9. СОКРОВИЩЕ НАПОКАЗ

Ни жестом, ни взглядом нельзя было выразить новую реальность. И посреди этой роскоши находилась Лукресия Коррейя, растрепанная и в дезабилье, не научась еще властвовать над сокровищем, не угадывая еще, как далеко простирается набитый богатствами трюм нового корабля. Она обращала теперь меньше внимания на саму себя, отчаянно счастливая, бродила туда-сюда и рассматривала все вокруг, стараясь обставить новый мир, какой Матеус вызвал, надев ей на палец бриллиантовое кольцо.

Оказалось, наконец, что у нее не хватает времени ни на что, как у людей.

Пансион, где Матеус и Лукресия поселились, предоставлял удобства, уже вышедшие из моды. Никто из новых жильцов, однако, не променял бы его на другой, более современный. Далее запустение, царящее в салонах, напоминало им время нужды или достатка, какое пережито в родном доме, — и в особенности «другой город», откуда они приехали.

В холле, уставленном пальмами, сквозь фризы стен уже проступало дерево, и мухи в столовой отбрасывали огромный город в эпоху, когда водились мухи. И уже через несколько дней стало казаться новоприбывшей, что она уже долгие годы не видела ни одной коровы и ни одной лошади.

В этой-то обстановке, благоприятной и для созреванья и для загниванья, Матеус царственно утвердил Лукресию Невес. После первого же завтрака она поняла значенье кольца, надетого ей на палец мужем

— Надеюсь, что ты будешь здесь счастлива, — сказал ей этот последний, так вот скромно показывая на деле свой характер.

На Лукресию эти остатки плохо скрытого самодовольства действовали так же завораживающе, как непрерывный шум этого большого города.

Ибо в Сан-Жералдо двигатель вещей оставался невидим, а здесь всплывал на поверхность, и было уже непонятно, где двигатель, а где сама вещь. Лукресия считала себя самым неопытным участником жизни города и позволяла мужу руководить собою при посещении «мест», в надежде, что вскоре все поймет и про эти такси, снующие навстречу друг другу под крики газетчиков, и про этих женщин, прыгающих в нарядных туфлях через лужи…

Ибо этот город, в отличие от Сан-Жералдо, казалось, каждую минуту выставлял себя напоказ, и люди тоже выставляли себя напоказ каждую минуту.

Матеус Коррейя сводил ее в Музей, в Зоологический сад, в Национальный Аквариум. Именно таким путем стремился он показать ей свою собственную структуру, — показывая вещи, какие надлежит видеть в структуре города. Терпеливо, надеясь, что эта женщина станет в конце концов равной ему.

И все она понимала со вниманием, словно ей показывали, куда вешать платья, где ванная и где зажигается свет.

Бродя по Музею об руку с мужем, она рассматривала старинные машины в их ленивой эволюции до превращения в такую важную вещь, как машины современные. Она все понимала и восхищалась мужем.

Но в Национальном Аквариуме, как ни старалась, не смогла понять, «что такого для своей души» Матеус здесь нашел. И, устав странствовать по душе мужа, которая, казалось, растеклась по всему городу — едва нырнет здесь, как всплывет, иная и неповторимая, в другом конце, — совсем уже устав, она дала себе передышку и посмотрела собственными силами: вот рыбы.

Несколько раз Матеус тянул ее за руку — пора уходить. Но она, в предвестье будущей жестокости, стояла твердо, как в пол вросла. С накипающей злобой глядела на поверхность воды в аквариуме, вделанном в стену — снизу доверху. Снизу доверху — глядела, как рыбы, почти коснувшись поверхности, вновь устремлялись легкой стаей в глубину, чтоб вновь и вновь повторить свою попытку — кроткие, терпеливые, бессонные — перепрыгнуть линию воды.

Единственным местом, где они могли жить, была их тюрьма. Именно это увидела она, непреклонная, сравнивая воду пленных рыб с предместьем Сан-Жералдо — и сердито ткнув локтем Матеуса, который настаивал, что пора уходить.

Даже в своем родном городе Матеус Коррейя продолжал быть чужеземцем, человеком, который из всех мест извлекал то, что могло оказаться ему полезным. Жил в бегах по улицам, но всегда спокоен и элегантен.

От него шел какой-то холод, бока, ноги, шея, все было как ледяное — воздействие, возможно, его безмолвных запираний на целый час в ванной. Он выходил оттуда весь холодный, седеющие волосы смочены одеколоном. Гладкие ногти тускло белели на крупной руке; в кармане пиджака — надушенный платок. У него был вид адвоката или инженера — весьма таинственный притом вид. Она не интересовалась делами мужа — но как он прихорашивался, чтобы идти в должность!

Непрерывное самосовершенствование. Он был исполнителен и энергичен. Исполнителен без унижения, как гладиатор на жалованье. А она, будучи женой, служила ему. Вытирала его пот, растирала его мускулы. Унизительно ей казалось жить, завися от уходов и приходов, от привычек Матеуса, стирая и гладя рубашки, которые городская пыль тут же марала, или потчуя его мясом и вином.

Но она могла лишь слепо подчиняться маятному этому распорядку, мотивы которого уже, кажется, давно остались для нее позади, могла лишь тратить долгие месяцы на подготовку к сражению…

В надежде, что в один прекрасный день кто-нибудь раздавит ее колосса — и она… с ужасом… станет свободной… Каждый раз, когда он возвращался домой, она поражалась, что супруг еще не в тюрьме. Здесь все, казалось, жили незаконно, занимали странные какие-то должности. Матеус Коррейя, например, был… посредником.

Подобная функция делала его загадочным и самодовольным: по утрам он легко закусывал, целовал ее сквозь запах кофе, зубной пасты и утренней горечи во рту. Кольца на пальцах позванивали, как цепь раба.

И, закончив прислуживать ему, она оставалась сидеть у стола, глядя на его сборы. Все теперь здесь носило имя Матеуса Коррейя. Душ Матеуса. Метла Матеуса. Маникюрные ножницы Матеуса. Не было, верно, на свете жизни более внешней, чем у него; а она погружалась в себя все глубже, участвуя в этой жизни. Ей не хотелось даже получше узнать его.

Но когда бывал в ударе, он блистал остроумием. «Иногда я просто от смеха помираю», — писала она матери в свободные минуты. Ана перебралась на ферму к сестре.

Лукресия и сама попала под какое-то колесо «совершенной системы». Если она думала, что, заключив союз с чужеземцем, она навсегда стряхнет с себя город Сан-Жералдо и окажется в мире фантазии, то она ошиблась.

Она оказалась в другом городе, это да… — что там, в другом городе, в другой реальности!.. — всего лишь более цивилизованной, ибо речь шла о великой столице, где вещи уж так перемешались, что люди либо жили в сфере, для них недосягаемой, либо крутились в каком-то колесе. Она вот и сама попала под одно из колес «совершенной системы».

Может, уж ее раздавило — голова внизу, а нога отскочила в сторону…

Но со своей позиции — вдруг даже удачной, кто знает, — она видела все достаточно хорошо, стоя в дверях пансиона. Глядя, как сталкиваются тысячи гладиаторов на жалованье.

И пока эти статуи проходили мимо — мыши, мыши, да и только, ни на секунду не остановятся, погрызут, что попадется, что ухватят, и трясутся со смеху. «Ну как провели лето? спрашивали друг друга, давясь смехом, пропели? Попляшите теперь!..» По совести сказать, навряд ли пропели. Напротив, эти гладиаторы были крайне практичны.

Стремясь к чему-то «высшего порядка», Лукресия попыталась еще пару раз сходить в театр, выждав момент, когда достигала трудной для счета цифры, как семь или девять, чтоб прибавить такую фразу: «Сколько раз мы за последнее время были в театре? Дома я ходила чуть ли не каждый день».

И вот она сидит среди публики, в то время как балет на сцене продолжается, а темнота обмахивается веерами. Она слилась с иным каким-то народом и, составляя часть этой безымянной толпы, чувствовала себя знаменитой и неизвестной в одно и то же время.

Позади ее ложи, позади темноты, она четко угадывала салон — еще салон — еще салон — бегущие. В проходах носки ног запаздывали на бегу, руки раздвигали шторы, и люди, задыхаясь, прибавлялись к темноте… она сама, возбужденная веерами, потела в своем первом «замужнем» черном платье — «я вышла замуж летом» — среди «высшего порядка».

На сцене ноги и руки танцевали, но Лукресия Невес Коррейя не совсем улавливала, в чем было дело. От сокровенного неведенья времен Базарной Улицы она перешла к неведенью публичному. Хотя очень старалась усвоить выражение лица других и все эти слова, какими мир Матеуса выказывал свое знание подробностей и профессиональной стороны вещей.

Она жила, смахивая воображаемые пылинки с платья, и в этом ценном жесте угадывались ее обширные познания. Но, несмотря на все усилия, она смотрела балет не слишком зачарованно. Тем более что издалека не все различишь, даже в бинокль. Над декольте большой бинокль мужа заслонял ей лицо.

И она говорила себе с осторожностью, незнакомой ранее: «Забудь ты этого танцора…»

Ибо недавняя супруга вся дрожала от внезапно вспыхнувшей любви к танцору. «Не отпускай меня», — шептала она, церемонно обмахиваясь веером. Матеус Коррейя протягивал ей конфеты — он ей все покупал, и Лукресию начинал уже раздражать этот человек, который взял ее из удовольствия иметь жену молодую и капризную, — танцор, в движении гибком и медлительном, наполнил восторгом ее душу и кровью рот, где лопнул какой-то сосудик: она смешала кровь со сладостью конфеты, ковырнув в зубах ногтем.

Ее отсутствие чувственности ударялось о ненужную чувственность сердца — со ртом, полным крови, она смотрела на сцену и любила танцора. «В конечном счете чему он предается?» — думала она, вспомнив саму себя в одну дождливую ночь, когда пыталась найти очерк вещей — что и он, к ее ужасу, пытался сейчас сделать.

Он был танцор города, этого города.

Но если она могла прочесть лица Персея, Аны, Фелипе, даже доктора Лукаса, — на лице танцора она ничего не прочла, это было слишком ясное лицо.

«Чему он так предается?» — предостерегало ее что-то. Хотя танец артиста она понимала все-таки лучше, чем другие проявления этого города. Если он пробудил в ней старые обеты, то ведь она теперь — без времени, зацепилась подолом за какое-то колеса «совершенной системы».

Но, однако, никто не может ее отсюда выгнать, она имеет право находиться здесь, в ложе, в каюте этого корабля: теперь ее время, значит. В нем — безопасность. Наивысшая.

Вскоре антракт ярко осветил весь театр, танцор, в один прыжок, исчез из вида, весь город взорвался аплодисментами. Тогда она поднялась вместе с Матеусом, в безопасности, и вышла эдакой павой, плавно покачивая бедрами.

Дыханье людей полнило жаром салоны фойе, каждая вещь повторялась во многих зеркалах на перекрестке ночи. В таком передовом городе каждая новость разносилась по радио, каждое движенье размножалось по зеркалам — здесь ценили все впечатления, какие получали.

Но так было, однако, в первые времена ее замужества.

Потому что потом она научилась говорить: «Я получила большое удовольствие, спектакль был превосходный, мне было так интересно. Высший порядок. Все так прекрасно танцевали», — научилась она говорить, подымая брови, и навсегда освободилась от стольких непередаваемых реальностей.

«Это — самая красивая площадь из всех, что я видела», — говорила она, и потом могла уже с уверенностью пересекать самую красивую площадь из всех, что видела.

Так было. Какая легкая охота! Она выходила за покупками, шла в тенечке, читая вывески дантистов, разглядывая ткани в витринах; до ближайшей лавки было «близко», за нею было уже «далеко»: она рассчитывала новый пейзаж, сравнивая его с пейзажем Сан-Жералдо.

О, невозможно и сравнивать. Неподалеку чинили настил улицы, и усовершенствованные приспособления грелись под солнцем. Через несколько дней настил потеряет свою новизну. И еще более усовершенствованные инструменты явятся обрабатывать его. Несколько прохожих остановились поглядеть на машины. Лукресия Невес Коррейя тоже поглядела. Машины.

Если какой-нибудь человек их не понимает, значит, он целиком вне всего, изгнан почти из этого мира. А если понимает? Если понимает, значит, он целиком внутри всего, завяз. Лучшим выходом было бы, наверно, уйти поскорей, притворясь, что их не видел, — это и сделала Лукресия, продолжив свой поход за покупками.

По возвращении, входя в столовую об руку с Матеусом Коррейя, пришлось изображать счастье, несмотря на то что она и впрямь была счастлива: на сладкое сегодня — бананы. Как ужасен полдень в городе— железо закипает… «Я вышла замуж летом!», все едят все блюда — по меню…

Это было позволено, кризис еще не разразился. Потом муж уходил, уходили его усы и газета, где свежие новости. «Никто не постучит в дверь, не расскажет что-нибудь; ни с кем я тут не дружу, в этом пансионе», — думала она гордо, запершись в комнате со спущенными шторами, где пыталась уснуть, потому что Матеус хотел, чтоб она еще больше располнела, еще больше, еще больше.

О, она не могла разобрать этого Матеуса, даже сидя рядом с ним в кафе-мороженое.

Он носил шляпы с широкими полями. И отращивал ноготь на мизинце. Широкие поля, длинный ноготь — это и есть Матеус? Нет, он не безжалостный человек. Но обстоятельства сложились так, что ей казалось необходимым войти в его душу и добиться его жалости. Как умела она к нему подольститься! Подлиза, вот ты, значит, кто… Из-за подарков тоже, чтоб побольше подарков.

А когда праздник?

Внезапно разражался праздник, гости, нахватанные невесть где, доставали невесть что, правдами и неправдами, каждый выкручивался как мог — вертелся шар земной, она выбирала, обливаясь потом, нужные ткани, Матеус давал советы, она под конец обнажала руки и немножко груди в глубоком вырезе. Входила в салон.

Опираясь рукой на руку мужа, проходила, влачась в пыли, средь огней, женщин, более красивых, чем она, с голыми спинами, с голыми, тоже округлыми, руками — она располнела-таки. А он? Пышные усы, подчеркнуто любезный, давящий. В такие вот минуты он казался ей совсем чужим, даже в сравнении с обычным отчуждением, с каким понимали они друг друга… Он отошел поздороваться с кем-то… «Матеус!.. — крикнула она без голоса сквозь весь зал, сквозь окна, открытые навстречу лунному свету — что ей до лунного света?! — пробегая взглядом через шумящие шелка юбок — что мне этот холодный лунный свет! — Матеус!.. — Ибо он был слепой поводырь, но поводырь ведь… — Матеус!» А он, спиной к ней, рассматривал сверху донизу другую женщину, которая и голая-то не была…

Не глядя в зеркало, которое искривляло его усы. И обнажив на своем лице новое какое-то выражение, жадное и нежное… Такое чарующее, что она сама улыбнулась. Матеус был толстый и красивый. И опасный? Как акробат. Он, казалось, имел предосторожность никогда не смешиваться с самим собой. Он был следствием, в этом зеркале, проявлений какого-то другого.

А она всегда так стремилась к подлинным вещам — дереву, железу, дому, безделушкам… Иногда про них говорили: «Я встретил сеньору с ее отцом»; — она радовалась, оскорбленная.

И вот муж пригласил ее на танец, с любезностью, делающей его еще более чужим. И великая танцорша из Сан-Жералдо сбилась после первых шагов… И наступила ему на ногу.

Где осталась прежняя ее осанка? В гостиной прежнего дома? Но посреди всего, что теперь окружало ее, она задыхалась от счастья. «Я достигла Идеала моей жизни», — писала она матери.

— Никогда не видал столько еды, — сказал Матеус с гордостью, будто это он устроил праздник: таким способом каждый здесь спешил овладеть чем мог, сразу видно, что все здесь в какой-то мере Правители.

— И верно, — подхватывала она радостно, удивляясь, что Лукресия из Сан-Жералдо поднялась так высоко, что вращается в обществе тех, кто правит городом… Куда там городом! Страной…

Возвращались домой в машине! — как красиво умел он тратить деньги! Она обмахивалась платочком, сияющая. Но только пускай он даст ей поспать…

— Устала я, — предупредила она с женской хитростью.

И когда лунный свет воцарялся вновь с мертвенной своей тишиной, вся окружающая атмосфера ускользала от настоящей ночи; и все тайное сводилось к безличному. Она была глубоко счастлива.

Правда, старый обет не исполнялся ею больше. Она могла еще видеть, и видела.

Однако с поверхности вещей упала в их глубину.

Порой шел дождь, спокойный такой. Она говорила:

— Сегодня у нас четверг, Матеус, — и все переходило в настоящее.

Он был не способен сказать гадкое слово, и когда, в припадке гнева, у него вырывался хоть первый слог, она откидывалась на спинку кресла и долго смеялась, опустив голову, — и муж смотрел на нее с удивлением, польщенный — хоть сердитый, но польщенный.

— Да я ничего такого не сказал, — говорил он, скромно посмеиваясь, в то время как она помогала ему создавать свой облик, «да я ничего такого не сказал!» — восклицал он еще, и жена его смеялась под обвалом.

Он польщен, это так, но дальнейшее исследование бесполезно. Она в пропасти. Эти существа не чувствуют ни малейшего желания быть понятыми — в этом его тайна. Отсюда и ухоженные руки человека, который знает цену вещам и пьет не пьянея.

— Если тебе что-нибудь нужно, девочка, то скажи.

Лукресия Невес использовала момент:

— Если уж ты об этом заговорил, то мне нужно платье в оборках по подолу и по рукавам.

Он не отказывал, о, никогда не отказывал: исполнял все ее желания. «У меня есть все, о чем можно только мечтать» — принималась она сразу же за письмо к матери, торопясь отметить еще один выигрыш в своей игре в кости. В конце концов она вообразила, что у него обязательно есть любовница, потому что он мужествен и таинствен! И начала рыться у него в карманах.

Пока однажды, открыв один ящик, не нашла запечатанный конверт. Открыла осторожно, подержав над паром, и обнаружила внутри рентгеновский снимок двух зубов.

Надо же! Однако все это было очень весело, дни шли за днями, месяцы текли за месяцами, часы терялись попусту, а в глубине всего — признанные права, газеты с ежедневными новостями, обеспеченное будущее.

И сколько раз все случалось по ее вине — то они куда-то опаздывали, то пропускали трамвай, то она одна искала и — ах! — не находила… нужную улицу: «Я заблудилась, Матеус, дорогой, я ведь не знаю города», — и приходила слишком поздно, и колебаний было столько же, как смен освещения, и ни к чему было пытаться связать концы с концами, достаточно было уснуть, ведь назавтра она проснется, иногда пораньше, иногда попозже.

Основное было — не потерять точку опоры из нетерпения, сохранять постоянство во всем. И достигаешь, в конце концов, определенной точки. Увлекаемая быстрыми такси, ранними просыпаньями, когда требуется, бесконечным уходом за Матеусом, она поймала себя под конец на том, что ест кислый апельсин, закрывая глаза, в то время как муж спрашивает:

— Ты согласна со мной, девочка?

— Да, да, — отвечает она сдержанно, пока кислый сок сушит ей пальцы и сводит зубы, — да, да!

Но едва он бросил взгляд на апельсин, как рассмеялся, хитрец:

— Знаешь поговорку: апельсин покислей да лимон, и дух вон, — и смеялся, наемный гладиатор… И обостренность возвращалась, и каждый шип ранил. У нее ведь тоже нервы есть…

— Вечно ты со своими нервами! — но он прощал, добрый, загадочный Матеус, на засов запираясь в ванной.

Как-то ночью Лукресия всплакнула немножко, пока обессилевший боец отсыпался рядом. Ночь была покойна, приятна даже, небо в звездах. Потом и вспомнить не могла, в какой момент уснула, так внезапно явился следующий день, прибавляясь к ее богатству.

И тогда она в гневе сказала: «Я уезжаю отсюда».

В надежде, что по крайней мере в Сан-Жералдо «улица — это улица, и церковь — это церковь, а у лошадей даже бубенчики на шее», — как говаривала Ана.

С удивлением убедилась она, что этот человек не желает ничего лучшего, чем последовать за нею и прилепиться к городу жены — он, кто не принадлежал ни одному городу.

Так случилось, что через несколько дней такси увозило брачную чету по дороге назад, в предместье.

Выпрыгнув из машины, она взглянула на Сан-Жералдо — шумный какой! И люди смеются как-то пронзительно. Похоже на скрип колеса.

И внезапно дождь пал на город, теперь уже незнакомый, обволакивал его пеплом и печалью…

Она стояла со свертками в руках, и капли дождя стекали по ее лицу. Но вдруг, как подстегнутая, устремилась вверх по ступеням, швырнула пакеты на стул — штурмом взяв свою старую комнату, всю в пыли, и распахнув, подобно порыву ветра, окно веранды, чтоб глянуть наружу.

Непромокаемые плащи двигались по Базарной Улице.

И сквозь сумерки она устремила взгляд на Паственный Холм.

Черная громада подымалась, как кулак, над Сан-Жералдо. Мрачное царство лошадиного племени.

Так и осталась она у окошка, прямая, непостижимая. Она и холм глядели друг на друга в тумане дождя, разделенные далью.

— Ах!.. — вскрикнула женщина, обрадовавшись чему-то. Ей показалось, что слышит короткий перестук копыт промчавшейся мимо лошади.

Но ей понадобилось совсем мало времени, чтоб понять, что это холм отозвался на крайнее усилие ее мыслей.

Пользуясь ее отсутствием, город Сан-Жералдо продвинулся по своему пути, и многие вещи она уже не узнавала. Они не откликались больше на ее зов, привычные откликаться на другие имена.

Другие глаза, глядевшие на них, преобразовали предместье. И теперь она не замечала безделушек, хоть они и стояли по-прежнему у нее за спиной.

Присутствие служанки нарушало структуру второго этажа, чужие руки дотрагивались до чучела птички, Матеус по-царски обосновался в дешевеньком кресле Аны.

А она все откладывала минуту, когда пойдет гулять одна, чтоб забыть о нем.

— Когда я могу, то могу, а когда не могу, то не могу, таков мой девиз! — сказал Матеус как-то утром.

И так она узнавала его все больше и больше.

Она позволяла мужу вести себя за собою, словно это она была чужеземкой в Сан-Жералдо. Они выходили на прогулку вдвоем, он — высокий, крепкий в бедрах, усы густые и словно вставлен в раму, а воздух вокруг него холодной стеной, потрогать можно… она — в бантиках на платье, с какими упорно не расставалась, даже замечая, с неудовольствием, строгость нынешней моды. Шляпка с вуалью, и постоянный бег, когда поспешала за мужем, бег под вуалью.

Только когда муж умер от сердца, поняла она его размеренную силу, медлительность его шагов и манеру замирать неподвижно перед тем как сесть, не сгибая спины. Но иногда Матеус Коррейя бывал дьявольски весел, довольно потирал руки и, не раскрывая причины своей радости, восклицал:

— Лукресия, деточка, давай устроим сегодня хороший паственный день!

«Паственный…» — сказал он. Она обернулась с быстротой на слово, которое напомнило ей сны из глубины снов, когда ужас мечтанья сочился из стен и разливался в покое, а она была так счастлива.

Это он, что ли, превратил город Сан-Жералдо в скопище ресторанов? Они выходили вдвоем, она почти прыгала вокруг него, а он — немного позади, серьезный, надушенный: оглядываясь у нее за спиной на женщин, интересуясь больше теми, кто средних лет. Это Матеус, что ли, превратил обитателей предместья в существа средних лет?

Он не смущался тем, что жена замечает его жадные взгляды, но больше этого он ничего себе не позволял: остальное составляло необъятную личную жизнь такого чужеземца, как он.

Она смотрела на него через стол, зачарованно следя за каждым его движением. «Бог, Бог…»— нашептывал низкий ветер предместья Сан-Жералдо… Но второе уже на столе. Когда возвращались, было почти хорошо с ним, воздух меж миндальных деревьев был так легок, и она чувствовала благодарность, которую не знала к кому обратить, — и глядела вдаль, на Паственный Холм.

Но хоть она и торопила свои чувства, все вокруг нее смыкалось без просвета, и она была стиснута этим внезапным сопротивлением — что в конечном счете давало устойчивое равновесие, какую-то гордость жить, и даже восторг, такой всеобъемлющий, такой непроницаемый, что никакого второго измерения для него не было…

Она говорила: «Какая дивная ночь! — и в устах ее слышалась одна только радость. — Какая дивная ночь, Матеус», — и темнота спускалась все ниже, успокаивая вещи вокруг в легком ветре.

То, что она прежде видела, рассеялось теперь, невидимое, по улицам Сан-Жералдо — ветер качал в темноте ветки. И обет, данный когда-то ею, тоже рассеялся по всему миру: она слушала сообщения по радио — а тем временем заключались сделки, вершилась купля-продажа драгоценностей, и тюки хлопка громоздились в ярком полдне.

Матеус Коррейя возвращался домой к обеду, она вдыхала жар его опаленной кожи, стараясь угадать: что с ним происходит?.. Кругом были радостные подступы весны, моды круто менялись, то полагалось отращивать ногти, то подрезать… цивилизация подымала голову, и люди прогуливались в летние ночи — а она смотрела на все это из окна веранды.

Смотрела, с лицом постаревшим и возбужденным усталостью, вглядываясь, не идет ли муж, который в один из четвергов что-то задержался.

Она была на веранде приемной, а позади весь механизм дома радостно крутился, дым шел из очага — как на протяжении веков. Базарная Улица, однако, полнилась новыми огнями и новым скрипом колес. Лукресия ждала Матеуса, окунала лицо в виденье улицы — ах, вздыхала на своем этаже, машины и трамваи заглушали вздохи. Бесчисленные гудки, глухие или пронзительные, полнили воздух здания шумами, кажется, огнями тоже.

Но сквозь гаснущие гудки радость улиц подобна была фонтану где-то в глубине сада, и резкий свисток постового резал ее вдоль фонарей: что-то механическое происходило в мире… Позади нее сушилась на стуле пара чулок. «Ах, — вздыхала она так, что рисовая пудра сыпалась с лица, — ах, что же муж-то не идет», — говорила каждая ее морщинка.

И внезапно — нестройный звук, словно поезд сошел с рельс внутри башенных часов: один! — лицо белее извести… — два! — пожар по всему дому… — три!.. Уже восемь, а Матеуса все нету! Глаза оставались сухими, но гудки рыдали громко, и с улицы подымался запах сахара и уксуса.

Как переменилось предместье! Испарина теплой ночи клеила одежду к телу, возбуждающий запах горячей муки ударял в нос: все ожидало дождя.

А вообще-то он уже шел. Вначале отдельные капли, потом, мало-помалу, уже всеобъемлюще — по всему свету дождило, как далеко ни взглянешь, там дождь, яростный и непрерывный. Затопленные улицы пустели. Огни светились холодом. По канавам вода бежала, торопясь.

Зримый сверху, из окна, город был опасен.

Машины с невидимыми водителями скользили сквозь воду и внезапно меняли направление, невозможно понять почему. Город Сан-Жералдо позабыл мотивы своих действий и теперь действовал бессознательно. Трамваи шли по рельсам, глуша другие шумы, и некоторые вещи двигались, казалось, в полной немоте — изящно выплыл откуда-то модный автомобиль и исчез тут же. В Сан-Жералдо родилась каждодневная жизнь, какую не заметит ни один чужеземец. Дождило, времена стояли худые, на переломе.

Но была слава, какой до сих пор никогда не достигали. Невидимая для жителей. Если случалось убийство — то это город Сан-Жералдо совершил убийство. Никогда вещи так не принадлежали самим себе. Пружина лопнула, и город представлял собою преступление.

— Этот город — мой, — сказала женщина и взглянула. — Как он давит!..

Через несколько минут дождь перестал. Мокрые мостовые пахли звонко, остатки рыбы с утреннего базара уносимы были по канавам… булочная уже погасила окна, звезды были чисты.

Дверь распахнулась, и Матеус вошел, весь промокший. Она кинулась к нему и прижалась к его плечу, а он, испуганный, стал гладить ее волосы мокрой ладонью. Он был избран пособником в ее необходимом крахе и один мог ее спасти — и она заплакала, судорожно, сопротивление этого мира начинало утомлять ее… Она плакала, счастливая, освобожденная на мгновенье от долга, с каким родилась, какой был ей передан на полдороге и какой она, конечно же, понесет, не пытаясь проникнуть в тайну, дальше… И она пряталась в объятьях мужа от славы города Сан-Жералдо, разгоревшейся с такой силой…

И чудилось ей, что Матеус знает много больше, чем говорит, поскольку даже не пытается понять ее. До чего же хорошо, когда эта мокрая ладонь на твоих волосах, и ты задыхаешься от счастья… И страдаешь из-за того, что придется когда-нибудь полюбить другого, ибо предназначено — и тоже нельзя проникнуть в тайну, — что и она когда-нибудь полюбит яростной плотской любовью, для того хотя бы, чтоб возвысить этот город еще на один камень… Муж был добр и непонятен. И она плакала, и не было возможности спастись, а спасаться надо. И она была счастлива.

А Матеус тем временем продолжал водить ее по ресторанам, каждый раз в новый.

И по мере того как открывались все новые рестораны, город Сан-Жералдо обретал все более благополучный вид. Изобилие, элегантность, дым дорогих сигар и утонченных яств придавали ему уверенности! Лукресия жалела Ану Рошу Невес за то, что та живет в глуши и ни разу ей не случалось окунуться в эту роскошь и есть эту сочную жаренину.

О, если б Ана видела, насколько расцвело бывшее предместье Сан-Жералдо! Теперь Лукресия старалась увлечься этими переменами, боясь потерять опору в городе и больше уже не найти…

И вот они с мужем сидят за столиком и едят молча. Супруга вкрадчиво похваливает его за выбор блюд и раболепно похваливает сами блюда: «Как вкусно, а?» Матеус Коррейя обиженно отзывается: «Не хватало еще, чтоб не было вкусно!» Онемев от такой реплики, она медленно краснеет и пытается найти другой подход:

— Хоть мы и не любим обедать вне дома, правда?

— Это ты, наверно, не любишь, а я так люблю! — отвечает он оскорбленно и с сарказмом. Так что же? Обедать дома значит подрывать «высший порядок»? Муж, видно, хочет дать ей понять, что когда идет в ресторан один, то все по-другому, убедить Лукресию, что достаточно ее присутствия, чтоб все вещи приняли иной вид. Страдая, она прерывает его: «Посмотри, звездочка упала!..» Она это говорит, чтоб ему понравиться, хоть все выдумала, сама не зная зачем… Но когда возвращались домой, по темному городу, какая грозовая и теплая радость разливалась вокруг!..

В эти времена радости жила она, с каждым днем добавляя на свое лицо мелкие морщинки, следуя за модой из французских журналов, смешиваясь с пыльной этой эпохой, которая, сквозь удушье, пробивалась к потомкам, — покуда были в ходу удобные формулы мысли: «В теории это прекрасно, но на практике не получается», говорилось зачастую, и, стремглав, проносились машины под светом фонарных огней.

…Назавтра, к вечерку, прекратился наконец непрерывный дождь последних двух недель. Процветающий город сверкал огнями. На мостовых отдельные люди подымали лицо к небу, недоумевающе: небо было чистое, почти изумрудное, почти бесцветное… И под резкостью бесцветия возвышались скромные кровли Сан-Жералдо. Изредка, на мгновенье, вспыхивали последние дождевые капли, и город обретал единство.

Люди смотрели, жмурясь, узнавая постоянство вещей. С испуганными лицами, словно им предрекли, что настал их час. Показать спину созревшему городу и покинуть его навсегда.

Зачастую также употреблялось в те времена слово «общество». «Общество требует всего и не дает ничего, вы не находите?»— говорилось зачастую. «Общество требует всего и не дает ничего», — сказал Матеус как-то в субботу, затевая разговор, какого, казалось, оба давно искали.

Действительно, им обоим хотелось столкнуться наконец лицом к лицу. И когда беседа случайно коснулась мужей, изменяющих женам, оба с благодарностью схватились за представившийся случай. Она даже уселась поудобней с шитьем на коленях.

— Это не считается никаким преступлением, — сказал он, — так устроено общество, — прибавил он с гордостью, растрогавшись чуть не до слез от собственной добродетели.

— Так и есть, — сказала она, вся внимание.

— Так устроено общество, — повторил он с осторожностью. — Это не преступление, когда мужчина проявляет какой-то интерес к женщинам, но если супруга интересуется другим, то вот это преступление. — Сколько в нем здравого смысла, какая логика!.. И они замерли по обе стороны опасной черты: ни один не хотел переступить ее раньше другого.

— Ну да.

— Никогда не обесчестил я очага, мною созданного, — сказал муж, и оба взглянули друг на друга со страхом: не сказал ли он слишком много?

«Матеус нашел неверные слова», — подумала она, охваченная внезапной усталостью, она почти соскользнула до такой искренности, какая сделает невыносимым дальнейший разговор. Она молча смотрела на скатерть, разглаживая случайную складку.

— Никогда я не обесчестил очага, созданного мной! — повторил муж внезапно громким голосом, будто, поменяв порядок слов, он прочнее поверил сам себе.

«Какое упорство», — подумала жена. Ах, если б был у нее кто-нибудь, кому потом все рассказать, она сразу бы стала самой собою — и какое зло могла бы причинить этому человеку, кого она так и не узнала, зато знала, как поранить.

Ей хотелось, чтоб муж замолчал, однако Матеус, напротив, говорил без удержу, продолжая объяснять свой характер, свои моральные принципы и свой подход к женщинам — и все это решительно ничего в нем не раскрывало. Она медленно закручивала угол скатерти, погруженная в свои мысли.

— Лукресия, — сказал муж с досадой, — да ты не слушаешь меня!

— Слушаю, почему же. Ты говорил, что ты в любых обстоятельствах деликатен по отношению к женщине.

— Да, в любых обстоятельствах, — подтвердил Матеус разочарованно…

Оба смолкли. Она безучастно смотрела в пол. Он, напротив, возбужденный благородством, с каким себя обрисовал, жадно рассматривал свои ладони, лихорадочно строя планы на будущее. Он всегда замечал, что говорить — это для него лучший способ мыслить и что приятно, когда тебя слушает женщина. Он постарался возобновить разговор, но Лукресия уклонилась, и он прочел спокойствие и грусть на ее лице.

Глядя на нее, Матеус начинал понимать, что, в сущности, всегда ее боялся. Что может быть опасней, чем холодная женщина? А Лукресия была холодна, как рыба. И непорочна.

В первый раз заметил он на лице жены какую-то заброшенность, беззащитность. Он отвел взгляд с сокрушением.

— А у тебя какие планы? — спросил он, чтоб доставить ей удовольствие, забыв, что и своих-то еще толком не обдумал.

— Как? — внезапно пробудилась она. — Как это планы? О чем ты? Что ты такое говоришь?

Он и сам испугался, не зная почему:

— Да нет, Лукресия, я так… Какие планы, намерения…

— Как это намерения? — иронически настаивала жена. — Что ты хочешь этим сказать, у тебя есть какой-нибудь план относительно нас?

— Относительно нас с тобой?

— Но, Матеус, разве ты не говорил о планах относительно нас?

— Да нет, не относительно нас… ну да, частично да, но ты не так понимаешь… выдумываешь что-то… Я по-хорошему.

— По-хорошему!

— Ну да, по-хорошему! Почему должно быть по-плохому, Боже милостивый?

— Но кто сказал <<по-плохому»? Мы живем, что ли, плохо? — пронзительно выкрикнула она.

— Да я ничего такого не думал… я говорил о твоих собственных планах…

— …Ты находишь, что у меня должны быть планы отдельно от твоих?

— Нет, ради Бога, у меня есть свои, а у тебя…

— …Отдельно от моих?

— О Господи!

— Изложи свои планы, Матеус.

При подобной аргументации он не смог бы этого сделать. Он сам не знал, какие у него планы. И он смотрел перед собой, замкнутый, упрямо остановясь посередь дороги.

— Это только мое, — сказал он с надменностью и болью.

— А можно поинтересоваться или как?

— Преуспеть в жизни, — сказал наконец Матеус Коррейя с усилием и стыдом.

Она открыла рот и посмотрела на него с ужасом.

Прошло мгновенье, и дом снова обрел равновесие на своей улице, и, покоренная в стенах своей столовой, она произнесла:

— Конечно, Матеус.

— Ты согласна? — оживился он, и, не зная еще, что муж умрет от сердца, она испугалась его радости.

— И не подумай, что я воздушные замки строю, у меня в голове все по дням расписано, поняла? Как ты думаешь, а?

— Про что?

— Да про то, что я сказал, черт возьми, Лукресия! — воскликнул раненый боец, не отступая.

— Как я могу знать про то, что ты сказал, — пробормотала она с раздражением и отчаянием… Это был единственный раз, когда они столкнулись лицом к лицу.

Прелесть всего этого была в том, что она настолько заплуталась, что ощущала себя ведомой насильно. Богатая и потерянная, шла она дальше, и открывались кино, и множились в зеркалах жесты и лица. Он спрашивал, она отвечала, и не собрать было мыслей: она не смогла даже удержать в памяти некоторые фразы.

— Хочу купить белого газу на блузку, я ее вышью крестом!

Надо было ему об этом сказать.

— Я сколько уж времени бананов не ела… — Она слегка потянула Матеуса за лацкан пиджака, а он отклонился досадливо. — Я такие драгоценности в витрине видела, Матеус!.. Матеус! У меня губы потрескались, — сообщала она.

А однажды в зале, полном людей, она высказалась так:

— Риголетто — это ведь Риголетто. Навсегда.

И сама испугалась. Словно из других времен было подобное мнение. Настолько, что если б в зале были молодые, то взглянули бы на нее с любопытством. Лукресия со страхом угадала это.

Город Сан-Жералдо не был больше на пороге своего рождения, и она потеряла свою прежнюю значимость и свое незаполнимое место в прежнем захолустье. Существовал даже проект постройки виадука, какой соединил бы холм с нижним городом… Участки на холме уже распродавались под будущие особняки… Куда уйдут лошади?

Безмолвные свидетели пришествия людей и машин, лошади смиренно перебирали ногами. Отмахивались хвостом от солнцепечных мух.

В ту пору Лукресия Коррейя причалила наконец к тому, что происходит. Придя к мысли, что видела весь этот прогресс в мечтах и отсюда почерпала свою силу. Узнавая то здесь, то там знаки своего строительства.

Тогда она возобновила свои прогулки, и новая жесткость родилась в ней по отношению к мужу. В те времена он стал работать уже меньше, и случалось ему проводить долгие часы дома, скучая. И если оба решали, что сегодня не выйдут, то каждую минуту сталкивались по комнатам, в раздражении.

Один из них был здесь лишний, теперь, когда Лукресия обрела былое могущество. За столом он скатывал хлебные шарики, на что жена смотрела нахмурясь, или комкал обрывок газеты, бросая ей в голову.

— Рассеку тебе мозговицу надвое, — он шутливо называл голову мозговицей. Она бледнела.

За порогом своего дома она чувствовала себя счастливой, раскрывала с треском солнечный зонт, еле удерживая равновесие на ветру.

Да, город Сан-Жералдо был хорошо оснащен. Иль скоро поднимет якорь? Но какой курс возьмет судно из камня, что уже создало себе славу?

По возвращении она находила Матеуса нервно курящим. Едва завидя ее, он гасил сигарету, смяв и тыча в пепельницу с явным удовольствием, придавив и сломав, еще не погасшую. Оба смотрели на растерзанную сигарету как зачарованные. Она — вся уйдя в себя, словно только что на ее глазах свернули шею петуху.

Отношения между людьми здесь все больше и больше обострялись, и даже Матеус, не принадлежавший к этим землям, становился раздражителен и сух. Подойдет вдруг к окну и скажет, словно приказав жене остаться — ибо присутствие Лукресии, такое победное, душило его:

— Ладно. Пойду на звездочки взгляну.

Одна только Лукресия не испытывала гнета города. Когда кто-нибудь жаловался, что приходится долго ждать трамвая или трудно нанять квартиру, Лукресия Коррейя опускала глаза, стараясь скрыть, что ведь это она во всем виновата.

Но когда бывала у врача, становилась красноречивой, фразы сыпались одна за другой, все более объяснительные и запутанные:

— Собственно, это даже не боль, доктор, это скорее впечатление какое-то, а потом я целые месяцы ничего не чувствую… Не скажу даже, что оно неприятно, знаете? Ах да, и еще у меня вдруг озноб бывает, — добавляла она помолчав, с высокомерием.

Врач слушал, притворяясь, что думает. С сонным лицом записывал каясдое слово женщины. О, она была раздражающе необычна. Город Сан-Жералдо был теперь полон необычных женщин, которые любили ходить по врачам. Лукресия надевала обычно лучшее свое платье. Вот и теперь она скромно ждала приговора. «Вам нужен отдых, сеньора, побольше отдыхайте». Она выходила, гордая и спокойная.

— Подай мне мою вышивку, Матеус! — говорила она тихо, скрывая свою силу.

Но даже когда она прятала когти, Матеус весь сжимался. С каждым разом больше.

Не только по ее вине. Посреди суеты города он и впрямь признавал себя чужеземцем: он не знал, за что ухватиться, тогда как Лукресия Невес была частью лавины. Она слепляла ее, миг за мигом. После того как привела мужа на Базарную Улицу, чтоб поселиться там, она становилась все более и более жестокой. Матеус привык теперь проводить целый день дома, глядя из окна в дождливую погоду на освещенные витрины, считая проезжающие авто. Выискивал сломанные вещи, чтоб починить, и спал после обеда в серые ветреные вечера.

А она в это время важно бродила по комнатам, волоча хвост длинного пеньюара. Находила, что она — самое умное существо на свете, и придумывала, как бы доказать это Матеусу. Он, своим все слабеющим голосом при все полнеющем теле, выводил ее из терпения, заставляя так брыкливо махать подолом домашнего платья. Она смотрела на него огромными удивленными глазами, шумно смеялась от холодности.

— Матеус, миленький, — говорила она колко и с любопытством, — Матеус, хитрец ты эдакий, — говорила она, смеясь и пользуясь слабостью чужеземца, чтоб вытеснить его…

Он в ответ только сильно смеялся, потому что сам обучил жену такого рода играм, когда был хозяином дома; он смеялся одобрительно, и оба смотрели друг на Друга.

И все-таки она чувствовала себя на милости человека, который присутствовал при ее упадке еще до ее возрождения. Гордая, она не желала свидетелей тому, каким образом удалось ей преобразоваться, и как и ее руки касались тех самых пыльных досок, какие город Сан-Жералдо употреблял на леса, перед тем как заявить о себе новым зданием или более совершенной системой каналов.

И чем больше боялась она окончательно оказаться в его руках, тем больше старалась угодить ему. Принимала противно заискивающий вид, предоставляя ему приятную возможность хоть на миг проявить утраченный мужской характер. Говорила, словно речь шла о ком-то третьем:

— Он ничего не смыслит в нарядах! Оденьте его жену в мочало и скажите: «Как красиво!..» он повторит: «Как красиво!» — она смеялась, и муж смеялся, польщенный… Тогда она смеялась нежней: вот глупый!..

Надо было поддерживать веселость, чтоб затушевать слово, потому что, сквозь собственный смех, он уже пристально вглядывался в супругу, с робостью и беспокойством. Но Лукресии было этого мало, и она, поставив на карту все, повторяла: «Глупый!..» И они смотрели друг на друга и так смеялись, что слезы выступали на глазах, а она еще прерывала смех пронзительными «ой!..»

Чем более разрастался город Сан-Же-ралдо, тем труднее становилось для нее выражать ясно свои мысли, такой она становилась скрытной и таинственной. Матеус, теперь уже с огромным любопытством, расспрашивал:

— Как было в гостях-то?..

Она немедленно замыкалась:

— Сама не знаю, обыкновенно!

— А квартира у них большая? — жадно настаивал он, уже в домашних туфлях.

— Почем я знаю, приличная, — оборонялась она, глядя на него в упор, чтоб угадать, станет ли он упорствовать в своих расспросах.

— Да комнат-то сколько?

— Ты думаешь, я считала… клянусь, я и не заметила, вообрази…

— Но все-таки одна комната или несколько?

— Две, — в конце концов говорила она, мягко обрывая разговор. Ей казалось теперь, что единственный способ очертить город Сан-Жералдо — это бродить по его улицам, пока не заблудишься.

Как-то раз Матеус читал вслух новую газету. Она слушала почти с испугом его торжественный голос — чужеземец мог воспевать великий город, какой создавался у него на глазах, а она даже не умела больше видеть эту родную громаду…

«Население, — читал Матеус, — с интересом следит за всеми удачными нововведениями, и наша печать периодически освещает их, подчеркивая моральную сторону подобных достижений. Ибо только отдавая дань наследию предков, созданному их трудом и потом, можно способствовать славе любого города», — голос Матеуса Коррейя дрожал на подобных местах. Ей хотелось прервать его, заглушить этот нестерпимо звучный голос, каким муж произносил хвалы ее городу. «Однако Комиссии Градостроения внезапно пришла в голову вредная идея снести старинное здание Почты и Телеграфа — идея, заставляющая содрогаться от негодования самые камни наших улиц. Излишне напоминать, что люди города Сан-Жералдо ждут разъяснений».

Мало-помалу, пока ее муж так декламировал, Лукресия Невес устремлялась ввысь, загадочная, как статуя, к ногам которой, по народным праздникам, кладут цветы.

И тогда она выходила из дома одна, наслаждаясь сутолокой города с болью, наблюдая пристально все вокруг: дороги сплошь в солнечной пыли, людей, снующих туда-сюда. Что-то тормозило ее немедленный интерес к вещам, и, с усилием, искала она по далям происходящее и сущее, совершая длинные и бесплодные прогулки, с которых возвращалась обессиленная… «Матеус! — кричала раздраженно. — Матеус! Иди сюда!..»

…И долго после того, как Матеус уже погрузился в глухоту, она все ждала ответа, а дом был в полутени и аккуратно прибран. «Матеус! — приказывала она и останавливалась растерянная, задавленная неподвижностью комнат, погруженная в ту реальность, из какой она могла вырваться только резким броском: — Матеус!!!»

Вскоре, однако, стало казаться, что подобное положение вещей существовало всегда, и дом окунулся в полумрак, обычный для этих щедрых месяцев зимы. Заливались асфальтом дороги перед нашествием дождей, зажигались огни в окнах раньше обычного, двери, отворяясь и затворяясь, хлопали резко. «Матеус… — кричала она из одной комнаты в другую: — Какой сегодня день? — И своим собственным голосом отзывалась: — Вторник».

Тогда-то и родился портрет, который позднее так заинтересует ее детей.

В ту эпоху она была действительно на подъеме.

Она села, напряженно вытянув шею, взгляд помутился от волнения, фотограф бросил клич: «Улыбайтесь!» — вспышка магния, и свет зажегся. «Готово», — сказал фотограф, и лицо и стан тотчас увяли.

Через несколько дней она пошла за фотографией. Вот она, эта женщина, такая узнаваемая, такая непреклонная. Говорит ли о чем-нибудь это лицо? О мысли, напряженной, как эта шея? Такой портрет снимают с тебя в большом городе, а Сан-Жералдо еще не стал большим городом. Это предзнаменование.

Она повесила портрет в прихожей, возле открытки с планом будущего виадука. И каждый день сметала с него пыль. Иногда, бросив свое вышивание, подбегала к портрету и долго стояла перед ним. Они смотрели друг на друга, она и портрет. Она смотрела на него с изумлением и гордостью: какой выразительный!.. Она даже почувствовала себя свободнее с тех пор, как сфотографировалась; ей казалось, что теперь она может быть тем, чем захочет.

Но с каждым разом фотография все больше отделялась от модели, и теперь она прибегала к своему портрету как к идеалу. Лицо на стене, такое величественное и гордое, обретало в мечтах, душивших ее, судьбу, в то время как она сама…

Быть может, она утонула в механическом и привычном, а портрет был уже недосягаемой гранью, высшим порядком одиночества — ее собственной историей, какую она, Лукресия Невес, проглядела, а фотограф схватил и запечатлел для потомства.

Загрузка...