Я направлялся в Ньюкасл через Йорк, когда меня настиг очередной непредсказуемый порыв. Я сошел в Дареме, с намерением часок поглазеть на собор — и влюбился, мгновенно и всерьез. Да это же чудо — идеальный городок, я только и думал: «Почему же никто мне о нем не рассказывал?» Я знал, конечно, что в нем есть отличный норманнский собор, но представления не имел, как он великолепен. Просто не верилось, что за двадцать лет никто мне не сказал: «Ты не бывал в Дареме? Господи боже, человече, отправляйся немедленно! Пожалуйста, можешь взять мою машину». Я читал в воскресных газетах бесчисленные отчеты о путешествиях в Йорк, Кентербери, Норидж и даже Линкольн, но не припомню ни одного о Дареме, а друзья, которых я о нем расспрашивал, едва ли там бывали. Так что позвольте вам сказать: если вы никогда не бывали в Дареме, отправляйтесь сейчас же. Берите мою машину. Это чудо.
Собор, громада красно-бурого камня, стоящий высоко над ленивой излучиной реки Вер, разумеется — его слава. Все в соборе совершенно — не только расположение и исполнение, но, что не менее заслуживает упоминания, и то, как им распоряжаются ныне. Для начала, там нет никакого вымогательства, никакой «добровольной» платы за вход. Просто снаружи висело скромное объявление, что содержание собора обходится в 700 000 фунтов стерлингов в год, что сейчас производится реконструкция восточного крыла стоимостью 400 000 фунтов, и они будут чрезвычайно благодарны за любые пожертвования от посетителей. Внутри стояли два ящика для денег — и все, никакой суеты, ни назойливых объявлений, ни утомительных досок с бюллетенями, ни дурацких флагов Эйзенхауэра. Ничто не отвлекало от невыразимого, возвышенного величия собора. День, когда я его увидел, был идеален. Солнце косо бросало лучи сквозь витражные окна, выхватывая из тени кряжистые желобчатые колонны и разбрызгивая по полу пеструю рябь. Нашлись даже деревянные скамьи для молящихся. Я не судья в таких вещах, но окна над хорами показались мне, по меньшей мере, равными более знаменитым Йоркским витражам, причем их видно во всей красе, а Йоркские загнаны в трансепт. А витражи в противоположной стене были еще лучше. Я не могу говорить о них, не впадая в восторженное многословие, потому что это было просто чудесно. Пока я стоял там, среди всего дюжины других посетителей, мимо прошел церковный служка и весело поздоровался. Я был очарован его дружелюбием, пленен окружавшим меня совершенством и немедля отдал свои голос Дарему за лучший собор на планете Земля.
Упившись вдоволь, я засыпал коробку для сбора пожертвований мелочью, отправился на самый беглый осмотр старого квартала города, который оказался не менее древним и обольстительным, и вернулся на станцию, потрясенный и в то же время растерянный: сколько же всего надо посмотреть в этой маленькой стране и какой глупостью было надеяться, что я увижу больше малой толики за семь быстротечных недель.
Я сел на проходящий поезд до Ньюкасла, потом на местный до Пегсвуда, расположенного в 18 милях к северу, вышел там под щедрое не по сезону солнце и прошел пару миль по прямой как стрела дороге до Эшингтона.
Эшингтон долго называл себя самым большим шахтерским поселком в мире, но теперь шахт там не осталось, и с населением 23 000 человек он едва тянет на деревню. Он прославлен как родина уймы футболистов: Джекки и Бобби Чарлтонов, Джекки Милберна и еще четырех десятков, достаточно искусных, чтобы играть в первом дивизионе, — замечательный урожай для столь скромного населенного пункта, но меня привлекало другое: некогда знаменитые, а теперь почти забытые горняки-художники.
В 1934 году под руководством ученого и художника из Даремского университета Роберта Лайона в городке зародился художественный клуб, так называемая Эшингтонская группа. Он состоял исключительно из шахтеров, никогда не бравших в руки кисть — а во многих случаях и никогда не видевших настоящей живописи, пока они не начали собираться вечерами по понедельникам. Эти горняки неожиданно выказали большой талант и «вынесли имя Эшингтона за серые горы», как выразился впоследствии критик из «Гардиан» (наверняка отменно разбиравшийся в футбольных делах). В тридцатые и особенно в сороковые годы они привлекли к себе большое внимание и часто оказывались в поле зрения национальных газет и художественных журналов. Были выставки в Лондоне и других крупных городах, У моего друга Дэвида Кука есть иллюстрированная книга Уильяма Февера «Горняки-художники», и он мне ее как-то показывал. Репродукции картин были совершенно очаровательны, но у меня в памяти засели фотографии коренастых шахтеров, одетых в костюмы с галстуками, теснившихся в маленькой хижине и сосредоточенно склонявшихся над этюдниками и подрамниками. Я должен был это увидеть воочию.
Эшингтон оказался совсем не таким, как я ожидал. По фотографиям в книге Дэвида он представлялся мне грязноватой, непомерно разросшейся деревней, окруженной неряшливыми отвалами и затянутой дымом трех местных шахт, с чумазыми переулками, сгорбившимися под вечной черной от копоти моросью, — а нашел я современный деловитый поселок с чистым, прозрачным воздухом. Был в нем даже новый деловой квартал с развевающимися вымпелами, тоненькими саженцами деревьев и впечатляющими кирпичными воротами на въезде, как видно, на участок новостроек. Главная улица — Стэйшен-роуд — удачно превращена в пешеходную зону, и многочисленные расположенные на ней магазины, кажется, вели бойкую торговлю. Было очевидно, что больших денег в Эшингтоне не водится — большая часть магазинчиков относилась к виду «торгуем всем и дешево», витрины были изнутри залеплены объявлениями о скидках, и все же они процветали, чем не мог похвастать, скажем, Брэдфорд.
Я зашел в ратушу, спросил дорогу к знаменитой некогда хижине и зашагал по Вудхорн-роуд в поисках здания старого кооператива, за которым та скрывалась. Слава Эшингтонской группы, надо сказать, покоилась в немалой мере на благонамеренном, но слегка раздражающем снобизме. Когда читаешь старые отчеты о выставках в Лондоне или Бате, трудно избежать впечатления, что критики и прочие эстеты относились к эшингтонским художникам примерно как к ученой собаке доктора Джонсона: дивно не то, что они рисуют хорошо, а то, что они вообще это делают.
Между тем эшингтонские художники представляют лишь малый фрагмент великой тяги к лучшему в местечках, подобных Эшингтону, где немногим посчастливилось окончить хоть несколько классов школы. Глядя из нашего времени, поражаешься, сколь богата была довоенная жизнь и с каким энтузиазмом эшингтонцы хватались за предоставлявшиеся возможности. В то время городок мог похвастать еще и философским обществом с круглогодичной программой лекций, концертов и вечерних занятий; оперным обществом; драматической студией; ассоциацией образования для рабочих, шахтерским институтом социального обеспечения с мастерскими и опять же классами; клубами садоводов, велосипедистов, атлетическими и прочими без счета. Даже те рабочие клубы, которых Эшингтон в лучшие времена насчитывал двадцать две штуки, предлагали тем, кто жаждал большего, чем пинта-другая эля «Федерейшн», библиотеки и читальни. В городке активно действовал театр, танцзал, пять кинотеатров и концертный зал, названный «Залом гармонии». Выступавший в двадцатых годах в «Зале гармонии» хор Баха собрал 2000 слушателей. Вы можете представить что-либо хоть отдаленно похожее в наши дни?
А потом один за другим они увяли — оперное общество, читальни и лектории. Даже пять кинотеатров потихоньку закрыли двери. Сегодня самое живое развлечение в Эшингтоне — игровые залы, мимо которых я прошел в поисках здания кооператива. Найти его оказалось нетрудно. Позади кооператива располагалась большая незамощенная стоянка для машин, окруженная россыпью низких зданий — строительная контора, хижина бойскаутов, отделение Ди-эйч-эл, здание Института ветеранов — деревянное, выкрашенное травянисто-зеленой краской. Из книги Уильяма Февера я знал, что хижина Эшингтонской группы стояла рядом с Институтом ветеранов, но по какую сторону — неизвестно, и никто не смог мне подсказать.
Эшингтонская группа исчезла одной из последних, хотя ее закат был медленным и болезненным. В 1950-е годы ее численность постепенно падала: старые члены вымирали, а молодые считали ниже своего достоинства надевать костюм с галстуком и возиться с красками. В последние несколько лет всего двое выживших членов группы, Оливер Килборн и Джек Гаррисон, продолжали сходиться по понедельникам. Летом 1982 года они получили уведомление, что арендная плата за хижину поднимается с 50 пенсов до 14 фунтов в год. Это, как отмечает Февер, плюс 7 фунтов квартальной платы за электричество, оказалось слишком. В октябре 1983 года, как раз в пятидесятую годовщину основания группы, за неимением 42 фунтов в год на текущие расходы Эшингтонская группа была распущена, а хижина снесена. Теперь, кроме автостоянки, смотреть там не на что, однако картины прилежно хранят в музее шахты Вудхорн, примерно милей дальше по Вудхорн-роуд. Я прошел мимо бесконечного ряда бывших шахтерских домиков. Старые шахты все еще похожи на шахты, кирпичные здания сохранились в целости, колесо старого подъемника висит в воздухе, как диковинный, заброшенный ярмарочный аттракцион, но теперь здесь тихо, и сортировочная станция превратилась в ровный зеленый газон. Я был чуть ли не единственным посетителем.
Вудхорн закрылся в 1981 году, не дожив семи лет до своего столетия. Когда-то он был одной из 200 шахт Нортумберленда и из 3000 шахт страны. В 1920-х, на пике расцвета отрасли, в британских угольных копях работали 1,2 миллиона человек. Теперь же во всей стране осталось шестнадцать работающих шахт, а число работающих сократилось на 98 процентов.
Все это кажется грустным, пока не войдешь в музей, где фотографии и статистика катастроф напоминают, какой тяжелой и изнурительной была эта работа и сколь систематически она держала в нищете поколения рабочих. Неудивительно, что городок дал так много футболистов: десятки лет не существовало другого способа из него выбраться.
В музей пускали бесплатно, и он был полон разумно подобранных экспонатов, показывающих жизнь в шахтах и в шумном поселке над ними. Я, собственно говоря, понятия не имел, как трудна была жизнь шахтеров. Уже в двадцатом веке в шахтах ежегодно гибли тысячи людей, и на счету каждой имелась хотя бы одна знаменитая катастрофа (вудхорнская случилась в 1916 году, когда при взрыве, из-за преступной халатности начальства погибли тридцать человек: хозяев шахты предупредили, чтобы такого больше не повторялось, не то с ними поговорят серьезно). До 1947 года дети с четырех лет — вы способны в это поверить? — работали в шахте по десять часов в день, а десятилетние мальчики еще сравнительно недавно трудились заслонщиками: были заперты в тесном, совершенно темном пространстве, где должны были часами поднимать и опускать вентиляционный люк, пропуская вагонетку с углем. Смена одного мальчика продолжалась с 3 ночи до 4 часов дня шесть дней в неделю. И это считалось легкой работой.
Бог знает, откуда люди брали силы и время, чтобы тащиться в лектории, на концерты и в художественные клубы, но они это делали. В светлой комнате висели тридцать или сорок картин, выполненных членами Эшингтонской группы. Средства группы были столь скудными, что многие рисовали дешевой эмульсией «валпамур» на бумаге, картоне или клеенке. Мало у кого имелись холсты. Было бы жестоким заблуждением предполагать, будто Эшингтонская группа выпестовала новых Тинторетто или хотя бы Хокни, но картины дают убедительную летопись жизни в шахте и шахтерском поселке на протяжении полувека. Почти все изображают сцены из местной жизни: «Субботний вечер в клубе», «Кошечки» — или сцены в шахте, и немало достоинства им добавляет то, что видишь их в шахтерском музее, а не в какой-нибудь столичной галерее. Второй раз за день я был потрясен и пленен.
И вот, между прочим, одна мелкая деталь: уходя, я заметил табличку с именами владельцев шахты и выяснил, что одним из тех, кто извлекал наибольшую выгоду из всего этого пота и мучительного труда в угольном горизонте, был наш старый друг У. Дж. Ч. Скотт-Бентинк, пятый герцог Портленд; и мне не в первый раз пришло в голову какой удивительно, умилительно маленький мирок — Британия.
В том-то, видите ли, ее слава, что она умудряется быть одновременно интимной, малоформатной и в то же время чуть ли не лопается от событий и интересных мест. Я постоянно исполнен восхищения — вот вы бродите по городку вроде Оксфорда и на протяжении нескольких минут проходите дом Кристофера Рена, здание, где Галлей открыл свою комету, дорожку, по которой Роджер Баннистер впервые пробежал милю менее чем за четыре минуты, и лужайку, где гулял Льюис Кэрролл; или стоите на Сноу-Хилл в Виндзоре и одним взглядом охватываете Виндзорский замок, игровые площадки Итона, кладбище, где Грей писал свои элегии, и место, где впервые давали представление «Виндзорских насмешниц». Есть ли еще место на Земле, где на столь скромном пространстве собрано больше подобных достопримечательностей?
Я вернулся в Пегсвсуд, купаясь в лучах восхищения, и сел на поезд до Ньюкасла, где нашел отель и провел вечер в состоянии безмятежного восторга, гуляя допоздна по гулким улицам, с любовью и почтением разглядывая статуи и дома, и закончил день с одной мыслишкой, с которой теперь оставляю и вас. Вот она.
Как это возможно, в этой дивной стране, где на каждом шагу встречаешь памятники гения и предприимчивости, где испытаны и исчерпаны все пределы человеческих возможностей, где свершались многие из величайших достижений промышленности, коммерции и искусства, — как это возможно, что, когда я вернулся в отель и включил телевизор, опять крутили «Кэгни и Лэйси»?