«Поговорим о бурных днях Кавказа…»

Весной 1833 года Пушкин писал в черновике письма, которое он собирался отправить опальному «проконсулу Кавказа» Ермолову: «Ваша слава принадлежит России и Вы не вправе ее утаивать. Но, собирая памятники отечественной истории, напрасно ожидал я, чтобы вышло наконец описание Ваших закавказских подвигов <…> До сих пор (пожар Москвы и бегство Наполеона) поход Наполеона затемняет и заглушает все — и одни только некоторые военные люди знают, что в то же самое время происходило на Востоке… Прошу удостоить меня чести быть Вашим издателем».

Напомню, что это было написано в 1833 году — на Кавказе в самом разгаре поднятое первым имамом Гази-Магомегом, или, как его еще называли русские, Кази-муллой, яростное движение мюридизма, идет «священная война», позади богатая событиями эпоха генерала князя Цицианова — с 1802 по 1806 год, — когда, собственно, и начались активные действия против горских народов, позади десятилетие ермоловских «подвигов» — важнейший этап в Кавказской войне, позади кровавые сражения с отрядами Кази-муллы и его гибель, уже прославился ученик первого имама Шамиль, который вскоре сам станет имамом, Кавказ бурлит уже треть века, там сложили головы тысячи русских солдат и офицеров, а весьма осведомленный Пушкин утверждает, что о происходящем там знают «только некоторые военные люди».

И он не ошибался. Малоизвестными для русского общества были не только первые годы Кавказской войны, заслоненные наполеоновскими войнами, но и все ее последующие периоды.

В 1860 году, после пленения Шамиля — до завершения войны оставалось еще четыре года, — один из знатоков и идеологов завоевания Кавказа, его участник, генерал Ростислав Фадеев писал: «Наше общество в массе не сознавало даже цели, для которой государство так настойчиво, с такими пожертвованиями добивалось покорения гор»[1]. И в самой деле — представления даже наиболее выдающихся людей русского общества о целях многолетней изнурительной войны были довольно неопределенны. Молодой Пушкин писал в 1820 году брату Льву после поездки на Северный Кавказ: «Должно надеяться, что эта завоеванная страна, до сих пор не приносившая никакой пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии». Ни одно из этих мечтаний — кроме разве что обеспечения фланга и тылов русской армии в случае войн с Турцией и Персией — не имело реальных оснований. Ни торговля с «золотыми странами Востока», ни «химерический план» прорыва в Индию, принадлежавший изначально Петру I, потратившему на «каспийские дела» бездну средств и человеческих жизней, план, давший первые импульсы будущей Кавказской войне, не реализовались, — все это было вполне призрачно и не оправдывало того колоссального напряжения, с которым Россия вела войну на Кавказе…

Уже в пушкинские времена Кавказ, Кавказский корпус был миром, существенно отличным от жизни остальной России. Настоящие «русские кавказцы» — казаки, солдаты, офицеры, генералы, чья жизнь проходила в этом краю, составляли особый тип русских людей. При этом Кавказская война мощно влияла на жизнь России экономически — содержание Кавказского корпуса и организация быта на завоеванных территориях требовали огромных, непосильных для государственного бюджета затрат, а возвращение в Россию, рано или поздно, тысяч и тысяч людей, прошедших эту войну — с ее жестокостью, героизмом, несвойственными русскому человеку представлениями о границах и характере свободы, с ее культом имперского долга и цивилизаторской миссии, оправдывающей неограниченное насилие, — возвращение этих людей не могло не сказываться на состоянии русского общественного сознания.

Автор воспоминаний, очень важных для понимания кавказского быта и психологии, полковник Константин Бенкендорф писал: «Страна, подобная Кавказу, где место, занимаемое человеком — ничто, а сам человек — все… Зачем лишать себя этого неоценимого сокровища — „Кавказа“, который суть никто другой, как тот же русский, переделанный Кавказом… Правда, кавказцев много упрекают в том, что они составляют как бы особую партию или союз; да, это союз, но союз в лучшем смысле этого слова, союз уважаемый и благотворный, так как основанием его является глубокое знание края и любовь к нему всего того же края».

Разумеется, это точка зрения русского офицера, которую вряд ли разделили бы наибы Шамиля, но нам важно понять в данном случае именно психологию «кавказца». Особенно важно в этом пассаже — утверждение, что на Кавказе человек важнее занимаемой должности, противоречащее основам той системы, которую исповедовала высшая российская власть. Атмосфера Кавказского корпуса существенно отличалась от атмосферы остальной армии. Издатель и комментатор записок Бенкендорфа «кавказец» Б. Л. Колюбакин сопроводил слова мемуариста примечанием: «В самом деле, обстановка военно-административной и чисто военной службы на Кавказе в те времена была такова, что только самостоятельное и независимое отношение к делу, полное находчивости и решительности, обеспечивало успех этого живого дела войны и умиротворения кавказских народностей».

Здесь, конечно, присутствует изрядная доля идеализации, но особая атмосфера корпуса и постоянная близость горцев, исповедовавших мировосприятие, в основе которого лежал мощный инстинкт свободы, безусловно «переделывал русского человека». Понятия «Кавказ» и «свобода» органично сочетались в русском общественном сознании. Недаром Пушкин в «Кавказском пленнике» именно свободолюбием мотивировал появление на Кавказе своего героя — русского офицера:

Отступник света, друг природы.

Покинул он родной предел

И в край далекий полетел

С веселым призраком свободы.

Свобода! он одной тебя

Еще искал в пустынном мире…

Что же происходило с общественным сознанием России под влиянием Кавказской войны — вот едва ли не главный вопрос, на который никто еще не ответил с полной мерой серьезности.

Пытаясь сегодня анализировать исторические корни и закономерности российско-кавказской драмы наших дней, мы должны прежде всего озаботиться именно человеческим аспектом проблемы. Что являли собой солдаты, офицеры, генералы Кавказского корпуса? Как представляли они себе происходящее вокруг и результаты своих действий? Как относились они к противнику, со смертельным упорством отстаивавшему свое право на традиционный способ существования? Видели ли они другие способы разрешения конфликта кроме штыка и картечи? Возможны ли были иные варианты развития взаимоотношений между Россией и Кавказом?

Ответить — хотя бы приблизительно — на эти роковые вопросы мы можем только пристально изучая мысли и поведение конкретных людей.

К счастью, мы обладаем для этого огромным и бесценным материалом — воспоминаниями участников событий.

Как жизнь Кавказского корпуса была особым миром, отличным от общероссийского существования, так и воспоминания «кавказцев» — особый пласт русской мемуаристики.

Известные воспоминания участников войны в разные ее периоды — всего более трехсот источников, опубликованных как в прошлом веке, так и в более близкие времена — вплоть до последних лет, — в основной своей массе носят летописный характер. Мемуаристы не ставят перед собой неких общих идеологических целей, они, как правило, не предназначают свои сочинения в назидание потомкам, как это делали многие русские мемуаристы XVIII и XIX веков. Даже кавказские записки Ермолова, не только генерала, но и государственного мужа, ориентированные на античные образцы — «Записки о Галльской войне» Цезаря, — бесстрастно фиксируют события. У Ермолова это была установка, он ощущал себя творцом истории и не снисходил до выражения страстей: сомнений, сочувствия или гнева.

Но сам величественно-бесстрастный тон придавал наиболее значимым пассажам зловещую значительность: «Желая наказать чеченцев, беспрерывно производящих разбой, в особенности деревни, называемые качкалыковскими жителями, коими отогнаны у нас лошади, предположил выгнать всех их с земель аксаевских, которые занимали они, сначала по условию, сделанному с владельцами, а потом, усилившись, удерживали против их воли.

При атаке сих деревень, лежащих в твердых и лесистых местах, знал я, что потеря наша должна быть чувствительною, если жители оных не удалят прежде жен своих, детей и имущество, которых защищают они всегда отчаянно, и что понудить их к удалению жен может только один пример ужаса.

В сем намерении приказал я войска Донского генерал-майору Сысоеву с небольшим отрядом войск, присоединив всех казаков, которых по скорости собрать было возможно, окружив селение Даданюрт, лежащее на Тереке, предложить жителям оставить оное, и, буде станут противиться, наказать оружием, никому не давая пощады. Чеченцы не послушали предложения, защищались с ожесточением. Двор каждый почти окружен был высоким забором, и надлежало каждый штурмовать. Многие из жителей, когда врывались солдаты в дома, умерщвляли жен своих в глазах их, дабы во власть их не доставались. Многие из женщин бросались на солдат с кинжалами. <…> Со стороны неприятеля все, бывшие с оружием, истреблены, и число оных не менее могло быть четырехсот человек. Женщин и детей взяли в плен до ста сорока, которых солдаты из сожаления пощадили, как уже оставшихся без всякой защиты и просивших о помиловании. (Но гораздо больше оных число вырезано было или в домах погибло от действия артиллерии и пожара.) Солдатам досталась добыча довольно богатая, ибо жители селения были главнейшие из разбойников… Селение состояло из двухсот домов; 14 сентября разорено до основания».

Кавказские записки Ермолова по своей стилистике принципиально отличаются от его записок о войнах с Наполеоном. Там постоянно прорывается живое человеческое чувство. Ничего подобного мы не встретим в кавказских записках. Ермолов говорит о потерях своего корпуса столь же бесстрастно, как и о массовой гибели горского населения. Он нигде не изменяет своему «римскому стилю». И дело не в ином возрасте или служебном положении. Дело в ином отношении к войне и противнику. Тогда он был взволнованным участником общеевропейской драмы, он сражался с равными себе. Здесь он стал суровым вершителем имперской воли, орудием Истории. Он не был чудовищем. Его жестокость была не душевного, но идеологического свойства.

Крупнейший исследователь мемуарной литературы А. Г. Тартаковский писал: «Историческое самосознание личности — самый сущностный и глубинный, жанровообразующий признак мемуаристики…»[2] «Кавказцам», для которых эта война стала судьбой — главным содержанием их жизни, прежде всего важно было сохранить, закрепить уходящую реальность — отсюда кропотливая подробность их рассказов. В подавляющем большинстве случаев они не сомневались в необходимости и справедливости дела, которому посвятили многие годы, в которое вложили всю свою душевную и физическую энергию. Историческое самосознание «кавказца» определялось твердой уверенностью в монументальности свершаемого — они не просто расширяли пределы государства — что само по себе было неким императивом для русского военного человека, — не только обеспечивали безопасность южных рубежей, но и преобразовывали мир.

Разумеется, существовали очень разные типы «кавказцев» и анализ этого многообразия, так же как и выявление фундаментальных черт этой общности, — задача будущих исследователей кавказской мемуаристики.

Рефлексия по поводу методов строительства империи, основанная на общегуманистических представлениях, в сколько-нибудь отчетливом виде проявилась гораздо позже. Так, замечательный русский мыслитель Георгий Федотов, который может служить нравственным эталоном, писал уже после крушения Российской империи, обдумывая в конце 1930-х годов причины этого крушения: «Мы любим Кавказ, но смотрим на его покорение сквозь романтические поэмы Пушкина и Лермонтова. Но даже Пушкин обронил жестокое слово о Цицианове[3], который „губил, ничтожил племена“. Мы заучили с детства о мирном присоединении Грузии, но мало кто знает, каким вероломством и каким унижением для Грузии Россия отплатила за ее добровольное присоединение. Мало кто знает и то, что после сдачи Шамиля до полмиллиона черкесов эмигрировало в Турцию. Это все дела недавних дней. Кавказ никогда не был замирен окончательно».

Однако, будучи подлинным историческим мыслителем, Федотов видит всю многослойность проблемы.

«На Востоке, при всей грубости русского управления, культурная миссия России бесспорна… У русских не было того высокомерного сознания высшей расы, которое губило плоды просвещенной и гуманной английской администрации в Индии. Русские не только легко общались, но и сливались кровью со своими подданными, открывая их аристократии доступ к военной и административной карьере. Так плюсы и минусы чередуются в обшей картине»[4]. Если гуманист Федотов, имевший возможность объективно оценить имперскую драму, уверенно говорил о культурной, цивилизаторской миссии России, то для непосредственных участников завоевания это было тем более несомненно.

Однако многообразна и сложна не только ретроспективная оценка Кавказской войны, но и сама картина этой войны, встающая из воспоминаний «кавказцев» и другого рода источников.

Говоря об особенном жизненном стиле Кавказского корпуса, надо иметь в виду одну его принципиальную особенность — взаимовлияние противоборствующих сторон. Об этой удивительной черте кавказской жизни с обычной своей гениальной лапидарностью сказал Лермонтов в очерке «Кавказец». Описывая превращение романтического молодого офицера в опытного кавказского служаку, расставшегося с иллюзиями, Лермонтов говорит: «Зато у него явилась новая страсть, и тут-то он делается настоящим кавказцем. Эта страсть родилась вот каким образом: последнее время он подружился с одним мирным черкесом: стал ездить к нему в аул. Чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую: не зная истории России и европейской политики, он пристрастился к поэтическим преданиям народа воинственного. Он понял вполне нравы и обычаи горцев, узнал по именам их богатырей, запомнил родословные главных семейств. Знает, какой князь надежный и какой плут; кто с кем в дружбе и между кем и кем есть кровь. Он легонько маракует по-татарски; у него завелась шашка, настоящая гурда, кинжал — старый бизалай, пистолет закубанской отделки, отличная крымская винтовка, которую он сам смазывает, лошадь — чистый Шаллох и весь костюм черкесский, который надевается только в важных случаях и сшит ему в подарок какой-нибудь дикой княгиней. Страсть его ко всему черкесскому доходит до невероятия».[5]

Уже цитированный К. Бенкендорф рассказывает в высшей степени показательный эпизод: «Однажды, в одном селении, в базарный день, возникла ссора между чеченцами и апшеронцами [солдатами Апшеронского полка. — Я. Г.], куринцы [солдаты Куринского полка. — Я. Г.] не преминули принять в ней серьезное участие. Но кому они пришли на помощь? Конечно, — не апшеронцам! „Как нам не защищать чеченцев, — говорили куринские солдаты, — они наши братья, вот уже 20 лет как мы с ними деремся!“»

Эта ситуация, многократно подтвержденная в мемуарах участников войны, совершенно уникальна. Невозможно представить себе североамериканского офицера первой половины прошлого века, надевающего индейский боевой наряд или офицера-англичанина в одежде индуса. Это был особый психологический процесс, придававший особость и всей российско-кавказской ситуации. В ходе многолетней войны возникало парадоксальное ощущение родства с противником.

«Коренные кавказцы», безжалостно выполняя свой долг завоевателей, тем не менее старались трезво оценивать поведение как собственное, так и противника.

Мелетий Яковлевич Ольшевский, закончивший службу генералом от инфантерии, занимавший различные высокие должности в Кавказском корпусе в 1840–1850-е годы, писал: «Чеченцев, как своих врагов, мы старались всеми мерами унижать и даже их достоинства обращать в недостатки. Мы считали их народом до крайности непостоянным, легковерным, коварным и вероломным, потому, что они не хотели исполнять наших требований, не сообразных с их понятиями, нравами, обычаями и образом жизни. Мы их так порочили потому только, что они не хотели плясать по нашей дудке, звуки которой были для них слишком жестки и оглушительны. Чеченцы обвинялись нами в легковерии и непостоянстве за то, что они отрекались от своих обещаний и даже изменяли нам. Да были ли ясно истолкованы наши требования и были ли поняты ими как следовало? В свою очередь, не имели ли права чеченцы обвинять нас за то, что мы, русские, сами были нарушителями заключаемых с ними условий. Чеченцы укорялись нами в коварстве и вероломстве, доходивших до измены. Но имели ли мы право укорять целый народ за такие действия, о которых мы трактовали не со всем чеченским населением, а с десятком чеченцев, не бывших ни представителями, ни депутатами».

Ольшевский писал свои воспоминания уже закончив кавказскую службу и трезво оценивая ее уроки. Но тем не менее это признание возможной правоты противника, правомочности разных подходов к ситуации — важнейший элемент миропредставления «кавказцев», который постепенно становился все более весомым и в эпоху Барятинского в значительной степени определил гибкость его политики и конечный успех.

Мир Кавказской войны был миром резких контрастов. Уважение к противнику и парадоксальное ощущение боевого родства с ним соседствовало с хладнокровной жестокостью. Один из мемуаристов — В. Доливо-Добровольский-Евдокимов, воевавший под командованием известного кавказского генерала князя Аргутинского-Долгорукова, описывает стиль судопроизводства князя: «После победы настали дни кары для виновных; еще на дороге к Ахтам князь Аргутинский приказал заколоть одного из пленных. Осмотрев и расспросив в Ахтах пленных, он взял за руку одного видного лезгина, подвел его к фронту 2-го ширванского батальона и представил его солдатам. „Это большой мошенник, — сказал он им, — дарю его вам, ребята, поднимите его на штыки!“ И приказание было исполнено… Такому же решению подверглись еще несколько ахтинских лезгин. Но когда грозный князь воротился в Ахты, то в последних числах сентября [1848 года. — Я. Г.] произошла потрясающая казнь; к нему привели пятерых лезгин — трех мужчин и двух женщин, жителей Кумухского ханства, пойманных и уличенных в стараниях разжечь волнение в народе… Поговорив с лезгинами, князь обратился к караулу: „Караульные, разобрать ружья“ и, взяв одного из лезгин, приказал заколоть его, вслед затем он вывел другого и третьего; обезумев от ужаса, они бессмысленно смотрели на гибель первого товарища и не трогались с места; ни у мужчин, ни у женщин не достало слов для мольбы, но женщины были пощажены… Дагестан трепетал…»

И дело не только в индивидуальной свирепости князя Аргутинского, потомка старинных грузинского и армянского княжеских родов, немало натерпевшихся от горских набегов. Просвещеннейшие военачальники — правая рука Ермолова вольтерьянец Вельяминов и англоман Воронцов — отнюдь не отличались гуманизмом в отношении горцев.

Кавказская война не знала «гуманистических предрассудков» — цель оправдывала средства. Декларации отнюдь не соответствовали практике.

Впрочем, не щадили генералы и собственных солдат. Генерал Лабынцев, образцовый «кавказец», при штурме завалов применял (и не он один) следующую тактику — стрелковый взвод во главе с командиром должен был атаковать укрепление в лоб, горцы встречали атакующих залпом, взвод погибал часто в полном составе, но пока горцы перезаряжали ружья, русские роты без дальнейших потерь врывались в укрепление… Солдаты обреченного взвода, равно как и их товарищи, относились к подобной тактике с полным пониманием — она была рациональна, а человеческая жизнь дешева.

Вообще, принципиальное достоинство мемуаров — честный и трезвый взгляд на темные стороны Кавказской войны — в частности, повсеместное казнокрадство и взяточничество.

Трагичность ситуаций заключалась в том, что ни одна из противоборствующих сторон не представляла себе взаимоприемлемого компромиссного решения. Россия, исходя из геополитических соображений — наличие в первой четверти XIX века стратегических противников Турции и Персии, стремясь обеспечить безопасность Грузии, ставшей частью государства, и надежность коммуникаций с новым краем, считала безоговорочное покорение Кавказа императивом, равно как и его полную интеграцию в общероссийскую систему. Был и еще обширный комплекс мотивов. Горцы же не мыслили себе иной жизни, кроме ими самими избранной. Отказ от таких традиционных ценностей, как набеги, игравшие огромную психологическую и экономическую роль в их жизни и в значительной степени спровоцировавшие российскую экспансию, означал для них крушение миропорядка.

Кроме того, горцы, превыше всего ценившие свою «дикую свободу», понимали, что за покорением последуют подати, трудовая повинность. От бежавших в горы русских солдат они знали, что такое крепостное право, рекрутчина. Подобное будущее представлялось им катастрофическим. Уже на исходе войны — в 1861 году — горцы Западного Кавказа предложили в качестве компромисса полную лояльность и вассалитет в обмен на невмешательство в их жизненный уклад и сохранение за ними традиционных территорий. Это предложение было решительно отвергнуто посетившим Кавказ Александром II…

Невозможность компромисса предопределила российско-кавказскую драму, продолжающуюся по сей день. Однако, в отличие от XIX века, XX век выработал механизмы согласования интересов, что сделало ситуацию отнюдь не безнадежной. Нужна лишь добрая воля обеих сторон.


Воспоминания участников Кавказской войны — энциклопедия проблем, которые Россия пыталась решить на Кавказе, энциклопедия удачных решений и тяжких ошибок, настроений и идей. Это панорама человеческих типов, вариантов миропредставлений, порожденных грандиозным и трагическим явлением — Кавказской войной.

Обилие воспоминаний о Кавказской войне объясняется не только внутренними побуждениями участников событий, но и решительной инициативой великого князя Михаила Николаевича, сменившего фельдмаршала Барятинского на посту наместника и главнокомандующего Кавказским корпусом, переименованным в Кавказскую армию.

После окончания войны великий князь обратился к офицерам своей армии с призывом сохранить для потомков историю завоевания Кавказа. При штабе Кавказской армии стал выходить специальный Кавказский сборник, в котором печатались самые различные материалы по истории войны и мемуары в первую очередь.

Значительная часть кавказских мемуаров публиковалась и в исторических журналах — «Русский архив», «Русская старина», «Старина и новизна», и в журналах, не имеющих специально исторического направления.

Немало свидетельств об этом важнейшем периоде нашей истории еще хранится в архивах и ждет своего часа.

Коль скоро будет предпринято научное издание возможно полного корпуса воспоминаний, это станет неоценимым подспорьем для тех государственных и военных деятелей, которые действительно хотят разрешения сегодняшнего конфликта, а не его бесконечного затягивания и мучительной трансформации.

Предлагаемый читателю сборник построен таким образом, чтобы включенные в него фрагменты воспоминаний охватывали в хронологическом порядке основную часть рокового шестидесятилетия. Здесь представлены различные типы мемуаристов — от высокомерно-холодного Ермолова до вдумчиво объективного Филипсона.

Значительная часть материала относится к событиям в Чечне. Это, разумеется, не случайно и не требует разъяснений.

Данное издание не является изданием академическим. Это — впереди. Наша задача познакомить современного широкого читателя с материалом, ему неизвестным, но необходимым для понимания истоков нынешней драмы — при всем различии исторического контекста.

Георгий Федотов писал с горечью в цитированном очерке: «К сожалению, народы, по крайней мере в наше время — живут не разумом, а страстями. Они предпочитают резню и голод под собственными флагами».

Объективное историческое знание, нейтрализующее опасную мифологию, — далеко не последнее, что можно противопоставить этим страстям.

Я. Гордин

Загрузка...