М. И. Венюков[371] Кавказские воспоминания 1862–1863

Март месяц был роковым для абхазов правого берега Белой, то есть тех самых друзей, у которых мы в январе и феврале покупали сено и кур. Отряд двинулся в горы по едва проложенным лесным тропинкам, чтобы жечь аулы. Это была самая видная, самая «поэтическая» часть Кавказской войны. Мы старались подойти к аулу по возможности внезапно и тотчас зажечь его. Жителям предоставлялось спасаться, как они знали. Если они открывали стрельбу, мы отвечали тем же, и как наша цивилизация, то есть огнестрельное оружие, была лучше и наши бойцы многочисленнее, то победа не заставляла себя долго ждать. Но обыкновенно черкесы не сопротивлялись, а, заслышав пронзительные крики своих сторожевых, быстро уходили в лесные трущобы. Сколько раз, входя в какую-нибудь только что оставленную саклю, видал я горячее еще кушанье на столе недоеденным, женскую работу с воткнутою в нее иголкою, игрушки какого-нибудь ребенка брошенными на полу в том же самом виде, как они были расположены забавлявшимся! За исключением, кажется, одного значительного аула, которого население предпочло сдаться и перейти в равнинную полосу, отведенную для покорных горцев, мы везде находили жилища покинутыми и жгли их дотла. Думаю, что в три дня похода мы сожгли аулов семьдесят, впрочем преимущественно небольших, так что совокупное их население едва ли превосходило тысяч пять душ. Для солдат это была потеха, особенно любопытная в том отношении, что, неохотно забирая пленных, если таковые и попадались, они со страстным увлечением ловили баранов, рогатый скот и даже кур. Этот захват покинутого горцами или отбитого у них имущества был приведен в систему. Куры могли становиться частною собственностью поймавших их; но быки и бараны делались общим достоянием отряда и шли в раздел между всеми участвовавшими в набеге. Помню один из случаев такого раздела. На небольшую лужайку перед палаткою Геймана был согнан весь скот и распределен на разряды: бараны отдельно, телята и мелкие бычки отдельно и наконец крупный скот отдельно. Сосчитали число животных, сделали небольшую арифметическую выкладку, почем дать на батальон и, кажется, даже на роту, и стали передавать выборным от этих рот, считая двух телят или молодых бычков за одного взрослого. Крупный скот предпочтительно шел «в пользу полкового лазарета», то есть угнан был на Шедок, для обработки полковых пашен; весь прочий был роздан частям войск, находившимся налицо. Все делалось чинно, в порядке; но вот одному солдату крайне понравился какой-то баран, с особенно длинною шерстью, годною на папаху. Он успел унести его «не в счет»; но тут же был пойман и подвергся свирепому наказанию. Гейман приказал держать его стоя и дал триста не розг, а конечно, палок, тут же вырезанных в лесу. Несчастный сначала кричал, потом замолк, и только слышалось хлестание лоз, наведшее на всех ужас. Гейман стоял хладнокровно, с раздувшимися ноздрями, с налитыми кровью глазами и только изредка приговаривал: «Хорошенько!» Непроходимая бездна легла с этой минуты между мною и им, как человеком, хотя мы все продолжали оставаться в наилучших отношениях, как сослуживцы.

Здесь вообще я позволю себе сказать несколько слов об этом известном кавказском воине, которого боевая репутация была так значительна, что в 1870-х годах в Петербурге думали сделать его начальником войск в Закаспийском крае, где он мог проявить свои способности самостоятельного полководца, на что, впрочем, кавказское начальство не согласилось. Герой Ардагана и Деве-Бойну, но виновник Зивинского поражения[372], В. А. Гейман, несмотря на немецкую фамилию, был русский, православный, вовсе не знавший немецкого языка и даже не любивший немцев. Он был человек, по происхождению очень бедный, не получивший почти никакого образования, мало читавший, но мало-помалу приобретший в военных науках кое-какие практические знания, которые умело применял к делу: обстоятельство едва ли не более важное для практического военного человека, чем изучение обширных трактатов стратегии, практики, военной администрации и пр. Начав службу на Кавказе юнкером, в совершенстве изучил всю технику Кавказской войны, то есть умение употреблять небольшие силы на тесном театре действий. Природа наделила его превосходным качеством для начальника при таких условиях: блестящею храбростью и презрением опасностей, доходившим до того, что он намеренно выставлялся сам со спутниками, которых мужество хотел испытать, на самых опасных местах; при этом сознание опасности не только не заставляло его терять голову, то есть страшиться или слепо лезть вперед, а напротив, делало его более чем когда-нибудь распорядительным и даже находчивым. Это была натура, напоминавшая французского маршала Массену[373], с тою разностью, что Массена вне боя был молчалив, а Гейман скорее болтлив. Две простреленные руки, которые он по очереди носил на повязке, и это истинно-боевое мужество привязывали к нему во время боя солдат, которые вне боя не любили его за жестокость, часто проявлявшуюся по самому пустому поводу, как я уже привел пример выше. В офицерском обществе он был довольно приятный собеседник, знавший немало холостых анекдотов; но его резкость, особенно когда он сердился, что случалось нередко, выходила нередко из всяких пределов приличия. Многие подчиненные и даже люди, равные с ним по положению, ненавидели его от души за нанесенные обиды, в которых он далеко не всегда извинялся. Отличный боевой офицер, он был плохим хозяином и вечно страдал безденежьем, даже когда командовал полком и отрядом, причем доходы его могли простираться от 20 до 25 тысяч рублей в год. Одно время в Севастопольском полку была распространена карикатура, где Гейман был изображен открывающим полковой денежный ящик, из которого вылетают воробьи. Для контраста рядом изображен был ящик соседнего К-го полка, туго набитый деньгами.

Я сейчас сказал, что доходы Геймана могли простираться от 20 до 25 тысяч рублей в год, хотя казенное его содержание с рационами едва ли доходило и до 4 тысяч. Это требует объяснения, потому что походит на упрек в хищничестве, на желание замарать репутацию «честного служаки», которой сам Гейман очень дорожил. Мне нет никакой надобности бросать камнем в человека умершего и притом оказавшего России немало услуг; но я беру его как пример кавказских полковых командиров начала 1860-х годов, которые ведь почти все действовали в хозяйственном отношении одинаково и отчасти даже вызывались к тому многими недостатками тогдашних законоположений о войсковом хозяйстве, положений, которые оставляли полковым командирам значительный произвол в распоряжении казенными суммами и даже полагали на них «обязательные» расходы из «экономии». И так, отнюдь не утверждая, что В. А. Гейман действительно получал, я только говорю, что он мог получать следующие доходы независимо от лично присвоенного ему содержания. Во-первых, остатки от фуражных денег на лошадей полкового обоза. Таких лошадей в трибатальонном полку было около 250; они на деле кормились одним сеном или даже подножным кормом; овес перепадал им очень редко, в случае крайнего изнурения. А между тем казна отпускала, разумеется, деньгами, сухой фураж, то есть сено и овес, почти круглый год. Ежели бы даже полковой командир хотел кормить лошадей по положению зерном, то он достать бы его не мог ближе как на низовьях Дона, потому что окрестные театру войны казачьи станицы сами нуждались во всякого рода зерне для своих лошадей, да и для себя лично. Ergo[374], из 60–70 р., отпускавшихся в год на каждую обозную лошадь, наверное, 50 оставалось в «экономии», что дает в год 12 500 рублей. Во-вторых, по закону комиссариат должен был переменять войскам, находившимся в непрерывном походе, палатки каждые полгода; но в действительности летом солдаты живали в шалашах или домах, построенных при возведении станиц; зимою тоже иногда они квартировали по разным постройкам: от того лагерь выживал вместо шести месяцев полтора года. А как полковые командиры имели право получать стоимость его из комиссариата деньгами, то у них в каждые три года оставалась в кармане стоимость четырех лагерей. Один такой лагерь на 5-и батальонный полк состоял из 270 палаток (не считая больших, лазаретных), а каждая палатка стоила 18 рублей и более; ergo годовой доход с лагеря был 7300 рублей. В-третьих, на содержание больных в походных лазаретах казна давала иногда по 15–17 копеек и даже более; а, принимая во внимание шедокское хозяйство, в действительности на больного расходовалось в день много-много 3 копейки. А как летом, в лихорадочную пору, лазареты были переполнены больными, то это давало «экономию» в 8–10 тысяч рублей, особенно если полковой лазарет, по благосклонности командующего войсками, обращался в отрядный, куда обязательно доставлялись больные из чужих частей. Вот, следовательно, сумма в 27–28 тысяч рублей, которая, так сказать, сама давалась в руки полкового командира и отрядного начальника, отнюдь не нарушая интересов офицеров или солдат, которые могли бы принести жалобу. Представлять эти «экономии» в казну никому не приходило в голову; во-первых, потому, что это было не в обычае, то есть зависело от нравственного уровня целого общества; во-вторых, потому, что впереди предстояла сдача полка, при которой обыкновенно приплачивалось, за недостатки хозяйства, принимавшему 10–15 тысяч рублей, смотря по степени придирчивости приема. Наконец, время командования полком было единственным в целой жизни военнослужащего, когда он мог вознаградить себя за массу лишений, перенесенных в 20–30 лет предыдущей службы и хоть несколько обеспечить на старость себя и семью.

И так, я думаю, что не преувеличил, а скорее уменьшил вероятную сумму доходов, определив ее в 20–25 тысяч рублей ежегодно. Но это, разумеется, про людей, не искавших наживаться вполне противозаконными средствами; что же до командиров неразборчивых, жадных, то их доходы могли быть гораздо больше. Примером таких хищников можно выставить одного современника Геймана, у которого наконец полк и был отнят за излишнюю заботливость о личных интересах в ущерб казенным. Я не назову этого господина, но расскажу некоторые из его шуток. Во-первых, у него в полку было до 600 человек женатых солдат, и эти люди состояли на совершенно барщинном положении. Они три дня в неделю работали на полковника, а три дня — на себя; на службу же вовсе не ходили, кроме времени больших военных движений, когда наезжал из Ставрополя граф Евдокимов. Рано утром их поднимали и отправляли кого рубить дрова, кого пилить доски, кого строить дома, кого сеять, кого жать, кого молотить, кого шить и т. д. Многие отпускались на линию для заработков, то есть на оброк, особенно в летнюю рабочую пору. А как эта пора совпадала с сезоном лихорадок, то бывали случаи, что роты в сказанном полку высылали на службу не более 25 человек, иногда даже 18, что наконец и обратило внимание главнокомандующего. Зато, прокомандовав три с половиною года полком, хозяин-полковник вывез с Кавказа, как говорили, 120 000 рублей. К доходам от солдатских работ он умел присоединять экономию от сокращения числа подъемных лошадей, так что роты в походе у него постоянно возили продовольствие на собственных артельных тройках. Были «экономии» и от сделок с комиссариатом на солдатском сукне, сапожном товаре и проч.

Кубанские казаки. Рис. Т. Горшельта.

Но этот скопидом еще не являл всех хищнических доблестей, свойственных современным ему отцам командирам. Я позволю себе привести, опять-таки не называя имен, двух других артистов, которых подвиги выходят из ряда вон. Один из них, получив в Ставрополе все годовые вещи на 5-и батальонный полк, остановил их, не довезя до полковой штаб-квартиры верст 50, в одной станице, и в Ставрополь послал извещение, что вещи прибыли. Вслед за тем он сжег свой полковой цейхгауз и послал эстафету, что вследствие приключившегося пожара, сопровождаемого сильным ветром, все полученное сгорело прежде, чем успело быть употреблено в дело и даже официально принято. Назначено было из Ставрополя следствие, которое …ну, разумеется, ничего не открыло, хотя вся окрестность знала, в чем дело. Казне пришлось отпустить вторично обмундирование на целых 5000 человек. Вероятно, подражая той же смелой идеи, но в то же время желая уразнообразить ее, другой полковник-хозяин, позднее, в 1862 году, «утопил» свои годовые вещи в Кубани, предварительно испросив у начальства позволение доставить их водным путем, под предлогом, что сухопутная перевозка за 200 верст дорога. Граф Евдокимов получив известие о казусе, только улыбнулся и сказал: «Ну, наконец …ский полк получит сукно моченое!», а выдать новое обмундирование на полк все-таки пришлось.

Рядовой Севастопольского полка. Рис. Т. Горшельта.

Тяжело, удушливо одно воспоминание об этих вещах, из которых последнее имело место как раз в то время, когда я приезжал на короткое время в Ставрополь летом 1862 года. Каково было стать свидетелем подобных «предприятий», да еще знать, что без сочувствия к ним, более или менее деятельного, всякая служебная дорога была заперта, — это пусть судят другие. Я же с величайшею охотою оставляю эту позорную летопись фактов, составлявших изнанку Кавказской войны, и возвращаюсь к лицевой ее стороне.

В апреле наш отряд, усиленный частью абадзехского, двинулся в Дахо. Так как предыдущими движениями и работами дорога по большей части пути была расчищена, то особого труда военная сторона дела не представляла, тем более, что даховцы были очень немногочисленны. Но занятие Дахо, то есть последнего клочка земли на Белой, еще не принадлежавшего России, все же представлялось делом видным, успех которого должен был «увенчать» нашу зимнюю кампанию 1861–1862 годов. Соответственно этому наехало в отряд множество «фазанов», между которыми был и один очень ученый штабной полковник из Тифлиса, очень известный своими серьезными трудами по изучению кавказских языков, барон У-рь. Ученые работы его, доставившие ему европейскую известность, очевидно, не настолько ценились в Тифлисе, чтобы его можно было произвести в генералы; а потому и был он отправлен к нам на две недели для пожатия лавров, которые бы могли быть преобразованы в генеральские эполеты. Был еще наехавший, кажется, за золотой саблей, если не за Георгием, полковник Z., которого права на боевые отличия главным образом состояли в том, что он был сыном когда-то важного в военном министерстве чиновника, умевшего обогатиться на отдаче казенных подрядов. Граф Евдокимов знал боевые способности подобных джентльменов, а потому, поручая им номинально, в писаном приказе по войскам, командование, например, авангардом, в то же время делал частное распоряжение, чтобы действительным распорядителем был какой-нибудь опытный штаб-офицер из отряда, в данном случае например командир блистательного батальона ширванских стрелков, подполковник П. Если теперь кто-нибудь вздумает отыскать ну хоть газету «Кавказ» и в ней прочесть реляцию о занятии Дахо, то, кажется, кроме имени У-ра и финансового джентльмена, он не найдет там других в числе «особенно отличившихся». Гейман, со своей стороны, озаботился, чтобы реляция не забыла и нас, севастопольцев, если не поименно, то хотя собирательно. Полк был поставлен в голове колонны в «решительный» момент спуска в долину Дахо, причем я имел честь со своим батальоном прикрывать движение с левого фланга… против не существовавшего уже неприятеля!.. Во все время военных действий против даховцев выбыло из отряда в 20 батальонов человек 70 убитых и раненых; но и этого было достаточно, чтобы расписать дело как следует. Я даже думаю, что «расход людей» мог быть экономнее. В числе раненых находился, между прочим, один юнкер, которому пуля, выпущенная с близкого расстояния, попала в затылок и осталась в мозгу. Он возвращался в лагерь пешком, только с повязанной головой. На другой день, лежа в лазарете, он тоже не жаловался на особую боль и разговаривал с навещавшими его знакомыми. Публика дивилась такой страшной ране и такими странными последствиями ее. Говорили, что будет чудом, если молодой человек выздоровеет и будет потом во всю жизнь носить пулю там, откуда ее вынуть нельзя. Но чуда не свершилось: юноша умер на третий день, и опять при странных условиях. Он был в довольно нормальном состоянии и разговаривал с окружавшими. Вдруг вдали раздались звуки похоронного марша по случаю погребения одного убитого офицера; раненый побледнел, умолк, впал в забвение и скончался. Предоставляю физиологам решить, в какой части большого мозга пуля должна была засесть, чтобы все описанное могло свершиться. А описанное, кажется, верно. Разумеется, анатомирование «интересного субъекта» произведено не было.

С водворением нашим в долине Белой, где теперь Даховская станица, предвиделась длинная мирная стоянка, без особых кровавых представлений и с одним вечным проведением дорог и ограждением станиц и постов. Страшная скука от отсутствия умственной деятельности съедала меня. Я попросил Геймана доложить графу Евдокимову, не позволит ли он мне воспользоваться некоторыми материалами из Ставропольского штаба, чтобы составить описание всего пространства между Кубанью и Белой, которое теперь бесповоротно и сполна входило в состав России. Н. Н. Забудский поддержал меня, и граф дал согласие. Мало того: ему, видимо, понравилось, что я не хочу быть праздным и, получив одобрительный отзыв в чисто служебном отношении, он приказал представить меня к чину, хотя вся моя служба на Кавказе продолжалась еще не более четырех месяцев. Пользуясь разрешением получить из штаба разные бумаги, я отправился на несколько дней в Ставрополь и тут опять был очень любезно принят Н. Н. Забудским и другими бывшими товарищами по Генеральному штабу. При возвращении в Дахо, благодаря прекрасной погоде, я впервые наслаждался великолепным видом Кавказа между Эльбрусом и Оштеном, то есть между истоками Кубани и Белой; до того времени я был знаком лишь с отдельными частями этого грандиозного пейзажа. Приехавший одновременно со мною в отряд майор нашего полка Трузсон, перешедший к нам из гвардии, был просто в восторге, когда с гребня Даховских высот перед ним раскрылась картина «диких красот» страны по верховьям Белой. Мадам де Сталь когда-то говорила, что человек не жил полной жизнью, если не наслаждался горной природой: я готов с нею согласиться и думаю, если А. Гумбольдт умел привлекать умы к изучению естествознания, то это потому, что в молодости, двадцатилетним юношею, видел Пиренеи и Тенерифский пик, высокие вулканы Мексики и Анды Южной Америки. Я сам теперь, уже человеком пожилым, испытываю то же влияние горной природы и притом, так сказать, постоянно и правильно. Когда с моего балкона виднеется совершенно ясно Монблан, особенно освещенный розовыми лучами заходящего солнца, я чувствую себя лучше настроенным, чем в обыкновенное время, когда перед глазами стелется только озеро и соседние ему прибрежья, тоже впрочем очень красивые. Отчего это так?.. Не будем спрашивать у психологов и эстетиков, которые нагородят три короба метафизического вздора; но останемся в уверенности, что когда-нибудь, лет через пятьсот, какой-нибудь математик-физиолог, наследник Гумбольдта и Фехнера, выразит нам зависимость между конфигурацией и освещением пейзажа и влиянием горного воздуха на легкие, с одной стороны, и деятельностью частиц мозга, с другой, более или менее хорошо подготовленною для интегрирования дифференциальною формулою.

В конце мая стало известно, что назначенные к водворению на Дахо переселенцы прибыли в станицу Царскую. Мой батальон был назначен идти им навстречу и привести в Дахо. Следуя по только что проложенной дороге в Царскую с небольшим и притом пустым войсковым обозом, я убедился, что на обратном пути буду поставлен в безысходное положение, если хоть небольшая партия горцев вздумает атаковать меня. В самом деле, дорога была покрыта пеньками от вырубленных деревьев, делавшими движение даже пустых телег чрезвычайно затруднительным; ограничивавшие с боков просеку опушки леса тянулись большею частью в расстоянии от дороги на 80–100 шагов, следовательно, горцы засевшие в лесу, могли бить людей и лошадей на выбор; поворот повозок назад, по узкости дороги, был возможен лишь в немногих местах; постройка вагенбурга, то есть каре из телег, положительно невозможна нигде, кроме одной местности на полпути, верстах в двенадцати от Даховской и от Царской. Подумав немножко, но не сказав никому моего мнения, я решился на возвратном пути выбрать свою дорогу, более безопасную. Расчет мой основывался на том, что, вероятно, горцы, если они хотят напасть на переселенцев, станут ждать меня на прежней дороге, а я между тем приду на вид Даховской станицы и отряда по другой. Придя вечером в день выхода из Царской с огромным обозом переселенцев на площадку, где можно было устроить вагенбург, я провел тут ночь, а на следующее утро, до свету, выступил по другой дороге, которую тем временем обследовал очень расторопный и смелый офицер, прапорщик Тараткевич, не побоявшийся пуститься в глубь леса и в сумерках, по глухим горским арбяным дорогах, про существование которых мы слышали, но по которым сами никогда не ходили. Успех увенчал смелое начинание, да еще впридачу горская арбяная дорога оказалась лучше нашей экипажной. Перед вечером я явился со своею огромною колонною на высотах, ограничивающих Даховскую котловину с севера. Удивление в отряде было всеобщим, потому что меня ждали совсем с другой стороны, а подполковник Дове, командир 1-го Севастопольского батальона, сказал мне, что едва ли даже Гейман будет доволен моею смелостью, хотя я и привел в полной сохранности переселенцев. «Знаете, — говорил он, — что Гейман сам строит дорогу, следовать по которой вы отказались: это его заденет за живое». Я отмалчивался, предоставляя судьбе оправдать меня и довольный, что Гейман отсутствовал в Псебае. Судьба поторопилась за меня заступиться: на другой день поутру по геймановской дороге потянулась новая колонна в Царскую, за провиантом; но, не отойдя и двух верст, была атакована большой партией горцев, причем много пострадала блестящая команда охотников Кабардинского полка, а один из офицеров (Щербачов или Липинский) получил 17 ран сабельными ударами. Если бы я последовал накануне официальным указаниям пути, то должен был бы принять этот удар на себя и притом в обстоятельствах крайне неблагоприятных, имея в обозе множество воловых подвод, нагруженных женщинами и детьми. Гейман, по приезде из Псебая, узнал о моих действиях, но не сказал мне ни малейшего спасибо: я должен был довольствоваться тем, что избег неприятностей с его стороны.

Солдаты в секрете. Рис. М. Зичи.

Узнав по предыдущему опыту сметливость и отвагу г. Тараткевича, решился я, по возвращении на позицию, употребить его для руководства действиями небольшой команды стрелков, которые бы рекогносцировали местность вокруг всего лагеря и в совершенстве приучились ко всем случайностям малой войны. И Тараткевич, и солдаты были этим чрезвычайно довольны. Такие рекогносцировки были ими рассматриваемыми, как самые приятные прогулки, где можно было поохотиться, а, главное, раздобыться съестными припасами из разных складов, деланных горцами по окрестным пещерам, довольно многочисленным в известковых горах. Каждое утро, если служба не мешала, стрелки мои, в числе 20–25 человек отправлялись на поиски и к вечеру возвращались с добычею, обыкновенно с несколькими мешками проса, а за недостатком его хоть с несколькими досками из разобранных горских саклей, которые стояли пустыми. Доски эти шли на продажу нашим колонистам, нуждавшимся в них при постройке домов, и таким образом все были довольны: и переселенцы, дешево добывавшие строевой материал, и солдаты, выручавшие за то деньги, и я, добивавшийся создать команду молодцов. Но всем этим самовольством могло быть недовольно начальство, ибо я рисковал жизнью целой команды людей, если бы она где-нибудь попалась в засаду. Приходилось все держать в секрете, и несмотря на то, что наше предприятие было известно всему батальону, никто не выдал на сторону. Но мало-помалу секрет сам вышел наружу, и вот каким образом. Палатка Геймана была как раз на левом фланге лагеря 4-го батальона. Сидя по вечерам на небольшом дерновом диванчике с сигарою во рту, неоднократно замечал он, что мои солдаты все толкут просо в ямках, вырытых просто в земле, и потом отсеивают полученное пшено. «Откуда бы у них такое изобилие, так как в набеги отряд не ходил уже более месяца?» Завидя раз меня на линейке разговаривавшего с солдатом, который именно приготовлял пшено, он подозвал меня и просил сказать о секрете солдатского богатства «нештатным продовольствием». Скрывать далее секрет было бы глупо, потому что ведь Гейман мог узнать истину и помимо меня, и я ему рассказал все наше предприятие. Он покачал сомнительно головою и сказал, что дело опасное и за него можно дорого поплатиться, а, в частности, я могу попасть под суд. Но с той порывистостью, которая свойственна людям, горячо преданным профессии, он тут же переменил тон и, крепко пожав мне руку, сказал: «Как жаль, М. И., что война, вероятно, кончится прежде, чем вы будете полковым командиром: полк у вас был бы отличный».

С этой минуты Гейман почти баловал меня и мой батальон, с солдатами которого, пользуясь соседством лагеря, он вступал не раз в разговор и называл их, шутя, боровами, разъевшимися от черкесского проса. В самом деле, если не разъесться, то поправиться было от чего: в течение месяца было добыто по крайней мере по 50, а может быть и более, пудов пшена на роту. Баловство же со стороны Геймана, вообще строго соблюдавшего очередь батальонов на службе, выразилось, например, в том, что при движении вверх по Белой он сам с отрядом стал на левом берегу и занялся разработкою дороги, а меня с батальоном поставил на высоту, находившуюся на правом берегу и командовавшую лагерем: там мы считались в качестве охранителей лагеря и, соорудив засеку в виде редута, благодушествовали, то есть ничего не делали. Этот отдых, впрочем, продолжался недолго. Однажды вечером, часу в четвертом, то есть в совершенно необычное для получения приказаний время, казак, переправившийся через Белую вброд, принес мне конверт с надписью: «экстренно-нужное». В конверте заключалось предписание: «Немедленно выступить с батальоном в станицу Псеменскую и следовать туда безостановочно, день и ночь». Казак на словах прибавил, чтобы я не трудился ездить в большой лагерь откланиваться, а прямо отправлялся бы в поход. Дело было в том, что убыхи из-за хребта проникли на верховья Большой Лабы и разгромили станицу Псеменскую да и вообще тревожили Верхнелабинскую линию. Начальник ее, полковник Нолькен, просил о подкреплении, и Гейман назначил мой батальон, очевидно, чтобы дать ему время отдохнуть от работ до осени. Это было действительное благодеяние для людей, ибо они сближались со своими ротными дворами, могли в течение июля и августа порядком починить одежду и обувь, отдохнуть от лагерной жизни и даже поволочиться за казачками. Кроме того, пребывание в Псеменской, имеющей довольно возвышенное положение, должно было оградить нас от лихорадок, столь свирепых в конце лета на жарких низменностях и в узких долинах. <…>

Здесь было бы уместно войти в подробности постепенного вытеснения горцев из Закубанья и замены их русскими поселенцами. Но поместив об этом предмете ряд статей в Трудах географического общества, я не вижу надобности повторять их содержание, тем более, что это повлекло бы за собою изложение таких событий, которые случились задолго до моего пребывания на Кавказ. Итак, ограничиваясь лично виденным, скажу лишь о колонизации 1861–1863 годов. Я застал в конце 1861 года на Верхней Лабе, Ходзе, Губсе, Фарсе и Белой целый ряд станиц, только что водворенных. Превосходные подземельные угодья, их окружавшие, отличный климат, обилие воды, довольно хорошие дороги, соединявшие их между собою и с прежде существовавшими населенными пунктами, помощь войск при возведении построек — все обещало, что эти станицы скоро разбогатеют; и однако этого не случилось. Отчего? А на это нельзя отвечать двумя словами, потому что причины были сложны. Официально выставлялась, конечно, как главная из таких причин, близость горцев, которая делала полевые работы небезопасными и вынуждала нередко отрывать казаков от этих работ на боевую службу. Но это лишь официально. На самом деле главный враг благосостояния переселенцев был у них не спереди, а в тылу и даже посреди их. Враг этот был — казачья администрация. Говоря на страницах «Русской старины» о заселении Амура, я уже упомянул, как эта администрация отличалась там и к каким последствиям привела своих подчиненных. На Кавказе не могло быть лучше и не было, потому что ведь одинаковые причины везде производят одинаковые явления. Правда, закубанские казаки были лучше снабжены всем от казны, чем амурские; они, например, получали казенный хлеб целых три года по водворении, тогда как амурские только на 14 месяцев; но зато и начальство у них было попечительнее… о собственных выгодах. Казна, например, отпускала казакам на передовых линиях овес на продовольствие лошадей; он и поступал в казачьи закрома, но лишь в количестве шести четвериков вместо четверти[375]: 25 % оставались в амбарах или, точнее, в карманах начальства. Денежные пособия переселенцам, очень значительные на Кавказе, оставляли в тех же начальственных карманах еще большее число процентов, например 40 %, и горе было тому дерзкому, который бы вздумал напомнить о недочете: нагайки и более мирные притеснения скоро приводили его к смирению. В 1861 году казаки одной станицы на Лабе хотели заявить на то жалобу… но полковой командир так настращал их последствиями, что они отказались от своего намерения. Мало того; тот же полковой командир (и он не был исключением) завел у себя мельницу и требовал, чтобы казаки свой хлеб мололи у него; а для вернейшего достижения этой цели не позволял самим казакам строить мельницы под предлогом, что этого не дозволяют военные обстоятельства. Захотелось тому же полковому командиру приобрести пчел; он собрал по тревоге несколько сотен подчиненных переселенцев и, под предлогом рассеяния появившейся партии горцев, сделал набег в один отдаленный, только что оставленный черкесами аул, где существовал хороший пчельник, который горцы не успели еще увезти. Предусмотрительность отца-командира была так велика, что он заранее приказал захватить с собою как можно больше войлоков, чтобы было чем обернуть ульи во время перевозки. А что казакам досталось не только от пчел, их покусавших порядком, но немного и от горских пуль, так это в счет не ставилось. И когда начальство соседних регулярных войск замечало в частном разговоре, что оно ни о какой горской партии в данное время не слыхало, то ему отвечали, что действительно слух о ней оказался ложным, но что, раз посадив людей на коня, нужно было доставить им «боевую» практику, так как среди их было немало «простых мужиков», которых нужно приучать к «военной» службе. Все эти проделки совершались настолько гласно, что о них свободно говорилось в офицерском кругу и даже с самими героями пчелособирательских набегов и недодачи овса. Последние обыкновенно говорили: да как же быть иначе? мы не одни… «Я вот часто езжу в Ставрополь, — прибавлял один отец-командир, — и всякий раз меня там стригут»… При этом он показывал на свою действительно под гребенку остриженную голову, забывая, разумеется, пояснить, что, несмотря на стрижку, у него оставалось в год 15–20 тысяч рублей.

В 1862 году нами было заселено западнее Лабы все пространство до реки Белой и даже две станицы водворены за этой рекой: Пшехская и Бжедуховская. В это же время начал приводиться в исполнение систематический план водворения на Прикубанской низменности тех горцев, которые прекращали сопротивление и изъявляли покорность нам. Длинная полоса земель, вдоль левого берега Кубани, от самого ее истока, где жили издавна уже покорные карачаевцы, до начала дельты, предназначена была в исключительное их пользование. Таким образом, выходя из родных гор, они оставались в виду их, в отношении производительности почвы ничего не теряли, а в отношении удобства сбыта своих произведений даже выигрывали. Одно могло не нравиться им: близость надзора русских, которых селения окружали их земли со всех сторон. Но это было условие неизбежное и притом способное тяготить только первое поколение выходцев, живо помнящее приволье в горах. Чтобы привлечь возможно более мирных горских переселенцев на Кубань, был основан «вольный аул», где-то недалеко от станицы Баталнашинской: там могли селиться беглые горские ясыри (рабы), и правительство уже ручалось, что они никогда не вернутся под власть господ. В других местах Прикубанской низменности отводились участки земли тем из почетных горцев, которые служили России, и таким образом шло «процеживание» одного населения другим, русским черкесского: первое шло в горы, второе спускалось в равнины. Факта подобного этому я не знаю в истории никакого государства, кроме России. Янки Соединенных Штатов выгоняют индейцев из гор, но лишь за тем, чтобы их истреблять. Англичане в Австралии, в Новой Зеландии истребляют туземцев и в горах, и на равнинах, иногда с ружьем и собакою, как зверей. Мы же долго боролись с черкесами как с равными противниками, и когда одолели их, то честно уступили им земли, которые могут служить предметом зависти для самых цивилизованных племен. Немецкие колонисты, водворившиеся позднее в той же Прикубанской низменности, могут это засвидетельствовать в качестве «третьих лиц».

Должно, однако, заметить, что граф Евдокимов, который был непосредственным исполнителем официального «проекта заселения западного Кавказа», не слишком заботился об участи горцев, выселявшихся на Прикубанскую низменность. Его твердым убеждением было, что самое лучшее последствие многолетней, дорого стоившей для России войны, есть изгнание всех горцев за море. Поэтому на остававшихся за Кубанью, хотя бы и в качестве мирных подданных, он смотрел лишь как на неизбежное зло и делал что мог, чтобы уменьшить их число и стеснить для них удобства жизни. В силу последнего взгляда он не затруднился, например, водворить на низовье Пшиша большую станицу Габукаевскую в полосе, отведенной для горцев. Начальник главного штаба в Тифлисе, генерал К-ов[376], охотно искавший случая сделать графу неприятность, воспользовался этим случаем, чтобы напомнить ему «Положение о колонизации», утвержденное свыше; но Евдокимов на это отвечал, что он работает не для исполнения канцелярских проектов, основанных на неполном знании дела, а для блага России; что станица Габукаевская необходима для связи закубанских линий с Кубанскою; что, наконец, если хотят ее уничтожить или перенести на другое место, то пусть переносят, но в таком случае он просит уволить его от должности командующего войсками Кубанской области. К-ов уступил; но, желая сделать новую шпильку, прислал графу записку «одного известного знатока Кавказа», в которой доказывалось, что никакой надобности в изгнании горцев вообще нет, что они и в горах могут остаться мирными подданными и т. п. Евдокимов немедленно отгадал безымянного автора записки «по ушам» и, зная его довольно видное положение в Петербурге, написал едкое возражение, в котором говорил, что «составитель записки кажется ему одним из тех знатоков западного Кавказа, которые, например, составляли описание Черноморской береговой линии, не сходя с парохода», чем, как говорится, попал кому следовало не в бровь, а в самый глаз. На этом, кажется, пререкания и кончились, по крайней мере на данную тему.

А тема была богатая, и не для одних пререканий. Работая осенью 1862 года над историей завоевания Закубанья, я имел случай познакомиться со многим, что до нее относилось и что осталось неизвестным, например, почтенному составителю истории Кавказа, Дубровину[377], несмотря на то, что он приложил все старания, чтобы исчерпать сполна свой предмет. Небольшою группою исторических документов, сюда относящихся, именно рядом официальных бумаг, касающихся волнений между черноморскими и хоперскими казаками, назначавшимися на переселение в 1861 году, я имел честь служить читателям «Русской старины»; но это далеко не все, что мне удалось извлечь из ставропольских военных архивов, обязательно открытых мне Н. Н. Забудским с разрешения графа Евдокимова. Последний, видимо, хотел, чтобы я познакомился и с тем проектом покорения Кавказа, который он в действительности старался осуществить, не стесняясь иными распоряжениями. Проект этот принадлежал «учителю» не только самого Евдокимова, но и князя Барятинского, известному любимцу Ермолова, генералу Вельяминову. В половине 1830-х годов из Петербурга чуть не каждогодно получались в Тифлис предписания военного министра, графа Чернышева, с изложением повелений: «Завершить покорение Кавказа непременно в текущем году, например, к 15 или к 25 октября». Главнокомандующие кавказским корпусом были затруднены такими предписаниями и, не имея мужества отвечать в Петербург, что тамошние канцелярии пишут вздор, сваливали трудность ответа на командующих кавказской линией, то есть войсками Северного Кавказа, где главным образом велась война с горцами. Вельяминов, который именно в это время начальствовал над кавказской линией, понимал, чего от него добиваются, и, будучи человеком столь же независимым и твердым, как, например, Евдокимов, не слишком торопился ответами на тифлисские строгие предписания и любезные письма, поочередно сыпавшиеся на него, а занялся подробным разбором способов ведения Кавказской войны, чтобы доказать кому следовало, что нельзя окончить ее в несколько месяцев или даже небольшое число лет. Он указывал на один верный, но медленный путь присоединения Кавказа к России: идти вперед понемногу, но бесповоротно, заселяя завоеванные пространства русскими. Эта мысль и приводилась потом в исполнение не раз, но все как-то урывками, не довольно систематично. При князе Воронцове, например (я уже не говорю про других), в пространстве между верхней Кубанью и Лабою вовсе почти не было водворения русских колоний. Обширная собственноручная записка Вельяминова, которая была одним из любимых предметов чтения Евдокимова и, конечно, принадлежала к числу «секретнейших» документов ставропольского штабного архива, была мне сообщена с разрешения графа, который потом, увидев меня, кажется, в клубе, спросил: «Прочитал ли я ее всю?» и на мой ответ, что, конечно, да, — заметил: «Я велел вам ее выдать потому, что вижу, что вы смотрите на дело широко и занимаетесь им серьезно». Последнее замечание, вероятно, основывалось на том, что я в это время составил небольшой «стратегический очерк Закубанья», где объяснял в общих, крупных чертах ход и вероятный исход войны, тянувшейся в этой стране, почти совершенно так, как понимал и сам Евдокимов. Очерк этот был им послан в Тифлис, одобрен и там даже разрешен к печатанию в «Военном сборнике». Но в Петербурге нашли мою статью не то опасною, не то не своевременною, и редактор «В<оенного> Сб<орника>» генерал Меньков, возвращая мне тетрадку при очень любезном письме, заявил, что не может ее напечатать «по причинам, от редакции независящим[378]».

Оставляю, впрочем, военно-литературную сферу в стороне и возвращаюсь к войне на Кавказе. Граф Евдокимов, по просьбе Забудского, разрешил мне, <…> остаться в Ставрополе до конца Святок; но я в последних числах декабря уехал в отряд. Так как 2-й сводно-стрелковый батальон был сформирован из стрелковых рот разных батальонов кавказской резервной дивизии, то я, разумеется, перед отъездом явился к начальнику последней, М. Я. Ольшевскому, и был им очень любезно принят. Старый холостяк этот жил в Ставрополе настоящим холостяком, отчасти даже эпикурейцем, по крайней мере в том смысле, что любил хорошо, со вкусом пообедать. О дивизии своей он очень заботился и привел ее в очень хорошее состояние, тогда как прежде она была знаменита тем, что в ней требовалось содержание от казны на мертвых людей, совершались засекания солдат на смерть, причем во время истязания их держали на весу и т. п. Мелетий Яковлевич был не совсем доволен, что батальоны его, через отделение от них стрелковых рот, окончательно обратятся в линейные, назначенные для охранения станицы и укреплений на задних линиях; но желая и из этого обстоятельства извлечь пользу для своих подчиненных, он приказал командирам батальонов назначить в стрелковые роты самых лучших офицеров, чтобы награды, которые естественно ожидали действующих на передовых линиях, достались достойнейшим. Мне он передал свои интимные отзывы о будущих моих подчиненных, и я потом удивлялся, как он отлично знал этих молодых офицеров с главными их достоинствами и недостатками, хотя рот у него в дивизии было 80, а субалтерн-офицеров, вероятно, не менее 160. М. Я. Ольшевский последнее время своей жизни провел в Петербурге, и здесь, на досуге, составлял свои «Записки», часть которых уже напечатана, а потому мне и нечего здесь распространяться о его служебной деятельности, всегда очень почтенной; но не могу не вспомнить его холостых обедов, которые доказывали существование в поседелом хозяине живого, юношеского воображения и резко отличали его столовую от несколько скучной графа Евдокимова. Память у него тоже была богатая, и, вероятно, его «Записки» содержат много любопытных данных о бытовой стороне кавказских войск и их деятельности… если, разумеется, соображения особого рода не заставили его ограничиться сферой официальной. Мелетий Яковлевич, подтрунивая над нашей участью в отрядах, жалел, например, что у нас нет в соседстве таких великолепных казачек, как на Тереке, где эти красавицы в свое время были поставлены так, что мужья им ставили в упрек, если у них не было «подручников»… Впрочем, «интересный сюжет» этот едва ли не исчерпан в существующих уже записках и воспоминаниях о Кавказе.

В самом начале января 1863 года, заехав в станицу Переправную проститься с 4-м батальоном Севастопольского полка, я прибыл на Пшеху, где уже собирался мой новый батальон. Первое, что меня поразило при знакомстве с ротами, это был многочисленный их наличный состав. Видно было, что М. Я. Ольшевский не допустил существования шедоков и тому подобных учреждений в подчиненных ему частях войск. Больных было мало, наличные люди имели здоровый вид, были хорошо обуты и одеты, обоз и палатки были в исправности. С офицерами я быстро перезнакомился и нашел в них усердных служак. Они заботились о репутации своих рот и даже всего батальона, который собственно им был чужой. Скоро у нас возникло то, чего не было ни в одном батальоне отряда, — общий стол. Трудности зимних походов, работ и военных действий переносились легко ими, по крайней мере, без малейшего ропота. Мы некоторое время стояли в ограде ненаселенной еще станицы Пшехской, потом перешли на юг, верст за 20, чтобы строить станицу Апшеронскую. С горцами столкновений было мало, хотя не проходило ни одной рекогносцировки их пустых уже аулов, чтобы не было обменено с обеих сторон по нескольку пуль. Однажды, при движении вдоль по Пшехе, лагерь отряда в ее долине был поставлен так дурно, что из леса, находившегося за рекою, пули черкесов стали залетать в палатки, и одна из них убила офицера соседнего с моим батальона в ту самую минуту, когда молодой человек протянул руку за взяткою, так как товарищи играли в карты. Здесь я позволю себе вообще сказать несколько слов о препровождении офицерами времени в кавказских парадах, вне службы. В мое время о гомерических кутежах, хранившихся в кавказских преданиях, не было и речи. Жили скромно, тихо, развлекались чтением, товарищескими беседами, иногда, но очень редко картами. В 4-м Севастопольском батальоне у меня вовсе не было игроков, во 2-м сводно-стрелковом два или три офицера постарше играли, но отнюдь не в азартные игры. Отсюда порядок в хозяйничанье ротными суммами, которые я, впрочем, велел запереть в общий ящик. Ящик хранился в палатке младшего штаб-офицера, тогда как ключ от него был у меня, а каждый из пакетов, содержавших деньги, запечатан был печатью той роты, которой принадлежал. Ни я, ни офицеры не вмешивались в дело продовольствия солдат: они сами, через выборных артельщиков, покупали, что было нужно, и я только ходил по временам на кухни пробовать пищу и каждый месяц приказывал прочитывать перед ротами отчетность об издержках и спрашивал солдат, все ли верно. Иногда при этом мы все сознательно обманывали самих себя, например, следующим образом. Роты пожелали отличаться разноцветными верхами папах. Это не была форма, но допускалось на Кавказе для лучшего опознавания частей. Нужно было купить достаточно нанки красной, синей, белой и желтой; но откуда взять денег? Солдаты вотировали из съестных сумм известное количество рублей, и ротные каптенармусы[379] расписали их по книгам под именем расхода на перец, лук, пшено и т. п. Этим очевидно устранялась придирчивость высших властей, соблюдалась форма, потому что нельзя же было в съестные ведомости заносить расходы на предметы, которые нельзя есть; но обмана настоящих хозяев денег, то есть самих солдат, не допускалось.

В феврале 1863 года, когда стало известным скорое прибытие нового главнокомандующего[380], роты порешили сделать новые значки и вообще завести некоторые предметы скромного солдатского щегольства; для этого они опять сделали экономию на съестных припасах, которая, впрочем была мнимою, потому что на самом деле мы в это время раздобылись горскими просом и кукурузою из покинутых аулов; поймано было даже несколько штук горского скота. Офицеры в моем новом батальоне не участвовали в дележах отбитого у горцев скота, как это отчасти бывало в Севастопольском полку; но зато была у них всегда возможность дешево покупать кур и вообще мясо у солдат. Все это мелочи, скажет всякий невоенный или даже военный, не бывавший в походах; но без знания их нельзя себе составить понятия о походной жизни и способах облегчать ее трудности. Если бы вздумали все получать через маркитантов, то, конечно, скромного нашего жалованья недоставало бы на наше содержание. Ведь мы находились в стране опустошенной, без населения или с населением открыто враждебным, и маркитанты должны были привозить с линии, то есть из-за нескольких десятков верст.

Не могу опять не вернуться к печальному предмету, о котором уже приходилось говорить не раз, это об эксплуатации войск и казны некоторыми из начальствовавших лиц. В станице Пшехской, как самой передовой, инженеры придумали строить дом для командующего войсками, который преспокойно себе жил в Ставрополе, а когда наезжал в отряд, то поселялся в палатке или в какой-нибудь избе. Сказано — сделано, но как? Батальоны должны были нарубить и вывезти огромное число дубовых бревен и дать рабочих на постройку дома. Из бревен множество браковалось, и тогда их разбирали себе саперы, заведывавшие работами, и строили из них избы на продажу переселенцам. Доски шли на потребу людей починовнее, а солдатский труд, совершенно даровой, наполнял карманы высших распорядителей работами, за которые официально была положена плата. Что могли сделать противу этого зла мы, частные начальники? Ничего, потому что нам и не говорили, зачем нас «гоняют» в лес на рубку и зачем берут у нас плотников. Предполагалось, что это на постройку моста через Пшеху… Впрочем, некоторые плутни были слишком уж наглы, и тогда мы составляли оппозицию. Раз было, например, замечено, что в сухарях, принятых от интендантского чиновника, который частенько играл и проигрывал в отрядном штабе, примешано немало жженной глины и кирпичей. Я надел шапку и пошел доложить начальнику отряда, полковнику О., а кули с сухарями велел выставить на всеобщее рассмотрение. Интендантские вахтера засуетились, стали предлагать немедленный обмен дурной провизии на хорошую, но я не сдавался и грозил рапортом. Это испортило немало крови интенданту, потому что кроме удовлетворения моих рот хорошими сухарями ему, вероятно, пришлось в этот вечер проигрывать далеко за полночь. Впрочем, провиантские чиновники были артисты в своем деле и умели наверстывать случайные потери. Вот, например, случай из практики их еще в 1862 году. Доставлялась из Ростова на Лабу казенная мука, на подводах подрядчика. Мука была перевешана, и на раструску положен известный процент. Привезли ее на место назначения, стали весить: недовес огромный, несмотря на то, что кули были двойные, и подрядчику пришлось поплатиться. Но за что? А вот за что. Кули перед нагрузкою на воза в Ростове порядком облили водою; они, разумеется, потяжелели; а когда от дороги в жару высохли, то утратили этот искусственный вес. Затем между станицей Лабинскою и Майкопом повторена была подобная же операция, и, конечно, она покрыла издержки не одного дня карточных проигрышей. Я уже говорил, как к нам в Пшехскую провиант доставлялся из Белореченской за плату 10 коп. с четверти, тогда как казна платила комиссионеру по полтора рубля: это тоже было явлением постоянным во всей Кубанской области.

Зимняя кампания Пшехского (то есть бывшего Абадзехского) отряда была особенно тяжела, потому что, как я уже заметил, мы действовали в опустелой стране. Но зима в подгорных долинах Кавказа непродолжительна, и потому уже в половине февраля снега не стало, и мы двигались по большей части в глубокой весенней грязи. Когда прибыл в страну новый наместник, тогда нам объявили, что будет небольшой поход отряду, на встречу наместнику, которая должна была состояться в Псекупсе, так как он прибыл сначала на крайний запад Кавказа и оттуда постепенно подвигался к востоку, переезжая из отряда в отряд. В авангарде у нового главнокомандующего, разумеется, следовали слухи, которым все жадно внимали. Говорили например, что он довольно строго отнесся к начальнику морской станции в Анапе или Новороссийске за недовольно бдительное крейсерство у восточного берега Черного моря. Уверяли, что он упрекал моряков, что они много выводят угля на содержание пароходов под парами, но мало плавают. Это заставляло предполагать аналогические, весьма возможные, упреки и в сухопутном ведомстве. Некоторые готовы были уверять, что, конечно, и участь графа Евдокимова решена именно вследствие множества хозяйственных непорядков в войсках Кубанской области. Но вот наместник прибыл, и граф с ним в свите: ничего похожего на натянутые отношения между ними заметно не было. Когда же, посвятив объезду Кубанской области более трех недель, наместник издал в станице Суворовской великолепный приказ по войскам с изъявлением графу Евдокимову самой теплой признательности за все им сделанное, тогда графские порицатели присмирели. Перестали даже рассказывать общераспространенную легенду о том, что еще прежде, в первый, случайный приезд на Кавказ наместника, граф Евдокимов не был им удостоен особенного внимания. Как быть! Люди везде люди, то есть мелкие, недальновидные эгоисты, которым чужая известность всегда завидна и которые охотно делают вольтфасы, когда видят, что не они одолели…

Солдаты и унтер-офицеры Кавказского корпуса. Рис. К. К. Пиратского.

После проезда наместника прозаическая служба отряда возобновилась. Только отрядное начальство у нас стало новое. Сначала приехал новый начальник штаба молодой блестящий подполковник Генерального штаба П. Е. Скобельцин, уже знакомый прежде войскам по некоторым примерам распорядительности и беззаветной храбрости. Потом дошла очередь и до начальника отряда, на место которого поступил бывший генерал-квартирмейстер Кавказской армии генерал Зотов. Район наших действий был невелик, именно — низовья Пшехи и Пшиша, на верховьях которых действовал Гейман; неприятелей мы почти не видали, а потому служба была скучноватою. Перевалив с Пшехи на Пшиш у урочища Ходыжей, мы было начали строить там укрепление, но граф Евдокимов не одобрил этой работы, и она была оставлена. Вследствие этого мы подвинулись к северу по долине Пшиша и стали строить станицу Тверскую. Так как движение к Тверской казалось горцам как бы отступлением, да и совершалось оно по плохой дороге в лесу, то мы были атакованы, и в происшедшей перестрелке у меня в батальоне был ранен один ротный командир. Эти бесполезные или казавшиеся таковыми движения и потери утомляли войска, и мы, бывавшие в отряде Геймана, жалели, что не состоим у него под командою. Он, правда, часто форсировал и движения, и действия войск, да зато все бывало со смыслом: нигде не случалось бросать начатые работы или двигаться взад и вперед понапрасну. Конечно, и генерал Зотов сумел бы распоряжаться не хуже Геймана, да, вероятно, под ним почва в Ставрополе была не крепка, так как он был прислан в Кубанскую область из Тифлиса. От этого командование продолжалось лишь 8–10 недель, и в половине лета 1863 года к нам поступил на его место командир знаменитого Нижегородского драгунского полка, молодой флигель-адъютант Н. П. Граббе, сын известного рыцаря, бывшего около того времени атаманом донских казаков. Граббе оставался начальником отряда до конца войны весною следующего года, при чем успел получить драгоценную саблю за троекратный переход через Кавказский хребет. За время же командования отрядом П. Д. Зотова у меня сохранилось только одно выдающееся воспоминание: получен был приказ об уничтожении или, точнее, о сокращении телесных наказаний в армии. Мы в это время стояли биваком между Пшехою и Пшишем; палаток у солдат не было, а жили они в шалашах, устроенных из свежих ветвей. Бивак был очень тесен, а потому многие солдатские шалаши непосредственно прилегали к моей палатке, и мне явственно были слышны солдатские разговоры. Прочтя приказ и не желая в жару тревожить роты вызовом их на линейку, чтобы выслушать публичное чтение, я передал печатный листок вестовому и велел ему передать грамотеям, под условием, чтобы не изорвали и не испачкали. Я ожидал громких изъявлений восторга, но, к удивлению, их не было. Впрочем, появление приказа в шалашах произвело заметное движение. Те, которые спали, были разбужены, и я скоро услышал чтение документа, несколько нескладное, но внятное. Когда оно окончилось в одном из ближайших шалашей, тогда последовало минутное молчание. Наконец, один солдат сказал: «Ну, слава тебе Господи, прошла палочная пора!». Но на это немедленно послышалось замечание: «Только, брат, не для тебя; потому что при тебе еще много лозы в лесу, и как бы на вашего брата ее там не было, так с вами бы и жить было невмоготу» (хвалитель, случайно, принадлежал к числу людей очень порочных). Все расхохотались. Потом прошла еще минута, и один философ, полушутя, полусерьезно сказал: «Оно, конечно, хорошо, что офицеры перестанут драться; ну, а чтобы фельдфебель когда не дал зуботычины, так этого быть не может». Я с намерением заношу в мои воспоминания эти первые неподдельные впечатления великого по своему благодетельному значению указа 17 апреля 1863 года[381]: по ним можно отчасти судить об уровне нравственного развития если не всего русского простонародья того времени, то хоть армейских солдат. Тем не менее довольство приказом было общее. Из моего батальона он попал в соседний, и вечером во всем лагере можно было заметить особое одушевление. Ни малейшими нарушениями дисциплины ослабление наказаний не обнаружилось.

Здесь, я думаю, нелишним будет сказать два слова о распространении в войсках Кавказской армии или хоть Кубанской области телесных наказаний перед временем их уничтожения. Оно было незначительно, как, впрочем, вообще бывает на войне, когда служебный педантизм начальников сменяется уважением к трудам и подвигам подчиненных, да и является опасение такого рода: «Сегодня я солдата высеку, а завтра ведь он может, пользуясь случаем, незаметно всадить мне пулю в лоб». Но бывали обстоятельства, когда и по закону, и по обычаю, розги прилагались к делу; случалось, что обычай обходил закон. Вот, например, что рассказывал мне Гейман, который, впрочем, был поклонником розг и часто жестокий. Раз проштрафился Георгиевский кавалер, отличный солдат, но немного авантюрист. Оставить его без наказания было нельзя, сечь по распоряжению начальства — тоже; а предавать суду, который бы лишил его креста, нашивки, права на отпуск и прочего — жаль. Гейман собрал Георгиевских кавалеров с целого батальона (должно быть кабардинских стрелков) и, изложив им вину их товарища, отдал им его на их собственный суд и расправу, обещав, что что бы они ни решили — будет исполнено. Кавалеры нашли, что поступок товарища скверный, но что лишать молодца «голосового» креста[382] не следует, а потому просили позволения расправиться с ним «по домашнему»… И расправились, не придавая делу ни малейшей огласки даже между своими сослуживцами не кавалерами. Я не знаю только, какое психологическое последствие имело это на наказанного: принял ли он его добродушно, как заслуженную кару, или стал негодяем? Гейман мне этого не сказал.

Молодое поколение офицеров в войсках Кубанской области, хотя большею частью вышедшее из юнкеров, было почти поголовно в пользу уничтожения розог и живо сочувствовало тем своим петербургским товарищам, которые подписали известный в свое время протест на статью князя Эм. Витгенштейна в «Военном сборнике», но старички, батальонные и ротные командиры увлечений молодежи не разделяли. Дело понятное и совершенно естественное для людей, проведших жизнь в казармах и на биваках; но одни ли армейские майоры были того же мнения? Я помню в Восточной Сибири одного художника, работавшего для ученого общества, который сам говорил мне, что «освобождать гимназистов от розг — вредная химера: я-де знаю это по опыту. Бывало, меня разложут и хлещут, хлещут, — вот и человек вышел»… Прошу еще раз вспомнить, что это был артист и человек, настолько образованный, что по временам управлял делами ученого общества, редактировал ученые протоколы и записки и пр. А генерал Лауниц, просивший об отводе гарнизонным батальонам лесов на розги не далее 1860 года? А министр юстиции, граф В. Н. Панин, которого замечания на записку князя Н. А. Орлова об отмене телесных наказаний у меня теперь перед глазами? А Московский митрополит Филарет, которого мнение о данном предмете я нахожу в той же печатной тетрадке 1862–1863 годов?[383] Ведь граф Панин не хотел освобождать от розог даже женщин, а митрополит Филарет уверял, что «сам Господь Бог узаконил телесные наказания, повелев, устами Моисея, наносить провинившемуся до сорока ран!»… Да что приводить отзывы членов прежнего Русского общества, во всяком случае очень отсталого: вот в 1879 году английский министр, аристократ, сын графа Дерби, Станлей, требует у Парламента сохранения в армии плетей, и Парламент, собрание «просвещеннейших» законодателей в Европе, утверждает предложенный закон. Будем ли после этого удивляться, что какой-нибудь Гейман, не умевший написать правильно нескольких строк и живший постоянно на биваках, так что в 40 лет от роду законно считал 42 года службы[384], что он и ему подобные жалели о розгах?

Вот еще один любопытный факт, относящийся к тому же предмету и доказывающий, что закон иногда может обгонять жизнь, не согласоваться с нравами. Между казаками, как известно, по прежним законам, розги и палки заменялись нагайками. Раз на одном посту около станицы Переправной сторожевой донской казак заснул на вышке и не мог дать отчета, куда бежало несколько хищников, пытавшихся, кажется, отогнать скот и спасшихся в направлении к посту. Воинский начальник или комендант, из линейных офицеров, приказал дать ему 20 розог. Казак, сознавая вину, не противился наказанию, но возражал противу розог, говоря, что «у нас розгами стегают баб да малых ребят, а казаку в законе полагаются нагайки»… Я уверен, что три четверти читателей сочтут это за сказку, и, однако, это был факт, засвидетельствованный людьми, достойными веры. Я лично готов был думать, что казак хитрил, надеясь, что, отделавшись «по закону» от розог, он не получит «из сострадания» и нагаек; но верна ли была моя гипотеза — не знаю; готов думать, что нет.

Оставляю в стороне этот предмет и перехожу снова к занятиям войск Пшехского отряда летом 1863 года. Время это было почти совершенно мирным, так как граф Евдокимов, приехавший в отряд Геймана, успел заключить с абадзехами перемирие, выгодное для обеих сторон; потому что каждая могла предаться полевым работам — косьбе, жатве и пр. В деле этом нам славно помогла саранча, которая поела у абадзехов почти весь хлеб, так что им приходилось покупать его в наших станицах. Случай такого рода был не первый. В 1860 году та же саранча да еще недостаток соли заставили абадзехов изъявить полную покорность России, ими, однако, вскоре потом нарушенную. Шутники говорили, что эта саранча доставила князю Барятинскому фельдмаршальский жезл[385]; но, разумеется, это был парадокс. Недостаток же соли всегда был одною из причин, заставлявших горцев быть с нами не в непрерывной вражде. Так называвшиеся прежде мирные аулы, ближайшие к нашим линиям, вели значительную торговлю соли, покупая ее у нас и продавая своим единоплеменникам в горах. Не помню уж, какой командующий войсками, кажется, генерал Филипсон, пользовался этою потребностью горцев в соли, чтобы запрещением провоза ее за линию достигать хоть временного умиротворения хищников.

Упомянув о горцах и их отношениях к нам, позволю себе, в заключение этих отрывочных воспоминаний, сказать несколько слов и об этих людях, в 1861–1863 годах постепенно исчезавших с лица западного Кавказа. Если бы теперь кто-либо из лиц, не видавших Кавказских гор в эпоху, предшествовавшую их занятию русскими, вздумал очертить быт тогдашнего их населения, то он ничего бы не мог лучше сделать, как перевести Тацитову «Германию»[386] или даже те места из «Комментариев» Цезаря[387], которые относятся до германцев: до того сходство было велико. Разбросанные среди местных гор, по долинам и косогорам, небольшими аулами, а то и отдельными саклями из плетня, обмазанного глиною или из досок и бревен, жилища горцев самым расположением своим доказывали, что тут сильно развита индивидуальная и семейная жизнь, но нет общественной, а тем более государственной. Ставленник Шамиля, Магомет-Аминь, пробовал было водворить зачатки государственности у абадзехов, но не имел успеха. Последний памятник этой государственности я видел в 1862 году у Каменного моста на реке Белой, верстах в четырех ниже Дахо. То был домик, в котором помещалось мегкеме или судилище, устроенное Магомет-Аминем. Мы нашли в нем даже деревянные колодки, которые надевались преступникам на ноги, чтобы они не могли бежать из предварительного заключения. Говорю предварительного, потому что карательного, кажется, не было. Горцы, находившиеся при нашем отряде, уверяли, что обыкновенно обвиняемых или оправдывали, если у них была влиятельная родня, или осуждали, и тогда расправа была коротка: преступника ставили на Каменный мост и свергали оттуда в кипевшую под ним бездну. А значение этой бездны понять легко, если сказать, что бросаемые в нее бревна разносились в щепки, потому что вся масса вод Белой тут сжата в русло шириною от 2 до 4 аршин и несется между совершенно отвесными утесами. Вот была юстиция Магомет-Аминя; где же были другие элементы горской гражданственности? Их не было. Читайте панегириста горцев Лапинского, и там не найдете доказательств, чтобы горцы в 1860-х годах были способны одни, сами по себе, образовать правильные гражданские общества. Они соединялись в партии для набегов или отражения наших войск; но даже и тут не умели организоваться. У них не было постоянных вождей; по крайней мере после Магомет-Аминя их не было у абадзехов. Оттого-то граф Евдокимов, отдавая справедливость их храбрости, их рыцарской честности в некоторых случаях называл их все-таки баранами, да еще такими, с которыми пастуху было бы много хлопот. Поэтому-то он и выгонял их в Турцию.

Я сейчас упомянул о горском рыцарстве. Оно проявлялось во многом, хотя бы, например, в честном держании условий о перемириях, не говоря уже о прославленном их гостеприимстве. Они, например, были сконфужены, что при выдаче за выкуп одного пленного русского семейства забыли спавшего ребенка и не знали, как без стыда для себя передать его родителям. Нужен был совет «просвещенного» европейца Лапинского, чтобы они решились на наглость: просить дополнительного выкупа. К англичанам они чувствовали неодолимое отвращение и презрение, потому что те в 1851–1855 годах покупали у них кое-какие предметы за фальшивую золотую монету. Оттого-то они никогда и не прибегали к ним за помощью, даже отвергали ту, которая предлагалась английскими консулами из Требизонда[388]. Турки им были более по душе, во-первых, как единоверцы, во-вторых, нередко как родственники, потому что многие черкесские семейства имели дочерей в константинопольских гаремах, а самое главное, в-третьих, потому что и турок как горец был натурою простою, честною, неиспорченною цивилизацией. Армяне, без которых горцы во многих случаях не могли обходиться, были вполне презираемы ими, как гнусные торгаши. С нами они дрались, но уважали нас и, переходя в русское подданство, всегда охотнее повиновались нашим начальникам, чем лицам одного с ними происхождения. Граф Евдокимов умел пользоваться влиянием, которое оказывали некоторые почетные черкесы, русские подданные, на их соотечественников в горах; но он никогда не допускал, чтобы эти люди становились начальниками вновь покорившихся горцев: те не стали бы их слушаться.

Ввиду этого ясно, что при покорении западного Кавказа борьба шла не столько с могущественным врагом, сколько с трудноодолимою местностью. Как только был придуман верный способ одолевать эту местность, борьба обратилась в ряд непрерывных успехов для нас, и притом с гораздо меньшим, чем прежде, пролитием крови. «Всмотритесь поближе в эти лопаты, мотыги и топоры, — говорил Евдокимов горцам, — ими я вас покорю». И покорил. Для борьбы с топором, который прорубал просеку в вековых лесах, с киркою и лопатою, которые пролагали полотно проезжих, экипажных дорог, у горца не было средств. А тут еще введение в наших войсках дальнобойного нарезного оружия, которое и простую войну делало слишком нерасчетливою для самых храбрых горных джигитов, и вот они наконец склонились пред нами, после слишком полувекового сопротивления, не пытаясь искать побочных средств для продолжения его.

Впрочем, виноват, в самый последний период борьбы с нами у закубанских горцев появилось одно из этих побочных средств, именно четыре нарезных орудия, присланных им англичанами из Требизонда. Консул наш в Батуме или в самом Требизонде уведомил об этом генерала К-ова, а тот поспешил сообщить графу Евдокимову как нечто зловещее. «Ну, слава Богу, — сказал граф, — наконец закубанские войска получат хоть дивизион нарезной артиллерии…» Из России ее в 1863 году доставлено еще не было, а две отправленные пушки утонули на Волге…

К этим кратким заметкам о горцах Закубанья и их отношениях к нам мне остается еще присовокупить, что часть тех из них, которые изъявили полную покорность России, состояла даже на государственной и именно военной службе, в силу того же принципа, который доставил англичанам целую армию сипаев[389] из Индии и осуществляется у нас доселе в Дагестанской области. Из мирных горцев Закубанья, как поселяемых по левому берегу Кубани, так и живших на Лабе, на Ходзе и пр., был сформирован особый Лабинский конно-мусульманский дивизион, которого главное назначение было доставлять нашим войскам проводников во время их движений в горах.

Загрузка...