Господи помилуй, ну не велик ли Лондон? Он начинается, кажется, милях в двадцати от Дувра и тянется без конца, милю за милей: серые пригороды стандартных домиков на одну или две семьи, словно выжатых из огромной машины для производства сосисок. Хотел бы я знать, как миллионы жильцов находят дорогу к нужной им коробочке в этом сложном и однообразном лабиринте.
Я точно не сумел бы. Для меня Лондон остается огромной и вдохновляющей тайной. Я жил и работал в нем и в его окрестностях восемь лет, смотрел по телевизору лондонские новости, читал вечерние газеты, измерил шагами немало его улиц в поисках дома, где праздновали венчание или день рождения или где ждали безмозглых гостей для заключения какой-нибудь сделки, но и до сих пор обнаруживаю участки города, в которых не то что не бывал — даже не слышал о них. Для меня постоянная забава, читая «Ивнинг пост» или болтая с кем-то из знакомых, наткнуться на упоминание района, умудрившегося двадцать один год избегать моего внимания.
— Мы только что купили домик в Фэг-Энд у Тангстен-Хит, — скажет кто-то, и я поражаюсь: «В первый раз слышу! Как же это получается?»
Перед выходом я запихнул в рюкзак справочник «Лондон от A до Я», и теперь, в поисках недоеденного батончика «Марс», который точно сунул туда же, наткнулся на эту книженцию. Достав ее, я праздно перелистал деловитые страницы и в который раз дивился, находя на них районы, деревушки и поглощенные большим городом городки, которых, готов поклясться, там не было, когда я смотрел в прошлый раз: Дадден-Хилл, Плэшет, Снейрсбрук, Фулвелл-Кросс, Элторн-Хайтс, Хайам-Хилл, Леснесс-Хит, Биконтри-Хит, Белл-Грин, Вэлли оф Хелф… И в чем вся штука — я наверняка знаю, что в следующий раз, как я загляну в справочник, там окажутся другие, новые названия. Для меня это столь же глубокая тайна, как затерянные таблицы инков или шумная популярность Ноэля Эдмондса[10].
Я не перестаю восхищаться справочником «От А до Я» и скрупулезностью, с какой он отмечает каждую площадку для крикета и канализационные работы, каждое забытое кладбище и блуждающие по пригородам тупики и плотные столбцы названий самых крошечных забытых местечек. Я случайно открыл указатель и от нечего делать погрузился в него. Я подсчитал, что в Лондоне числится 45 687 названий улиц (плюс-минус), в том числе 21 Глостер-роуд (со щедрой прослойкой Глостер-кресент, — сквер, — авеню и — клоуз), 32 Мэйфилда, 35 Кавендишей, 66 Орчард, 74 Виктории, 111 Стейшн-роуд, 159 Черчроуд и — лейн, 25 Авеню-роуд, 35 просто авеню, а прочим множествам несть числа. И при том мест с интересными названиями на удивление мало. Имеется несколько улиц, напоминающих жалобы пациентов (Шинглз-лейн и Бернфут-авеню — дословно Лишайный переулок и авеню Обожженной Ноги), и еще несколько походят на подписи к анатомической таблице (Терапия-роуд и Пендула-роуд), иные звучат несколько отталкивающе (Колд-Блоу-лейн — переулок Жестокого удара, Друп-стрит — Горбатая улица, Гаттер-лейн — Сточный переулок), а несколько приятно веселят (Колдбат-сквер — площадь Холодной Ванны, Глимпсинг-грин — Мимолетная лужайка, Хэмшейдс-клоуз — тупик Окорочковых Ставен, Кактус-уок, Наттер-лейн — Чокнутый переулок, Баттс — Ягодицы) — но лишь очень немногие могут быть названы действительно завлекательными. Я где-то читал, что при Елизавете в городе где-то имелся переулок Гроупкант-лейн (Хватизахрен), но, по-видимому, его больше не существует. Полчаса я провел, развлекаясь таким образом, радуясь, что въезжаю в мегаполис загадочной и непостижимой сложности, а в качестве приятного дополнения, запихивая справочник обратно в рюкзак, наткнулся на половинку «Марса». Обломанный конец шоколадки был празднично украшен пушинками, но это совершенно не повлияло на вкусовые качества, а только прибавило плитке полезного веса.
Вокзал Виктория, как обычно, наполняли растерянные туристы, выскакивающие из засады зазывалы и вырубившиеся пьяницы. Не припомню, когда я в последний раз видел на этом вокзале человека, похожего на ожидающего поезд пассажира. Мне попались трое, осведомившиеся, нет ли у меня лишней мелочи — «Нет, но спасибо, что поинтересовались!»; двадцать лет назад такого быть не могло. Тогда попрошайки не только были редкостью, но всегда имели наготове историю о потерянном бумажнике и отчаянной необходимости получить два фунта, чтобы добраться до Мейдстоуна, чтобы сдать донорский костный мозг для маленькой сестрички. А теперь они тупо просят денег, что занимает меньше времени, но далеко не так интересно. Я взял такси, чтобы доехать до отеля «Хэзлитт» на Фрит-стрит. «Хэзлитт» мне нравится своей нарочитой неприметностью — у него даже нет вывески на фасаде, что ставит вас в на редкость выигрышную позицию относительно таксиста. Позвольте сразу заметить, что лондонские таксисты, бесспорно, лучшие в мире. Они надежны, умело водят машину, как правило, дружелюбны и неизменно вежливы. Они поддерживают в машинах безупречную чистоту и идут на великие жертвы, чтобы высадить вас точно в пункте назначения. У них имеются всего две маленьких странности. Первая — они не способны больше 200 футов проехать по прямой. Я никогда не умел этого объяснить, однако, куда бы вы ни ехали и какова бы ни была обстановка на улицах, каждые двести футов у них в голове словно звонит звоночек, и они резко сворачивают в боковую улочку. А подвозя вас к вашему отелю или вокзалу, они непременно объедут его кругом по меньшей мере один раз — чтобы дать вам полюбоваться со всех сторон.
Вторая отличительная черта — именно из-за нее я люблю ездить к «Хэзлитту», — что таксисты терпеть не могут признаваться, что не знают, где находится место, которое, как им кажется, они должны знать — например, отель. Они скорее доверят свою юную дочь Алану Кларку[11] на весь уик-энд, чем хоть на йоту поступятся знанием перед невежеством — и я нахожу это очаровательным.
И вот, вместо того, чтобы спросить, они ставят опыты. Проедут немного, глянут на вас в зеркальце и с наигранной непринужденностью спросят:
— «Хэзлитт» — это тот, что на Керзон-стрит, против «Голубого льва», шеф? — Но, едва заметив возникающую у вас на губах ироническую улыбочку, спохватываются: — Нет, постойте-ка… Это я спутал с «Хазлбери». Вам-то ведь «Хэзлитт» нужен, так?
И сворачивают на первую попавшуюся улицу, а немного спустя задумчиво осведомляются:
— Это ведь, помнится, ближе к Шепердс-Буш, нет?
Когда вы скажете, что это на Фрит-стрит, то слышите в ответ:
— Ах, тот! Ну, конечно. Я так и знал — модерновое местечко, сплошное стекло.
— Вообще-то это кирпичное здание восемнадцатого века.
— Ну, ясное дело. Как же его не знать.
И выполняют разворот на месте, вынуждая проезжающего велосипедиста врезаться в фонарный столб (так ему и надо, потому что на штанинах у него прищепки, а на голове этакий модный защитный шлем, так что парень просто напрашивается, чтоб его сбили).
— Да, это вы меня запутали, вот я и думал о «Хазлбери», — добавляет водитель, хихиканьем намекая, как вам повезло, что он разобрался в ваших сумбурных указаниях, и ныряет в переулок, отходящий от Стрэнда. Вы читаете название: Раннинг-Соур-лейн (проезд Мокрой Болячки) или Сфинктер-пасседж, и в который раз обнаруживаете, что даже не подозревали о его существовании.
«Хэзлитт» — приятный отель, но больше всего мне в нем нравится, что он ведет себя не как отель. Ему уже много лет, и служащие в нем всегда доброжелательны — приятное новшество в отеле крупного города, — но они умудряются создавать легчайшее впечатление, что занимаются своим делом не слишком давно. Скажите им, что вы забронировали номер и хотите в него вселиться, и они с перепуганным видом начинают сложные поиски регистрационной карточки и ключа от номера. В самом деле, это совершенно очаровательно. А девушки, прибирающие в номерах — номера, позвольте заверить, содержатся в безупречной чистоте и чрезвычайно уютны, — эти девушки, кажется, не слишком хорошо владеют английским, так что когда вы просите у них кусок мыла или что-то в этом роде, они пристально смотрят вам в рот, а потом частенько возвращаются и с надеждой в глазах вручают вам горшок с цветком, или стульчак, или что-либо другое, никак не напоминающее мыло. Удивительное местечко. Я его ни на что не променяю.
Он называется «Хэзлитт», потому что в этом доме жил когда-то эссеист Хэззлит, и спальни носят имена его соседок, или женщин, с которыми он здесь спал — что-то в этом роде. Признаться, мои сведения об этом парне довольно обрывочны. Вот они:
Хэзлитт Уильям. Английский (или шотландский?) эссеист, годы жизни — до 1900 года. Самые известные труды — не знаю. Шутки, эпиграммы, остроты: неизвестны. Другая полезная информация: в его доме теперь отель.
Я, как всегда, принял решение прочитать что-нибудь о Хэзлитте, чтобы заполнить пробел в образовании, и, как всегда, немедленно забыл о своем решении. Я швырнул рюкзак на кровать, извлек блокнотик и ручку и выбрался на улицу, вооружившись любопытством и мальчишеским азартом.
Я в самом деле нахожу Лондон восхитительным местом. Как ни противно мне соглашаться со старым занудой Сэмюэлом Джонсоном, несмотря на помпезную тупость его замечания: «Если вы устали от Лондона, значит, вы устали от жизни» (наблюдение, по бессмысленности сравнимое лишь с фразой: «Пусть улыбка будет вам зонтиком!»), но оспорить его я не могу. После семи лет жизни в стране, где дохлая корова собирает толпу, Лондон в некоторой степени ослепляет.
Я никак не могу понять, почему лондонцы не видят, что живут в самом удивительном в мире городе. На мой взгляд, он куда красивее и интереснее Парижа, а по живости с ним сравнится только Нью-Йорк — и даже Нью-Йорк уступает ему во многих существенных отношениях. В нем больше истории, лучше парки, более живая и разнообразная пресса, лучшие театры, больше оркестров и музеев, более зеленые скверы, более безопасные улицы, а горожане более любезны, чем в любом другом большом городе мира.
И еще в Лондоне больше своеобразных мелочей — можете назвать их маленькими любезностями, — чем во всех известных мне городах: веселые красные почтовые ящики, водители, которые в самом деле пропускают пешеходов на переходе, маленькие забытые церквушки с удивительными названиями вроде Святой Андрей у Гардероба или Святой Джайлс Шестипенсовые ворота, неожиданно тихие местечки вроде Линкольнз-Инн и площади Ред Лайон, любопытные статуи неизвестных викторианцев в тогах, пабы, черные такси, двухэтажные автобусы, готовые помочь полицейские, вежливые объявления, горожане, которые останавливаются, чтобы помочь упавшему или уронившему покупки, и лавочки на каждом углу. Какой еще город потрудился бы развесить на домах синие таблички, чтобы известить вас, какая знаменитость здесь проживала, или посоветовать посмотреть налево или направо, прежде чем шагнуть на мостовую? Я вам скажу! Никакой!
Исключите аэропорт Хитроу, погоду и все здания, которых коснулся костлявым пальцем Ричард Сейферт, — и вы повсюду найдете почти полное совершенство. И, раз уж мы об этом заговорили, запретите сотрудникам Британского музея забивать двор своими машинами и превратите его в зеленый сад, а еще избавьтесь от жутких, неряшливых и дешевых барьеров перед Букингемским дворцом — они совершенно не к лицу ее несчастному, осажденному во дворце величеству. И, конечно, приведите музей естественной истории в тот вид, в каком он был, пока его не раздолбали (совершенно необходимо вернуть на место выставку насекомых, вредящих домашнему хозяйству, демонстрировавшуюся с 1950-х годов), и сделайте бесплатным вход во все музеи, и заставьте лорда Палумбо вернуть на место здание «Маппин и Уэбб», и восстановите дома на Лайонс-Корнер, но теперь пусть в них кормят чем-нибудь съедобным, и хорошо бы еще кофейную лавку «Кардома» ради старых добрых времен; последнее, но самое главное — заставьте совет директоров «Бритиш Телеком» выйти наружу и лично выследить каждую проданную ими красную телефонную будку, использующуюся под душевую кабину или сарай во всех концах земного шара, пусть приволокут все обратно, а потом засадите их за решетку — нет, лучше убейте. И тогда Лондон станет воистину великолепным местом.
Я впервые за много лет приехал в Лондон без особой цели и с легким трепетом ощутил себя свободным и невостребованным в огромном гудящем организме города. Я прошелся по Сохо и Лестер-сквер, заглянул ненадолго в книжный магазин на Чаринг-Кросс-роуд, переставляя книги по своему вкусу, бесцельно поблуждал по Блумсбери и наконец вышел через Грейс-Инн-роуд к старому зданию «Таймс», превратившемуся в офис незнакомой мне компании, и сердце мое сжала ностальгия, знакомая лишь тому, кто помнит дни горячего типографского металла и шумных репортерских комнат и тихой радости — получать весьма недурное жалование за двадцатипятичасовую рабочую неделю.
Когда я начинал в «Таймс», после знаменитого годичного перерыва в ее работе, раздутый штат и небольшая нагрузка были, мягко говоря, в обычае. В отделе «Новости компаний», где я работал помощником редактора, мы большую часть дня пили чай и читали вечерние газеты, дожидаясь, пока репортеры совершат ежедневный подвиг: отыщут дорогу к своим столам после трехчасового обеденного перерыва, включавшего несколько бутылок очень приличного «Шатонеф дю Папе», подсчитают расходы, пошепчутся, скрючившись над телефонными трубками, со своими брокерами, обсуждая чаевые, оставленные за крем-брюле, и наконец принесут пару страниц текста, прежде чем отбыть, умирая от жажды, через дорогу, в «Голубого льва».
Примерно в половине пятого мы принимались за непыльную работенку, а через час или около того надевали пальто и расходились по домам. Работа казалась неправдоподобно легкой и приятной. К концу первого месяца один из коллег научил меня, как вставлять воображаемые покупки в список расходов и относить его на третий этаж, чтобы обменять через маленькое окошечко примерно на 100 фунтов наличными — таких денег я буквально никогда не держал в руках. Нам предоставляли шестинедельный отпуск, три недели авторского и месяц творческого отпусков. Что за чудное местечко была тогда Флит-стрит, и как я был счастлив ему принадлежать!
Увы, ничто хорошее не вечно. Несколько месяцев спустя Руперт Мердок взял «Таймс» в свои руки, и через несколько дней здание наполнилось таинственными загорелыми австралийцами в белых рубашках с короткими рукавами. Они шастали у нас за спинами с табличками для заметок и, похоже, взглядами снимали мерку на гробы. Существует легенда, которая, подозреваю, могла основываться на истинном происшествии: один из этих функционеров заглянул в комнатку на четвертом этаже, битком набитую народом, спросил, что они здесь делают, и, не услышав ни одного внятного ответа, единым махом уволил всех, кроме одного счастливчика, который как раз выскочил к букмекеру. Возвратясь, он нашел комнату пустой и провел в ней в одиночестве еще два года, гадая, что стряслось с его коллегами.
В нашем отделе борьба за эффективность проходила менее остро. Отдел, где я работал, подчинили более крупному отделу деловых новостей, вследствие чего мне пришлось работать ночами, чуть ли не восемь часов в сутки, и к тому же нам немилосердно урезали расходы. Но хуже всего было то, что мне пришлось регулярно иметь дело с Винсом с телетайпа.
Винс был притчей во языцех. Он вполне мог бы считаться самым отвратительным человеком на свете — будь он человеком. Чем он был, я не знаю, могу только описать пять футов шесть дюймов злонравия, одетые в нестираную футболку. Поговаривали, что он и родился не как все, а готовеньким вывалился из материнского живота и тут же рухнул в сточную трубу. В числе немногих простых и дурно исполняемых обязанностей Винса была и такая: передавать нам сообщения с Уолл-стрит. Каждый вечер мне приходилось самому вытягивать из него сообщения. Найти его обычно удавалось в шумной беспорядочной суматохе телетайпа. Он сидел, развалясь в кожаном кресле, отвоеванном в административном отделе этажом выше, плюхнув перед собой на стол ноги в башмаках «Док Мартенс», а рядом — вскрытую, а порой и опустошенную коробку с пиццей.
Что ни вечер, я робко стучался в открытую дверь и вежливо спрашивал, не видел ли Винс сообщений с Уолл-стрит, напоминал, что уже четверть двенадцатого, а нам следовало бы получить их в половине одиннадцатого. Не мог бы он отыскать их в грудах забытых бумаг, изливавшихся из его многочисленных аппаратов?
— Не знаю, может, ты не видишь, — отвечал Винс, — я ем пиццу.
К Винсу у каждого был свой подход. Одни прибегали к угрозам. Другие к подкупу. Третьи стремились обаять. Я — умолял.
— Пожалуйста, Винс, не мог бы ты их мне отдать, ну, пожалуйста. Всего-то секунда, а мне станет куда легче жить.
— Отвали.
— Пожалуйста, Винс. У меня жена, семья, а меня грозят уволить, потому что сведения с Уолл-стрит всегда опаздывают.
— Отвали.
— Ну, может, ты просто скажешь, где они, а я сам возьму?
— Ты отлично знаешь, что не смеешь здесь шарить.
Телетайп принадлежал профсоюзу, носившему таинственное имя NATSOPA. NATSOPA, чтобы держать в своих когтях нижние эшелоны газетной промышленности, помимо всего прочего, хранила в тайне секреты технологии — например, способ выдернуть из машины листок с телеграммой. Винс, как мне помнится, прошел шестинедельный курс подготовки в Истборне. Ни на что другое сил у него уже не осталось. Журналистов он и на порог не пускал. Наконец, когда мои мольбы переходили в невнятное хныканье, Винс тяжело вздыхал, запихивал в пасть ломоть пиццы и шел к двери. На добрые полминуты он застывал нос к носу со мной. Это было самое тяжкое испытание. Дыхание его не ведало вкуса зубной пасты. Глазки блестели, как у крысы.
— Ты меня достал, — хрипло рычал он, осыпая меня крошками размокшей пиццы, после чего либо отдавал мне сообщения с Уолл-стрит, либо мрачно возвращался в свое кресло. Заранее предсказать исход было невозможно.
Однажды, в особенно трудный вечер, я пожаловался, что мне не справиться с Винсом, ночному редактору Дэвиду Хопкинсону, который и сам, когда хотел, являл собой грозную фигуру. Хопкинсон, фыркнув, пошел разбираться и даже вошел в помещение телетайпа — впечатляющее нарушение установленных границ. Через несколько минут он вышел обратно, красный и встрепанный, стряхнул с лица крошки пиццы и вообще выглядел совсем другим человеком. Он негромко уведомил меня, что сообщения Винс скоро принесет, а пока лучше его не беспокоить. В конце концов я открыл более простой способ: вырезал курсы валют на конец дня из первого выпуска «Файненшл таймс».
Сказать, что Флит-стрит в начале 1980-х годов не поддавалась контролю, значит лишь намекнуть на масштаб хаоса. Национальная ассоциация графики, профсоюз печатников, решала, сколько человек требуется на одну газету (многие сотни), сколько можно уволить во время спада (ни единого), и предъявляла администрации соответствующий счет. Правление не властно было нанимать и рассчитывать типографских работников, да, собственно, и не знало, сколько народу числится в редакции. Сейчас передо мной газета от декабря 1985 года. Заголовок гласит: «Аудитор обнаружил в «Телеграф» излишки штата в 300 человек». Это надо понимать так, что газета «Телеграф» платила жалование 300 сотрудникам, которые у них не работали. Жалование выплачивалось по сдельной системе, столь хитроумной, что в каждой репортерской комнате на Флит-стрит имелась книга расценок, толстая, как телефонный справочник. Помимо жирного жалования, печатники получали бонусные доплаты — вычислявшиеся порой с точностью до десятых долей пенни — за набор шрифтом необычного размера, за набор густо правленой статьи, за набор неанглийских слов и за пробелы в конце строк. Если работа выполнялась не в типографии — например, приносили готовый набор для рекламы, — они получали компенсацию за то, что не набирали статью.
В конце каждой недели старший представитель ассоциации подсчитывал все доплаты, прибавлял кое-что в легкорастяжимую статью «за дополнительное беспокойство» и представлял счет в правление. В результате кое-кто из старших наборщиков, знавших свое дело не лучше работника какой-нибудь захолустной типографии, получал доход по верхней планке заработной платы в Англии. Это было безумие.
Не стоит рассказывать, чем это кончилось. 24 января 1986 года «Таймс» одновременно уволила 5250 членов самых агрессивных профсоюзов — или вынудила их уволиться по собственному желанию. Вечером того же дня сотрудников редакции собрали наверху, в конференц-зале, и редактор Чарли Уилсон встал из-за стола и сообщил о переменах. Уилсон был кошмарный шотландец и с головы до пят человек Мердока. Он с ужасным шотландским выговором произнес:
— Мы вас, английских сопляков, посылаем в Уоппинг, и ежель вы будете очень-очень стар-раться и не станете меня сер-рдить, то, может статься, я не стану р-резать вам уши и запекать их в свой р-рождественский пудинг! Вопр-росы есть? — или что-то в этом духе.
400 запуганных журналистов вывалились из зала, возбужденно переговариваясь и пытаясь смириться с мыслью о великом переломе в их трудовой жизни, я же стоял, озаренный сиянием единственной восторженной мысли: мне больше не придется работать с Винсом!