Весь сибирский род Шмыриных был крепко-накрепко связан с землей. Шмырины ее пахали, засевали хлебом, убирали урожай, разводили на ней птицу и скот, хоронили в нее родителей и родственников, когда в старости угасала в них жизнь — короткое цветение человека на планете, любили, лелеяли кормилицу, были верны и преданы ей.
Все в роду Шмыриных работящи: бабы и мужики, но вот младший Костя особенно был трудолюбив. В народе говорят, что страстью к работе, как и талантом, природа редко награждает людей. Косте Шмырину повезло: всякий труд, даже самый тяжелый, доставлял ему удовлетворение.
В родной деревне Костя закончил семь классов, поступил в школу механизаторов, выучился на тракториста и работал потом в колхозе вместе с братьями и отцом года три кряду.
Потом Костю призвали в армию.
Служба летела быстро, и Шмырин с нетерпением ждал того дня, когда вновь сядет за рычаги трактора и поведет его по полю.
О поездке куда-либо, тем более на Чукотку, парень даже не думал. Но перед самой демобилизацией в часть приехал представитель со строящейся крупнейшей обогатительной фабрики и стал агитировать ребят на Север. Чего он только не говорил о красоте этого края, о романтической жизни, о хороших заработках! Костя был нацелен на родную деревню и на уговоры — закваска-то сибирская — не поддавался. Другие ребята загорелись, захотелось им посмотреть заснеженную тундру, северное сияние, сопки, торосистое море. На комсомольском собрании кто-то предложил махнуть на строительство обогатительной фабрики всей ротой. Предложение с воодушевлением было поддержано.
Костя Шмырин против коллектива не пошел — это было бы уж не по-шмырински. Правда, он думал, что отработает годик, самое большое два, и уедет в родную деревню, к трактору, к земле, — жизнь распорядилась иначе.
Приехал на Чукотку осенью, где по сути дела была уже настоящая зима — давно выпал снег, стояли густые морозы. Работу солдатам дали нелегкую: тянуть местную линию электропередач. Дело это было крайне срочное, чрезмерно трудоемкое, и, по мнению начальства, с ним могли справиться только закаленные в армии вчерашние солдаты.
Под опорные столбы ЛЭП землю копали вручную. Во всех справочниках, строительных ценниках вечная мерзлота по трудности относится к высшей категории — она прочнее скалы. Пробовали ребята на местах будущих ямок под опоры разводить пал — большие костры, но из этого ничего не вышло. Вечная мерзлота отходила на десять-пятнадцать сантиметров: дальше мешала вода, которая соком вытаивала из мерзлоты и заливала дно. Пришлось землю долбить остро отточенными гранеными ломами.
Костя Шмырин и тут отличился. Дар у него был чувствовать землю, будь то чернозем, суглинок, песок или вечная мерзлота. Копал он ямки под опоры легко и, если можно так выразиться об этой тяжелой работе, — красиво. Лом ему сделали по спецзаказу, и был он выше и толще обычного. Стоял Костя, широко расставив свои короткие, цепкие ноги, в свитере, меховой безрукавке (в безрукавке удобнее — тепло и плечи не стесняет), в шерстяной, спортивной шапочке и «молотил» ломом без устали — размеренно, будто по метроному. На щекастом, большегубом, но с маленьким, приплюснутым носом лице — лице, несущем какие-то азиатские черты, — сосредоточенность математика.
В мерзлоту Шмырин вгрызался на глазах. Тюк, тюк — он уж углубился по колено: тюк, тюк — по пояс; тюк, тюк — и только большая Костина голова торчит над землей. За день Шмырин вырывал яму под опору глубиной в полтора метра, хотя остальные ребята подобную яму долбили два, а то и три дня.
Года два проработал Шмырин на земле: потянуло его к технике — стал проситься на бульдозер. Но на стройке бульдозеров было не очень много, и работали на них самые опытные люди. Шмырину, ранее не работавшему на бульдозере, предложили пойти на буровой станок — техника и с землей связана.
С год Костя проходил в помощниках машиниста, а потом ему дали старенький, расхлябанный БС-1.
Устройство бурстанка, или, как сами строители называли этот агрегат, — «дурмашины», до наивного простое и бесхитростное. Мощный электродвигатель поставлен на гусеничный ход, вдоль шестиметровой вертикальной мачты движется рабочий инструмент с большим набалдашником — долотом. Электродвигатель вращает маховик, тот приводит в движение балансир и шатун, а уж шатун при помощи троса, перекинутого через вертикальную мачту, поднимает рабочий инструмент с долотом. Падая с полутораметровой высоты, тяжелая штанга делает небольшую вмятину в мерзлоте, в эту вмятину льют воду. Так и идет работа: штанга бьет о землю, а вода разжижает, растапливает вечную мерзлоту, превращая ее в темно-коричневую кашицу — пульпу.
Потом пульпу вычерпывают из ямы узким, похожим на огромную пробирку черпаком-желонкой. Отверстия обычно бьют на глубину десять — двенадцать метров, в них опускают шестигранные мощные сваи. На таких-то сваях-ногах и стоят дома на Чукотке, впрочем, не только на Чукотке, а на всем Крайнем Севере. Здесь не построишь дом по материковым меркам, когда вырыл в земле метровую ямку, залил бетоном — возводи стены. Тут помехой всему все та же каверзная вечная мерзлота. Построишь дом на обычном фундаменте и начнется под ним оттайка; бетон-то сверху нагревается, тепло передается к земле — дом оседает, деформируется, приходит такое время, когда он рушится, как карточный.
Работа на бурстанке не из легких: грязно, сыро и, главное, от ветра укрыться негде. Летом куда еще ни шло, наденешь брезентуху — тепло, а вот зимой, в пятидесятиградусные морозы…
Присмотрелся Костя к бурстанку и решил сделать кабину. Удлинил площадку, на которой обычно стоит машинист, выставил стойки, к ним приварил жесть. В кабине теперь было гораздо теплее работать.
Машинисты других бурстанков быстро переняли новшество Шмырина, а вскоре кабины стали изготовлять заводским методом.
В напарники к Шмырину попался рыхлый, с бабьим лицом, молчаливый, только прибывший с материка мужчина лет сорока трех, по фамилии Аверьянов. Был он работящий, как и сам Шмырин. На людей только Аверьянов почему-то смотрел исподлобья, будто на обидчиков, не курил и не пил, женщин презирал.
— Ты, Аверьянов, как я посмотрю, и по праздникам не пьешь. Болен, что ль? — спросил как-то у напарника Шмырин.
— Почему болен, здоров как гусь, — хмуро ответил тот. — Я свое уж выпил — будет. Тебе тоже не советую прикладываться к этому. Деньжат подкопи и мотай отсюда на материк. Там-то, на лоне тепла, жить по-человечески можно, а здесь…
Многие приезжают на Север заработать — платят тут еще хорошо, но редко кто ставит это главной целью в жизни. Аверьянов же не скрывал, что цель его настоящей, сиюминутной жизни — деньги.
— Я теперь знаю цену рублю, — говорил он Шмырину голосом сопраниста. — Когда после войны скитался из города в город, голодал — рубль презирал, потом, когда на заводе работал, тоже к рублю уважение не имел, а вот когда шоферил, возил одного начальника — понял, что к чему. Развитой мужик был: и в войну и после продовольственными складами ведал. Потом возглавлял сеть пищеблока. Так у него все было, даже куриное молоко. Плешивый, маленький такой, а норовил завлечь женщину покрасивей, постройней. И завлекал, деньгами, конечно. Мне все говорил: «Василий, в жизни главное — себя не обижать, чего требует душа, то и дай ей». Себя он не обижал. Сволочь он, конечно, но в одном он меня убедил, что деньги все любят, а бабы — особенно. Насмотрелся я — знаю. Мне деньги не для баловства нужны. Куплю у моря дом, машину, а там и жизнь другая начнется.
О главной-то мечте Аверьянов не говорил. Он сам себе в ней не признавался, хотя всегда чувствовал и видел ее.
Жизнь у Виктора Аверьянова сложилась нелегкая. Четырнадцатилетним мальчишкой пошел он в партизанский отряд, решил мстить за погибших родителей. Был у партизан Витя связным, попал в плен. Долго пытали его, но узнать о партизанах ничего не смогли. Это было в сорок третьем году; после Курской дуги, когда немцы, наверное, уже знали, что война ими проиграна, увезли эсэсовцы истерзанного Витю в госпиталь, там кастрировали и отпустили.
После войны Витя долго искал родную тетю — сестру матери, которая еще до войны приезжала к ним в гости откуда-то из Сибири. С родней все легче, но так и не нашел; потом подался в ФЗО и через два года стал работать на заводе. Жил Аверьянов замкнуто, одиноко. Скучно так было жить — решил выучиться на шофера, думал в разъездах жизнь будет разнообразней и интересней. Лет десять потом работал шофером автолавки, развозил товары по деревням. Всю жизнь он не заводил знакомств с женщинами — знал, что не нужен им, а два года назад сильно понравилась ему одна. Тихая, утомленная жизнью, была женщина. Все у них, вроде, серьезно вышло: она даже согласилась стать его женой после того, когда Аверьянов рассказал, какое надругательство совершили над ним немцы. Прожили полгода — Вера сбежала. Он находился в рейсе, а она куда-то уехала.
Горе скрутило Виктора, дело дошло до того, что решил он наложить на себя руки, а тут подвернулся этот начальничек — взял к себе шофером. Прельстила Виктора хоть какая-то да смена обстановки. Начальник и настроил Аверьянова на «денежную» волну.
— А чего дом-то у моря решил приобрести? — удивляясь спрашивал Шмырин.
— Чу-дак! Море — это ж курорт. Представляешь, всю жизнь прожить на курорте. Звучит?
— Звучит, — кивая головой, подтверждал Костя, и ему страшно нравилась эта идея. — Там дома, поди, ого-го как дорого стоят?
— Стоят, сам понимаешь, — море, и к тому же Черное.
Так со временем, совсем незаметно мечта Виктора Аверьянова купить дом у моря и машину стала и мечтой Кости Шмырина.
Они теперь были неразлучными друзьями: на работе вместе и в общежитии тоже вместе. Бывало, лягут спать и разговорятся, размечтаются.
Дом они решили купить на две семьи — большой, каменный, с мансардой и подвалом для гаража, с садом, на берегу, чтобы по утрам в открытое окно было слышно, как шепчутся волны, чтобы здоровый, просоленный воздух наполнял их тела бодростью и жизнелюбием. Машину они тоже решили купить одну на две семьи — «Жигули» непременно светло-зеленого цвета — цвета вечной молодости, последнего образца, экспортный вариант.
— Ты-то быстро женой обзаведешься, — утверждал Аверьянов. — Парень ладный, крепкий, а главное здоровый. Я, может, тоже. У тебя дети пойдут. Дети — это самое главное, глядишь, и у меня…
О дальнейшем Аверьянов вслух не распространялся и, когда Костя спрашивал его, мол, отчего он до сих пор холостякует, сердился и говорил, что это не его ума дело. В мыслях Аверьянов надеялся, что дом у моря и машина станут как бы приманкой для хорошей женщины.
Так и текла жизнь Кости Шмырина и Аверьянова, покойно и мирно, и ничто, казалось, не могло нарушить их дружбы и планов. Но случилось непредвиденное.
В столовой работала молодая глазастая женщина, не очень видная собой, но обходительная. Говорили, что она давно развелась с мужем, который сильно пил, живет одна с двенадцатилетним сыном. Женщина была лет на семь старше Шмырина. Каким-то образом она выделила Костю из сотен мужчин-строителей и стала оказывать ему всяческие знаки внимания. Вначале просто заговаривала с ним, потом, когда стояла на раздаче, советовала взять что повкуснее; а как-то, выбрав момент, когда Шмырин был один за столом, попросила помочь оббить дерматином дверь в балке, где она жила.
Шмырин не отказался — разве женщине в чем-нибудь откажешь! — помог, потом еще ходил что-то делать, и уж так вышло, что однажды он не пришел в общежитие ночевать, а вскоре совсем перебрался к поварихе Галине.
Аверьянов был не против женитьбы Шмырина.
— Баба она ничего, — тоном большого знатока высказал он свое заключение. — Теперь-то на питание совсем тратиться не придется. Повезло гусю лапчатому. Только в ней что-то затаенное имеется — хитровата баба.
Семейная жизнь Шмырину нравилась. Придешь домой, тебя и обласкают, и покормят, и обстирают. Жил он с Галиной дружно. Чего не так — первый уступит, первый пойдет на примирение, первый постарается угодить жене.
— Ты для меня ООН, — шутя говорил он. — Чего скажешь, так то и совершу.
Через год у Шмыриных родилась дочь, тут и вовсе Костю присушила семья. Работают, бывало, на бурстанке, морозище под сорок, да ветер с ног валит — от холода металл становился хрупок как стекло, Аверьянов костерит собачий холод, работу и жизнь, а у Кости мысли женой и детями заняты. Когда о любимой да детях думаешь, то и мороз — не мороз, а жара — не жара.
Раньше Шмырин с Аверьяновым работал по десять, а то и по двенадцать часов, да еще выходные прихватывал — жажда была на деньги, теперь в неурочное время Костя задерживался все реже и реже, Аверьянову это не нравилось.
— Если мы не будем перерабатывать, на «финики» не заработаем, — сердито говорил он.
Под «финиками» Аверьянов подразумевал юг, тепло и прочие блага курортной жизни.
— Я хочу работать как все люди, — огрызался Константин. — Все по восемь часов работают, и зарплата их устраивает. Потом, в неурочное время какая работа, устаешь и уж дело абы как делаешь.
— Мы какую установку имеем? А? — кипятился Аверьянов. — О чем раньше мечтали? Дело абы как! — Ну и что, абы как? Не хуже других работаем!
— Правильно жена говорит, что всех денег не заработаешь, а жизнь уходит. Делать надо все на совесть. Если абы как — зачем делать? Нашу работу и через десятилетия люди оценивать будут, скажут, мол, баламуты лепили черт-те что.
— Жена, жена! Я говорил, что в ней есть что-то такое. Погоди, она еще не то выкинет. Больно она прогрессивно мыслящая. Что ж раньше поддерживала нас, а теперь хвост набок? Вбила в твою голову десятилетия. К тому времени костьми ляжем и пусть что хотят, то и говорят.
— Вообще мы решили, что дом, машина — это мещанство. Мы решили деньги на путешествие пустить. В Гонолулу поедем.
— Куда?.. — переспросил ошалевший Аверьянов. Он и города-то такого не слышал. Стоял, лупая широко раскрытыми глазами, и сказать больше ничего не мог.
— В Гонолулу! Гавайские острова, Тихий океан, южный берег острова Оаху, бухта Перл-Харбор, — бойко, без запинки, будто старательный школьник, отрапортовал Костя.
Эта бойкость еще больше смутила Аверьянова, и он даже не нашел, что возразить. Стоял и смотрел на напарника, и все лупал и лупал глазами.
— И вообще, — продолжал Костя. — Сначала мы, конечно, по своей стране поездим. В Самарканд, к родственникам Галины, смотаемся, побываем на родине Пушкина, Чехова, Толстого.
— У вас что, и там есть родственники? — наконец спросил пришедший в себя Аверьянов.
— Где?
— Ну в этом?.. В Тихом океане?.. Что, среди капиталистов тоже родственники?
— На Гавайских островах? Да нет, сын Володька с ихним коротковолновиком связь поддерживает, тот нас в гости приглашает. Мы его тоже пригласили.
— Обработала она тебя, гуся лапчатого, так обработала, что я, как погляжу, путей отступления уж нет — вообще все мосты к дому и курортной жизни разбомблены, — поникшим голосом изрек Аверьянов.
Теперь Виктору думалось, что он навсегда потерял молодого друга — соратника по мечте, верную опору в настоящем и в будущем. «Не путешествием она его взяла, а какой-то высокой идеей. Какая же это идея? Ладно, поживем увидим».
Больше Аверьянов не заговаривал со Шмыриным ни о деньгах, ни о доме, — ни о машине и вообще о дальнейшей жизни. Пристально, будто охотник к местности, он присматривался к нему, стремясь по его поведению понять то сокрытое, что вело его за собой, ту великую идею, которой руководствовалась жена Шмырина, Галина, направляя его на жизненную стезю. Когда Аверьянов узнал, что Костя решил заочно учиться в институте, — понял, к какому берегу направляет его жизненный плот Галина.
— В начальники решил пробиться? — как-то спросил он Шмырина.
— В какие начальники? — не понял тот.
— В обыкновенные. Машина, шофер в подчинении — чего не жить. Верный путь нашла Галина.
— В институт я не для того поступаю, чтобы портфель начальника получить. Не это мне нужно.
— Для чего тогда? — не утерпел, настороженно спросил Аверьянов.
— Чтобы жизнь лучше понять, ее истину. Чем человек больше знает, тем он лучше понимает жизнь, тем он, естественно, больше приносит пользы людям.
— Как же с путешествием в Гонолулу?
— Детская игра. Она-то и помогла мне придти к решению, что нужно учиться.
По ответу Аверьянов понял, что Константин Шмырин уж не тот, кем был, что от прежнего деревенского, замкнутого паренька ничего не осталось. Какая-то неведомая сила превратила его в спокойного, уравновешенного, знающего себе цену мужа — человека, ищущего ответ на главный вопрос в жизни, и верящего, что этот ответ непременно будет найден.
Зимой Шмырин получил квартиру, просторную, светлую, со всеми удобствами. Радости-то было! Да и как не радоваться, столько лет мучились, живя в маленьком деревянном вагончике-балке, в тесноте и холоде. Бывало, помоют пол горячей водой, а она не успевает высохнуть, тут же замерзает — бери и на коньках катайся.
Старший сын Шмырина Володя (Шмырин сразу усыновил его) увлекался радиоделом и чего только не натащил, в дом. Так-то в балке было тесно, а тут эти приемники, передатчики, антенны и прочее — не пройти.
В новой трехкомнатной квартире места всем хватало.
Раньше Аверьянов не бывал в гостях у Шмыриных, а на новоселье пришел и даже подарок принес — мясорубку. Где он только ее достал? Лет пять в местные магазины мясорубок не завозили, так хозяйки ценили их на вес золота.
— Вечная техника, — подавая жене Шмырина Галине мясорубку, изрек он. — Крути и крути, и износа ей нет. Вот гусь, да?!
Осматривая комнату, Аверьянов радовался за Шмырина:
— Хоромы отхватил, это ж мечта. — Он прыгал в пустых, еще не заставленных мебелью комнатах, приговаривая: — Не, не, не провалится, век домище стоять будет, на совесть делали.
Заглянул Аверьянов и в комнату Володи, посмотрел на радиоприборы и вспомнил, что и сам в школьные годы увлекался радиоделом. Давно это было, еще до войны. Кабы не война, может, и он не бросил бы привязанности к радио.
— Ты знаешь, а я к этой штуке прямо-таки пристрастился, — почесав затылок, стеснительно, будто в любви девушке, признался Шмырин. — Жена частенько просила помочь Володе. Чтобы лучше разбираться в радиотехнике, я в прошлом году пошел в вечернюю школу, потом надумал поступить в институт. Ты бы помог смонтировать новый передатчик, старый-то Володька сжег.
Аверьянов промолчал, не любил он заниматься пустяковыми делами, тем более здесь, на Крайнем Севере. Потом, выпив слегка, пообещал помочь.
Шло время. Холодную чукотскую зиму сменила весна, не менее холодная и снежная. В марте стояли морозы, как в декабре и в январе. Правда, солнце теперь светило ярче, изредка дул теплый ветер с юга, принося легкие сыроватые весенние запахи. В мае снег начал таять, и на пригорках появились проталины.
Шмырин и Аверьянов по-прежнему работали вместе. Частенько они собирались вечерами в комнате Володи, много спорили, разбирая всевозможные схемы, доказывая преимущество той или иной радиосхемы. В теории Шмырин и Аверьянов были слабоваты, потому за разрешением спорных вопросов непременно обращались к Володе. Он-то уж в свои тринадцать лет собаку съел на этом радио. В воскресные дни, когда Володя с ребятами уходил играть в хоккей, бурильщики почитывали книжки по радиоделу — стыдно было демонстрировать пацану свою безграмотность.
В мае, когда появились первые проталины, загрустил Шмырин. Подолгу молча смотрел он на полысевшие пригорки, на легко парующую сырую землю, ждущую, будто женщина родов, первых всходов зелени, верующую в добро солнца, в бесконечность жизни — смотрел и не мог унять в теле озноб.
— Чего не говори, а земля — великое чудо, прямо волшебство какое-то! — говорил он Аверьянову.
— Что тут за земля — пустырь, кроме полыни да осоки ничего не растет. Это на вид она черна да жирна, но совсем бесплодна, — хмурясь отвечал Аверьянов, чувствуя, что с напарником происходит что-то необычное.
— Та земля, что хлеб родит, совсем чудо из чудес — мать матерей наша.
В июне, когда сошел влажный, пожелтевший снег, когда ярким перламутром брызнули южные склоны перевалов — это взошла трава; когда высоко в небе торопливо свистнула, будто напуганная чем-то пуночка; когда солнце почти не заходило за горизонт, Шмырины засобирались в отпуск на материк.
— Ты бы уж подождал малость, летом-то самые заработки, — отговаривал Константина Аверьянов. — Осенью и поедешь на фрукты.
— Нет! Душа исходит огнем, если сейчас не поеду, то с ума сойду или вовсе помру.
— Раньше-то жил и ничего?
— То раньше.
Уехали Шмырины, и Аверьянов затосковал, сроднился он с ними. «Вот ведь как человек устроен: без друга и деньги, и работа не в радость», — думал он.
Плохо спалось ночами Аверьянову, о войне думал, о прожитом. И жизнь его, внешне похожая на жизнь всех остальных людей (он работал, ходил в кино, по воскресеньям играл в домино), но совсем не такая, какой она должна быть, какой он мечтал ее видеть — иная не по его вине, в такие ночи напоминала ему порожняк, который катился по рельсам в неизвестном направлении. «Костя что-то открыл для себя, — размышлял Аверьянов. — Что-то такое открыл, что и жизнь, и душу его перевернуло». Не то Костино открытие, стремление распознать его, не то простая привязанность звали Аверьянова в дорогу.
Летом, получив от Шмырина несколько открыток с видами Сибири, Аверьянов не утерпел, собрался в отпуск. Шмырину он дал телеграмму такого содержания:
«Встречай начнем путешествие твоей деревни тчк Такие дела твой лапчатый гусь».
Встретила на железнодорожной станции Аверьянова одна Галина.
— Ты уж прости, но Костя так занят, что не смог тебя, Виктор Иванович, встретить, — сказала она.
Аверьянов удивился, чем мог заниматься Константин в отпускное время, но расспрашивать не стал.
От станции до деревни, где жили Шмырины, было километров пять. Ехали на автобусе, маленьком, но проворном, точно таком, который водил некогда сам Аверьянов, работая в райбыткомбинате.
За окном автобуса проплывали бесконечные золотистые хлебные поля. Пшеница колыхалась волнами, тяжело, размеренно — красота-то какая! — будто подзывала к себе человека, посадившего и взрастившего ее.
Аверьянов смотрел на поля, и его охватило такое ощущение, будто он все видит в кино, а не наяву, будто видит в первый раз, и страшно было расставаться с этим увиденным.
— На Севере земля-кладовая, а тут земля-мать. Вон какой хлебушко родит, — говорила Галина, а Аверьянову чудилось, что это говорит вовсе не она, а Костя Шмырин.
Посреди дороги автобус неожиданно остановился. Из радиатора повалил густой белый пар.
Звеня помятым ведром, шофер затрусил вниз по овражку к ручью. Аверьянов вышел из автобуса, закурил. Было тихо, душно, пахло густо пылью и жарой.
Хлебное поле шло к самому горизонту, где в золотистой мгле виднелись сине-зеленые сопки.
Поле разрезалось небольшим овражком, набитым зеленью, а он упирался в рощицу. Белоствольные березы хороводили в лощине. Потом шел кустарник, а дальше виднелось озеро. Оно было небольшое и уж наполовину высохшее. Черное обнаженное дно озера потрескалось.
Тихо и светло стало на душе у Аверьянова, будто ее взяли и прополоскали в живой волшебной воде. Зрело в ней что-то простое, мудрое и надежное.
«Крестьянская струнка заиграла во мне, — подумал Аверьянов. — Все мы, люди на земле, крестьяне. Что тут непонятно. Чего вихляться по жизни? Дурак я. Мир вот каков, а жизнь-то идет. Жалеть все надо: землю, людей, душу свою. Пролетят денечки и не вернешь их».
Над полем струился волнами теплый воздух, в безоблачном небе заливался жаворонок, колосья пшеницы тяжело покачивались.
Дорога пока была безлюдна, но вот-вот на поле придут комбайны, и побегут по дороге машины, груженные хлебом.
Аверьянов представил все это и, крякнув, стал старательно вдавливать ногой в пыль брошенный окурок.
Шофер, на вид спокойный, с большими карими главами, плотный, коренастый, залил в радиатор воды и не спеша подошел к Аверьянову.
— На побывку, что ли? — спросил он.
— К другу.
— Хорошо…
— Хлеба-то…
— Да… Последний рейс на этом драндулете делаю, а потом пусть хоть стреляют — не поеду. На комбайн сажусь.
— Техники, как всегда, не хватает?.. — спросил Аверьянов.
— Какой там, — отмахнулся шофер. — Теперь наоборот, людей не хватает, а машин нагнали… Раньше бывало… Теперь-то комплексы, звенья, чего не работать.
Аверьянов вошел в автобус, сел у окна. Поле у дороги все тянулось и тянулось, и, казалось, ему не будет конца.
Вспомнилась почему-то война, послевоенная разруха.
«Ради вот этого поля кровь все лили, — подумал он. — Теперь-то нам нужно хорошо хозяйничать».
Галина наклонилась к Аверьянову и спросила:
— Кому свою машину передал?
Спросила она просто так, из вежливости, что ли, или из любопытства. Галиной теперь владели иные интересы, Аверьянов это понял по ее равнодушному взгляду.
— Приехал один, вроде старательный… — ответил Виктор Иванович, потом сам спросил: — Не скучаешь?
— Где тут, в радостной работе какая скука?
Дом у Шмыриных был большой, каменный, под шифером, с садом и огородом. На грядках растут огурцы, помидоры, лук, картошка, из деревьев — яблони и вишни.
У входа в дом, на скамейке, сидит дед, белый и такой старый, что, кажется, этой старостью врос в самою землю. На деде ситцевая цветастая, модная теперь рубашка, джинсы без ремня, на ногах тапочки с чукотским орнаментом.
«Костя тапочки-то подарил», — подумал Аверьянов.
— Дедуля? А дедуль? — закричав у самого уха, обратилась к старику Галина. — Костя на обед не приходил? А отец с матерью?
Дед зашевелился, повел мутными усталыми глазами из стороны в сторону, точно проверяя, движутся они у него иль уж нет, морщины на лице дернулись, колыхнулась борода.
— Скажи Косте, — зашамкал старик, — чтобы он по чужим огородам не лазил. Вон у Селезнева собака злая, он надысь спустил ее на детишек… — Дур-ной человек, Селезнев.
— Господи, он Костю все еще за пацана принимает. Девяносто восемь лет, так, как дитя малое, стал. Собаки-то и самого Селезнева давно нет, а он, поди ж ты, помнит. Куда это Танюша с Володей запропастились? — Галина усадила Аверьянова на скамейку рядом с дедом, а сама принялась хлопотать возле стола, на открытой веранде, поясняя: — Уборка идет, так и отец, и мать, и братья Кости — все в поле. Костя вот-вот должен придти, он эту неделю в первую смену работает.
Вскоре пришел Володя с Таней. Увидели ребята Аверьянова и кинулись к нему.
— С приездом, дядя Витя!
— Ну, как, поедем в Гонолулу? — спросил Аверьянов у Володи.
— Не могу, связь с Джеком Питтерсом потеряна. Тут, при школе, совсем слабый передатчик, придется повозиться с ним.
— Я их оставила с дедом сидеть, а они бросили все и убежали, — напустилась на ребят Галина.
— Мам, мы только на секундочку — искупаться, — стал оправдываться Володя.
— Если жарко, так налейте воды в корыто и плескайтесь.
Часа через полтора домой пришел сам Шмырин. Был он в комбинезоне, в пыли и мазуте. Когда умылся и сел к столу, то сразу, обращаясь к Аверьянову, сказал:
— Я, честное слово, рад, что ты приехал, только уж прости, но с разными путешествиями ничего не выйдет. Уборка хлеба в разгаре, и вообще я решил, что останусь в деревне и на Север не вернусь.
— А как же новая квартира и вещи? — спросил Аверьянов первое, что пришло на ум.
— Это детали, пошлю телеграмму соседям, так они вещи контейнером перешлют. Я еще до отпуска на всякий случай договорился с ними.
— Мне-то почему ничего не сказал? — И Аверьянову обидно стало, точно его обманули.
— У тебя ж внутренняя линия есть.
— А!.. — отмахнулся от сказанного Костей Аверьянов. — Сам ты внутренняя линия.
— Понимаешь, я как увидел родные поля, так во мне все оборвалось. Могила и та теперь не оторвет меня от этой земли. В жизни для меня главное открылось. Как те сказать, ты только не смейся. Я, в общем, вывел для себя формулу счастья. Просто все, понимаешь? Хлеб для народа и для государства — самое главное, вот и кумекай. Раньше, до армии, когда я трактористом работал — это одно было: труд приносит только физическое, так сказать, удовлетворение, позже, уж там, на Севере, когда землю долбил под сваи — интереса в работе больше видел; теперь-то совсем иное дело — счастливым меня делает труд хлебороба: вижу высокий смысл в этом труде.
— Ты говоришь так, будто выступаешь на собрании, — Аверьянов крякнул, однако слова бывшего напарника ему понравились.
Шмырин заулыбался тепло и открыто и ничего не ответил.
Галина усадила рядом с Костей деда. Тот взял из миски крупный спелый помидор и стал сосать его, причмокивая от удовольствия.
— Хороший ли хлеб уродился нонче? — спросил старик, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Хороший, дедуля, хороший!
— Ты, Костя, по садам людским больше не лазь. Мы в достатке теперь живем, потом же у Селезнева злая собака.
— Куда мне, дедуля, тяжел стал, через изгородь не перепрыгну, — весело смеясь, игриво подмигивая Аверьянову, отвечает Шмырин.
«Как две капли воды, — поглядывая на старика и на Шмырина, думал Аверьянов. — Крепкие мужики!»
В эту ночь плохо спалось Аверьянову. На новом месте всегда плохо спится, тут еще разные мысли лезли в голову.
Рано утром, когда еще и солнце не взошло, когда только-только просветлели окна, Аверьянов услышал, как в соседней комнате Костя и Галина стали собираться в поле. Он тоже поднялся и вышел во двор.
— Ты чего встал-то в такую рань? — удивился Шмырин.
— Что я, — гусь лапчатый, дрыхнуть? С вами пойду, не разучился еще баранку крутить.
Когда шли по улице к конторе, где обычно собирались все, кто работал в поле, деревня уже не спала. Люди гомонили на дороге, хлопали калитками, и где-то хрипло кричали молодые петухи, будто неумело произносили буквы какой-то формулы.