— Марья Ивановна, если ты хочешь быть счастливой, то я расскажу, как это сделать. Ей-богу! Ты сообразительная, сразу поймешь. Меня этому один хороший человек научил. Он раньше в газете работал, потом у нас, в Доме культуры.
Сорокапятилетняя вахтерша Елизавета сидела за столом и говорила запальчиво, со стоической верой другой женщине, понуро сидевшей за тем же столом, напротив. Елизавета, полная, нескладная, с очень некрасивым носатым лицом, плохо знала кассиршу (это женщина была заносчивая и ни с кем в Доме культуры не заводила знакомств), но с какой-то неистовой жаждой пыталась обратить ее в свою веру.
— Ты, если все осознаешь, жить-то в сто раз легче будет, — выпучив неестественно глаза, продолжала она. — Человеку в жизни одно нужно — покойное счастье.
Елизавета была в шерстяном коричневом платье, старившем ее сильно, и в потертой, порядком износившейся, искусственной, под котиковую, шубе.
Кассирша, худенькая, глазастая, сидела в элегантном пальто темно-вишневого цвета с золотисто-рыжим лисьим воротником и оторочкой. Ей было лет сорок, но выглядела она очень молодо, и не мудрено, потому что всегда тщательно, даже придирчиво следила за собой. Кассирша молчала, потерянно и обреченно смотрела перед собой. Подкрашенные тушью глаза ее размазаны — плакала.
Зазвонил телефон, висевший на стене метрах в трех от стола. Елизавета поднялась, подошла к аппарату и сняла трубку.
— Вахта Дома культуры слушает, — четко, по-солдатски отрапортовала женщина. — Начальницы нашей нет. Когда будет? Завтра с утра. Кино у нас сегодня, последний сеанс начался. Конечно, интересное, у нас все кино интересные.
Елизавета положила трубку и села на место.
— И звонят, и звонят… — беззлобно пробурчала она. — Сколько раз просила перенести телефон ближе к столу, так нет — на стенку прицепили. Ходи тут…
Лицо у Елизаветы было розовым, на приплюснутом утином носу появилась испарина. Уж больно давно она сидела в шубе.
— Жарко у нас сегодня. Зиму все мерзли, а теперь вот не продохнешь, а я еще сдуру свитер под шубу надела.
Кассирша по-прежнему молчала, только посмотрела как-то тихо, печально на Елизавету, точно на больную.
Вахтерша расстегнулась, вытерла платочком лицо и опять заговорила:
— Я раньше тоже сильно переживала, шутка сказать, муж бросил. Стервец, снюхался тут с одной и уехал. Перед детьми и людьми стыдно было. Бывало, ночи напролет плакала. До чего дошло — сердце стало болеть, хоть помирай, и все. Наплачусь, разволнуюсь, а оно и давай болеть, колоть под грудью. Я валерьянку да валидол в себя загоняю — не помогает. Потом давление стало подскакивать, аж в голове темнело. «Скорую» все время вызывала, в больнице месяцами лежала. По правде сказать, я уж смерти ждала как избавления. Да при таком волнении меня бы не намного хватило. Спасибо, Сергей Павлович подвернулся. Он такой мужичок невидный, худенький, с бородкой. Его тут все Исусиком звали. Он и впрямь будто какой-то навоженный был. Говорил со всеми тихо, вежливо, и все приятное. От него я ни одного матерного слова не слышала или еще какого ругательства. Он прямо врачевать души людские мог.
— Где он сейчас? — заинтересованно спросила кассирша, и с глазами ее разом что-то произошло — они будто потеплели.
— Года три назад на материк уехал. Жена у него сильно захворала, вот он и подался, — взбодренная неожиданной заинтересованностью кассирши, Елизавета теперь стала рассказывать более азартно. — Он человек был грамотный, умный. Университет кончил и еще в какой-то школе учился, уж не помню в какой, но он рассказывал. С высоких должностей сам ушел — хлопотно больно было. Платили мало, а за все ругали, потом общественные поручения донимали.
Подходит он ко мне и говорит, чего ты, милая, страдаешь, здоровье свое не бережешь, загубишь его, потом не восстановишь. Давай меня просвещать, что и как нужно сделать, чтобы счастливой быть. Говорит, мол, я новую веру изобрел, если ты ее примешь, то ни горя, ни забот не будешь знать. Я сначала над ним насмехалась, его все тут за чокнутого принимали, а потом как-то втянулась, поверила ему. И знаешь? Прошло время, давление у меня стало нормальным, сердце уж не болит, короче, оздоровела я. Тут все просто. Это на игру похоже. Играешь со своей душой и чувствами — забавляешь их приятными мыслями.
Опять пронзительно зазвонил телефон.
— Да что они, с ума посходили, звонить в такое позднее время? — весело воскликнула Елизавета, поднимаясь из-за стола.
Вновь спрашивали директрису Дома культуры. Елизавета отвечала охотно, даже чуть-чуть лихо, — нравилось ей говорить по телефону.
День назад в фойе натирали пол, запах мастики еще не выветрился. Сладковатый, въедливый, он, казалось, впитался в стены, мебель, одежду, наполнил самих людей.
— Посидишь здесь, надышишься этой вони, потом будет голова, как у сатаны, болеть, — тихо, раздраженно проговорила кассирша, посмотрела на вахтершу и подумала: «Чего я тут сижу?»
Что-то удерживало Марию Ивановну у стола, рядом с этой спокойной и довольно странной женщиной. Доброта ли ее, успокоенность или эта бесхитростная обнаженность, с которой она рассказывает о себе? Вообще-то вахтерша ей нравилась, с ней было как-то просто и надежно.
— Ты не беспокойся, Марь Ивановна, — сказала Елизавета, еще сильнее розовея. — Я недавно проветривала помещение.
— Домой скоро пойдешь?
— Вот-вот сменщик появится и пойду. Ты спешишь?
— Нет, куда мне спешить! Отспешила… Пеклась, пеклась о сыночке своем, а он и выкинул такое…
Кассирша как-то неестественно быстро заморгала и потянулась в карман за носовым платочком.
— Не переживай, у людей хуже бывает горе, и переносят его. Сделанного не возворотишь. Потом, вернется же он годика через три-четыре. Говорят, когда хорошо там себя ведут, раньше отпускают.
— Не в этом дело, когда вернется… Такое совершил! Людям в глаза стыдно смотреть.
— Твой парень вроде скромный был. Я его частенько видела здесь на танцах. Он и не курил и трезвый приходил. Это дружки его на такое дело подбили…
— Дружки не дружки, а за преступление щадить никого не щадят. Правильно делают… Они этой бедной девчонке жизнь искалечили… И себе, дураки. У него ж невеста чудесная была. Говорит, выпил много и разум потерял. Не в этом дело. Просто он без цели жил, как и я без цели живу. Кончил десять классов, не стал дальше учиться и работать не пошел. В ресторан повадился ходить… Как я родителям своим и родителям покойного мужа в глаза буду смотреть?!
Мария Ивановна опять потянулась за платочком. Горе свое она переносила в слезах, с неистовым самобичеванием. В беде сына она никого не винила, кроме себя. И хотя ей казалось, что она знала ошибки, просчеты в его воспитании, но на самом деле эти ошибки ей виделись не слишком существенными; она склонна была принять все произошедшее за нелепую случайность.
— Сергей Павлович как-то приходит на работу веселый такой, — заговорила Елизавета, стараясь отвлечь кассиршу от тяжелых мыслей, — говорит нам во всеуслышание, что сегодня у него самый счастливый день в жизни. Все стали спрашивать, что ж такое произошло! А Сергей Павлович отвечает, что защитил какую-то диссертацию. Рассказывает, что и как, а сам такой радостный, просто горит от счастья. Как тут ему не поверишь? Мы тогда и не знали, что он игру такую ведет. Стали его все поздравлять, даже за шампанским кто-то сбегал. Месяца два он счастливый ходил, потом призабылось все.
Прошло еще сколько-то времени, и опять он во всеуслышание объявляет, что у него самый рассчастливый в жизни день настал. Говорит, мол, вышла большая книга его воспоминаний о Севере. Мы тут все опять к нему кинулись, что за книга и где она. Когда он стал говорить, мы поняли, что ничего у него не напечатано, но вида не подали. Потом, когда он всякое выдумывал, ему уж не верили, но поздравлять поздравляли, и он счастлив был. Когда я одна осталась и тоска меня захватила, он тут мне и рассказал про игру, про игру с самим собой.
В фойе было душно. В противоположных концах большого зала горело всего две лампочки, и от этого полумрака духота казалась еще нестерпимее.
У Марии Ивановны стала слегка кружиться голова. Подняться и уйти она не решалась. Удручающее состояние, владевшее ею в последние дни, какое-то мертвое, холодное презрение к себе, мучившее ее, когда она оставалась одна, сейчас куда-то отступили, и она боялась, что стоит ей вновь появиться в своей квартире, как весь груз горького женского одиночества раздавит ее.
Рядом с Елизаветой было по-домашнему уютно. Казалось, что она от всего может защитить и, как мать, помочь в трудную минуту.
— Душно, голова прямо кругом пошла, — жалобно проговорила кассирша.
— Я сейчас дверь открою! — спохватилась Елизавета.
Вахтерша поднялась со стула и тяжело, неуклюже направилась к двери, но не дошла до нее, дверь сама распахнулась. На пороге появился сменщик Иван Семенович — высокий болезненный старик, с голубовато-мутными жесткими глазами.
— Иван Семенович, дверь не закрывай, а то больно душно, — попросила Елизавета.
Дед подпер дверь палкой, которая стояла в углу, и прошел к столу ровной генеральской походкой.
— Что тут нового? — по-хозяйски усаживаясь на стул, спросил он.
— Все в порядке, — ответила Елизавета. — Проводил дочку?
— Проводил, будь она неладна! Морока одна с ней. Чего летает взад вперед? Чуть поругается с мужем я бежит от него к нам со старухой. Я ее завсегда отчитаю и назад отправляю. Нечего брыкаться, нужно уметь жить в семье, нужно уметь угождать мужу. На то он и муж, чтобы ему жена угождала. Непутевая нынче пошла молодежь. — Старик насупил брови, повел сердито глазами. — Бесются, как собаки, с жиру.
— А если муж недостоин угождения, тогда как? — неожиданно спросила кассирша, внимательно и недоброжелательно посмотрев на старика.
Женщина не терпела всякое заискивание, угодничество. Она была самолюбивой и гордой.
— Если недостоин, нечего тогда было выходить. Коли уж вышла, так будь добра угождай… — Дед самодовольно крякнул.
Старик сидел на стуле широко, по-наполеоновски расставив ноги, осанисто, ровно, будто бы негнущийся, как столб.
— Это раньше так было, теперь не так, — возразила мягко Елизавета и улыбнулась чему-то.
— Вот оно и получается, что нонешняя молодежь творит черт-те что… — Дед многозначительно посмотрел на кассиршу.
Та ничего не ответила, сдержалась, хотя ее так и подмывало сказать что-нибудь резкое этому старому чурбану.
— Нужно в друг друге любовь воспитывать. Если ее нет, так нужно ее придумать и жить ею, — сказала Елизавета и вздохнула раскаянно, глубоко.
— Эко куда вас понесло! В мире как раньше, так и теперь, все на боязни построено. Любовь… Какая там любовь?.. Палкой за непослушание отхайдакать, вот и вся любовь. Нужно с малого начинать: что не так — по зубам… А то расквакались: любовь, уважение, равенство… Вас всех, если в строгости не держать, так…
Мария Ивановна встала и торопливо пошла к выходу. Она была взволнована и боялась, если не уйдет, то скажет что-то злое, дерзкое этому старику.
Попрощалась с дедом и Елизавета. Слова Ивана Семеновича ее вовсе не затронули, от него она и не такое слышала — крутой старик.
Мария Ивановна и Елизавета вышли на улицу.
Было часов десять вечера, но солнце только что село за горизонт, и огромное алое пламя зари еще полыхало на востоке.
День угасал. Уходил еще один день из цепи не очень-то многих дней, отпущенных в жизни человека; уходил еще один день из необозримой вереницы столетий, предназначенных планете Земля; уходил еще один день из бесчисленных блоков тысячелетий, определивших бессмертие Вселенной.
Краски зари были ярки и трепетны. Казалось, что и воздух был пропитан алым. Дул ветер, сырой и холодный. Небо чисто, безоблачно. По всем приметам завтрашний день обещал быть теплым и солнечным. И он уйдет, но на смену придет день, который тоже канет в бесконечность, но… Так будет всегда.
Женщины не спеша пошли по бетонированной чистой улице. Ветер между высоких домов был особенно сильным. Он мешал идти, бил тугой струей в лицо и грудь, затруднял дыхание.
— Хорошо как! Свежо, такая благодать! — выдохнула радостно Елизавета и поперхнулась.
— Чего тут хорошего? — сказала Мария Ивановна. — Июнь на дворе, а ветрено, холодно — простудная погода.
— Что ветер? Я думаю, что мне хорошо, оно и на самом деле хорошо.
— Чудная ты…
По улице они дошли до развилки Елизавете нужно было идти в одну сторону, а Марии Ивановне в другую. Остановились. Напротив была гостиница, в нижнем этаже размещалось кафе, и оттуда доносилась веселая музыка.
— Народ гуляет, и слава богу, — сказала Елизавета, покосившись на кафе. — Что-то шнобель у меня зачесался, — смеясь, добавила она и стала тереть свой утиный нос пальцами.
— Это всегда так: у кого горе, а у кого-то веселье, — тихо ответила Мария Ивановна и, потупившись, продолжала: — Домой идти не хочется, наревусь сейчас…
— Слышь, Марь Ивановна, пойдем ко мне, посидим, поболтаем, у меня выпить есть. Еще на Первое мая соседи собирались у меня погулять, так вино осталось и стоит. Пойдем, поговорим, завтра у тебя выходной и у меня выходной.
Кассирша постояла, потопталась, раздумывая, потом решительно сказала:
— Пойдем! И впрямь, чего я разнюнилась?
Ветер теперь дул в спину, и они быстро дошли до дома Елизаветы. Поднялись на второй этаж, разулись у входа и вошли в квартиру. Квартира была просторная, двухкомнатная, сияющая чистотой и покоем. Елизавета включила во всех комнатах свет, чтобы было веселей, и стала суетиться у стола.
— Ты есть-то сильно хошь? — спросила она по-свойски кассиршу.
— Так, не очень, — ответила та.
— Я котлеты пожарю. Они у меня, вроде, ничего получаются. Мясо попалось хорошее — мякоть. Из одной оленины-то котлеты бывают суховатые, я свининки добавляю, и ничего, вкусно.
Елизавета поставила на стол две бутылки сухого болгарского вина «Ризлинг», принесла тарелки, вилки, хлеб. В ситцевом легком цветастом платье, разрумянившаяся от хлопот, она выглядела моложе своих сорока пяти лет. Вот полнота, рыхлость тела набавляли ей годы да большой приплюснутый утиный нос, делавший непривлекательным ее лицо, — к тому же еще и старил.
— Я готовить люблю, — кричала из кухни Елизавета. — И поесть как следует тоже люблю. Нынче поесть все любят. — На кухне, потрескивая, урча, жарились котлеты, звук этот порой заглушал голос Елизаветы, и она кричала еще громче: — В достатке живем, вот и едим вволю. Во время войны не больно-то разгонялись, все впроголодь жили.
Мария Ивановна рассматривала фотографии на стене. Их было много, и были они загнаны под стекло в массивные, из красного дерева рамки. На фотографиях очень много детей. В штанишках, трусиках, а то и вовсе без них, животастые, с махонькими петунами, стояли они у табуреток, кроваток, лошадок, с игрушками и без, с кошками, курами, собаками, в шляпках, шляпах, вовсе лысенькие, круглолицые, щекастые и все как один с утиными носиками.
В центре размещалась большая фотография, на которой стояло, сидело, лежало на полу много людей. Кассирша внимательнее присмотрелась к снимку и увидела на нем Елизавету с ребенком на руках. Она еще была молода, не столь полна, как теперь, но уже видно было, что тело ее набирает вес. Мужчины на фотографии были в темных костюмах и белых рубашках, женщины в разных платьях, кофтах и сарафанах. Обликом все запечатленные так похожи, что сомневаться не приходилось — это семья Елизаветы: отец, мать, братья, сестры и прочие родные и родственники. В центре фотографии стоял крупный, лет пятидесяти пяти мужчина, коротко подстриженный, большеухий, губастый. По большому приплюснутому носу кассирша поняла, что это глава семейства. Пожилая дородная женщина с выпученными глазами — мать Елизаветы.
Снимок был давний, уже пожелтевший, и каменные, сосредоточенные лица людей отражали то время.
Котлеты наконец поджарились, и Елизавета внесла их прямо на большой чугунной сковородке, румяные, пахнущие чесноком и луком.
Увидев, что кассирша рассматривает фотографии, хозяйка сказала;
— На этой стене весь род наш висит. В деревнях все живут. Кого я ни приглашала к себе, не едут. Теперь в деревнях хорошее житье. И я бы давно уехала на родину, квартиру вот берегу. Через год мой старшой сын заканчивает институт и приезжает сюда работать. Женю его, передам квартиру и на материк махну. Тут и пенсия подоспеет. Ждать мне ее пять годов всего осталось.
— Много у тебя родни! — садясь за стол, проговорила Мария Ивановна.
— Хоть отбавляй…
Елизавета открыла бутылку и налила в фужеры вино.
— Распустилась я, распустилась, — неожиданно плаксивым голосом заговорила кассирша. Взгляд у нее стал каким-то потусторонним, захватывающим, будто она видела такое, что недоступно было видеть остальным людям. — Себя нужно держать всегда в узде. Прав дед, палками нас нужно, палками…
— Ты на него не серчай, он хороший и добрый. Сегодня просто так языком молол, расстроился, дочка у него шалапутная, трех мужей сменила. — Елизавета подняла фужер. — Давай выпьем… Выпьем за радость душевную.
Кассирша посмотрела на Елизавету. Взгляд у нее был уже другой, обычный, усталый.
— Выпьем, только радости душевной, видно, уж и не будет…
Они выпили и стали есть. Долго молчали, потом глаза у кассирши опять заволокла странная пелена боли и тоски.
— Я в молодости красивая была, полковничья дочь. В доме всегда был достаток, меня лелеяли, как невиданный цветок. Замуж выдали за молодого офицера-красавца. Он умен был и, как отец считал, подавал большие надежды. Мне было двадцать лет, но в сущности я была ребенком — ничегошеньки не понимала в жизни. Жизнь жен офицеров нелегкая. Где я только ни побывала за годы замужества, почти весь Союз объездила, и все по самым глухим местам. Муж меня так любил, что даже стирал за меня и пищу готовил. Когда ребенок родился, так он и его купал. Вовик до двух лет звал мамой не меня, а моего мужа. С Федей мне было хорошо. Я не очень сильно его любила, но понимала, что без него я никто, и готова была пойти за ним хоть на край света.
Когда мужа на Север перевели, присвоили ему майора и назначили командиром погранзаставы. Я не думала, что судьба так жестоко поступит со мной, верила, что до конца дней ничто нас не разлучит. Я ведь даже не изменяла ему, хотя вокруг меня до сих пор мужчины увиваются.
Осенью поехал Федя на охоту на моторной лодке, перевернулся и утонул в заливе. Даже могилы у моего мужа нет, некуда сходить поплакать.
Тяжело мне первое время пришлось, специальности никакой не было, раньше-то я никогда не работала. Так вот и идет жизнь, то билетершей была, теперь вот кассирша. После гибели мужа я только для сына и жила, а он вот в тюрьму угодил. Как жить теперь?..
Мария Ивановна замолчала, отпила из фужера вина и с надеждой и призывом посмотрела на Елизавету, будто ждала услышать от нее самое важное для себя.
— У меня вся жизнь в работе прошла, — тихо заговорила Елизавета. — И дети мои с малолетства работали. Крестьянская жизнь нелегкая. Но обижаться мне не на чего, работать я люблю, дети хорошие выросли, с мужем вот… Да что уж теперь, уж так я его любила!..
Когда немцы деревню нашу заняли, мы с матерью да двумя моими сестренками остались — одной было пять лет, другой три. Куда нам было из дома бежать? Отец с тремя братьями на фронте…
Горюшка мы тогда хватанули… Пришли как-то двое с автоматами и стали в доме все перерывать, потом один начал к матери приставать. Я уж более-менее большая была, годов двенадцати, все понимала. Кинулась к фрицу и укусила его за руку. Он на меня автомат наставил, спасибо, другой не дал застрелить, видать, более жалостливый попался.
Я с восемнадцати лет начала мыкаться по свету. Шебутная была, не приведи господь! Душно стало в деревне жить, взяла и махнула на стройку в Сибирь. Где только ни работала, даже на Братской ГЭС, и кем только ни работала — и маляром, и штукатуром, и разнорабочей.
Потом подруга из Владивостока подбила меня поехать к ней. Устроила меня поваром на судно, так я и в загранку ходила — была в Японии, Китае. Люди бедно там живут — едят совсем плохо.
Одно лето судно наше ходило на Чукотку с грузами, тут-то я и попалась на крючок. Григорий, будущий муж мой, в порту электриком работал. Не знаю, как уж там, а встретились и все, без сопротивления в плен ему сдалась. Так тут, на Чукотке, и осталась. Ребята с судна отпускать не хотели, говорили, мол, выбирай из нас любого, женихов целая команда. А я уж присушена была.
Работала вначале поваром, потом закройщицей, машинисткой и даже завскладом. Жили мы тогда в маленьком домике, у самой реки. Зимой мерзли, а весной водой заливало, а все равно счастливая была. Детишки пошли, в семье лад… Потом нам вот эту квартиру дали. Дети повыросли, и муж мой скурвился. Ходил все в быткомбинат машинки швейные ремонтировать и снюхался там с одной. Страхолюдина, не приведи господь. Я уж… а она и того хуже.
С детьми у меня хорошо… Дочка вышла за инженера и живет в Магадане. Про старшего сына ты знаешь, а младший поступил в летное училище. Начальство не нарадуется им, присылают мне одни благодарственные письма.
Елизавета вдруг замолчала, поняв, что расхваливая своих детей, она тем самым ранит Марию Ивановну, у которой сын оказался в тюрьме.
Долго молчали, каждая женщина думала о своем. Потом еще выпили понемногу.
— Я тебе сейчас письмо прочитаю, которое совсем недавно прислал Сергей Павлович, — Елизавета поднялась, порылась в столе, потом села на место и принялась не спеша читать: «Здравствуйте, дорогая, счастливейшая из всех людей Елизавета Акимовна! Пишу вам с радостью и счастливым упоением. Живу я очень хорошо, как хорошо живут только счастливые люди. Купил дом за городом, рядом с лесом. Сад у меня в цвету всегда. То сирень цветет, то яблони, то розы. Вырыл я бассейн, лебедей белых завел — счастливая гармония в душе запевает, когда смотришь на них. Почему мы, люди — не лебеди?!
Работа моя спокойная и денежная, больше некоторых инженеров получаю. Теперь пишу свои северные автомемуары. Люблю по утрам смотреть на море. Дышится так легко, что сердце плавится от счастья!
С женой все хорошо, хворь ее прошла, и она очень счастлива. Шлет тебе поклон и поклоны знакомым».
Елизавета перевела дух, глаза ее светились. Потому, как она легко читала, видно, что письмо она читала много раз и почти выучила его наизусть. В душе Марии Ивановны тоже радостным отсветом отозвалось это письмо, хотя и было оно на слух написано гладко, но чувствовалось, что писал его неграмотный, малообразованный человек.
— Из каких мест письмо? — спросила она.
— Из деревни, из-под Ростова.
— Да какое ж там море, степь, сушь, лесов нет… — удивилась кассирша.
— Ну и что, что нет? — спокойно ответила Елизавета. — А для него есть…
— Сомневаюсь я, чтобы он раньше в газете работал, по письму не похоже.
— Работал, работал, я точно знаю, и большим начальником. Просто отвык уж от всего. Я вот книг не читаю, радио не слушаю, телевизор мало смотрю, чтобы не волноваться. Нынче и книжки тяжелые пошли, и кино… Так, представляешь, разучилась почти писать, буквы не получаются и всякие запятые не знаю, где ставить, — Елизавета засмеялась. — Беда и все. Читать-то некогда… — Женщина глубоко вздохнула, — работаю и работаю… Я шью хорошо, и ко мне люди валом валят. Вяжу, вышиваю и по этой части опять же заказов много… Надо ж сыновьям помогать, да и без работы я уж не могу, и время так быстрее летит.
— Что ж это за вера, что от нее люди глупеют? — спросила Мария Ивановна.
— Ну что, что глупеем, мы ж не академики какие…
— Ты, правда, веришь в эту игру?
— В игру-то верю, — спокойно, как раньше, ответила Елизавета. — Верю, потому что она мне помогает, и в работу тоже верю, потому что без нее не могу.
Кассирше, все время внимательно наблюдавшей за Елизаветой, пришла неожиданная мысль, что беда с ее сыном стряслась от того, что он не был приучен к труду, что и она, прожив половину жизни, лучшую половину, фактически так и не работала; она не связала ни одного платка, не сшила ни одной рубашки, не построила дома, не сварила кастрюли борща для других, не побелила стен ни в своем, ни в чужом доме. «Вот в чем моя беда, — подумала она. — Я пустоцвет, человек-трутень».
— Елизавета Акимовна! Ты помоги мне, ты научи меня чему-нибудь, хоть рукоделию какому-нибудь. Мне уж до смерти надоело билетики продавать, я хоть что-то сделаю своими руками.
Мария Ивановна смотрела на Елизавету так, что у той защемило сердце.
— Да я с радостью, с самым великим удовольствием…
— Спасибо, только про игру я так скажу, не лежит у меня душа к ней. Гадко все это и глупо… Бросай и ты чепухой заниматься.
Елизавета молча поднялась и принесла еще одну бутылку вина.
— Ты что, мы ж сопьемся! — воспротивилась Мария Ивановна.
— Пря-м-о-о… В коем веке выпили и уж сопьемся. Я вот еще сыновью музыку включу.
Елизавета прошла во вторую комнату и принесла маленький японский кассетный магнитофон. Она положила его на стол и нажала клавишу пуска. Веселая музыка заполнила разом всю квартиру. Мария Ивановна понимала, что жить так, как раньше, она уж не сможет, но и по пути, к которому ее призывала Елизавета, не пойдет.
Не только сыновье горе заставило ее переосмыслить свою жизнь, но и эта случайная встреча. Бывает же так, что годами видишь счастье в одном, а выходит, что оно в другом, и понимаешь это неожиданно и, может быть, поздно.
В голове у Марии Ивановны от выпитого туманилось. За многие дни терзаний на душе было просто, покойно. Верилось в хорошее, потому что только в хорошее хотелось верить.
— Елизавета, давай всегда с тобой дружить, — стараясь перекричать музыку, сказала кассирша.
— Давай, я завсегда рада…
Северная светлая ночь сочилась белизной в окна квартиры. Где-то в бесконечной плоти времени уж зарождался день, новый, еще никем не прожитый день. Что принесет он людям?