек ранеными. Шамиль должен был отказаться от удержания своей позиции в Мичикале, обойденный с тылу смелым движением Пассека. К 6 июня стянулись все войска Чеченского отряда, оставшиеся в лагере при Теренгуле, Дагестанский же отряд выступил далее на позицию Мичикале. Авангард между тем продолжал движение по высотам до горы Зунумеер, сбив с этой позиции неприятеля. Здесь в продолжении 6 суток, до соединения 12-го числа с главными силами, отряд этот должен был вынести страшные лишения от наступившего вдруг ненастья, давшего позиции этой между солдатами название «холодной горы». С 6-го числа начались дожди; сильный, северный ветер вскоре поднял страшные метели на высотах, покрывшихся довольно глубоким снегом. Люди были налегке, с одними сухарями, доставать что-либо бедствующим было невозможно. Седла, пики сжигались для того, чтобы отогревать закоченелые члены или у некоторых счастливцев нагреть самовары. Вырывая ямы в снегу, солдаты наши скрывались в них от стужи; человек до 200 оказались с отмороженными членами — и это в июне месяце, — но чего не выдерживал кавказский солдат! Когда мы соединились с нашими молодцами, то с обычными песнями, бодрые и веселые, они спустились к нам со своей негостеприимной холодной горы.

По занятии горы Анчимеер весь отряд спустился в ущелье, мне пришлось также несколько дней выдержать свирепствующее ненастье. С 6-го числа вся позиция и весь наш лагерь покрылись снегом. Вследствие стужи и всяких лишений число больных возросло значительно; 12 человек замерзли или умерли от холода, и много было с отмороженными членами; от недостатка же подножного корма пало несколько сотен лошадей.

Главнокомандующий, убедившись в невозможности двигаться далее с нашими тяжестями, и в особенности с полевыми орудиями, и видя необходимость в этой горной местности обеспечить наше сообщение с операционной линией и запасами в Шуре, приказал устроить на перевале Кырк земляной временный редут на 150–200 человек и на 2 орудия, сложить в оном лишние тяжести и легкие орудия и, при первой возможности, отправить на линию и в Дагестан. Маленькое укрепление названо Удачным и служило этапом при следовании наших войск и транспортов в Андию, отправляемых из Шуры через Евгеньевское укрепление.

8-го или 9-го числа, как мне помнится, призвал меня главнокомандующий, дал письма к князю Бебутову и словесное приказание, поручив доставить их в Мичикале. Это было вечером, вьюга стихла, но все ущелье было покрыто мягким, рыхлым снегом. Глинистая почва совершенно растворилась, дороги не было и следов. Взяв двух проводников из татар и воспользовавшись темнотою ночи, чтобы не попасться в руки неприятелям, я выехал из отряда. Нельзя себе представить, что испытал я в эту ночь: лошади наши вязли по брюхо в снегу и грязи, ощупью отыскивали мы следы тропинки, проваливались сами или обрывались вместе с лошадьми в кручу по скользкой мокрой земле. Сколько стоило усилий, помогая друг другу, взбираться вновь на отыскиваемую тропинку! Наконец, большею частью пешком, частью верхом, изнуренные и обессиленные, при густом тумане, наткнулись мы к утру на передовой пикет отряда, который доставил нас к Бебутову. Князь Василий Осипович не мог без смеха смотреть на оборванную и испачканную фигуру мою. Исполнив поручение, я приютился в палатке доброго Бенкендорфа, который отогрел меня и одел в свое белье и платье, покуда сушились бренные остатки моей одежды около разведенных в лагере костров. Пройденная мною дорога была в тот же день, по возможности, разработана войсками и 10-го числа прибыл в Мичикале с отрядом и главнокомандующий.

11-го числа все отряды двинулись далее к перевалу Буцур, или так называемым Андийским воротам. Дорога шла по скалистым горам, совершенно безлесным, при крутых и затруднительных подъемах. Саперы беспрестанно впереди должны были расчищать путь, густой туман непроницаемой завесой покрывал всю местность. Здесь был случай, доказывающий все неожиданные опасности, которым подвергались неопытные в этой войне от дерзких и смелых покушений знакомого с местностью неприятеля. Командир 5-го саперного батальона, полковник Завальевский, пришедший с 5-м корпусом на Кавказ, вероятно, без должной предосторожности, во время тумана, осматривал работы своей части на дороге и был взят в плен или убит горцами. Когда мы пришли на ночлег, его в отряде не оказалось, и участь его осталась навсегда неизвестною.

Спустившись с высокой горы, мы, наконец, пришли в долину, недалеко от селения Цилитль, где соединился с нами отряд Пассека. Шел проливной дождь, и к вечеру разразилась такая буря, что рвало и уносило палатки и всю ночь не было возможности развести огня. Солдаты и мы питались холодной пищей и провели далеко непокойную ночь. К утру 13-го числа ветер стих и предположено было с бою занять сильно укрепленные, по словам лазутчиков, и занятые неприятелем Андийские ворота (глубокую расщелину горы Буцур), единственный с этой стороны доступ в Андию. Уже впоследствии узнали мы от лазутчиков, что Шамиль, при приближении нашем к Андии, решился упорно защищать Буцур, но продолжительное ненастье и холод побудили его бросить эту позицию, предав пламени аулы Андии. Рекогносцировка открыла, что неприятель бросил Андийский ворота; проход немедленно был занят частью войск, и решено было здесь построить другой, промежуточный, редут по линии наших сообщений.

Во все это время веселость не оставляла нас, и вечером, за кахетинским бурдюком, постоянно пели мы и забавлялись. В то время была в моде известная песня «messieurs les étudiants, s’en vont à la chaimière»[288]; на этот голос сочинялись куплеты о событиях каждого дня в продолжение всего похода и составлялась предлинная песня, которую теперь я, разумеется, забыл, но помню некоторые куплеты. Так, по случаю оставления неприятелем Буцура и несбывшихся надежд на штурм:

Les portes de l’Andie

Sont comme des portes-cochéees.

En haul il est écrit:

Vous entrerez sans faire

La guerre toujours,

La nuit est comme le jour!

Были, я помню, очень остроумные куплеты, задевающие многие личности в отряде, которые Воронцову не совсем нравились, хотя он любил прислушиваться, когда мы пели. Я сам, по окончании экспедиции, когда, освобожденные отрядом Фрейтага, мы вышли в Герзель-аул, прибавил заключительный куплет этой песни:

Enfin Gherzel-haul

Nous rend à la lumière

Mais ce n’est pas toujours

Qu’on sort de cette manière,

La guerre etc…

А на сухарную экспедицию пели:

Le gènèral Klouxa

Dans I’affaire des biscuits

Ne nous rapporta

Quc des blesses et lui

La guerre etc…[289]

14 июня, в 6 часов утра, поднялись мы на Буцур и вступили в Андию. Свирепствовавшие в последнее время непогоды прекратились и рассеявшийся туман открыл нам восхитительный вид всей котловины, составляющий Андию. Влево, за Андийским Койсу, виднелись на правом берегу реки богатые аулы Конхидатль и Тлох с их садами, а у ног наших 4 или 5 деревень, составлявших собственно Андийское общество. Аулы эти были оставлены, по приказанию Шамиля, жителями и преданы пламени. Дымящиеся их остатки дополняли великолепную картину, которая открылась нам с Буцурских высот.

Весело и бодро вступил наш отряд в Андию, куда дотоле никогда не проникала русская нога. Мы направились к главному селению Гогатль и Анди. Первое из них, после незначительной перестрелки, было занято авангардом и грузинской дворянской дружиной, при ничтожной потере. Неприятель расположен был за речкой Годар, на крутых возвышенностях. Горная тропа вела на эти высоты; она была перерезана завалами, и сам Шамиль находился здесь со своими скопищами при трех орудиях. Милиционеры, шедшие в авангарде, были встречены в селении Анди довольно сильным сопротивлением горцев, засевших в развалинах сакль. В подкрепление был послан 3-й батальон Кабардинского полка, которым на время экспедиции командовал прибывший из Петербурга полковник, князь Барятинский (ныне фельдмаршал). Егеря опрокинули горцев, переправились через речку и бросились на неприятельскую позицию, выбивая штыками из завалов горцев. Остальные батальоны Кабардинского полка подоспели к товарищам, несмотря на сильный ружейный и артиллерийский огонь, крутизну подъемов и на огромные камни, скатываемые горцами с высот. Войска наши и спешенные милиционеры вытеснили неприятеля и заняли горы. Шамиль поспешно бежал и во все время пребывания нашего в Андии почти не беспокоил нас. Потеря наша в этом деле, известном под названием — «дело при Ацале» (так называли гору, где оно происходило), была незначительна[290]. Ранен был полковник Барятинский легко пулей в ногу и довольно тяжело в ногу командир одной из рот кабардинцев, штабс-капитан Нейман[291]. Когда на месте сражения, при сильных страданиях, вынимали у Неймана пулю из ноги, то он, увидев подъезжавшего к нему князя Воронцова, закричал ему: «Теперь видите, ваше сиятельство, каковы кабардинцы, — уж не хуже куринцев!» (Князь очень хвалил куринцев за взятие позиции Анчимеер 6-го числа). Я привожу этот факт, как пример того духа, который господствовал в то время между войсками.

Затем весь отряд расположился с главной квартирой около селения Гогатль; передовые войска заняли селение Анди и позицию впереди нашего лагеря, по дороге в Буцур. Здесь мы простояли до 6 июля, то есть до занятия Дарго, и потому не лишним будет сказать несколько слов о местности, в которой мы расположились лагерной стоянкой, и о личных моих отношениях и впечатлениях.

Андия, расположенная на одном из возвышенных плато Дагестана, окаймленная горами, отделяющими ее от Гумбета, Салатавии и Ичкерии с востока, севера и запада, с юга отделена была Андийским Койсу от Аварии (бывшее Аварское ханство). Жители Андии, населявшие пять деревень (так называемое Андийское общество), подчиненные силой власти Шамиля и мюридизму, были одним из менее воинственных и фанатических племен воинственного и фанатического Дагестана. Они занимались земледелием на искусственных террасах, по отрогам и скатам гор, около аулов, но с огромным трудом обработанные поля щедро вознаграждали обильным урожаем усиленные их работы, производимые, как и во всем Дагестане, преимущественно женщинами. Горные, тучные пастбища соседних обществ доставляли возможность андийцам вести довольно обширное скотоводство. Андия известна была выделыванием бурок, распространенных по всему Дагестану и Закавказью, и вообще население, благодаря торговой своей предприимчивости, пользовалось относительным благосостоянием и богатством, в сравнении со своими соседями. Деспотическая власть Шамиля, принявшая начало в духовном фанатическом учении мюридизма при его предшественниках, при последнем имаме обратилась в чисто политическую силу, сплотившую и покорившую все вольные горские племена этой части Кавказа непреклонной воле своего властелина. Андийцы при появлении наших войск, должны были удалиться в соседние горы, и Шамиль оставил нам разоренную страну с селениями, сожженными его приверженцами. Страна эта совершенно безлесная, как выше сказано, и по времени года с несозревшими своими полями не могла предоставить нам каких бы то ни было удобств. Одни только уцелевшие от пожара сакли доставляли во время стоянки нашей дрова для отряда.

Князь Воронцов, со свойственным вельможе его закала гостеприимством, держал для всего громадного штаба своего и командированных из Петербурга лиц постоянный стол в Главной квартире. Стол этот отличался тою походною простотою, которою окружал себя князь во всех экспедициях, где он принимал участие. Приветливость его, внимание и учтивость привлекали к нему действительно сочувствие. Этот европейский взгляд на отношения начальника к подчиненным поражал многих, привыкших поддерживать свое начальническое значение и достоинство суровостью обращения с подчиненными. Тем не менее старые кавказцы не доверяли еще вполне князю и, опытные в Кавказской войне, не предвещали ничего доброго от предстоящих действий. Последствия оправдали эти опасения, но в этом случае князь Воронцов был только искупительною жертвою того безобразного и несостоятельного образа военных действий, который руководил Петербург и который после Даргинской экспедиции, по энергичным настояниям князя, был изменен и дал такие блистательные результаты за время его управления краем. Старые кавказцы видели в огромной свите, окружавшей князя, в сопровождающем оную вьючном обозе («L’armée de Xerxés», как ее называли) важное препятствие для движения нашего в трудной и лесистой местности Ичкерии. Отдаление наше от операционного базиса Темир-Хан-Шуры и необходимость содержать укрепленные этапы на пути следования наших транспортов, раздробляя силы отряда в этой пересеченной местности, представляли также немалые опасения за будущее продовольствие войск. Весьма резкие суждения слышались по этому поводу. С другой стороны, разнохарактерность войск и начальствующих не внушала вообще особого доверия кавказцам. Начальником штаба у Воронцова был достойный генерал Владимир Осипович Гурко, бывший командующим войсками Кавказской линии. Он действительно был образованный, храбрый, достойный уважения человек, но ничем особенно не отличался на Кавказе, и несколько театральные и высокопарные его выражения вредили ему во мнении старых кавказцев. К тому же прежнее самостоятельное его положение изменилось к прямому подчинению его новому главнокомандующему и, как кажется, влияло и на личные их отношения. Генерал Лидерс, с частью войск своего корпуса, находился также в нашем отряде; российские войска совершенно неосновательно считались как бы пасынками в семье кавказцев, и Лидерс не мог не страдать от этого направления, а к тому же роль его теряла самостоятельность, к которой он привык; затем присутствие принца Гессенского и всех лиц, прибывших из Петербурга и из Тифлиса стяжать лавры в предполагаемых военных действиях, вносили новый и несродный кавказцам элемент в Главную квартиру князя Воронцова. Покуда не было настоящих серьезных дел и опасностей, все это интриговало, судило, рядило, с полным незнанием дела, и возбуждало неудовольствия между прежними, коренными, кавказскими представителями. Весьма естественно, что это настроение образовало в Главной квартире особые кружки; упомяну о том, к которому я принадлежал. Он состоял преимущественно из прежнего штаба генерала Нейдгарта и прежних кавказцев. Товарищами моими были: князь Козловский, Глебов и с нами сдружились с первого же раза адъютанты Воронцова: товарищ мой по университету — Лонгинов, Сергей Илларионович Васильчиков, Нечаев, князь Ревас Андронников, а также пристал к нашей компании добрейший Михаил Павлович Щербинин, гражданский чиновник, сопровождавший князя, и некоторые другие. Из прежних кавказцев: Генерального штаба капитан Александр Николаевич Веревкин, Николай Яковлевич Дружинин, назначенный комендантом Главной квартиры, генерал Безобразов, наш университетский товарищ юнкер Куринского полка Мельников и многие другие — составляли дружеский товарищеский кружок, постоянно собиравшийся то у одного, то у другого, около палатки, где вечером пели песни и угощались шашлыком и кахетинским вином, покуда оно было. Остальные лица штаба держали себя отдельно, хотя нередко, возбужденные нашим весельем и беззаботною молодостью, приходили повеселиться с нами. Князь Воронцов в это время вообще относился к нам довольно безразлично и, думаю, даже ему не совсем нравились иногда толки нашего общества, но он любил молодость и ему было приятно отчасти видеть тот веселый дух, который мы вселяли в Главной квартире.

Несмотря на устроенные промежуточные пункты, по трудности местности, транспорты из Шуры приходили к нам, в Андию, весьма неисправно; провиант иногда разлагался на два, на три лишних дня, и маркитанты частей не имели, за недостатком подвоза, даже необходимого для офицеров. Одно время не было у нас сахару, и я припоминаю забавный случай со мной. Почтенный генерал Безобразов, палатка которого была около моей, имел привычку постоянно пить чай, который он очень любил; сахару уже у него не было; он раз видел, как я спрятал под подушку своей койки небольшой обломок сахара, который, не помню, где-то достал. Когда я заснул, Безобразов, подкравшись, вытащил этот сахар; я поймал его на месте преступления, разумеется, отдал ему сахар, но, при общем хохоте, мы потребовали от него дать нам ужин и угостить бурдюком кахетинского, который весь у него и распили в этот же вечер. Лет двадцать спустя, в Петербурге, удруженный болезнью и старостью, часто припоминал он мне и смеялся над этим событием. Во время стоянки в Андии происходили следующие незначительные военные действия и делались следующие распоряжения. У селения Гогатль возводился временный редут, примерно на батальон и четыре орудия, для склада провианта на предстоящую нам экспедицию в Ичкерию, на нашем главном сообщении с Дагестаном. Когда мы двинулись к Дарго, в этом редуте был оставлен храбрый полковник Бельгард, командир Пражского пехотного полка. Бельгард, хотя в то время служил в 5-м корпусе, был известен Кавказу по храбрости своей и ранам, полученным в Дагестане, когда он от лейб-гвардии Преображенского полка был командирован для участия в экспедиции.

Затем мелкие перестрелки и преследования наших транспортов разнообразили иногда довольно монотонную лагерную жизнь.

Наконец, 20-го числа назначено было произвести усиленную рекогносцировку, по направлению к Дарго, на перевал Регель и в горное общество Телнуцал, к чему особенно побудило появление Шамиля на высотах Азал, куда со скопищами своими он прибыл для наблюдения за нашими действиями. Легкий отряд наш состоял из семи батальонов, роты саперов, роты стрелков, двух дружин грузинской пешей милиции, девяти сотен конницы и восьми горных орудий. Мы тронулись по направлению к Дарго и, когда поднялись на Регельский перевал, перед нами открылась одна из великолепнейших картин, впечатление которой я до сих пор сохраняю в памяти своей. У ног наших, к востоку, открылся лесистый спуск в Дарго, вскоре обагренный кровью наших солдат; далее виднелась вся лесистая Ичкерия со своими долинами и хребтами. К северу тянулась вся большая Чечня, открывалась Сунжа и по равнине вьющийся Терек; наконец, слабой полосой на горизонте величественную эту картину окаймляло Каспийское море. День был совершенно ясный, небо безоблачно, мы находились на высоте нескольких тысяч футов, перед нами открывался горизонт более чем на 150 верст. С восторгом насладились мы неописанной величественностью представившейся картины; никто не подозревал тех испытаний и страданий, которые суждено было скоро перенести нам в местности, которой в то время так восхищались.

Отряд наш повернул влево, по безлесной возвышенности, по направлению к скопищу Шамиля; быстрой атаки нашей кавалерии неприятель не дождался и, бросив позицию, поспешно отступил за Андийский Койсу. Я помню, что приблизительно на месте, где красовался зеленый зонтик Шамиля, под которым он сидел, казаки или милиционеры наши нашли маленькую переплетенную книжку Корана, которая была подана главнокомандующему. Следуя далее, отряд наш дошел до обрывистых утесов, которые прорвал Андийский Койсу. Вниз по течению реки, на противоположном берегу, перед нами виднелся построенный террасами на обрыве скал обширный аул Конхидатль, где, как говорили, у Шамиля находилось производство пороха. Конхидатль окружен садами, придающими ему чрезвычайно живописный вид. Местность, в которой мы находились, составляла общество Технуцал, оставленное жителями. По трудности местности и по отсутствию всяких переправ через Койсу, мы не пошли дальше, что, впрочем, отвлекло бы нас от прямой цели экспедиции. Мы расположились лагерем или, лучше сказать биваком, перед вечером, около большого озера на этом возвышенном плато. Покуда солдаты варили кашу, а нам готовился походный обед, прозрачность воды озера при жаре, которую мы испытывали во время всего перехода, невольно манила нас купаться. Наши солдатики и мы с жадностью бросились в воду, но каково же было общее удивление, когда мы нашли это озеро, у берегов даже не очень глубокое, до того наполненным рыбою, что местами было трудно плавать. Рыба эта была форель особой породы, с совершенно черной кожей, покрытой красными правильными пятнами; некоторые из них попадались величиною в ½ аршина и более. Судя по обилию их, надо полагать, что горцы ею не пользовались. Ловкие наши солдатики, связывая штаны и рубашки, наловили ее такую массу, что угощались всю ночь и оставили множество рыбы на берегу. Князь Воронцов был очень заинтересован этим явлением и приходил неоднократно к озеру. Все были крайне довольны во время этой занимательной рекогносцировки. 21-го числа все мы вернулись в прежний наш лагерь в Анди, ожидая с нетерпением транспорта провианта, и все готовились к движению в Дарго. Наконец, 4 июля транспорт пришел, провиант роздан и сделана диспозиция для наступательного движения.

Отношения мои к князю Воронцову, как выше сказано, были далеко не близкие и не те, которых я удостоился впоследствии. Меня крайне тяготила штабная обстановка и все присущие тому разнообразному обществу отношения, которые существовали при Главной квартире. Я решился просить князя прикомандировать меня на все время экспедиции во фрунт, к одному из батальонов отряда, назначенных в авангард. Князь Воронцов уважил мою просьбу, и я был откомандирован к 1-му батальону Литовского егерского полка (5-го корпуса). Батальон этот при каком-то несчастном деле, в польскую кампанию 30-го года, потерял свои знамена, и князю Воронцову Государем было предписано при первой возможности дать ему случай отличия и возвращения знамени. Батальон, вследствие этого, и был назначен передовым в авангарде, при движении в Дарго. Я был, как понятно, крайне восхищен своим назначением и возбужден до крайности мыслью об отличии. 5-го числа собравшиеся товарищи в моей палатке провели по обыкновению вечер за дружеской беседой, с песнями и ужином. Во всем отряде гремела музыка, слышались песни, все радовались предстоящему делу. Я не забуду, как в этот вечер товарищ наш Мельников, отличным своим голосом возбуждая нас старыми студенческими песнями, вдруг остановился, задумался и рассказал нам о страданиях и смерти Куринского же полка юнкера, князя Голицына, которой он был свидетелем. В предшествующем году, во время экспедиции в Чечне, в Гойтинском лесу Голицын был ранен пулею в живот, и из раны вышел сальник, который при несвоевременной операции, был причиною смерти Голицына после страшных страданий. Павлуша (Мельников), как все его звали, говорил: «Пускай бы, куда хотят, только не в живот; а кто знает: может быть, именно туда и попадут». Лонгинов, всегда веселый, также нас поразил своей угрюмостью, как будто предчувствуя свой близкий конец. На это в то время никто не обратил внимания и за первым стаканом вина и с первою хоровою песнью все было забыто. Но это обстоятельство врезалось в моей памяти после скорой потери этих двух университетских товарищей и друзей моих.

Глава V

Выступление 6 июля в Дарго. — Завалы. — Я ранен в ногу. — Мельников. — Генерал Фок. — Амосов. — Взятие Дарго. — Дело 7 июля при Цонтери. — Сухарная экспедиция 10-го и 11-го числа. — Смерть Викторова, Пассека и Ранжевского. — Беклемишев. — Приготовления к выступлению из Дарго. — Уничтожение лишних тяжестей. — Марш и бой 13 июля. — Цонтери. — Иван Михайлович Лабынцев.

Со светом 6 июля войска, по составленной диспозиции, бодро и стройно выступили в поход[292]. Проходя мимо нового укрепления в Гогатле, мы простились с добрым Бельгардом и оставленным на этом пункте гарнизоном и постепенно поднимались по безлесным высотам этой местности до перевала Регель, откуда начали спускаться в долину Аксая. Пройдя 14 верст, перед самым входом в лес, на довольно обширной поляне, авангард остановился и отряд начал стягиваться. Впереди всех был Литовский егерский батальон, к которому я был прикомандирован; им командовал майор Степанов (убитый при штурме Дарго), а первой Карабинерной ротой, в которой я состоял, — капитан Макаров[293]. Покуда авангард делал двухчасовой привал, лежа на траве, к нам подъезжали многие из штабных (в том числе сотник Едлинский), которые приняли, без определенного назначения, участие в деле авангарда. День был жаркий; около часу пополудни ударили подъем и мы тронулись; впереди кавказские офицеры, по принятому обычаю, были верхом, что вообще в Кавказской войне, в пехоте, было причиною большой убыли офицеров. Войдя в лес и пройдя незначительное пространство, мы встретили первый неприятельский завал. Несколько выстрелов картечью из горных орудий, находящихся при авангарде, очистили это первое препятствие. При происходившей перестрелке мы имели несколько раненых, и между прочими убит пулею генерального штаба полковник Левисон 5-го корпуса.

Спускаясь далее, лес все более сгущался, дорога все суживалась; наконец, мы увидели перед собой весьма узкий лесистый хребет, где дорога, местами шириною не более двух или трех сажен, едва позволила проходить одному орудию. С обеих сторон дороги спускались отвесные лесистые кручи; за образующей дорогу лощиной представлялся довольно крутой подъем, окаймленный непроходимым лесом и перерезанный, расположенными амфитеатром, огромными неприятельскими завалами. Завалы эти составлены были из вековых деревьев, переплетенных сучьями и укрепленных насыпной землей и каменьями. Весь этот путь представлял непрерывную ткань огромных брусьев и густых ветвей.

Первый крепкий завал находился еще на спуске, затем упомянутая котловина отделяла эту защиту от последующих завалов, расположенных на подъеме дороги. Все завалы заняты были значительным числом неприятеля; папахи горцев виднелись из-за листьев и безмолвные стволы их винтовок блистали между сучьями, ожидая нашего приближения. Литовские егеря бросились в штыки, все мы имели глупость, не слезая с лошадей, с обнаженными шашками, скакать на завал, впереди, как будто можно было перескочить эту преграду, — впрочем некоторые и перескочили. По нас, кроме убийственного, почти в упор, огня из атакуемого завала, направлены были выстрелы неприятеля и из прочих завалов, господствующих над этой позицией: егеря, при огромной потере, выбили скоро неприятеля из засады, и он бросился в последующие завалы.

Здесь я был ранен. Это случилось при следующий обстоятельствах. Когда мы подскакали к завалу и пехота беглым шагом подоспевала к нам, ехавший вправо и недалеко от меня, Мельников покачнулся и стал валиться с лошади, упершейся в сучья завала. Он кричал мне: «Кончено, брат Александр, в живот!» Быстро соскочив с седла и оставив лошадь свою, я бросился, чтобы стащить с седла Мельникова, нога которого запуталась в стремени. В это время я почувствовал как будто сильный удар в левую ногу и упал, но тем не менее с помощью молодого князя Ираклия Грузинского, находящегося в авангарде с милицией, мы успели стащить Мельникова с лошади и милиционеры вынесли его из огня. Я остался в завале, уже занятом нашими и, чтобы прикрыть себя хоть немного от пуль, долетавших из прочих завалов, подполз под сваленное дерево, снял сапог и начал осматривать рану. Оказалось, что пуля пробила левую икру, перерезав, как впоследствии я узнал, сухие жилы, легко задевши кость, но не вышла наружу. Я ощупал ее под кожей и с помощью сначала ногтя, а потом перочинного ножа, который был у меня в кармане, сам вырезал и вынул пулю, которую сохранил и подарил отцу, при первом свидании с ним; он же отдал ее при свадьбе моей жене. Кровь обильно лилась из раны, и я затруднялся, чем перевязать, когда пробежавший мимо, через завал к авангарду, князь Федор Паскевич бросил мне свой батистовый платок, которым я туго перевязал ногу.

В это время авангард наш с генералом Белявским, в виду сильного огня из последующих завалов, остановился весьма неосновательно под огнем горцев и выдвинул на дорогу к котловине горные орудия для обстреливания неприятельских позиций. Нужно сказать, что, по крутизне лесистых обрывов, в этом месте цепи наши не могли быть спущены в овраги и столпились на дороге. Горцы стреляли снизу из оврагов и с фронта из завалов, и войска находились под жестоким перекрестным огнем. В несколько минут вся прислуга орудий была перебита и молодой артиллерийский офицер, командовавший взводом (к сожалению, фамилии не могу припомнить), был ранен двумя пулями в шею с перебитием позвоночного столба[294]. Видя орудия без прикрытия и опасаясь, что горцы возьмут их, генерал Фок (не командующий никакою частью и находящийся в числе дилетантов при Главной квартире) бросился с несколькими людьми к этим орудиям. В минуту все были перебиты, а Фок, пораженный двумя пулями в грудь, два или три раза повернулся на месте и упал замертво. Я лежал раненый в завале, в самом близком расстоянии от этого места: все это происходило на моих глазах.

В это время подошли, сколько мне помнится, кабардинцы и Белявский с авангардом бросился в штыки в гору, выбивая неприятеля из завалов, расположенных амфитеатром по дороге. Все это сделано было чрезвычайно быстро и искупило то несомненное замешательство, которое было перед тем.

Вскоре авангард был уже на горе и саперы приступили к расчистке дороги. Между тем, меня подобрали милиционеры и отнесли назад, к большому дереву, где производилась перевязка раненых. Тут увидел я бедного Мельникова, которому отрезали часть сальника, вышедшего из раны. Он был довольно бодр, и рана обещала благоприятный исход; пуля была вынута, но его преследовала мысль о Голицыне и он положительно убежден был в своей смерти. Во время трудного последующего похода нам удалось благополучно на носилках донести этого товарища до самого Герзель-аула, где он при мне и скончался в госпитале, несмотря на полную надежду на выздоровление. Странно, как в этом случае сильно действовало воображение на упадок его сил.

Помню еще, как на перевязку привели молоденького, чрезвычайно красивого собой юнкера Амосова, состоявшего на ординарцах при генерале Лидерсе. Пуля на излете попала ему ниже глаза, легко была вырезана, и рана была пустяшная, но Амосов плакал от мысли, что навек изуродован[295]. Никогда не забуду того возбужденного и восторженного состояния, в котором я находился: я был счастлив донельзя своей раной, мне казалось, что я сразу сделался старым кавказцем — одним словом, чувствовал все то, что мог чувствовать в подобном случае 24-летний неопытный юноша, в первый раз окрещенный в боевом, серьезном деле. В это время подъехал к раненым князь Воронцов, подал мне руку, со свойственной ему лаской и приветливостью обошелся со всеми нами и впоследствии часто, смеясь, напоминал мне о восторге моем от полученной тогда раны. После перевязки посадили меня на лошадь, обвязав куском бурки ногу, которую и укрепили на ремне привешенном к луке моего черкесского седла, так как стременем я не мог уже никак пользоваться. Я вскоре догнал свиту князя и оставался при ней до вступления в Дарго. Главная колонна начала двигаться по очищенному пути; цепи вели довольно усиленную перестрелку в оврагах с неприятелем. Авангард быстро очищал встречающиеся завалы, которых до Дарго пришлось штурмовать более 20, и остановился только вечером в первой довольно большой поляне, у последнего обрывистого лесного спуска к долине Аксая и Дарго.

С перевязочного пункта, ехав в свите князя Воронцова, я на пути имел случай видеть вблизи действия горцев в этой своеобразной войне. Неприятельские пули летали, несмотря на цели, со всех сторон на проходящие по дороге войска и вьюки. В этой, перерезанной оврагами, местности, в этом сплошном лесу, густо опушенном листьями, перевитыми вьющимися растениями, кустарниками, горцы поодиночке, скрываясь в ямах, кустах, между цепью и колонною, поражали нас. Выстрелы раздавались как из земли, и вместе с тем пули летели с высоты деревьев в наших солдат: неприятель был невидим, но присутствие его чувствовали повсюду. Отряду нашему, при таких условиях, приходилось проходить по узкой горной тропинке лесом от 4 до 5 верст, следуя всю ночь, а главная колонна и арьергард пришли в Дарго, с постоянной перестрелкой, только утром следующего дня.

Князь М. С. Воронцов. Литография по рис. П. Смирнова.

Проезжая по дороге, я увидел лежащего раненого приятеля своего, лейб-гвардии гренадерского полка поручика Владимира Врангеля. Он был прежде моим товарищем в Кирасирском полку, где я начал службу, все его очень любили за смелость и веселость. Как отличный стрелок, он на эту экспедицию был прикомандирован к кавказскому стрелковому батальону, и в описываемое время находился со своей ротой на позиции. Пущенная снизу пуля разбила ему щиколотку ноги, стрелки суетились около него, чтобы сделать нечто вроде носилок. В это время, покуда я разговаривал с Врангелем, один из стрелков упал, пораженный в темя. Все бросились смотреть на вершину векового чинара, под которым мы стояли, но решительно, за густой зеленью, не могли высмотреть неприятеля. Через несколько минут другой выстрел опять ранил стрелка, и тут, по направлению дыма, солдатик, прислонившись к стволу дерева, успел высмотреть на самой почти вершине дерева, между ветками, горца. Меткий штуцерной выстрел — и к общей радости, цепляясь за ветки повалился посреди нас едва дышащий, оборванный чеченец, которого тут же доконали штыками. Такого рода приемы неприятеля встречались постоянно, при движении отрядов по лесам Ичкерии в летнее время.

Я. П. Бакланов, генерал-майор Войска Донского. Литография по рис. Гиллера.

Почти стемнело, и луна начинала показываться из-за высот противоположного берега Аксая. Я застал главнокомандующего с авангардом на поляне перед обрывистым, весьма крутым, спуском к Аксаю; далее на правом берегу этой реки виднелся пылающий аул Дарго, сожженный, по приказанию Шамиля, при приближении наших войск. Мы простояли более часу на этом месте, чтобы дать возможность стянуться разбросанным по пути следования частям и обеспечить движение тяжестей и вьюков по пройденной нами местности. Картина была великолепная: вскоре луна ярко осветила всю местность, перед нами пылал Дарго — цель нашего похода. Но несмотря на впечатления, ощущаемые при этой первой нашей удаче, на трудности, которые мы преодолели, — сплошные леса, грозно чернеющие вдали, через которые мы должны были проходить, еще невольно заставляли думать о той неизвестной будущности, которая ожидала нас в этом диком, неисследованном и почти недоступном крае. Сам главнокомандующий, хотя не показывал этого, но впоследствии говорил мне, что тогда только он понял всю важность, ответственность и трудность предприятия, навязанного ему петербургской стратегией. Князь мог, по первому опыту при Дарго, оценить также неуловимого неприятеля, с которым мы имели дело в родных ему лесах Ичкерии. Может быть, в эту минуту в светлой голове Воронцова и созрела мысль о будущей системе действия, которой он следовал впоследствии и которая так способствовала окончательному покорению Кавказа.

Авангард наш быстро двинулся по почти отвесному спуску к Аксаю, для занятия пылающего Дарго. Селение это оставлено было жителями, и только перестрелка с удалявшимися на противоположный берег Аксая скопищами Шамиля свидетельствовала о присутствии неприятеля. Вскоре главнокомандующий со всей своей свитой, под прикрытием милиции и незначительной части пехоты, последовал за авангардом. Луна ярко освещала в то время всю долину; когда мы следовали по спуску, неприятельские пули свистели около нас и перелетали через наши головы; раненых, кажется, не было, разве между милиционерами. Я помню тут одно обстоятельство, которое врезалось в памяти моей. Один из крымских татарских офицеров, прибывший на Кавказ для стяжания лавров, и один штаб-офицер из Одесского штаба князя, при этой незначительной перестрелке, соскочили с лошадей и под прикрытием вьюков скрывались от долетевших пуль, полагая, что ночью трусость их не будет замечена. Товарищ мой, адъютант Глебов, с которым я ехал рядом, возмущенный этим поступком, бросился посреди вьюков и страшным образом бил этих господ нагайкой, умышленно называя их именами конвойных казаков князя, которых он упрекал в недостойной линейного казака трусости. Битые охотно приняли навязанную им роль и вскоре скрылись между вьюками от побоев Глебова, никогда разумеется не вспоминая об этом обстоятельстве, которое очень потешило наш кружок.

Было около полуночи, когда мы пришли в Дарго; на уступе, выше селения, на месте, где мы расположились, была разбита какая-то палатка заботами товарищей моих, в которой меня положили, накормив чем попало. Я начинал уже страдать довольно сильно от раны, вследствие перенесенного утомления в течение почти суток. Все то, что происходило во время стоянки нашей в Дарго, я знал из рассказов товарищей и отчасти только видел, выползая из палатки в течение дня. Дарго был занят авангардом, и только к 8 часам утра 7-го числа стянулся весь отряд и арьергард и расположился лагерем около Главной квартиры. Таким образом заняли мы местопребывание Шамиля.

В этот, славный для русского оружия, день отряд, выступив из лагеря при Гогатле в 4 часа утра, пройдя около 20 верст по самой трудной, гористой, обрывистой и покрытой мрачным лесом местности, выдержав сряду около 8 часов упорного боя и преодолевши почти невероятные препятствия, опрокинул врагов на всех пунктах и в исполнении воли Государя взял Дарго[296]. Мы здесь простояли от 6 до 13 июля.

Утром 7-го числа довольно сильная колонна кавалерии и пехоты[297], под начальством командующего дивизией генерала Лабынцева, была переправлена через Аксай, чтобы сбить неприятеля с высот левого берега, где Шамиль, заняв довольно сильную позицию у аулов Цонтери и Белготай, тревожил нас своими скопищами и стрелял в лагерь из трех или четырех имеющихся у него орудий. Из палатки моей мне ясно видно было столь интересующее меня движение колонн наших. Местность, занимаемая неприятелем, была перерыта оврагами, частью покрытыми лесом, и самые аулы составляли довольно крепкую позицию, особенно кладбище аула Цонтери.

Пехота наша быстро и смело выбивала штыками упорно защищавшегося неприятеля, артиллерия действовала отлично метким огнем своим. Кавалерия же ловко преследовала неприятеля, как только тому представлялась возможность, в открытых местах. Бой был вообще упорный, но потеря наша не была значительна, несмотря на то, что при отступлении мы не могли отделить особого отряда для занятия высот левого берега[298]. Здесь, как всегда в войне с горцами, приходилось отступать шаг за шагом эшелонами и перекатными цепями, выдерживая атаки неприятеля. Тут погиб, к сожалению всех, во главе своего батальона достойный полковник Апшеронского полка Познанский, всеми уважаемый кавказский офицер. Наконец, колонна наша перед сумерками возвратилась в лагерь, а неприятель, хотя и занял прежние места, но более нас серьезно не тревожил. Шамиль постоянно находился при своих скопищах, наблюдая за тем, что у нас делалось в Дарго.

Все дело 7-го числа под Белготаем и Цонтери ясно видно было из нашего лагеря. Князь Воронцов мог оценить все трудности действия, особенно при отступлении, а вместе с тем не мог и не отдать полной справедливости столь опытного в Кавказской войне генерала Лабынцева.

Покуда происходил бой под Белготаем, в самом селении Дарго происходила другая, весьма тяжелая, церемония. Как выше сказано, Шамиль предал пламени все селение, свой двухэтажный деревянный дои, свой арсенал, мечеть и все другие постройки, в том числе и тюрьмы, если можно таковыми назвать сырые, душные подвалы или ямы под саклями, в коих содержались преступники и пленные. В числе последних находилось, кажется, 12 или 13 наших офицеров, разновременно плененных, особенно в 1843 году, при несчастных событиях в Аварии. Вся артиллерия, боевые снаряды и припасы Шамиля, которыми он теперь громил нас, были его трофеями и добычей 1843 года, где слабые наши гарнизоны и ничтожные укрепления — башни, сложенные из глины и камня, все были уничтожены Шамилем вследствие отсутствия всякой системы в военных действиях в то время и непредусмотрительности начальства.

Несчастные пленные офицеры наши, доставшиеся неприятелю, большей частью раненные в Аварии, около двух лет томились в оковах, подвергаемые самому бесчеловечному и дикому с ними обращению. Горцы поддерживали их жалкое существование только в надежде получить за них значительный выкуп; когда войска наши показались 6 июля на высотах Регеля, для движения в Дарго, то разъяренный Шамиль вывел из ям пленных и отдал их на истязание народу. Трупы истерзанных мучеников нашли в развалинах пылающего Дарго, и собранные войска, после благодарственного молебствия, похоронили прежних боевых товарищей своих, и отслужена была панихида над убиенными.

Это зверское распоряжение страшно возбудило всех против Шамиля; князь Воронцов никогда не мог простить ему того дикого поступка, вспоминал о нем с ожесточением и презрением и никогда не соглашался войти в какие бы то ни было прямые сношения с Шамилем после этого обстоятельства, несмотря на все попытки и предложения с этой целью.

Во время стоянки в Дарго нам, раненым, делалась довольно правильная перевязка. Нога моя была совершенно сведена, боль была довольно сильная, но сносная, и ход раны был вообще благоприятный.

Не могу наверное сказать, было ли предположение серьезное, но в лагере распространился слух, что в Дарго намерены воздвигнуть грозное укрепление, в самом центре неприятельской страны. Полковые плотники заготовляли рогатки, палисады и прочее. Старые кавказцы, помню, очень над этим смеялись, не допуская возможности гарнизону держаться в этой местности без обеспеченного пути сообщения с нашими операционными линиями. Пройденный нами путь по Дагестану с октябри месяца делался уже недоступным вследствие снежных заносов и суровости зимы. Доступ же из Дарго на Кавказские линии к Грозной или к Кумыцкой плоскости, к укреплению Герзель-аул, не был обеспечен никакими просветами через неприступные леса Ичкерии. Никто не допускал мысли, чтобы декоративные наши приготовления рогаток могли хоть на минуту обмануть прозорливого нашего врага. Все ожидали, для разрешения сомнения о будущих действиях, прибытия огромного вьючного транспорта с провиантом и сухарями, отправленного к нашему отряду из Темир-Хан-Шуры. Наконец, с рассветом 10 июля показалась на голом перевале Регель колонна с транспортом. Здесь предстоит рассказать о неудаче или, лучше сказать, катастрофе, постигшей этот отряд в боях 10 и 11 июля, известной под названием сухарной экспедиции.

Сильная колонна, под начальством генерала Клюки фон Клугенау, была отправлена из Дарго на встречу транспорта, по пройденному нами 6-го числа пути. Генералу Клугенау были назначены в помощь генерал Викторов и Пассек; отряд состоял из 6 батальонов, 4 горных орудий и команд казаков и милиции. Едва хвост колонны, после первого подъема, скрылся в лесу, как послышались первые выстрелы, затем грохот орудий, и все усиливающаяся, нескончаемая перестрелка отправленной колонны не умолкала до самой ночи. Все мы находились в тревожном ожидании известий, чувствуя недоброе. Старые кавказские офицеры и солдаты предсказывали еще более упорный бой на другой день, когда двинется транспорт, и предвещали пагубный исход. Сильно замирало сердце при мысли о товарищах и друзьях, участвующих в этой резне. Дело в том, что Клугенау, вступив в лес, нашел все разбросанные нами завалы еще в большем числе восстановленными и усиленными боковыми завалами, откуда неприятель поражал нас перекрестным огнем. Весь лес был занят отчаянным неприятелем, подкрепленным партиями, прибывшими из Чечни. Каждый шаг нужно было прокладывать штыками, неприятель наседал со всех сторон, перерезывая наши колонны, действуя кинжалами на наши цепи, бросаясь в шашки на орудия и постоянно отрезая всякое сообщение частей между собой. С наступлением же сумерек часть колонны уже пробилась на соединение с транспортом, усеяв весь путь трупами наших храбрых солдат, потеряв при этом 3 горных орудия, завязших в грязи и, по истреблении прикрытия горцами, сброшенных в кручу[299]. (С утра 10-го числа, в продолжении двух дней, лил беспрерывный дождь, растворивший землю и испортивший окончательно путь.) Тогда арьергарду пришлось в темноте ночи выдерживать самый сильный рукопашный бой с горцами. Но храбрые кабардинцы стойко исполняли свое дело, прикрывая колонны и удерживая на штыках неприятеля, и около 11 часов ночи присоединились к прочим войскам. Кроме многих достойных офицеров, в этот день пал генерал-майор Викторов и был ранен командир 2-го батальона Кабардинского полка, известный полковник Ранжевский, обожаемый солдатами.

Соединившиеся колонны употребили всю ночь с 10-го на 11-е число на приведение в порядок расстроенных боем частей, на отправление уцелевших раненых в Андию с обратною колонною, доставившей транспорт, на раздачу провианта войскам и распоряжения к обратному следованию в Дарго. Неприятель, между тем, не терял времени: в эту ночь он еще сильнее укрепил и занял прежние завалы, готовясь встретить нашу колонну.

Когда войска с транспортом, 11-го числа утром, под сильным дождем, тронулись опять в путь[300], то начался с первого же шага тот же усиленный бой. Движение еще более было затруднено громадным числом черводарских вьюков; убитые лошади по узкой тропинке, пролегающей почти все время по лесистому гребню, вместе с ранеными и убитыми солдатами, составляли новые преграды к движению. Говорят, что буквально приходилось по колена в крови и грязи перелезать через трупы людей и лошадей. Всякое правильное распоряжение делалось невозможным, воцарился общий беспорядок: масса черводаров (наемные погонщики из персиян при транспорте), армяне, маркитанты со всем их скарбом, милиционеры — все это в ужасе и смятении смешалось с войсками; многих из них, говорят, солдаты в досаде кололи. Покуда авангард выбивал из завалов неприятеля, горцы разъединяли нестройные колонны обоза, бросаясь в кинжалы и шашки и грабя вьюки. Между тем арьергард безмолвно ожидал на позиции своей кровавой очереди.

При взятии первых завалов пал известный всему Кавказу генерал Диомид Васильевич Пассек, а в арьергарде — полковник Ранжевский. Говорят, что смертельно раненный двумя пулями, он велел кабардинцам поднять себя на носилках и продолжал распоряжаться, покуда не испустил дух.

Старые кавказские солдаты и офицеры раздражены были до крайности этим страшным беспорядком, но ожесточение их дошло до последних пределов, когда, входя дальше в лес, они увидели изуверски изуродованные трупы товарищей, павших накануне, развешанные по всем деревьям проходимого ими пути. Бой или, лучше сказать, резня, при общем беспорядке, начавшаяся в 8 часов утра 11-го числа, не прекращалась почти до следующего дня. Нельзя, по словам очевидцев, описать всех ужасов, испытанных в продолжении этих двух дней, где геройское мужество наших солдат и офицеров было бессильно против так несчастно сложившихся обстоятельств и где всякое распоряжение начальника делалось невозможным при описанной обстановке.

Князь А. М. Дондуков-Корсаков. Литография по рис. П. Смирнова.

Можно себе представить все то, что мы испытывали в лагере при Дарго. Ясно долетал до нас гул каждого выстрела, но кровавая драма, разыгравшаяся в продолжении двух дней, была скрыта от нас непроницаемостью вековых лесов Чечни. Всякий понимал катастрофу и не находил возможности спасти от гибели дорогих товарищей. В продолжении 11-го числа, покуда кипел бой в нашей колонне, с утра начали приползать к нам раненые солдаты и несколько офицеров, брошенных в лесу 10-го числа и уцелевших от чеченцев. Они сообщили в отряде все ужасы, которых были свидетелями; некоторые из них страшно были изувечены и непонятно, как еще были живы. Я видел одного солдата, которого притащили к моей палатке: он рассказывал, что когда 10-го числа прошел наш отряд, то, празднуя победу, весь вечер и ночь горцы с криком и песнями доканчивали и мучили наших раненых. Сам он, скатившись в овраг и увидя двух подходящих горцев, притворился мертвым; горцы, желая в том удостовериться, нанесли ему еще несколько ран шашками. Он имел достаточно присутствия духа, чтобы не изменить себе, и, когда они его оставили, то, истекая кровью, он более полусуток употребил, чтобы проползти пять верст, отделявших его от нашего отряда.

Что должен был выстрадать князь Воронцов, получая подобные сведения? Наконец, он решился составить колонну[301] из свежих войск и отправить из нашего лагеря на первую поляну в лесу, на встречу и выручку товарищей. Когда несчастные остатки транспорта и колонны стянулись к поляне, то свежие войска сменили арьергард и, наконец, только 12-го числа к утру все собрались в лагере. Авангард пришел еще 11-го вечером. С ним явился в лагерь участвовавший в сухарной экспедиции и находившийся при Клугенау адъютант князя Паскевича, ротмистр Николай Беклемишев; он первый сообщил главнокомандующему подробно и дельно о всем происходящем. Я очень дружен был с Беклемишевым и прямо от Воронцова он забежал навестить меня, и я почти со слов его составляю настоящий рассказ. Беклемишев в эти дни своею храбростью и распорядительностью, самовольно принимая начальство над расстроенными частями, лишившимися своих начальников, заслужил общее уважение всех видевших его в этом деле. Я никогда не забуду того вида, в котором явился ко мне Беклемишев: он был совершенно без голосу, сюртук его и фуражка, пробитые несколькими пулями, кроме того, были разорваны в клочки колючками в лесу и покрыты, равно как и лицо и руки, запекшеюся кровью. На нем были широкие шаровары верблюжьего пуха и положительно выше колен они были покрыты кровью. Он мне сказал, что это, вероятно, случилось, когда он перелезал через целые завалы убитых и раненых, загородивших дорогу. Беклемишев, как все истинно храбрые люди, при хладнокровии своем, отличался замечательною скромностью: он ничего не говорил про себя и только впоследствии, по возвращении колонны, мы узнали о подвигах его самоотвержения в этом деле[302].

Несчастный исход так называемой сухарной экспедиции ясно обрисовал все затруднительное наше положение в Дарго. Мысль о страшных препятствиях лесистой, овражной местности, которою предстояло отряду пройти через Ичкерию до нашей границы, справедливо внушала самые серьезные опасения всем, испытанным в Кавказской войне. Отрезанным от всех наших сообщений, нам немыслимо было оставаться в Дарго; недостаток провианта, громадное количество раненых с каждым днем должны было ухудшать и без того отчаянное положение отряда, окруженного со всех сторон неприятелем, воодушевленным недавними успехами своими. Здесь впервые предстояло новому главнокомандующему принять энергичное решение и спасти отряд; здесь же проявился тот опытный взгляд князя Воронцова в военном деле, то личное самоотвержение в эти трудные минуты, которые, заставив замолкнуть прежних недоброжелателей его, приобрели ему навсегда на Кавказе столь заслуженное доверие к его личным качествам и военным способностям.

12-го числа было сделано распоряжение, чтобы к выступлению на следующий день остатки имеющегося провианта были распределены поровну по частям и чтобы все излишние тяжести, вьюки с офицерским имуществом и все палатки лагеря в ночь же были сожжены. Затем все освободившиеся таким образом вьючные лошади обращены были для перевозки раненых; одним словом, отряд должен был выступить совершенно налегке, солдаты с остатком провианта в своих мешках, а офицеры с тем, что имели на себе и могли поместить на верховой своей лошади. Часть кавалерии была также спешена и лошади отданы под раненых. Князь Воронцов сам показал пример, приказав сжечь все его имущество, оставив себе одну койку и солдатскую палатку. Кавказцам подобные случаи были не новость и никого не удивили, да в сущности мало что и было сжигать. Но всех тешило аутодафе имущества приезжих, особенно петербургских военных дилетантов. Солдаты и офицеры немало смеялись, видя, как сжигалось имущество принца Гессенского, особенно же серебро и прочие затеи князя Барятинского, которыми он так щеголял до того времени. Метрдотели, камердинеры, повара — все очутились пешком, в оборванных черкесках, объятые страхом, при совершенно новой для них обстановке, подверженные, с одной стороны, во все время движения нашего неприятельским выстрелам, а с другой стороны, — щедрым ударам нагаек казаков за производимые ими постоянные беспорядки в маршевой колонне.

Одновременно с этими распоряжениями через лазутчиков дано было знать полковнику Бельгарду в Андию немедленно разрушить укрепление, поспешно отступить, постепенно присоединяя к себе гарнизоны, оставленные на промежуточных пунктах в Буцуре и Удачном, и таким образом со всеми войсками следовать через укрепление Евгеньевское в Шуру. Движение это совершилось благополучно, при незначительном сопротивлении горцев, так как все силы Шамиля сосредоточены были против главного отряда в Дарго.

Независимо от этих распоряжений вызваны были охотники от войск для доставления в Грозную генералу Фрейтагу сведения о бедственном нашем положении, с тем, чтобы он поспешил к нам на выручку со свежими войсками. Около 11 человек, с записками одинакового содержания, отправлены были из нашего лагеря к Фрейтагу; им предстояло пробиться сквозь неприятельские толпы и следовать ичкеринскими лесами по совершенно неизвестной и неисследованной местности к передовым пунктам нашей линии. Замечательно, что никто из отважившихся на этот подвиг самоотвержения не поплатился жизнью за свою удаль, ежеминутно подвергая себя опасности, при неимоверных лишениях. Следуя разными путями, все наши лазутчики благополучно достигли своей цели, но первым, доставившим Фрейтагу весть о нашем безвыходном положении, был раненый юнкер Кабардинского полка Длотовский[303], за этот подвиг, удостоенный впоследствии главнокомандующим солдатского Георгиевского креста и производства в прапорщики.

Наконец, 13-го числа с рассветом, все сборы были кончены и отряд наш[304] тронулся из Дарго. Нельзя сказать, чтобы настроение наше было веселое; предчувствие всех предстоявших нам испытаний невольно вкрадывалось в мысли каждого. Вид изувечных раненых наших, с трудом державшихся на лошадях (некоторые из них были даже привязаны к черводарским вьючным седлам), обессиленные недавними потерями ряды наших батальонов — все это представляло картину, далеко неуспокоительную. Но замечательно в этом случае проявился дух кавказского войска: особого уныния нигде не было, какая-то серьезность заменила только обыкновенную веселость на лицах наших солдат. Всякий понимал, что только подвигами самоотвержения и соблюдением порядка он мог исполнить свой долг в отношении к порученным попечению отряда раненым товарищам и поддержать славу и предания кавказского солдата.

12-го числа утром, в последний раз до Герзель-аула, сделана была мне перевязка раны; особенных страданий я не чувствовал и лихорадочное состояние совершенно прошло; но нога была окончательно сведена и даже оконечностями пальцев я не мог доставать до земли. Меня посадили на лошадь и на ременной повязке прикрепили ногу к луке седла. При выступлении я присоединился к свите Воронцова и во все последующие дни, как совершенно свободный от служебных обязанностей, то ездил со штабом, то присоединялся к авангарду или арьергарду и различным частям отряда и, таким образом, мог быть свидетелем многих отдельных действий и эпизодов тяжелых последующих дней. Князь Воронцов перед выступлением, с обычным ему спокойствием и неизменною улыбкою, объехал войска, поздоровавшись с ними, и мы тронулись в 4 часа утра, на самом рассвете, к переправе на левый берег Аксая. Это было первое и весьма серьезное препятствие, но нам удалось пройти его благополучно, так как неприятель, не ожидая столь раннего выступления нашего, не успел еще занять высоты левого берега. Довольно сильная перестрелка завязалась только в арьергарде: неприятель, по отступлении нашем, заняв Дарго, с ожесточением бросился на арьергард при переправе, но удачные выстрелы нашей батареи с противоположного берега остановили его попытки. Когда стянулся весь отряд на левом берегу Аксая, мы тронулись по направлению к селению Цонтери, по довольно ровной местности, где леса разделились довольно обширными полянами. Цепи наши и особенно арьергард выдерживали усиленную перестрелку с наседавшими на них горцами, окружавшими со всех сторон наш отряд.

Не доходя Цонтери, нам предстояло перейти через глубокий и лесистый овраг; авангард успел довольно удачно перебежать оный и занять противоположный открытый берег. Но когда цепи заняли овраг и тронулась вся колонна, скрывшись в лесу, то неприятель открыл довольно сильный картечный огонь из трех орудий, расположенных влево от дороги и обстреливающих продольно весь лес. В первый раз мне пришлось тогда быть под картечным огнем, и странное, помню, произвело это на меня впечатление: картечь, ударяясь по деревьям, ломая сучья и ветки, производила шум, совершенно подобный большой стае птиц, пролетающих над головами и размахивающих крыльями. Колонна без больших потерь перешла это препятствие; наши батареи скоро заставили замолчать неприятельские орудия, но зато верному нашему арьергарду, состоящему из славных кабардинцев, с такими начальниками, как Лабынцев и Козловский во главе, пришлось вынести на штыках весь напор горцев. Как только арьергард спустился в овраг, неприятель бросился в шашки и кинжалы, и кабардинцы, отступая шаг за шагом перекатными цепями и засадами, могли только при своей стойкости совершить это опасное движение в полном стройном порядке и относительно с умеренной потерею[305].

Весь отряд расположился на ночлег у аула Цонтери. Шамиль с окружающих высот со всеми своими скопищами наблюдал за нами и в эту ночь мало тревожил нас. Главнокомандующий избрал позицию Цонтери, хотя она нас и удаляла от прямого пути нашего к Герзель-аулу, с целью обмануть неприятеля относительно дальнейшего движения нашего. Из Цонтери мы имели на линии самую ближайшую и прямую дорогу на селение Маюртук в большой Чечне, а оттуда в Грозное. Путь этот совершенно был неизвестен до Маюртука; по словам лазутчиков, дорога, если можно только назвать таковою лесные проходы черных гор Ичкерии, пролегала через сплошной лес и представляла на отрогах гор, через которые надо было бы переходить, трудности вроде тех, которые мы испытали при спуске в Дарго. Кроме того, Шамиль со своими скопищами и вооруженное население всей Чечни ожидали нас в этой неприступной местности. Вероятнее всего, что весь отряд погиб бы, если бы мы решились идти этим путем. Другой путь шел к Герзель-аулу на Кумыцкой плоскости, по левому берегу Аксая. Здесь главным препятствием служили лесистые овраги, спускающиеся с черных гор к Аксаю, но зато местность эта, как довольно населенная, представляла, между оврагами и по скату реки, довольно большие поляны и чистые пространства обработанных полей. Справа от нас река Аксай, хотя отчасти, но все-таки служила нам некоторым прикрытием от неприятеля с этой стороны; зато слева от нашего пути высилась целая цепь покрытых лесом гор, представляющих неприятелю верную защиту.

Часть этого хребта от селения Шуани до Герзель-аула была хорошо известна нашим войскам вследствие несчастного Ичкеринского похода, под начальством генерала Граббе в 1842 году. Храбрый отряд наш, с неимоверными лишениями, без воды, пройдя по хребту до селения Шуани, был окружен неприятелем и должен был от этого места с огромными потерями тем же путем возвратиться в укрепление Герзель-аул, сохранив честь русского оружия. Следуя по долине Аксая, через оставленные жителями аулы, мы во всяком случае знали, что не будем лишены воды. По всем изложенным соображениям, главнокомандующий избрал последний путь, но, весьма естественно, держал в совершенной тайне свои предположения, распуская, напротив, слух, что мы идем на Маюртук. Эти слухи и ввели в заблуждение Шамиля, который за ночь сосредоточил все свои силы по предполагаемому им следованию нашего отряда.

В этот первый день нашего движения, долженствовавший быть предвестником последующих кровавых испытаний наших, в виду всего отряда подтвердил свою боевую репутацию и внушаемое кавказцам к его имени доверие генерал-майор Иван Михайлович Лабынцев, командуя в этот день арьергардом с боевыми своими товарищами кабардинцами. Он совершил примерное отступление без особой потери, благодаря своей опытности пользоваться местностью и знанием характера неприятеля. Арьергард, отступая и пользуясь всяким удобным местом для засад, постоянно удерживал и поражал неприятеля при попытках его переходить в наступление. Можно сказать, что Лабынцев в этот день, как и в последующие, до Герзель-аула, на своих плечах вынес и оградил наш отряд от уничтожения разъяренными успехом горцами. Я помню, что с этого дня достойный ценитель воинских доблестей князь Воронцов вполне признал заслуги Лабынцева, не теоретика, а практика, выработанного Кавказской войной.

Глава VI

Марш и бой 14 июля. — Взятие аула Урдали. — Граф Стейнбок. — Штурм завалов. — Граф Бенкендорф. — Шеппинг. — Альбранд. — Авангардное дело. — Белявский. — Лидерс. — Граф Гейден. — Нападение на главнокомандующего. — Смерть Лонгинова. — Ночлег в Иссаюрте. — Движение отряда 15 июля. — Аллерой. — Марш и бой 16 июля. — Ямвель. — Глебов. — Васильчиков. — Форсалес. — Занятие Шаухал-берды. — Отдых 17-го и 18-го числа. — Князь Воронцов и Лабынцев. — Прибытие 19 июля отряда Фрейтага и соединение с ним. — Ночлег в Мисните. — Вступление 20 июля в Герзель-аул. — Комендант Ктиторов. — Лазарет. — Полковник Семенов. — Экзекуция мародеров. — Дружинин. — Отправление транспорта раненых в Червленную. — Пятигорск.

14-го числа, с рассветом, тронулись мы вниз по долине Аксая, по направлению к Шуани, и неприятелю ясно тогда обозначился путь нашего будущего следования. Шамиль, со всеми своими скопищами, быстро двинулся с Маюртукского направления наперерез нашему пути следования и успел, до прибытия нашего отряда, с достаточными силами занять позицию у Урдали. До перехода к этому селению в цепях наших производилась усиленная перестрелка и, к общему сожалению, ранен был, с раздроблением голени, наш общий друг, достойный полковник граф Стейнбок, временно командовавший в то время батальоном Апшеронского полка[306]. Все последующие дни, при движении нашем, каждый час, каждая почти минута должны были лишать нас кого-нибудь из близких и дорогих нам товарищей.

Наконец, следуя по возвышенному плато, мы начали спускаться к аулу Урдали, только что преданному пламени по приказанию Шамиля.

Весь отряд, переходя лесистый овраг, был подвержен продольным картечным выстрелам неприятельской батареи, расположенной влево от пути нашего следования. Потери в людях у нас почти не было от этого огня. Наконец, когда мы вышли из оврага и выстроились за дымящимися развалинами аула, перед нами обрисовалась неприятельская позиция; по покрытым густым лесом высотам пролегала единственная дорога или, скорее, тропинка, по которой предстояло нам пройти до следующего селения Илаюрт, где назначен был ночлег. Вправо и влево от упомянутой тропинки лесистые высоты были заняты сбежавшимися партиями неприятеля и по возможности укреплены наскоро сделанными засеками и завалами. Для дальнейшего следования вперед необходимо было овладеть этими препятствиями. С этой целью, для занятия левых высот, назначен был Куринский батальон и Карталинская милиция, под командою флигель-адъютанта, полковника, графа Бенкендорфа, этой рыцарской благородной личности, столь ценимой Воронцовым, которую никто из знавших его близко никогда не забудет. Предположено было обогнуть и с фланга взять неприятельскую позицию.

Спешу занести в свои воспоминания один случай. Не имея определенного назначения, я, как выше сказано, ездил ко всем частям отряда со своим телохранителем, казаком горского Казачьего полка, Павлодольской станицы, Густомясовым, который во все время похода берег меня, как родного. В то время, как колонна Бенкендорфа при мне двигалась по назначению, состоящий при князе Воронцове молодой гражданский чиновник барон А. П. Николаи, весьма дружный с Бенкендорфом, подъехал к нему, чтобы пожать ему руку, лейб-гвардии конного полка поручик Шеппинг, друг Бенкендорфа, шедший с его колонной, подошел к Николаи и вынул из его кобуры двухствольный пистолет, говоря: «На что тебе, гражданскому, пистолет: дай мне — пригодится» и взял его в дело. Этот-то пистолет, может быть, и спас жизнь доброго Бенкендорфа, как будет видно впоследствии.

Колонна Бенкендорфа, углубившись в чащу леса с милиционерами впереди, скоро сбилась с должного направления и, вместо того чтобы обойти с правого фланга неприятельскую позицию, очутилась, по выходе на первое чистое место, на ружейный выстрел перед неприятельским фронтом. Здесь почти все начальники мгновенно были ранены, начальник милиции князь Захарий Эристов без чувств уже лежал впереди своей дружины, и вскоре пал и Бенкендорф, пораженный пулей, раздробившей ему ключицы и плечо, — неприятельский огонь со всех сторон поражал наших храбрецов. С неимоверными усилиями, при содействии других войск, наконец позиция была взята, и дорогие наши раненые товарищи вынесены из огня в чащу леса.

Покуда это происходило на левом фланге нашего следования, для овладения высотами правой стороны были направлены батальоны Навагинского полка, которые замялись в виду предстоящего штурма позиции. Между тем, авангард с Белявским двинулся в лес, по дороге. Тогда, сколько мне кажется, чуть ли не по распоряжению Альбранда (не получившего приказания), из авангарда Люблинского полка батальон был направлен для завладения правым завалом. Встреченные убийственным огнем, люди на половине горы остановились и продолжали кричать «ура», лежа на земле и стреляя на воздух. Здесь мне случилось видеть прискорбную сцену. Подъехав к подошве высот, я увидел спускающегося с горы полковника Л., поддерживаемого двумя горнистами. Подъехав к нему, я спросил с участием: «Куда вы ранены, полковник?» На это он мне ответил: «Я не ранен, но у меня одышка, никак не могу подыматься на гору». С тяжелым чувством отвернулся я от этого господина. В это время скачет передо мной на белой лошади дежурный штаб-офицер нашего отряда, известный Лев Львович Альбранд, восторженный и пылкий, как всегда. Подскакавши к оробевшим войскам, он сказал: «Не хотите идти вперед, люблинцы, так посмотрите, как честный солдат должен умирать за царя» и с этим, ударив лошадь, вскочил по крутизне к самым неприятельским завалам. Через минуту и лошадь и он катились вниз — лошадь убитая, а Альбранд с разбитой рукой и плечом и имея весь сюртук и фуражку пронизанными пулями от неприятельского залпа[307]. Тем не менее, воодушевленные им люблинцы, поддержанные, впрочем, навагинцами, зашедшими во фланг неприятелю, вскоре завладели завалами и очистили главному отряду эту преграду. Между тем авангард, под начальством генерала Белявского, в самом ограниченном числе, не зная об отделении Люблинского батальона, быстро, с песнями, двигался вперед к Аллерою. Штаб же и обоз со своим прикрытием и главная колонна стояли на месте. Войска, занявшие вышеупомянутые позиции на правом и левом нашем фланге, должны были составлять цепи при дальнейшем нашем движении. Арьергард, под командою Лабынцева, с храбрыми кабардинцами оставался покуда на месте и должен был прикрывать наше отступление, когда вся колонна войдет в лес.

День 14 июля есть одна из самых тягостных страниц этой кровавой драмы, которую суждено было пережить нам от Дарго до Герзель-аула; вот почему я с большею подробностью останавливаюсь на событиях этого памятного для меня дня. Белявский, со свойственным ему польским азартом, несся вперед, нисколько не думая о связи авангарда с прочими частями отряда, доколе не наткнулся на неприятельский завал на опушке пройденного им леса перед открывшейся впереди Аллероя небольшой поляной. В конце этой поляны была устроена неприятелем сильная засека, занятая мюридами, перед овладением которой остановился слабый авангард, под прикрытием занятого завала. Не получая никаких сведений из авангарда, главнокомандующий послал к Белявскому сперва адъютанта своего Лонгинова, потом состоявшего при нем поручика Генерального штаба графа Гейдена, наконец поехал и сам генерал Лидерс с частью своей свиты, чтобы узнать о положении дела. Все они, по особенному счастью, доехали невредимы до авангарда, который нашли в самом ограниченном и слабом составе, залегшим в завале перед поляной. В конце поляны расположен был огромный завал, усеянный неприятелем и останавливающий всякое движение вперед незначительной горсти наших солдат. Когда генерал Лидерс спросил у Белявского, где его авангард, то получил в ответ, что Люблинские батальоны идут за ним. Лидерсу легко было убедить Белявского в противном, так как он только что проехал по этому пути. Тогда был послан сперва Лонгинов за остальными войсками авангарда, а потом и сам Лидерс поехал вслед за ним. Но авангард был уже совершенно отрезан горцами. Лонгинов убит, и Лидерс, встреченный неприятельским залпом, которым ранены в его свите: граф Гейден, Генерального штаба капитан Дельвиг, убит адъютант граф Бальмен и много лиц из конвоя, должен был вернуться к Белявскому. Между тем тронулись главные наши силы; цепям нашим в этой пересеченной местности, покрытой девственным лесом Чечни, приходилось действовать не одной только пулей и штыками, но и топорами, чтобы пробиваться сквозь чащу, где вьющиеся растения, колючие кустарники и завалы на каждом шагу представляли непреодолимые препятствия, под убийственным огнем неуловимого неприятеля. Общая связь частей была нарушена, и хитрый и ловкий неприятель врывался постоянно и незаметно через разорванные цепи для нападения на главную колонну, производя общее смятение в беспорядочном следовании вьюков и раненых по единственной узкой лесной дороге, по которой шел наш отряд. Надобно быть в подобных обстоятельствах, чтобы понять, какое нравственное впечатление производит на обоз, на колонну раненых неожиданное нападение с той стороны, где колонна считает себя вполне безопасною, под прикрытием своих цепей. Весьма понятен тогда неминуемый беспорядок и невозможность при таких условиях каких бы то ни было распоряжений.

Опишу несколько эпизодов нашего движения в этот день, которых частью я сам был очевидцем, частью рассказанных мне в тот же день, на ночлеге, под свежим впечатлением участвовавших.

Бенкендорфа, раненого, несли на носилках храбрые куринцы его батальона; окровавленный, в одной рубашке, он лежал в бесчувственном состоянии; подле него шел друг его барон Шеппинг. Внезапно несколько горцев из чащи леса врываются на узкую тропинку и начинают резать раненых и их прикрытие. Куринцы, положив на землю носилки со своим командиром, стараются отражать нападение. Шеппинг впереди их защищает своего друга и пистолетом барона Николаи успевает убить горца, занесшего кинжал на Бенкендорфа, сам же получает несколько ран шашками и в упор выстрел из пистолета в живот. По неимоверному счастью, пуля только контузит его и останавливается в платье и белье. (Это можно объяснить только тем, что горец второпях или положил мало пороху, или не добил пули.) Когда неприятель был прогнан, на носилках уже не нашли Бенкендорфа: в бессознательном и безотчетном испуге, при виде этой резни, он имел достаточно силы, чтобы вскочить и бежать в противоположную сторону. Несколько чеченцев, догоняя, рубили его беспощадно, и он был найден за несколько шагов в овраге, весь облитый кровью и изрезанный шашками. Это немедицинское кровопускание, быть может, спасло ему жизнь, остановив и ослабив неминуемое воспаление его раны. Бенкендорф впоследствии совершенно оправился от ран, долго после того жил, женился и умер нашим военным агентом в Берлине в конце пятидесятых годов.

Недалеко от этого места происходил еще более серьезный эпизод. Наш главнокомандующий, со всем своим штабом, следуя пешком по той же местности, вдруг был атакован партией чеченцев, бросившихся в кинжалы из чащи леса на нашего достойного вождя. Я, к сожалению, не был свидетелем этой сцены, но мне рассказывали, как всех поразило величественное хладнокровие князя, которому, может быть, несмотря на многолетние его походы, в первый раз пришлось обнажить оружие; с вечною улыбкою на устах, вынимая саблю, он сказал: «Eh bien dèfendons nous, messieurs!» He хочу упоминать о некоторых других эпизодах штаба и свиты; скажу только, что несколько кабардинцев скоро штыками опрокинули смелых горцев и очистили дальнейший путь князю.

В это время я пробирался впереди штаба к авангарду со своим казаком и заметил, что по тропинке, по которой мы ехали, лежало поперек дороги огромное тело в юнкерском мундире; что меня поразило при этом, это был неприятельский удар шашкой, который от плеча разрубил тело до самого пояса пополам. Это оказался юнкер Башилов, состоявший у генерала Лидерса на ординарцах. Немного далее наткнулся я на другой труп, лежавший сбоку от дороги, лицом вниз. Какое-то тяжелое предчувствие стеснило мое сердце: я приказал казаку повернуть труп и узнал в нем друга и товарища своего Ал. Лонгинова, который только что был послан отыскивать авангард Белявского. Я помню, какие слезы вызвала во мне эта смерть. При ране, не мог я слезть с лошади, но приказал казаку перекинуть труп через седло его лошади и, перевязав троком от седла, везти за мной до ночлега.

Следование отряда, при таких условиях, совершалось весьма медленно, в полном беспорядке. Об авангарде никаких сведений не было, как равно и о генерале Лидерсе, поехавшем со штабом к генералу Б. Общее мнение даже было, что мы окончательно отрезаны. Между тем, вот что происходило в авангарде: генерал Б., как выше было сказано, засел в засеке перед грозным неприятельским завалом, на поляне. Потери были значительны, и оставшиеся войска, состоявшие по большей части из неопытных солдат 5-го корпуса и малой горсти уцелевших апшеронцев, положительно не решались идти на штурм неприятельской позиции. Корпусный командир, генерал Лидерс, огорченный в своей заслуженной военной репутации неудачами в этот день войск вверенного ему корпуса, явно искал в эту минуту смерти, выставляя себя из завала неприятельским пулям. Граф Гейден и граф Строганов, бывшие с Лидерсом, силою остановили его от бесполезного жертвования собой и сохранили войску этого достойного генерала для будущих заслуг его отечеству. Тут Белявский[308] показал себя действительно хорошо: вынув шашку, он вышел из засеки и сказал: «Неужели между нами не найдется никого, который со мной захочет исполнить свой долг». Двенадцать апшеронцев (имена которых записаны князем Воронцовым) бросились за генералом на штурм завала, увлекая за собой и остальных. Неприятель был мгновенно выбит штыками и путь до Иссаюрта совершенно очищен. Вскоре подошла и главная колонна, и войска начали сосредотачиваться на поляне. Нас отделял еще весьма крутой, лесистый овраг от позиции, избранной на противоположном берегу оного для нашего ночлега. Но заняв заблаговременно овраг и берег цепями и авангардом, наше следование к ночлегу совершилось довольно благополучно и без значительных потерь. Совершенно смеркалось, когда последние вьюки обоза стянулись к позиции. Арьергард, на штыках вынося натиск неприятеля, стягивался на оставленный нами противоположный скат оврага, отступая шаг за шагом перекатными цепями. Переходя постоянно с отступления к наступательным движениям, при замечательной распорядительности Лабынцева, доблестные кабардинцы к рассвету присоединились к нам в Иссаюрте, не оставив в руках неприятеля ни одного раненого, ни одного убитого, чем всегда так гордятся кавказские войска в своих делах[309].

Когда мы пришли на ночлег, уже совершенно стемнело, небо заволокло грозными, черными тучами, и вскоре разразилась одна из тех страшных гроз, какие бывают только на Кавказе. В отряде нашем палаток больше не было, исключая у нескольких начальствующих лиц; все мы расположились биваками, как попало, и разложили костры для варки пищи. Я с товарищами своими, Глебовым и Васильчиковым, приютился под кустом и около себя положили тело бедного Лонгинова. Предварительно сняли мы с него кольца, образа и кинжалом обрезали несколько клочков волос, все это разделили между собой, с тем, что, кто останется в живых из нас, отослал бы эти дорогие остатки в семейство покойного; затем завернули мы тело в бурку и перевязали веревками, чтобы похоронить на другой день. Я чрезвычайно был поражен потерею старого моего университетского товарища и искренно любимого друга; несмотря на усталость и боль от раны, я долго не мог заснуть под бременем тяжелого впечатления. Помню, что когда огонек наш погас и мы лежали, вдруг какой-то конный казак, проезжая мимо нашего куста, задел лошадью своей тело Лонгинова; я притянул его тогда ближе к себе, желая оградить от подобных случайностей, и к рассвету, когда пробили зорю, оказалось, что я лежал и заснул на трупе товарища. Мы сейчас же распорядились вырыть яму около того места, где лежали, призвали священника для отпевания и, покуда отряд готовился к выступлению, успели похоронить Лонгинова и на свежей могиле развели огромный костер, чтобы скрыть от горцев место погребения. Они имели обыкновение после ухода войск вырывать тела, забирать платье покойников и истязать трупы.

Около 10 часов утра 15-го числа отряд наш снова готов был к выступлению и ночлег назначен был у аула Аллерой. Подходя к Аллерою, влево от нас виден был песчаный обрыв Ичкеринского хребта, до которого доходили войска при несчастной экспедиции 1842 года, под начальством Граббе. Многие участники в этом движении подробно рассказывали нам о всех претерпенных ими тогда лишениях и об ужасах отступления по тому безводному хребту.

В Иссаюрте мы весьма мало имели воды из единственного родника в овраге, но разразившаяся гроза и дождь снабдили войска водой на эту ночь. Влево от предстоящего пути тянулся, как сказано, покрытый лесом Ичкеринский хребет, постоянно склоняясь по направлению к Герзель-аулу и к Качкалыкскому хребту. От этих гор спускалось бесчисленное количество весьма глубоких оврагов, покрытых лесом, до долины Аксая, текущего почти параллельно хребту. Но в Иссаюрте мы были еще в довольно большом расстоянии от реки и только в Аллерое приблизились к ней настолько близко, что войска могли ею пользоваться. Между помянутыми оврагами, частью в лесу, а частью на возвышенных открытых местах, виднелись поляны, засеянные хлебом, а на более возвышенных, как Аллерой и Шаухал-берды, расположены были оставленные и сожженные жителями бывшие аулы их.

Казак Моздокского полка. Рис. Г. Гагарина (из собрания Государственного Русского музея).

Впереди нашего следования находился глубокий овраг, которого противоположный лесистый берег был занят неприятелем. Под покровительством сильного огня наших батарей авангард, имея кавалерию впереди, двинулся к этой позиции и без труда заставил горцев отступить. Главные силы и арьергард прошли в величайшем порядке, мало тревожимые горцами, и по прошествии 5 верст главнокомандующий счел нужным остановиться для ночлега у селения Аллерой, находя, что люди, а в особенности раненые, после вчерашнего продолжительного боя и утомительного перехода нуждались в отдыхе[310].

Густой туман и мелкий дождь, препятствовавшие в нескольких шагах различать предметы, не дозволяли отряду выступить 16 июля ранее 8 часов утра. На предстоящем переходе, при самом небольшом расстоянии, отделяющем нас от Шаухал-берды, нам приходилось переходить несколько оврагов, покрытых густыми лесом, из которых последние, по глубине своей и укреплению неприятельскими завалами, представляли наибольшие затруднения.

Кабардинский князь. Рис. Т. Горшельта.

Отряд наш переправу и занятие высот совершил довольно удачно и без больших потерь, постоянно перестреливаясь, как в цепях, так и в авангарде. Здесь мы остановились, ожидая арьергарда, оставшегося на месте нашего ночлега. В глазах всего отряда Лабынцев совершил замечательное свое отступление; князь Воронцов и все мы восхищались его умением пользоваться местностью и замечательными его распоряжениями. При переходе через следующий овраг, когда колонна двинулась вперед, я остался с арьергардом, желая ближе видеть действия Лабынцева. Я очень хорошо помню, как отступая с последнею цепью, при сильном натиске неприятеля, Лабынцев, желая ободрить пару молодых оробевших солдат, сказал им: «Становитесь за мной, вы знаете, что меня пуля не берет», и велел одному из них лечь и отстреливаться между ног его, а другому из-под мышки. Можно себе представить, как подобные выходки нравились солдатам, которые были уверены, что Лабынцев, участвовавший в стольких сражениях и никогда не раненный, имел заговор против пуль. В этой же цепи видел я достойного командира Кабардинского полка В. М. Козловского под градом пуль, с предлинною трубкою в зубах, ободрявшего цепь со свойственным ему хладнокровием. Лабынцев подошел к нему и палкой выбил у него из губ трубку при любимом своем ругательстве: «Прохвостина, здесь не место курить». Козловский, впрочем, весьма дружный с Лабынцевым, только возразил: «Грешно, как, Иван Михайлович, последнюю, как, у меня трубку выбивать». Я не слышал дальнейших объяснений. При переходе одного из последующих оврагов, когда арьергард выходил на поляну, подверженный на открытом месте усиленной с противоположного ската меткой стрельбе горцев, я был еще свидетелем одной, весьма смешной, но вместе, грустной сцены. При Лабынцеве находился в ординарцах разжалованный за дуэль с Долгоруким в рядовые Кабардинского полка из лейб-гвардии Гусарского князь Яшвиль. Этот достойный и храбрый человек заслужил уважение и сочувствие всех в отряде своею примерной храбростью и самоотвержением. Он исполнял строго все служебные обязанности рядового и во время дел и перестрелки постоянно бросался выручать раненых солдат и на своих плечах, при своей физической силе, выносил их из огня в более безопасные места. В этом же арьергарде находился адъютант генерала Гурко поручик Д. С., старый мой товарищ по университету, стяжавший, к сожалению, в отряде славу первоклассного труса. Он не был лишен ни способностей, ни ума, но как в университете, так и на Кавказе, был вечным посмешищем товарищей и цинически относился к своей трусости. «Отправляясь на Кавказ — говорил он, — я решился пасть от первой пули, и действительно от первой пули лег под куст». На упомянутой поляне, при отступлении цепи, Ямвель увидел ползущего по земле С. от одного куста к другому; возмущенный этим, он остановил его за фалды на самом открытом месте, куда сыпались неприятельские пули, говоря ему: «Согласись, С., что ты подлец». — «Согласен, только пусти меня». — «Нет, дай честное слово, что если останешься жив, как выйдем, сейчас подашь в отставку». — «Даю», — отвечал С., и тогда только Ямвель отпустил его. Прибывши в Герзель-аул, С. сдержал свое слово, что с ним весьма редко случалось. Этот жалкий человек потом женился, вскоре сошел с ума и, кажется, более 20 лет находился в сумасшедшем доме в Петербурге.

Из арьергарда проехал я к главной колонне и соединился с князем Воронцовым. Я застал толпившийся в сильном беспорядке обоз и колонну раненых в лесу, перед небольшим, окруженным лесом же, кукурузным полем; впереди слышна была жаркая перестрелка и пушечные выстрелы в последнем овраге, отделявшем нас от Шаухал-берды. Я с трудом пробился к штабу и нашел князя Воронцова и свиту его спешившимися, для перехода поляны. С опушки леса, еще не занятой нами, сыпались пули на узкую дорожку, которую предстояло перейти. Только что князь Воронцов вышел на поляну, стрельба участилась и одновременно около него было ранено несколько человек казаков и адъютанты князя, товарищи мои, Васильчиков — в руку, а Глебов — в ногу. Тут имел я случай видеть отличительную черту самопожертвования горцев. При князе состоял старшина Эрпелинского аула Шаухальских владений, почтенный старик Улу-бей, весьма плотный мужчина, гигантского роста. Увидев угрожающую князю опасность, он незаметно прокрался к нему с той стороны, откуда раздавались выстрелы; не спуская глаз с князя и идя все время вполоборот, он своей громадной фигурой постоянно прикрывал князя и удалился, исполнив по своим понятиям долг телохранителя, как только цепь наша выбила из опушки неприятеля. Наконец, спустились мы и в последний овраг. Во все время следования нашего от Аллероя правая цепь наша, обращенная к Аксаю, весьма мало терпела от неприятеля; перестрелки, вообще, были ничтожны и, опасаясь быть отрезанными, большие партии горцев не являлись с этой стороны. Все силы их направлены были на левую на цепь, где, под прикрытием пересеченной местности и части леса, они наносили, как цепи, так и авангарду нашему, чувствительный урон, останавливая на каждом шагу движение колонн. Самые же ожесточенные нападения горцев, как всегда в этой войне, были направлены на арьергард, так как они видели неуспешность своих действий к преграждению пути нашему отряду. Здесь, кроме сильного ружейного и артиллерийского огня из неприятельских орудий, постоянно происходили рукопашные схватки, где кабардинцам приходилось штыками отбивать горцев, которые с остервенением бросались в шашки и кинжалы на отступающие цепи. На дне оврага, через протекающий ручей, необходимо было устроить переправу, для чего и были посланы с авангардом остатки столь сильно пострадавшего 5-го саперного батальона и горные орудия батареи полковника Годлевского. Левая наша цепь под командою Меллера-Закомельского не пошла высотою и сбилась по обрывам на дороге, вместо того, чтобы идти верхом и в тыл устроенных неприятелем, выше переправы, сильных завалов. Как только подошли саперы, неприятель открыл по ним убийственный огонь, и большая часть людей была перебита во время работы. Командовавший горными орудиями, поручик Форсалес старался выбить неприятеля из завала гранатами и картечью; покуда Меллер-Закомельский со своей цепью взобрались на высоты, чтобы обойти неприятеля и исправить сделанную им ошибку, в несколько минут вся артиллерийская прислуга лежала уже убитая или раненая. Остался невозмутимый Форсалес и раненый фейерверкер, который забивал снаряд в то время, как сразила его пуля. Форсалес навел орудие, сделал последний выстрел и упал, контуженный в грудь и раненный пулей в плечо. Опомнившись и спокойно встав, он, весь в крови, обратился к кучке штабных (кажется, тут был и князь Воронцов), стоявших под прикрытием обрыва, недалеко от него, и хладнокровно сказал: «Jetzt glaube ich, meine Hern, habe ich? nichts mehr zu thun und kann mit Ehren weggehen» и медленно пошел в колонну перевязываться.

Вскоре затем неприятель, выбитый из завалов, очистил нам дорогу. Белявский, между тем, атаковал и занял аул Шаухал-берды и, наконец, выбрался отряд на обширную поляну Шаухал-берды, в страшном безначалии и суете: колонны, вьюки, раненые — все перемешалось. Один Лабынцев стойко, в порядке отступая, прикрывал наше беспорядочное движение и через несколько часов присоединился к нам[311].

Шаухал-берды, как место, где испытали мы столько физических лишений, столько нравственных тревог и ожиданий, заслуживает особого описания, в котором постараюсь передать впечатления наши в продолжение трехдневной томительной стоянки в этом месте.

Довольно обширная поляна Шаухал-берды прилегала крутым обрывом с южной стороны к руслу реки Аксай; на противоположном правом берегу, отчасти господствуя над всей этой местностью, расположен был неприятельский аул, занятый скопищем мюридов, при 3-х или 4-х орудиях. Восточную сторону нашей позиции окаймлял весьма широкий и глубокий овраг, впадающий в Аксай от Ичкеринского хребта. С северной стороны окаймлял нашу позицию только что перейденный нами овраг. На поляне, на восточной ее окраине, ближе к Аксаю, находились развалины оставленного горцами аула и довольно большой сад. На этом пространстве суждено было нам в продолжение 3-х томительных дней ожидать нашего избавления. Сколько помнится, отряд расположился на позиции в порядке своего прежнего следования. Апшеронцы и часть войск 5-го корпуса заняли восточный фас, остальные части 5-го корпуса и куринцы прикрывали левый наш фланг, кабардинцы тыл, а навагинцы правую сторону к обрыву Аксая. Все раненые, для облегчения их от невыносимой жары, были свезены и положены около разоренного аула и в прилегающих садах. Главная квартира расположилась в центре позиции, остальные отдельные личности — где попало. Ни у кого не было ни палаток, ни вьюков или тяжестей; потому все отдельные лица располагались по произволу при той или другой части войск.

Здесь припоминаю следующий эпизод. Когда я выехал на позицию и ко мне присоединились раненые товарищи Васильчиков и Глебов, томимые голодом, а особенно жаждой (мы целый день ничего не пили), при невыносимой жаре, — казаки наши устроили временно на полях из сучьев и веток балаган (как солдаты называют «холодок»), в котором мы и улеглись до общего расположения частей. К вбитым в землю кольям были привязаны наши лошади. Перед нами в это время тянулись обоз, милиция и остатки изнуренных войск наших для занятия указанных им по дислокации мест. В это время неприятель с противоположного берега Аксая открыл довольно меткий и усиленный артиллерийский огонь, стреляя гранатами (что он, впрочем, продолжал и в последующие дни, как днем, так и ночью, выстрелами, хотя и редкими, держа постоянно в тревоге утомленные наши войска). В это время одна граната попала в привязанную около балагана лошадь, разорвалась в крупе ее и осколки свалили наш временный холодок; казаки, вытащив нас из-под сучьев, свезли в другое, более безопасное, по их мнению, место, к разоренному аулу, где были уже свалены другие раненые. Там мы пробыли до нашего выступления. Скудный запас сухарей, равно как и все жизненные припасы, окончательно истощились; не только солдаты, но и офицеры в последний день питались чем попало. Во время стоянки в Шаухал-берды обыкновенной пищей служила зеленая недоспевшая кукуруза, которую солдаты, под неприятельскими выстрелами, собирали с полей, натирали взамен соли порохом и пекли на углях. Некоторые счастливцы имели еще кое-какие запасы, но видно, что нужда была велика, из следующего: адъютант Воронцова Лисаневич имел вьюк, который возил на муле белой шерсти; проснувшись, кажется, 17-го числа, он нашел только голову и ноги этого животного. Я помню, как нам, томимым голодом, товарищи наши из Главной квартиры приносили то в бумажке немножко вареной кашицы, то кость говядины от стола князя Воронцова и, наконец, как известный Едлинский, усмотрев, что прикомандированный из гвардейских драгун к нашему отряду, раненый поручик Блум тайно от всех, под кустом, ел сохранившийся у него кусок сыру, украл этот кусок и принес нам. Остервенелый Блум, узнав об этом, вызвал Едлинского на дуэль, которая, впрочем, не состоялась. Около меня, в этих же садах, лежал на двух вьючных сундуках опасно (думали безнадежно) раненный в грудь командир Замостского егерского полка Семенов. Добрые товарищи, посещавшие нас и столь заботившиеся о нашей участи в это тяжелое время, постоянно только думали, как бы поддержать пищею наши силы. Один из них, поручик Лихачев, служивший со мною прежде в Кирасирском полку, начал шарить, с помощью кавалергардского поручика Бахметева, в сундуках под раненым Семеновым и нашел ящик с отвратительными конфетками из Кизляра; когда Семенов слабым голосом протестовал против этого насилия, то Лихачев его успокаивал тем, что, вероятно, он до вечера не доживет, с чем и согласился раненый и с улыбкою смотрел, как мы пользовались этой отвратительной, заплесневелой пищею. Всегда веселый, несмотря на свои страдания, Стейнбок потешал нас своими остротами, и Николай Петрович Колюбакин, о котором много придется говорить впоследствии, постоянно поддерживал дух всех своими оригинальными суждениями и эксцентрическими выходками.

Не могу умолчать здесь о глубоко тронувшем меня в то время самоотвержении крепостного человека моего Петра Толстого. Моложе меня двумя или тремя годами, он поступил ко мне в услужение из дома родителей моих, где обучался на кухне, был при мне с начала службы моей в Кирасирском полку, сопровождал меня во всех походах на Кавказе и поездках, исполняя должность и камердинера, и повара, и привязался ко мне безотчетно и сердечно, как умели привязываться в то время крепостные люди к своим господам. Когда мы только что вышли из огня на поляну Шаухал-берды, Петр, видя наше изнуренное состояние и томительную жажду нашу, бросился отыскивать нам воды к реке Аксаю и начал наполнять деревянную баклагу; с противоположного берега неприятель осыпал его пулями, что не помешало ему исполнить свое человеколюбивое намерение. Но в это время цепь апшеронцев расстанавливалась для прикрытия водопоя, и его, одетого в азиатскую черкеску и отделенного от нашего отряда, схватили и, связавши, привели в лагерь, принимая его за перебежчика. К счастью, командовавший остатками Апшеронского батальона, капитан Раутенберг узнал его, и первыми каплями воды, которыми в этот день мне и товарищам моим пришлось освежиться, мы обязаны доброму Петру моему[312]. Папаха и черкеска его в нескольких местах были прострелены неприятельскими пулями.

Князь Воронцов, при участии всех начальников частей, оценив отчаянное, безвыходное положение наше, решился остаться на месте и ожидать выручки от генерала Фрейтага, к которому были посланы из Дарго лазутчики с известием о нашем движении на Герзель-аул. Было немыслимо с расстроенными частями нашими, с громадным числом раненых, беспорядочным обозом и милицией, перейти то грозное препятствие, которое ожидало нас в лесистом овраге, отделявшем нас от спасения нашего — на пути к Герзель-аулу[313]. Нет сомнения, что строевые войска, при стойкости своей, хотя с потерями, но могли бы пробиться через настоящее препятствие; но прикрывая раненых и обоз, это положительно было бы делом невозможным. Благородная душа князя Воронцова не могла допустить подобной жертвы; он сказал: «Я выйду из Шаухал-берды только с последним из раненых солдат вверенного попечению моему отряда».

Ружейных патронов у нас было немного, и при постоянной перестрелке в цепях наших старались соблюдать всевозможную экономию. Артиллерийских же снарядов у нас почти не было, все лошади и прислуга горной батареи Годлевского были перебиты, лафеты и ящики сожжены, и только тела орудий на вьючных седлах были нами вывезены. На неприятельские выстрелы из орудий, громившие нас в течение 3-х дней, мы почти не могли отвечать. Положение наше хорошо было известно Шамилю, и он считал отряд наш верною, неотъемлемою своею жертвою. Никто и в отряде нашем, от солдата до генерала, не скрывал себе всего ужаса нашего положения; мы все хорошо знали, что, опоздай на несколько дней Фрейтаг, нам пришлось бы или умереть голодною смертью, или видеть ослабленные голодом и лишениями войска наши уничтоженными смелым и дружным штурмом неприятеля, или, наконец (что всего ужаснее), видеть отступление уцелевших войск, оставив раненых и всю беспорядочную толпу, столь обременяющую наше следование, на мщение дикого фанатизма мюридов. Я помню, часто мы говорили об этом последнем предположении, рассуждали даже, что лучше застрелиться или расстрелять друг друга, чем отдаваться на истязания горцам. Все, что можно было сделать, чтобы возвысить дух войска, — было сделано. Во всех частях, по вечерам, гремели хоры; величественная фигура князя Воронцова постоянно являлась на всех пунктах нашей позиции, везде приветливая его улыбка ободряла всех; солдаты забывали на время свои лишения, слышны были везде крики «ура», сопровождавшие главнокомандующего, который в эту трудную минуту, можно сказать, навсегда утвердил свою постоянную популярность в войсках Кавказского корпуса. Мне рассказывали следующий, вполне достоверный, случай с князем Воронцовым, которого не мог я, к сожалению, быть очевидцем. Я уже упоминал о том, как вообще старые кавказцы недоверчиво относились к Даргинской экспедиции, не понимая, что в этом деле князь Воронцов был только искупителем той пагубной системы, которою руководствовались в Петербурге и которой тот же князь Воронцов положил конец в последующие годы. Между порицателями князя отличался между прочими И. М. Лабынцев, со свойственной его натуре резкостью и грубостью. Князь Воронцов все это очень хорошо знал. Раз, разговаривая с Лабынцевым в Шаухал-берды перед своей палаткой, куда преимущественно направлялись неприятельские выстрелы, князь открыл табакерку, желая понюхать табаку, когда в нескольких шагах от них упала граната, грозившая разрывом своим убить или изувечить обоих разговаривавших. Первым движением князя было посмотреть в глаза Лабынцева, а сего последнего пристально впереться в глаза князя — в таком безмолвном испытании прошло несколько секунд. Гранату, между тем, не разорвало, потому что скорострельная трубка выскочила при падении. Князь, рассмеявшись, протянул Лабынцеву руку и сказал: «Теперь можно посмотреть, куда легла граната». С тех пор не слыхал я, чтобы Лабынцев когда-либо дурно отзывался о князе Воронцове как военном.

При нашем отряде состоял хор музыкантов Пражского пехотного полка; по вечерам князь приказывал играть музыке, и по случаю сильной жары ее поместили в саду около разоренного аула, где лежали все мы, раненые. Неприятель не замедлил направлять свои выстрелы в эту сторону, что крайне беспокоило нас, не говоря уже о смятении музыкантов, игравших постоянно фальшиво и из которых, как мне помнится, некоторые были ранены и инструменты разбиты. Кто-то сказал об этом князю, и он, не желая подвергать опасности ни раненых, ни другие части войск, приказал музыке играть на поляне, около своего штаба, к крайнему неудовольствию многочисленных и непрошеных штабных гостей — дилетантов этой экспедиции.

Между тем, в напряженном ожидании всякий делал свои предположения о возможности прибытия свежего отряда Фрейтага; рассчитывали срок получения им известий из Дарго, время, нужное для собрания войск, скорость движения и проч. Странно сложившееся при этом предчувствие у старых сподвижников Фрейтага, любимых им и обожающих его куринцев. Между их батальонами установилось убеждение, что на рассвете 19-го числа должен показаться Фрейтаг: слух этот с надеждой повторялся всем отрядом. С 18-го числа и всю ночь на 19-е можно было видеть куринских солдат, взлезших на самые высокие деревья и смотревших вдаль, по направлению к Герзель-аулу. Наконец с рассветом громкие «ура» огласили весь отряд наш, вскоре восходящее солнце осветило вдали блистающие штыки приближающейся колонны и первый сигнальный выстрел Фрейтага раздался на противоположной возвышенности отделяющего нас оврага[314].

Трудно описать всеобщий восторг. Радостная весть молнией облетела весь отряд, все поздравляли друг друга с избавлением, со слезами обнимались, все чувствовали надежду и возможность возвращения к жизни, на родину, к близким сердцу. Как объяснить это предвиденье куринцев, как не верить иногда в предчувствия! Немедленно сделаны были распоряжения к выступлению на соединение с Фрейгагом, обстреливавшим последнее предстоявшее нам препятствие. Покуда спускались наши цепи и авангард ко дну оврага, обоз, милиция, вьюки, — все в беспорядке бросилось по единственной прилегающей дороге на выстрелы Фрейтага. Не было возможности остановить эту обезумевшую от радости толпу; раненые следовали за ними, и неизбежный беспорядок, при тех обстоятельствах, при которых мы находились, прибавил немало новых жертв ко всем уже понесенным потерям в этой экспедиции. Спустившаяся толпа наткнулась на засады неприятеля с левого фланга, в глубине пересеченной и покрытой густым лесом местности. Из устроенных здесь завалов горцы безнаказанно расстреливали нашу колонну, опередившую далеко левую цепь, которой назначено было обойти и завладеть помянутыми завалами. Здесь, несомый на носилках, командир Навагинского полка, полковник Бибиков был убит, также тяжело раненный Генерального штаба капитан Пружановский вновь поражен двумя пулями, не говоря о других убитых, без вести пропавших (а может быть, взятых в плен и истерзанных горцами), вследствие полного безначалия и беспорядка, господствовавшего в этой сборной массе всех частей войск[315].

Расскажу теперь случившееся со мною. Я ехал верхом, с подвязанной к седлу раненой ногой, на лошади, данной мне другом моим Васильчиковым, взамен моей, убитой в Шаухал-берды; меня сопровождал казак мой Густомясов. Следуя или, лучше сказать, увлекаемый толпой, по узкой и извилистой дороге я спустился почти до самого дна оврага, когда вдруг голова этой беспорядочной колонны встречена была залпом с неприятельского завала, преграждавшего путь. Все бросились назад, и я, сбитый с тропинки, сброшен был по крутизне к реке Аксай. Лошадь моя буквально катилась на заду, я старался только направлять ее между пнями и деревьями, вполне понимая, что падение мое, вдали от всех, равносильно было бы неминуемой гибели — тяжела была мысль о смерти, когда спасение было так близко. Я помню, как, скатываясь между двумя большими деревьями, я задел раненой левой ногой за одно из них; мне ободрало платье и часть повязки — боль была невыносимая, но слава Богу — я удержался на седле. Наконец, быстро скатываясь, я успел остановить лошадь на тропинке, по-видимому, пробитой скотиной, прогоняемой на водопой к реке. Вправо от меня слышались шумящие воды Аксая, влево с дороги, на дальнем уже расстоянии, долетали гул и крики колонны и слышалась учащенная пальба подоспевших на выручку войск из Шаухал-берды. Над головой моей пролетали ядра из полевых орудий Фрейтага, которыми он очищал овраг от неприятеля. Я был совершенно один (казак был оттерт от меня толпой еще на дороге) и решился следовать тропинкой по направлению выстрелов Фрейтага. При этом следовании надо мною постоянно пролетали пули нашей правой цепи, состоявшей из навагинцев, которые стреляли в чащу оврага и в лес, не видя никакого неприятеля, лишь для очищения своей солдатской совести. Пробираясь через чащу, мне, наконец, удалось скрыться от этой опасности, и, поднимаясь постепенно на противоположный скат оврага, я добрел до дороги и с восторгом встретил две роты кабардинцев в белых, чистых рубашках, с нафабренными усами, спускавшихся на выручку к нашим; перед ними шел флигель-адъютант полковник Эдуард Трофимович Баранов; дружески пожав ему руку, я рысью пустился по дороге в гору, считая себя уже спасенным. Через несколько минут меня обнимал Фрейтаг около своих орудий; я был один из первых, которых он видел из нашего отряда. Почти одновременно со мной подошел генерал Безобразов, тоже сбитый с дороги и пробравшийся пешком по чаще, по направлению выстрелов. Затем стали подходить поодиночке и толпами разночинцы беспорядочной колонны, приносили раненых и, наконец, прибыл сам князь со своей свитой. Между тем, неумолкаемая перестрелка гремела на дне оврага; храбрый Лабынцев, отступая в полном порядке, шаг за шагом отбивал ожесточенные атаки горцев. К сожалению, одна из рот арьергарда (кажется, 1-я карабинерная), сбившись в чаще, попала в виноградные сады на засаду горцев и, после мужественной защиты, большею частью была истреблена в рукопашном неравном бою (в ротах тогда было не более 50–60 человек и даже менее). Это были почти последние жертвы несчастной Даргинской экспедиции[316]. Около часу пополудни все войска, уже вне опасности, соединились с отрядом Фрейтага, войска которого сейчас же заменили в арьергарде и цепях все действующие части. Надо было быть свидетелем тех сцен, которые сопровождали наше соединение, чтобы понять все то, что каждый перечувствовал в эти минуты. Пришедшие свежие войска снабжали нас всем, что только у них было; с жадностью бросились мы на сухари, которых так давно не видали, на арбузы, привезенные на повозках войсками. Портер, водка, вино — все это лилось ручьями, все братовались, плакали, обнимали друг друга, раненых размещали на прибывшие повозки, так как от этого места была опасная дорога до Герзель-аула. Фрейтаг, я думаю, может с гордостью записать этот момент, как самую отраднейшую страницу его достойной боевой карьеры на Кавказе. Он действительно сделал чудеса для нашей выручки: собрав, что только мог войска, из Грозной, усиленными переходами, возможными только для кавказской пехоты, он с неимоверной быстротой, через Кумыцкую плоскость и Герзель-аул, явился на выручку к нам 19-го числа с рассветом. Опоздай он несколькими днями, и было бы уже поздно, и участь наша была бы решена.

Я помню тут ответ одного кабардинца, характеризующий дух тогдашних войск. Голодные, оборванные, немытые, истомленные выходили мы к отряду Фрейтага; между тем, его войска веселые, бодрые, в белых рубашках, в щегольском виде, встречали нас своими братскими приветствиями. Князь Воронцов, объезжая ряды этих храбрецов, подъехал к Кабардинскому батальону и сказал солдатам, благодаря их за службу: «Какие вы чистые, ребята, в сравнении с нами, какими молодцами смотрите». Тогда седой кабардинец, выступив из рядов, ответил ему: «Несправедливо говорить изволите, ваше сиятельство! Вы гораздо чище нас; вы выходите из бою и уже месяц деретесь, а мы только что из казарм». Я был свидетелем этой сцены, глубоко тронувшей князя, который, сколько мне помнится, подозвал и обнял этого солдата.

Пройдя версту или две от настоящей позиции, мы расположились на ночлег в урочище Мискит. Солдаты заварили кашу, отряд Фрейтага служил нам прикрытием, настал конец и страданиям и лишениям нашим. Как крепко и сладко спалось нам в эту ночь, может себе вообразить каждый.

Неприятель, убедясь, что жертвы, на которые он так верно рассчитывал, ускользнули из рук его, более нас уже не тревожил в эту ночь, и, ограничиваясь ничтожной с нами перестрелкой, главные силы Шамиля разошлись по домам, и сам он оставил Шаухал-берды.

На другой день мы выступили из Мискита и в 4 часа пополудни, при звуках музыки, с песенниками впереди мы прибыли в укрепление Герзель-аул, в памятный для нас день 20 июля. Тут, на поле, отслужен был благодарственный молебен для присутствующих и панихида по убиенным в экспедиции товарищам.

Как горячо молились мы тогда. Я думаю, самый закоренелый атеист, если только такие существуют, не мог бы не обратиться душой и сердцем к Богу в эту торжественную для каждого из нас минуту жизни.

Укрепление Герзель-аул расположено было у выхода из гор на Кумыцкую плоскость у Аксая; это был передовой сторожевой форт, с которого открывалась почти вся Кумыцкая плоскость от Внезапной к Тереку. Крепость построена довольно прочно, из камня и извести, для штаба линейного батальона, с домом командира, офицерскими флигелями и оборонительными казематами на 2 или 3 роты. На этом месте прежде был значительный аул, истребленный нами, вследствие изменнического убиения жителями, в 1825 году, Лисаневича, приехавшего в аул для мирных переговоров[317]. Комендантом укрепления и вместе командиром батальона был во время нашего прихода полковник Ктиторов, заслуженный кавказский офицер, простой, добрый и гостеприимный семейный человек.

Весь отряд расположен был лагерем и биваком около крепости, а крепостные здания очищены были для штаба, больных и раненых. Князь Воронцов расположился в доме коменданта, нас всех поместили в одной казарме и лазарете, а также и на дворе укрепления. Раненых было более двух тысяч. Я помню, что в той казарме, где я находился, в одной половине здания, сажень в 10 или 12 длины и 4 или 5 ширины, поместили вповалку на полу, на соломе, около 80 раненых офицеров. Мы решительно лежали друг на друге; смрад, духота были невыносимы; стоны раненых, предсмертный хрип умирающих — все это представляло ужасную картину. Те из нас, которые были в силах, перебрались на другой день на двор под навес, около оборонительной стены, где по крайней мере могли дышать свободно. Комендант Ктиторов приготовил в своем доме, как и насколько мог, обед для князя и всего его штаба; из окон нашей казармы видно было, как из кухни проносили кушанья; офицеры останавливали блюда, вырывали, что могли, и приносили делить с нами горячие пирожки, куски баранины, которых мы так давно не видали. Комендант, в отчаянии, защищал несомые блюда, но при усиленных набегах офицеров вряд ли много досталось штабу.

Расскажу несколько эпизодов моего пребывания в лазарете. Надобно заметить, что почти с выступления из Дарго никто из нас не был перевязан и не менял белья; часть имущества сожжена была в Дарго, остальное пропало во время перехода; мы все решительно были в рубищах. В лазарете нам дали солдатское белье и лазаретные халаты, колпаки и туфли; пока мы ими заменили наши лохмотья. Наконец началась перевязка: наши раны все были в ужасном виде; от жару, поту и нечистоты почти у всех в ранах завелось большое количество червей и, как многие полагали, это и спасло нас от воспаления и гангрены. Но можно себе представить, что было в нашем помещении, когда все эти лохмотья валялись на полу, черви расползались по соломе, и какой невыносимый, несмотря на открытые окна, был воздух в казармах. На дворе стояла сильнейшая жара и собиралась страшная гроза, разразившаяся ночью — духота была невозможная. В одной казарме лежал товарищ мой Мельников, которого чудом успели донести до Герзель-аула; была даже надежда на его выздоровление, но он вскоре умер, скорей от страшной своей мнительности и нервного беспокойства. Тут же лежал храбрый Пассет, с неимоверной стойкостью вынося страдания своей смертельной раны. Здесь сделана была ампутация ноги доброму Стейнбоку, молодецки вынесшему операцию. Тут же вынули у капитана Пружановского из груди две пули и, наконец, видел я, как доктор Андриевский вынимал из груди и бока полковника Семенова[318] пули, вместе с осколками колес от часов, проникнувших с пулей в рану. Семенов, старый уже человек, замечательно бодро вынес все эти мучения и, когда вынули колесо от часов, с улыбкой сказал: «Уж этот механизм совершенно излишний». Семенов выжил и оправился от ран. После этих примеров стойкости в страданиях следует упомянуть и о прискорбных чертах, рисующих военные нравы тогдашних кавказцев и вообще эгоистическую сторону человеческой натуры. 21-го утром, по приказанию князя Воронцова, всем раненым офицерам роздано было по 50 червонцев на первоначальные нужды. Можно представить себе, какое это произвело впечатление: откуда явилось угощение, вино, карты, несмотря на стоны умирающих, на просьбы тяжело раненных прекратить этот разгул. Достали откуда-то доску со складного стола, покрыли ее сукном, оторванным с воротника шинели, и началась игра. Я помню, как метал банк раненный в ноги Куринского полка капитан Ушаков, отличный офицер и известный забавник. Все подползли к столу, давя друг друга, и ставили карты, не обращая внимания на страдания ближнего. В это время около Ушакова умирал Куринского же полка поручик Костырка, над которым теснились понтеры. Кто-то, заметив это, сказал: «Господа, дайте умереть спокойно Костырке». Игра на минуту остановилась. Костырка испустил дух, все набожно перекрестились, кто-то прочел молитву, и игра началась с новым азартом над неубранным трупом. Картина была отвратительная.

Я помню, как лежал я в лазарете, на полу, около Васильчикова, Врангеля и Глебова, и нам было так тесно, что мы лежали почти друг на друге. Входит офицер Навагинского полка, застегнутый на все пуговицы, и просит места. (Навагинский полк в то время не пользовался хорошей боевой репутацией, особенно между кабардинцами и куринцами.) В ответ на просьбу офицера, кто-то закричал: «Навагинцам между нами нет места». Тогда офицер расстегнул изорванный сюртук свой, и мы увидели окровавленную рубашку и перевязанную грудь. «Господа, сказал он, я 13-го числа ранен двумя пулями в грудь, не оставил фрунта и с ротою пришел до Герзель-аула; судите: достоин ли я лежать с нами». Громкое «ура» встретило эти полные достоинства слова; сейчас явилось шампанское и портер, чтобы выпить за здоровье капитана, и я с Васильчиковым положили его между собой. Сожалею очень, что не могу вспомнить фамилии этого честного офицера. Вскоре мы перебрались под навес и не были уже свидетелями всех тех тяжелых сцен, которые происходили в казармах. К нам перебрался Стейнбок и многие другие, и так мы оставались до отправления нашего транспорта на линию. Здесь нужно упомянуть о происходившей на второй или третий день нашего пребывания в Герзель-ауле военной экзекуции. На последнем переходе нашем пойманы были несколько человек из отряда, занимавшихся мародерством и грабивших уцелевшие вьюки в обозе. Князь Воронцов, желая показать пример взыскания за такое преступное нарушение дисциплины, приказал судить виновных военно-полевым судом. В 24 часа они были осуждены на расстреляние, и конфирмация за стенами крепости, перед отрядом, приведена была в исполнение. Я не видал этой экзекуции, но мне рассказывали, что из троих осужденных молоденький казак, старовер, всех возмутил своею дерзостью и даже кощунством, артиллерист своею слабостью (его полуживого привязали к столбу); один куринец стойко шел на казнь, тронул всех своим религиозным чувством, при напутствии священника, и раскаянием перед товарищами в сделанном преступлении. При этом припоминаю один забавный эпизод. Когда князь Воронцов узнал о мародерстве, он призвал коменданта Главной квартиры в нашем отряде, полковника Дружинина; добрый наш товарищ Николай Яковлевич всегда любил выпить, а в этот день он, на радостях, что выбрался из Герзель-аула, был в совершенно бессознательном положении. Князь приказал ему немедленно призвать аудитора; не знаю почему, Дружинин всегда ужасно робел перед князем; вышедши на двор и заметив чиновника с черным воротником и серебряными пуговицами, он велел ему немедленно явиться к главнокомандующему. Князь долго объяснял чиновнику важность мародерства в армии и приказал идти немедленно к начальнику штаба для суждения виновных; тогда чиновник решился робко заявить, что он не аудитор, а доктор линейного батальона. Князь приказал уволить Дружинина от комендантства, и вскоре он совсем оставил Кавказ, где долго прежде служил при Головине и Нейдгарте. Он был человек редкой души, отличный товарищ, и все мы его очень любили, но он имел сильную слабость к кутежу и к картам.

24 или 25 июля сформирован был для отправления на линию первый транспорт раненых, с которым отправился и я. Транспорт состоял более чем из ста татарских арб, присланных из соседних аулов, и нескольких полковых повозок, под прикрытием колонны с артиллерией и казаками. На каждых трех раненых полагалась одна арба, как для солдат, так и для офицеров, и обыкновенно назначали одного трудно раненного, а двух с более легкими ранами. К рогам или ярму быков с одной стороны, а с другой — к арбе привязывали иногда носилки для того, чтобы тряска была менее ощутительна раненым; на самой же арбе находился тяжелораненый 5-го саперного батальона поручик Ушарь, который вскоре и умер; я лежал на арбе, около меня сидел Васильчиков. Транспорт двигался, как можно себе представить, весьма медленно, и мы расположились на ночлег в степи, на Кумыцкой плоскости. На другой день, переправившись через Терек в Амираджи-юрт, часть больных сдали на линии в станице Щедринской, где был госпиталь, а остальные прибыли в станицу Червленную. Я помню встречу, которую сделали транспорту гребенские казаки: все почти население вышло из станицы, атаман со стариками впереди, кланяясь в пояс раненым, выражали полное сочувствие нашим лишениям. По всей колонне казачки разносили вино, угощенье раненым, отыскивая своих знакомых, и расспрашивали про наши дела. Помню, как казачка Авдотья Догадиха, подходя к нашей повозке, сказала: «Ах, вы, Шамилевы объедки» и тут же сейчас, с участием, вместе с другими, позаботилась о помещении нашем по домам. Здесь отдохнул я дня два, сделали мне кое-какие костыли, достали тарантас, в котором поместились Васильчиков, Глебов и я, поскакали на почтовых в Пятигорск для излечения наших ран.

Князь М. С. Воронцов делает смотр войскам. Литография.

Пятигорск показался нам совершенно земным раем; относительно удобная квартира, прекрасная гостиница, хорошие каменные и деревянные дома, бульвар, усеянный гуляющими, музыка по вечерам, дамские туалеты приезжих семейств с разных мест Кавказа и России — все это вводило нас в цивилизованную, относительно, сферу, в европейскую, до некоторой степени, жизнь, после того, как никто из нас не надеялся уже выйти живым из страшных ичкеринских лесов. Удивительно, какое впечатление в первые дни все производило на нас; мы дышали какой-то детской, восторженной радостью, все казалось нам так хорошо, прекрасно и отрадно. Я помню, что первую ночь, в хороших постелях, на удобной квартире, никто из нас не мог даже заснуть от ощущаемого в этой новой обстановке волнения. Разумеется, вскоре все это улеглось и мы стали жить общею жизнью с другими. В Пятигорск постоянно подъезжали товарищи и участники Даргинской экспедиции; все мы возбуждали общее участие и интерес всех, особенно приезжих из России, что немало льстило нашему молодому самолюбию и заставляло нас, не без успеха, рисоваться на наших костылях и с подвязанными руками перед тамбовскими, саратовскими и другими помещицами. Жилось весело и широко нам в это время в Пятигорске.

Между тем, лечение мое шло успешно; замечательно действие серных вод на раны и особенно на сведение членов; я принимал ванны Ермоловского источника, весьма сильные. Левая моя нога была совершенно сведена и ступня почти на четверть не доходила до земли, и я чувствовал, как с каждой ванной растягивались мускулы и укреплялась нога. Между тем и рана постепенно пополнялась и заживала; после 20-й или 30-й ванны я доставал уже ногой землю, и хотя еще с месяц должен был ходить на костылях, но мог уже слегка ступать раненой ногой. Вскоре прибыл в Пятигорск князь Воронцов со своей свитой, остановился на день в этом городе и отправился в Кисловодск. Здесь Воронцов удостоился получить весьма лестный рескрипт Государя Императора, коим был возведен в княжеское достоинство. В Кисловодске Воронцов пробыл около двух месяцев, с ним съехалась и княгиня, туда же перебрался весь штаб его, и Кисловодск сделался центром самой оживленной общественной жизни. Принц Александр Гессенский, Барятинский и весь цвет молодежи собрался около князя, иногда и мы из Пятигорска ездили пользоваться прелестями кисловодской жизни и общества. Можно себе представить общее там оживление и все эпизоды, о которых излишним считаю упоминать; одним словом, молодежь жадно предалась всем удовольствиям своего возраста и пола. Князь Воронцов чрезвычайно любил видеть около себя довольных и веселых, его тешила вся эта обстановка; несмотря на сложные занятия и заботы его, дом его открыт был всем, и он, как и княгиня, простым и внимательным своим обхождением привязывали всех к себе.

Лечение мое приходило к концу, и, кажется, в последних числах сентября, откланявшись князю, отправился я с Васильчиковым в Тифлис, где предстояло мне до следующей весны оставаться в бездействии.

Загрузка...