6. НАБРОСОК ГОРОДА

В тот день случилось Лукресии Невес хлопотать в своей кухне что-то около двух.

Ана пошла за покупками, и тишина бдительно разлилась по жилищу. Девушке уже не раз приходилось мыть посуду, пока мать ходила за покупками. Это был день, похожий на другие подобные.

И, быть может, именно поэтому что-то словно разрешилось, и это дневное время освещалось как-то по-особому через оконные шторы. Там, куда свету не удалось проникнуть, была тревожная темнота: дом словно весь колыхался. И шелестел.

То, что произошло в эти часы, пролетело над Лукресией Невес в колебании звука, влившемся в ветер и потому не услышанном.

Так вот она ускользнула от разгадки. Девушке везло: хоть на миг, но она всегда от чего-нибудь ускользала. Правда, из-за отличия этого мига иной человек сразу бы все понял. Но правда также, что силою этого мига иной человек был бы сражен, как молнией: город Сан-Жералдо был полон людей, сраженных чем-то, которые так радостно тряслись в карете «скорой помощи» на пути к Приюту для умалишенных имени Педро II.

Самое главное — не понимать. Даже собственной радости.

Вода текла из крана, и она водила мыльной тряпицей по тарелкам. Через окно виделась желтая стена; желтая — так следовало из простой встречи с этим цветом. Когда терла зубья вилки, Лукресия казалась маленьким колесиком, вертевшимся быстро, тогда как большое колесо вертелось медленно — то было медленное колесо света, и внутри него девушка суетилась, как муравей. Бытие муравья на свету поглощало ее полностью, и вскоре, как настоящий рабочий муравей, она уже не знала, кто моет и что моется, — такой лихорадочной была ее работа.

Она, кажется, превзошла всю тысячу возможностей, присущих человеку, и теперь просто находилась внутри самого дня, с такой простотой, что вещи виделись сразу и точно. Раковина. Кастрюля. Открытое окно.

Порядок и спокойное, обособленное место каждой вещи под ее взглядом: ни одна не ускользала.

Когда искала другой кусок мыла, не случилось так, что не нашла: вот он, тут же, под рукой. Все было под рукой.

А это так важно для человека, в какой-то мере недоумчивого: отказаться от причуд воображения и только лишь признавать узкое существование того, что видишь. «А-а-а», — кричала какая-то птица в палисаде за соседней лавкой.

Без грима лицо теряло пороки, в которых Лукресия Невес нуждалась в иные моменты, чтоб придать себе весу в обществе. С таким голым лицом, как сейчас, она б тоже откликнулась на зов, когда собирают на прогулку детишек.

Вся освещенная, вся отмеченная светом двух часов пополудни. «А-а»… — прервала свою песню птица в палисаде. Здесь, в глубине дома, Лукресия чувствовала себя божеством.

В глубине дома и в глубине души. И возможно, чтоб подчеркнуть свою божественность, она остановилась, усталая, вытирая пот со лба тыльной стороной руки, в которой держала тарелку.

Стояла, обводя взглядом обширное предместье, залитое солнцем. Там все вещи были прямые и без тени, словно специально сделанные, чтоб кто-то, глядя на них, боялся, что они рухнут на него. Держа в руке тарелку — свой рабочий инструмент, она думала, как бы хорошо сейчас показать матери, что ее дочь… что ее дочь…

Взглянула, с любопытством даже, на освещенные вещи вокруг себя, стараясь выявить яснее, через свою мысль, то, что происходит вовне.

Ничего не происходило, однако: человеческое существо стояло перед тем, что видит, захваченное свойством того, что видит, почти ослепнув от самой этой манеры смотреть; все вещи в два часа дня кажутся сделанными в глубине так же, как видятся на поверхности. Ей очень хотелось рассказать матери и Персею об этом освещении…

Но она продолжала стоять, бесприютная, перемалывая свои трудные мысли.

В этом божестве, при свете двух часов пополудни, мысль, почти никогда не приведенная в исполнение, стала настолько первобытной, что превратилась в чувство. Самой совершенной мыслью было: видеть, слушать, гулять. Но скупой разум, как большая птица, сопутствовал сам себе, не спросясь своего согласия.

А насчет того, чтоб рассказать о происходящем Персею, так все ведь так просто, глупо даже: она всего лишь строила то, что уже существует. Ну и что ж! Она видит реальность.

Кроме того, как рассказать Персею, если все это состоит из вещей непродуманных и нет всему этому доказательств?.. Чтоб добыть их, надо поверить во все эти вещи, даже независимо от них самих — ведь вся кухня была лишь виденье в стороне. И каждый раз, когда она поворачивалась в ту сторону, виденье оказывалось снова в стороне. Так девушке удавалось выдержать освещение двух часов пополудни — то подымая голову на случайный шум, то бегом устремляясь через все комнаты к веранде, на призывный звук многих шагов по мостовой.

Она открыла все окна и двери на веранде, увидела семинаристов, шагающих по улице сдвоенным рядом, размахивая руками, в развевающихся одеяниях… «Счастливы ли они?..» — спросила она себя задумчиво. Иногда Лукресия Невес бывала необычайно сообразительна. Засмеялась. Взглянула на дом напротив.

Перевела взгляд на третий этаж, весь высветленный солнцем. Один из тысячи казематов нелепого, освещенного города.

Но как отрадно видеть, какого совершенства достигли его защитные сооружения! Кто знает, может, когда-нибудь встанут на каждом углу бронированные автомобили. Слава человека в том, что у него есть свой город.

И сейчас, когда она вернулась назад, по затененным коридорам, кухня открылась перед нею огромным залом.

Через минуту она уже ее переделала; сейчас не годился прежний взгляд на вещи. Перемены, кажется, удовлетворили Лукресию, и она смотрела на кастрюли, такие начищенные, такие смиренные…

О, да ведь ей ничего и не нужно, кроме всего этого, необычное никогда ее не привлекало, а всякие фантазии тем паче: по правде сказать, ей по душе то, что сейчас здесь.

Но в этом и трудность: перешагнуть через «то, что сейчас здесь». А иного пути нет. Но чтоб перешагнуть, надо считать это выдумкой. Но ведь пройдет немного времени — и выдумка перестанет быть выдумкой и обратится в «то, что сейчас здесь». Лукресия даже имела обыкновение рассказывать анекдоты, выдавая их за действительность! И люди от этого только больше смеялись — так поражает достоверное.

Б какие-то факты она верила, в другие — нет. Не верила, что облака состоят из сгустевших паров: зачем так? Вон ведь они, облака. К поэтическим оборотам относилась отрицательно. Любила, когда рассказывают как оно есть на самом деле, расставляя все по своим местам.

Это она всегда обожала — она-то, кому, чтоб изучить местность, так и хотелось пролететь над нею птицей, самый был бы легкий для нее путь. Ей нравилось остановиться на сути вещей: веселая улыбка весела, пространный город пространен, красивое лицо красиво — так доказывала она себе правоту своего взгляда на вещи.

Иногда она достигала еще более совершенного взгляда: город, вот он каков, город. Но грубому ее уму не хватало пока высшей тонкости, чтоб увидеть и назвать просто: город.

После того как она поставила вытертую посуду в буфет, и началась настоящая история этого вечера.

История, на которую можно посмотреть так по-разному, что лишний способ не ошибиться будет просто перечислить поступки девушки и смотреть на ее действия как в том случае, когда говорится просто: город.

Началось с того, что Лукресия Невес стряхивала веник во дворе и на окне «Золотого Галстука» увидела тарелку с апельсином.

Это был новый способ видеть: чистый, несомненный. Лукресия Невес рассматривала апельсин на тарелке.

Но рядом находился буфет с графинами, деревянный ящик, потрепанная счетная книга, грязная тряпица и опять апельсин. Взгляд не был описательным, было описательным расположение предметов.

Нет, то, что принадлежало лавке, не было украшением. Нечто незнаемое приняло на миг форму вещей, так вот расположенных. Все это составляло систему укреплений для обороны города.

Вещи стремились к одному — выявиться, и ни к чему другому. «Я вижу» — вот единственное, что можно было сказать.

Войдя в дом, чтоб спрятать тряпицу, которой терла тарелки, она остановилась на секунду перед материной спальней, запертой на ключ. И заглянула в щелку. Какими большими казались вещи, если смотреть в узкое отверстие. Они приобретали объем, тень и свет: они выявлялись.

Через щелку альков приобретал пышность и великолепие, какие исчезали, едва откроешь дверь.

Так надо смотреть и на город: через бойницу. Тогда наблюдающий будет защищен подобно наблюдаемому. Оба — вне досягаемости. И Лукресия продолжала с жадностью наблюдать через бойницу, чуть ли не на корточках у запертой двери.

Забыв обо всем и напрягши все свое внимание.

Потом выпрямилась с болью в спине, пошла на веранду и повесила сушиться полотенце.

И увидела стену, перерезанную низким балконом со светлой железной оградой. Что-то назревало…

Всматриваясь, девушка словно хотела помешать наличию здесь этой высокой стены с оградой, так они казались здесь ни к чему — только для бессмысленного на них смотрения. Она тихонько вздохнула.

Все, на что она смотрела, становилось реальным. И теперь она смотрела спокойно, без тревоги, на горизонт, перерезанный трубами и крышами.

Трудное было в том, что видимость и была реальностью. Ее усложненный взгляд был взглядом живописца… Из каждой стены с водосточной трубой рождалось нечто неделимое — стена с трубой. Трубы — как они навязчивы. Если большая труба, значит, дом с большой трубой.

Никакой ошибки быть не может — все существующее есть совершенство, вещи только тогда и существуют, когда совершенны.

Она спустилась в погреб, набитый всякой всячиной, ища места, куда поставить веник, оглядываясь… Происходит что-то вон в том углу: а то происходит, что резиновая трубка привязана к сломанному крану, старый сюртук висит в глубине, электрический провод обвился вокруг железины.

Строительный материал для города!

Она смотрела на вещи, какие нельзя и назвать. Причудливые формы некоторых из них будили в ней пустое вниманье: взгляд без пощады на вещь без защиты. Вот резиновая трубка, привязанная к сломанному крану, за ними висит старый сюртук, а электрический провод обвился вокруг железины. Раз видишь вещи, значит, они есть.

Она в нетерпении била ногой, как копытом. Старалась, чтоб лучше все разглядеть, быть спокойней, глупее, удивленней — как солнце. Почти ослепла, вглядываясь.

В течение долгих лет упорного старания обострилось в ее особенном взгляде то, что шло от изначального разума.

Так стояла она неподвижно, сурово, похожая на усталую ломовую под солнцем. Это был самый глубокий вид раздумья, на какой она была способна. И достаточно ей было поразмышлять несколько минут, как она становилась непроницаемой, и только один сонный глаз оставался открыт, чтоб видеть вещи. Только видеть, не воспринимать. Так она стояла, переминаясь с ноги на ногу.

«Я знаю, что вы пытаетесь сделать: вы пытаетесь увидеть поверхность, но у вас хриплый голос», — подумала она откуда-то с большой, незнакомой глубины, словно выходила в открытое поле, чтоб подумать это, и возвращалась оттуда бегом, чтоб продолжить свою думу.

Ведь думать можно как угодно, при условии, что никто не узнает. Даже когда это опасно! О, но ведь она осторожна!

Осмотрительность состоит в том, чтоб не знать, что делаешь. Свое теперешнее состояние она выразила так: «Я ставлю на место веник» — этой предосторожности достаточно. «Ставя на место веник», она глядела в пустоту дыры над тесным погребом, в то время как от грохота проходящего трамвая содрогалось все здание со своими стенами, безделушками, чистыми стеклами и темнотой.

Даже ошибка может стать открытием. Ошибки позволили ей открыть другой профиль предметов и дотронуться до запыленной их стороны.

Она смотрела пристально. Ибо некоторые вещи существуют только под пристальным вниманием. Смотрела с суровостью и твердостью, заставлявшими ее не доискиваться основы вещей, а искать лишь сами вещи: суровая, угрюмая, немая, величественная, погруженная в сон-мечту.

Внезапно, как птица, когда топорщит перья, насторожилась: но ведь вещи неизменны!.. Зажаты в самих себе!.. Непостижимы для понимания!.. «Вещь, что находится там» — это предел необоримый.

За ним — лишь белая известь стен.

Что за город!.. Неприступный город был последним опытом. Пройдя через него, оставалось только умереть — это и было завоевание.

Но именем какого короля она назначена шпионкой? Да еще с таким адовым терпением… Она так боялась перешагнуть через видимое…

Она смотрела на водосточные трубы, на электрические провода: они были красивы, как полет аэропланов, как свет из крепостных оконцев, — она прищурилась.

В то же время она медленно сознавала, время от времени почесываясь иронически, что иного пути нет, чем попытаться выйти замуж…

На краешке стула, почти сползая… о, она только на мгновенье опустилась на эту насесть. Ничего здесь ее не касалось; она смотрела перед собой, развинченная, и с каким-то вызовом.

И если б кто-нибудь в этот момент вздумал испугать ее, громко окликнув, то сам испугался бы, увидев, как она повернет голову, спокойная, с легкой насмешкой, под самым пристальным взглядом того, кто пытался ее испугать. Такова была Лукресия Невес, когда прищуривалась.

И теперь она удалялась в непроницаемое воспоминанье. Ток-ток-ток — выпрямившись, шагала, стуча каблучками. Ток-ток-ток — таков был ее способ свести все внешние образы к доносящемуся из детства размеренному стуку копыт о землю. Виденье набитого трюма корабля напомнило ей, как она однажды влезала в переполненный трамвай. Мотоцикл трещал где-то, как бормашина, когда ей зуб сверлили, — все как надо, она хлопнула в ладоши.

И пошла в глубину, на веранду, развесить посудное полотенце, чтоб просохло, и повела глазами по двору с палисадом — никто не наслаждался пустынным городом, как Лукресия Невес, и притом ни крохи не урывая для себя самой. Ничего не трогая, не меняя: глядя на двор с палисадом из окна, вся перегнувшись наружу. Среди руин обвалившейся стены увидела она, как бежит ящерка, подымая пыль.

Оставалась самая трудная часть дома: приемная, плацдарм крепости.

Где каждая вещь существовала хитро, словно чтоб другие не могли быть увидены. Такова великая система обороны.

Она ступала теперь осторожно, защищаясь мыслью, что входит сюда, чтоб передохнуть немножко, понимаешь, мама, милая, потому что ведь я всю посуду перемыла, измучилась.

Дверь на веранду была открыта. Посреди комнаты — столик на своих ножках. Стулья на страже. О, бесконечные позиции этого просторного помещения!.. Словно кто-то лег на пол и смотрит на потолок, где дрожащий свет лампы выводит смутные рисунки… голова закружится у резного края какой-нибудь безделушки. И были это всегда одни и те же вещи: башни, календари, улицы, кресла — то замаскированные, неузнаваемые. Выполненные в виду врага.

Вещи были сложны, ибо если б стали объяснимы, то не перешли бы от непонятного к понятному, но от одной сущности к другой. Только взгляд не искажал их.

Под колеса проехавшей повозки, зеркало на стене вспыхнуло в отражениях света. Но постепенно раненый воздух комнаты перестал звенеть, пока Лукресия успокаивалась. Взглянула на свои ногти — вот на что надо было смотреть — в затвердевшем мыле.

И все то, что затаилось с таким тщаньем, когда она сюда вошла, обрело теперь свободу и вновь задышало запахами дерева, фарфора, потертого лака и тени. В зеркале плавало отражение всей комнаты.

Цветок! Цветы изнывали в каждом лепестке, душистый занавес пыли подступал к середине комнаты. Ана каждый день сметала пыль, но спокойный сумрак углов был недосягаем — комната старела со своими заледенелыми безделушками.

Потому что Лукресия Невес их не понимала, не знала, как смотреть на них: пыталась то таким способом, то другим, и вдруг опять — все те же безделушки. Почти как пустое слово.

Как выразить, что там вот расставлены безделушки? О, она с отвращением взглянула на эти вещи, сделанные из самих вещей, фальшиво домашние, курочки, что клюют из ваших рук, вас не узнавая, — всего лишь вещи, одолженные у других вещей, а эти другие — у третьих. Приютясь на полках или бесстрастно прилепясь к полу и к потолку — безличные и спесивые, как петух. Ибо все, что было создано, было одновременно спущено с цепи.

И тут Лукресия, сама независимая, четко увидала все предметы. Так скрытно, что игра могла вестись без вреда, и она сама могла быть вещью, видимой этими предметами.

Недаром она столько дней выставляла себя напоказ на Паственном Холме, в ожидании своей очереди.

Ибо теперь она, кажется, достигла в себе самой предела спокойствия вещей под посторонним взглядом. Величественно подымая собственное неведение до самой высшей точки холма и с гордо поднятой головою господствуя над предместьем.

То, что не сумеешь «думать», увидится тобою! Высшая справедливость, дарованная мечте в этом мире, — это уменье, по крайней мере, видеть. Разве можно «думать свет»? Видят его и бьют копытом. Лукресия, по крайней мере, видела.

Испытывая радость настолько внешнюю, что это была уже радость всех прочих, какую чувствовала она — безликое божество, для которого тучи были его способом не спускаться на землю, а горы — его способом быть в отдалении.

Такова была радость у этой девушки…

Цветы в кувшине. Эра алой краски. Какой у них слабый стебель!.. Розовой краски эра. Краткая эра. По пыльной почве ступает неслышно. Клонится венчик цветка под тяжким гнетом цветенья. Прямоугольник окна пустынен, врезанный в стену. А безделушка-мальчик всем предлагает свою флейту. А самый большой цветок так бледен, а венчик его так крупен…

Быть может, Лукресия не постигла того, что вокруг нее, и лишь на шаг подошла к очевидности этой залы — но именно здесь были расположены вещи.

Угол комнаты был темен. Стена клонилась назад. Потолок составлен из досок непрочных и грязных. Этажерка. Дверь. Пол. Часы. Опять угол. Цветок, кувшин, потолок, пол, штора. И отброшенный вдаль неясный предмет, который, при взгляде в упор, оформился четко и во весь рост — кресло, в своем совершенстве.

Лукресия Невес взглянула на него и, сама не замечая, выразила на лице впечатление от предмета.

Мысль ее в этот момент стала наконец проста и объемна: мысль на четырех ножках, с сиденьем и спинкой. Такой взгляд привел, кажется, к полному познанию совершенности вещей.

Если не могла она пересечь стены города, то, по крайней мере, составляла теперь часть этих стен, в камне, дереве, извести.

И тогда, вспомнив жест, разученный ею в дождливую ночь, она повторила его осторожно и твердо, вытянув вперед левую руку и выставив ногу. И застыла в красоте этой позы, указывая на какую-то точку вдали.

О, но ведь это всего лишь пируэт девушки на выданье. Они такие озорные. Иногда вертятся прямо на глазах у других, а потом долго смеются.

Но на сей раз Лукресия ни о чем больше и не задумывалась: кончила полировать ногти, обтерла их о кожу кресла, полюбовалась блеском, какой им придало мыло, зевнула и вышла из дому.

Загрузка...