«РАСКОЛ В НИГИЛИСТАХ» Эпизод из истории русской общественной мысли 60-х годов

«Раскол в нигилистах» – так Ф.М. Достоевский озаглавил свою статью в «Эпохе»[34], посвященную полемике, разгоревшейся в 1864 – 1865 гг. между влиятельнейшими радикальными журналами той поры – «Современником» и «Русским словом». Полемика эта с полной очевидностью обнаружила, что мелкобуржуазная радикальная интеллигенция, всего лишь несколько лет перед тем – во времена Добролюбова и Чернышевского – выступавшая единым сплоченным фронтом, неожиданно раскололась на два враждующих между собою лагеря. Борьба, начавшаяся между ними, велась с таким ожесточением, полемика, в которую они вступили друг с другом, выражалась в таких небывало резких формах, что Достоевский действительно имел полное основание заговорить о начавшемся расколе в рядах нигилистов.

Чем же был вызван этот раскол и каковы были разногласия, наметившиеся во время полемики?

Как это ни странно, вопрос этот до сих пор не получил освещения в нашей литературе. Полемика «Современника» с «Русским словом» обычно обходится полным молчанием историками нашей литературы и общественной мысли даже в тех случаях, когда, казалось бы, они никак не могли бы обойти ее. Достаточно указать в виде примера на покойного А.Н. Пыпина, посвятившего специальную работу журнальной деятельности М.Е. Салтыкова 1863 – 1864 гг.[35] и не сказавшего в ней ни слова о тех его статьях, которые вызвали протест со стороны «Русского слова» и явились началом интересующей нас полемики[36]. Насколько нам известно, только А.Л. Волынский в своей книге «Русские критики» и проф. И.И. Иванов в его «Истории русской критики» уделили внимание интересующему нас столкновению двух радикальных журналов. Однако, и тот и другой ограничились чисто внешним изложением хода их полемики и не выяснили причин, ее вызывавших. Для читателя работ Волынского и Иванова остается совершенно неясным, была ли эта полемика выражением серьезных идейных разногласий между вступившими в нее журналами или же просто руготней журналистов, стремящихся резкостью выражений привлечь к себе внимание читающей публики. К тому же отрицательное отношение к радикализму 60-х годов обоих авторов, писавших об этой полемике, сказалось на их изложении и побудило их центр своего внимания перенести не на содержание полемики, а на те «verba novissima» (по выражению одного из сотрудников «Отечественных записок» того времени), которыми с ожесточением обменивались друг с другом полемизировавшие. Между тем, эта полемика была для своего времени событием, имевшим большое общественное значение и отразившимся на дальнейшей эволюции русской общественной мысли. Вот почему она, по нашему мнению, вполне заслуживает внимания тех, кто интересуется нашим прошлым.

— — —

Для того, чтобы полнее уяснить себе обстоятельства, породившие разрыв между «Современником» и «Русским словом», необходимо вкратце напомнить политическую обстановку, сложившуюся в России ко времени этого разрыва.

Наступил 1864 год. Польское восстание, вспыхнувшее в предшествовавшем году, было окончательно подавлено. Победители жестоко мстили побежденным. В Северо-западном крае широко развернулась кровавая деятельность Муравьева-вешателя. Вместе с подавлением польского восстания рухнули и те надежды, которые связывались с ним революционно настроенной частью русского общества. Крестьянское движение, столь интенсивное в 1861 – 1862 гг., замирало. Широко распространенное убеждение в том, что к весне 1863 года, ко времени введения в действие уставных грамот, регулирующих отношения освобожденных рабов к их прежним владельцам, вся Россия будет объята восстаниями крестьян, недовольных обманной волей, оказалось совершенно ошибочным. Наоборот, в деревнях восстанавливалось спокойствие. Крупнейшая революционная организация 60-х годов, строившаяся в расчете на крестьянское восстание в 1863 г., охватившая ряд крупнейших городов и насчитывавшая в своих рядах сотни членов, – тайное общество «Земля и воля», – распалась. Руководители общественного движения предыдущих лет сидели в царских тюрьмах. Н.Г. Чернышевский ожидал в Петропавловской крепости предрешенного уже обвинительного приговора; гнусная роль, сыгранная в его деле Вс. Костомаровым, не была тайной для общества. Правительственная и общественная реакция расширялась и углублялась. Вчерашние либералы и радикалы, кокетничавшие своей левизной, притихли или превратились в горячих сторонников правительства. Популярность и влияние Каткова, сумевшего точно учесть начавшуюся реакцию, росли с каждым часом.

Все это выдвигало перед радикальной частью общества ряд новых, волнующих и настойчиво требующих разрешения вопросов. Понятно поэтому, с каким нетерпением поджидали читатели выхода в свет очередного номера «Современника», в котором они привыкли находить ответ на все волнующие их сомнения, и с какими ожиданиями они принимались за чтение этого номера и в первую очередь его внутреннего обозрения, носившего название «Наша общественная жизнь». Понятно также изумление читателей, когда они неожиданно для себя обнаружили, что внутренний обозреватель «Современника» нашел нужным и своевременным заговорить о «понижении тона». Вообще на этот раз обозрение «Современника» производило чрезвычайно странное впечатление. Его анонимный, но хорошо известный постоянным читателям журнала автор – М.Е. Салтыков – развивал совершенно необычные мысли. О чем и зачем волноваться? – спрашивал он читателей. «Время всегда равно времени, говорю я себе, и спокойно гляжу на прошедшее и не прихожу в восторг при виде грядущего». «В сем мире все предусмотрено, все подчинено неизменным законам; заблуждения и мудрость, увлечения и трезвый глас рассудка, жар и холод – все это заранее размещено по своим местам, все это следовало, следует и будет следовать одному, раз навсегда определенному церемониалу». Было бы напрасной тратой сил восставать против неизбежного хода вещей. Чего же достиг ты, о люд, волнующийся и стремящийся! – обращался автор к наиболее пылкой части своих читателей. «Вглядись пристальнее в твою деятельность, не увидишь ли ты в ней жалкой пародии на деятельность тех служителей искусства для искусства, науки для науки, против которых устремлено было все твое горячее негодование? Волнение для волнения, стремление для стремления; сегодняшняя пустая деятельность, поправляющая вчерашнюю пустую деятельность и в свою очередь поправляемая завтрашнею пустою деятельностью! Вот процесс твоей жизни, а в результате – вечное, непрерывное самообольщение, то жалкое самообольщение, которое для человека, непричастного этой суматохе, кажется совершенно необъяснимою психологической загадкою». Однако, пусть юность кипятится и волнуется, – утешал себя автор: – это в порядке вещей, ей свойственно волноваться; ей свойственно ошибаться и возмущаться тем, что зрелости предоставлено «вычеркивать» ошибки юности. Ее волнение и возмущение пройдут с годами. «Друг! успокойся! помни, что когда пора заблуждений пройдет, когда наступит пора постепенного умудрения, то право вычеркивания предоставится и тебе. И даю тебе голову на отсечение, что ты не только не отвернешься от него с негодованием, но воспользуешься им, до такой степени воспользуешься, что даже из всех сил будешь протестовать против всякой попытки, которая стремилась бы его отменить и ограничить»[37].

Читая эти рассуждения, читатель останавливался в недоумении. Как надо понимать то, что говорит автор? Смеется ли он или серьезно проповедует на тему «суета сует»? Издевается ли он над юностью, делающейся с годами более солидною и благонамеренною, или, наоборот, утверждает, что именно эта-то юность и идет надлежащим, правильным путем? Неужели он действительно уверен в том, что «понижение тона» поставлено в порядок дня современного общества? Трудно было разобраться в намерениях, водивших пером автора. Рассуждения, претендующие на глубокомыслие, перемешивались в его статье с анекдотами, претендующими на остроумие. Одно было ясно, что ответа на те вопросы, которые развитие русской жизни ставило перед обществом и разрешения которых читатели ждали встретить на страницах своего любимого журнала, статья Салтыкова не дает. Но этого мало – в его статье были выпады, направленные в совершенно неожиданную сторону.

«Итак, о птенцы, внемлите мне! – взывал автор, продолжая развивать свои мысли о тщете всяких исканий; – вы, которые надеетесь, что откуда-то сойдет когда-нибудь какая-то чаша, к которой прикоснутся засохшие от жажды губы ваши, вы, все стучащие и ни до чего недостукивающиеся, просящие и не получающие – все вы можете успокоиться и прекратить вашу игру… Никакой чаши ниоткуда не сойдет по той причине, что она уж давно стоит на столе, да губы-то ваши не сумели поймать ее; стучать и просить вы будете попрежнему, и попрежнему ничто не отворится перед вами и ничего не будет вам дано, потому что жизнь дает только тем, кто подходит к ней прямо и притом в „благопристойной“ одежде… Я не говорю, чтоб это была перспектива хорошая, но, по крайней мере, она не заключает в себе никакого марева, а как хотите, и это уж не малое преимущество… Ждите же, птенцы, и помните, что на человеческом языке есть прекрасное слово „со временем“, которое в себе одном заключает всю суть человеческой мудрости. Поверьте, что это – великое слово, которое может принести не мало утешений тому, кто сумеет кстати употреблять его. Когда я вспомню, например, что „со временем“ дети будут рождать отцов, а яйца будут учить курицу, что „со временем“ зайцевская хлыстовщина утвердит вселенную, что „со временем“ милые нигилистки будут бесстрастной рукой рассекать человеческие трупы и в то же время подплясывать и подпевать „ни о чем я, Дуня, не тужила“ (ибо „со временем“, как известно, никакое человеческое действие без пения и пляски совершаться не будет), то спокойствие окончательно водворяется в моем сердце, и я забочусь только о том, чтоб до тех пор совесть моя была чиста».

Вслед за этими рассуждениями шел анекдот – весьма уместный в обличительно-реакционном романе, но непонятный на страницах «Современника», – об одной «нигилистке», которая, сидя в опере, с высоты пятого яруса негодовала на некую Шарлотту Ивановну, роскошествовавшую в бельэтаже и бесстыдно предъявлявшую алкающей публике свои обнаженные плечи и «мятежной груди вал».

– И как она смела, эта скверная! – визгливо возмущалась нигилистка. – Помилуйте, я, честная нигилистка, задыхаюсь в пятом ярусе, а эта дрянь, эта жертва общественного темперамента… смеет всенародно показывать свои плечи… где же тут справедливость? и неужели правительство не обратит, наконец, на это внимания?

Успокаивая взволнованную нигилистку, автор утешал ее тем, что, хотя она сидит в пятом ярусе, но обладает чистой совестью, чего лишена Шарлотта Ивановна.

– Ну, согласились ли бы вы променять вашу чистую совесть на ложу в бельэтаже? – спрашивал автор нигилистку.

– Конечно, нет – отвечала она, но как-то так невнятно, что автор должен был повторить свой вопрос.

За этим анекдотом о нигилистке шел другой анекдот – о раскаявшемся нигилисте, который, на упрек автора в сродстве его новых мыслей с идеями катковского «Русского вестника», хлопнул автора по плечу и, вздохнувши, сказал:

– Э, батюшка! Все там будем!

«И по-моему, он сказал вещь совершенно резонную. Но и я сказал вещь не менее резонную, когда утверждал, что нигилисты суть не что иное, как титулярные советники в нераскаянном виде, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты…»[38].

Таково было выступление Салтыкова, породившее ожесточенную полемику, продолжавшуюся без малого два года. Публицисты «Русского слова» не могли смолчать, когда острие сатиры Салтыкова оказалось направленным против них самих и тех идей, которые они проводили на страницах своего журнала… Одного из сотрудников «Русского слова» Салтыков задевал открыто своим упоминанием о «зайцевской хлыстовщине»; других – в скрытой форме – указанием на то, что нигилисты суть не что иное, как не успевшие еще раскаяться титулярные советники. Положение обострялось тем, что Салтыков, наряду с сотрудниками «Русского слова», задевал и бывшего руководителя «Современника», Н.Г. Чернышевского. Читатели этого журнала, хорошо помнившие печатавшийся в нем год назад роман «Что делать?», прекрасно понимали, что насмешка Салтыкова на счет пения и пляски направлена непосредственно против одного из «снов» Веры Павловны, того самого, в котором в ярких красках изображалась жизнь обновленного общества, где работа и наслаждение, труд и искусство будут сливаться в одно гармоническое целое.

Непристойность выходки Салтыкова против «Что делать?» усугублялась тем, что, как хорошо было известно в литературных кругах того времени, личные отношения его с Чернышевским с 1861 г. отличались большой натянутостью. Повод для этого заключался, как известно, в том, что в сентябре 1861 г. Салтыков, бывший в то время вице-губернатором в Твери, получив по почте 10 экземпляров прокламации «Великорусс», представил их через губернатора в III отделение вместе с конвертами, в которых они были присланы[39]. По распространившемуся в то время слуху конверты эти послужили первой уликой против арестованного по делу «Великорусса» В.А. Обручева, руку которого III отделение узнало на этих конвертах.

«Разумеется, – рассказывает Л.Ф. Пантелеев, – как только это обстоятельство стало известным в литературных кругах, особенно в кружке „Современника“, поднялась буря негодования против М.Е. Когда последний узнал, что произошло в Петербурге, то сейчас же приехал туда, но был крайне сурово принят Н.Г. (Чернышевским) и близкими к нему»[40]. Понятно, что при таких условиях в выходке Салтыкова нельзя было не видеть продиктованного личными соображениями выпада против человека, лишенного возможности так или иначе на этот выпад ответить. Понятно и то возмущение, которое статья Салтыкова вызвала среди радикальной части общества.

Понятно также и то, что «Русское слово» не могло обойти молчанием выпад Салтыкова. Его статья вызывала сотрудников этого журнала на решительный отпор, и этот отпор был ими дан незамедлительно. В ближайшей же, февральской книжке «Русского слова» появилась статья В. Зайцева «Глуповцы, попавшие в „Современник“».

«Наконец-то, подумал я, прочитав фельетон первой книжки „Современника“, – писал Зайцев, – наконец-то и этот блудный сын возвращается под родительский кров, где, по всей вероятности, не замедлит найти упитанного тельца… Целый год милый фельетонист „Современника“ носил костюм Добролюбова, прежде чем решиться предстать перед публикой в своем собственном рубище». Не «эксадминистратору» Салтыкову изобличать молодое поколение в беспринципности. «Вы полагаете, что нигилисты вскоре преобразятся в титулярных советников и что вскоре „все там будем“. Скажите, пожалуйста, какая бесцеремонность и незастенчивость. Как же это вы не рассчитали, что найдутся люди, которые ответят вам на это, что не вам бы это говорить и не нам бы слушать… Нашли, что сказать: „все там будем“! Еще кто будет или нет, а вы ведь уже давно там!».

Зайцева не удивляют нападки Салтыкова на молодое поколение: от этого «самодовольного балагура» ничего иного и ждать не приходится; он только сбросил с себя одежду, которою неудачно пытался маскироваться. Гораздо удивительнее то, что выходка Салтыкова появилась на страницах того самого журнала, в котором печаталось «Что делать?». Вот почему Зайцев считал необходимым, минуя Салтыкова, обратиться непосредственно к редакции «Современника».

«Обращаю внимание уважаемых сотрудников „Современника“, – писал он, – на новое направление, придаваемое этому журналу г. Щедриным; прошу их вспомнить обличения, которыми они часто преследовали литературное ренегатство, и заметить, что „Современник“ находится в эту минуту на весьма скользком пути… Скажу прямо: совместить в себе тенденции остроумного фельетониста с идеями Добролюбова журнал, уважающий себя, не может. Надо выбирать одно из двух: или итти за автором „Что делать?“ или смеяться над ним».

В том же номере «Русского слова», в котором был напечатан ответ Зайцева Салтыкову, появилась сильно ударившая по последнему статья Писарева «Цветы невинного юмора», написанная независимо от фельетона Салтыкова и до ознакомления с ним. В этой статье, кажущейся столь несправедливой нам, хорошо знающим последующую литературную деятельность Салтыкова и основательно позабывшим не вошедшие в собрание его сочинений фельетоны 60-х годов, Писарев указывал на беспринципность как на основное свойство сатиры Щедрина, лишающее ее серьезного общественного значения.

Статьи Зайцева и Писарева заставили Салтыкова выступить в мартовской книжке «Современника» с разъяснениями и растолковать смысл своего первого выступления. Под влиянием энергичной атаки Зайцева он попытался смягчить впечатление, произведенное его первой статьей. Однако, озлобление, вызванное в нем критикой Писарева, помешало ему добиться этого.

Во второй статье Салтыков указывал, что оппоненты не поняли его и приписали ему, чего он вовсе не намеревался утверждать. Говоря: «все там будем», он, якобы, имел в виду не всю радикальную молодежь, а лишь определенную часть ее, компрометирующую своим поведением те идеи, сторонниками которых она себя выставляет.

«Всякая партия, всякое дело, – писал Салтыков, – имеют своих enfants terribles, которые до тех только пор бывают терпимы, покуда дело еще слабо и покуда малейший разлад в недрах той партии, которая его поддерживает, может повредить ему. Эти enfants terribles юродствуют, мечутся, не умеют держать язык за зубами и всего охотнее хватаются за внешние признаки дела, так как других они и понимать не могут». Из среды этих enfants terribles выходят «своего рода горлопаны, юродствующие и вислоухие». «Эти последние плавают столь же мелко и точно так же не идут далее внешних признаков какого бы то ни было дела, но уже возводят эти признаки в принцип и проповедуют громко, самодовольно и с ожесточением».

Такие юродствующие и вислоухие появились и в среде нашего молодого поколения, – утверждает Салтыков. – Ухватившись за пущенное Тургеневым слово «нигилизм», слово, «не имеющее смысла и всего менее характеризующее стремления молодого поколения», эти вислоухие «стали драпироваться в него, как в некую златотканную мантию и из бессмыслицы сделали себе знамя».

«В прошлом году, – писал Щедрин, – вышел роман „Что делать?“, роман серьезный, правдивый, проводивший мысль о необходимости новых жизненных основ и даже указывавший на эти основы. Автор этого романа, без сомнения, обладал своею мыслью вполне, но именно потому-то, что он страстно относился к ней, что он представлял ее себе живою и воплощенною, он и не мог избежать некоторой произвольной регламентации подробностей, и именно тех подробностей, для предугадания и изображения которых действительность не представляет еще достаточно данных. Для всякого разумного человека это факт совершенно ясный, и всякий разумный человек, читая упомянутый выше роман, сумеет отличить живую и разумную его идею от сочиненных и только портящих дело подробностей. Но вислоухие понимают дело иначе; они обходят существенное содержание романа и приударяют насчет подробностей, а из этих подробностей всего более соблазняет их перспектива работать с пением и плясками».

«Одним словом, – продолжает Щедрин, – нет мысли, которой наши вислоухие не обесславили бы, нет дела, которого они не засидели бы. „Я демократ“, – говорит вам вислоухий и доказывает это тем, что ходит в поддевке и сморкается без помощи платка. „Я нигилист и не имею никаких предрассудков“, – говорит вам другой вислоухий и доказывает это тем, что во всякое время дня готов выбежать голый на улицу. И напрасно вы будете уверять его, что в первом случае он вовсе не демократ, а только нечистоплотный человек, и что во втором случае он тоже не более как бойкий человек, без надобности подвергающий себя заключению в частном доме, – не поверит он ни за что и вас же обругает аристократом и отсталым человеком».

Вот таких-то «вислоухих и юродствующих, которые с ухарскою развязностью прикомандировывают себя к делу, делаемому молодым поколением, и, схватив одни наружные признаки, совершенно искренно исповедуют, что в них-то вся и сила», Щедрин, по его словам, и имел в виду в своем январском обозрении. Не «выругать огулом молодежь», а сделать «попытку отличить этих вислоухих и юродствующих и изъять их из общего представления о молодом поколении», – стремился, по его словам, он. «Буря в среде этих милых лилипутов», которую подняла его «мимоходная и при том лишенная всякого злостного характера заметка», нападения, вызванные ею на ее автора со стороны «одного невинного, но разухабистого органа невинной нигилистической ерунды» (так Салтыков характеризовал «Русское слово»), убеждают, якобы, Салтыкова в том, что он попал в цель[41].

Таковы были объяснения, данные Салтыковым. Он сам сознавал их недостаточную убедительность и соглашался, что, может быть, в первый раз он выразил свою мысль невполне рельефно, во-первых, оттого, что «сюжет сам по себе еще слишком деликатен», а во-вторых, оттого, что «при срочной журнальной работе трудно и требовать, чтобы писатель был всегда ясен и изобразителен»[42].

Несомненно, что ответ Салтыкова должен был еще более усилить негодование его противников. Поклонники «Что делать?», конечно, не могли согласиться с оценкой, данной этому роману Салтыковым. То, что ему казалось в этом романе «портящими дело подробностями», с их точки зрения, было теснейшим образом связано с основной идеей романа. Стремясь убедить читателей, что его статья была направлена не против всей передовой молодежи, а только против «вислоухих и юродствующих» в ее среде, Салтыков, ослепленный яростью, вызванной в нем нападками «Русского слова», сам опровергал себя, зачисляя в ряды этих «юродствующих» не только тех умственных и нравственных уродов, без которых не обходится и не может обходиться ни одно общественное движение, а серьезный журнал, оспаривавший у «Современника» его влияние на молодое поколение: «Русское слово» успело приобрести обширный круг горячих сторонников и почитателей, среди которых популярность Писарева и его товарищей по журналу росла не по дням, а по часам. Те многочисленные читатели, которые привыкли находить в «Русском слове» ответ на волнующие их вопросы, не могли не почувствовать себя оскорбленными зачислением их в ряды «юродствующих и вислоухих». Что же касается самого «Русского слова», то ему вторая статья Салтыкова дала повод вновь поставить вопрос о совместимости с идеями «Современника» взглядов, проводимых Салтыковым. Это было сделано в апрельской книжке этого журнала в анонимной заметке «Кающийся, но не раскаявшийся фельетонист „Современника“». «Мы еще раз предупреждаем „Современник“, – писало „Русское слово“, – что есть границы унижения, за которыми сочувствие, так дорого купленное прежними его деятелями, уже трудно возвратить».

На вопрос о солидарности со статьею Салтыкова, редакция «Современника» предпочла не давать ответа. Полемика, разгоревшаяся между двумя журналами, на время затихла. Лишь изредка противники обменивались отдельными ударами. То Антонович, разбирая «Взбаламученное море» Писемского, мимоходом укажет, что те, кто хвалил «Отцов и детей» (а это, как известно, в 1862 г. делал Писарев), не могут ругать роман Писемского, ибо и Писемский и Тургенев одинаково клевещут на молодое поколение: осуждая «Взбаламученное море», критики, принявшие карикатуру Тургенева за свой портрет, тем самым в лице Писемского осуждают Тургенева, или, лучше сказать, свое собственное мнение об его романе[43]. То Писарев обрушится на Станицкого, хорошо зная, кто скрывается под этим псевдонимом, и заявит, что этот автор – не более как «фразер, маскирующий свою умственную бедность криками и жестикуляцией», и «карикатурист идеи», порочащий «Современник» своими романами, представляющими собою «гнилой хлам и вредный баласт»[44].

Только к концу 1864 г. полемика разгорелась вновь и достигла еще большего ожесточения, чем прежде. Поводом для этого послужила знаменитая статья Писарева «Реалисты», напечатанная без имени автора и под измененным по цензурным соображениям заглавием («Нерешенный вопрос») в № 9 – 11 «Русского слова».

Мы не будем излагать последовательно развитие этой полемики, ограничимся лишь общей характеристикой ее и постараемся выделить основное ее содержание, чтобы убедиться, как далеко разошлись друг с другом враждующие журналы.

Со стороны «Современника» тяжесть борьбы нес на себе М.А. Антонович, выступавший то под собственной фамилией, то анонимно, то под заимствованным у невмешивавшегося более в полемику Салтыкова псевдонимом «Посторонний сатирик», и отчасти Ю.Г. Жуковский. На страницах «Русского слова» ему отвечали Писарев, Зайцев, Соколов и Благосветлов.

В ожесточении борьбы стороны не стеснялись в резкости и энергичности выражений. Однако, пальма первенства в этом отношении бесспорно принадлежит Антоновичу. «Ракалья», «хавронья», «гнилой бутерброд», «недоносок благосветловский», «скудоумный Писарев» и т.п. выражения так и сыпались из-под его пера. Из противников его соперничать с ним мог, пожалуй, только воинственный полковник Соколов, писавший: «Гг. Некрасов и Пыпин, почтенные хозяева „Современника“, заставьте ваших молодцов подписываться под своими скандальными статейками… Кто из них, спрашиваю я вас, настрочил на меня шельмецкий пасквиль?». И далее Соколов угрожал, что если ему не назовут фамилию автора, то он «поступит с анонимом как следует»[45].

Спор единовременно шел в нескольких направлениях. Спорили о том, кто прав в оценке «Отцов и детей»: тот, кто видит в Базарове карикатуру на молодое поколение (Антонович), или тот, кто считает его за действительного представителя этого поколения (Писарев). Спорили о том, правильно ли Добролюбов оценил Катерину в «Грозе» Островского как светлое явление на фоне темного царства русской жизни. Спорили об искусстве и об его полезности. Спорили о том, способны ли негры к самостоятельной политической жизни или же самою природою осуждены на порабощение европейцами. Спорили о философии Шопенгауера. Спорили о том, был ли Милль «отъявленным британским буржуа», написавшим свои «Основания политической экономии» с целью «оправдать экономическую ложь Англии и воспеть прелесть лихоимства и тунеядства» (Соколов), или же он «стремился только к истине, не заботясь о том, приятна или неприятна она для существующих экономических отношений» (Антонович)[46]. Спорили о том, лакействовал или не лакействовал Благосветлов перед первым издателем «Русского слова», графом Кушелевым-Безбородко. Спорили, наконец, по ряду других вопросов.

Немудрено, что читатели, оглушенные беспрерывным бряцанием оружия и запутавшиеся в полемических схватках двух своих любимых журналов, подчас теряли способность разобраться в их споре и приходили к выводу, что спор этот – никому ненужное и даже вредное для дела словопрение. «Желательно знать, – писал в редакцию „Современника“ один из его читателей, – какую пользу вынесет читатель из знаменитой полемики знаменитого „Постороннего сатирика“ с „Русским словом“, где нет никакой серьезной мысли, а только одна плоская брань, напоминающая рыночных торговок?»[47].

Характерно, что далеко не все из участников спора ясно представляли себе глубину противоречий, вскрывшихся во время полемики. Некоторым из них казалось, что спор касается лишь частностей, расхождения же по основным вопросам между спорящими нет. В анонимном «Ответе» «Современнику», напечатанном в № 10 «Русского слова» за 1864 г., редакция этого журнала, заявляя о своем желании избежать полемики с «Современником», писала: «„Русское слово“ может расходиться с „Современником“ на частных и отдельных вопросах, но оно всегда настолько уважало общую идею, что не решится пожертвовать этой идеей в пользу какого бы то ни было личного самолюбия». А в № 12 того же журнала «Заштатный юморист» (псевдоним Благосветлова) жаловался, что Антонович воспользовался статьей Писарева «Нерешенный вопрос», чтобы придраться к «Русскому слову» и «из частного вопроса сделать предмет общего спора»[48].

Может быть, только один Писарев вполне ясно сознавал, что спор идет о коренных вопросах русской жизни и что в разрешении их намечаются две непримиримо враждебные между собою точки зрения, выразителями которых являются полемизирующие журналы.

«Если бы Белинский и Добролюбов, – писал он в „Неразрешенном вопросе“, – поговорили между собою с глаза на глаз, с полной откровенностью, то они разошлись бы между собою на очень многих пунктах. А если бы мы поговорили таким же образом с Добролюбовым, то мы не сошлись бы с ним почти ни на одном пункте. Читатели „Русского слова“ знают уже, как радикально мы разошлись с Добролюбовым во взгляде на Катерину, то есть – в таком основном вопросе, как оценка светлых явлений в нашей народной жизни».

В чем же была сущность расхождения «Русского слова» с «Современником» и почему Писарев придавал такое большое значение разногласиям, обнаружившимся между ними в оценке образа Катерины в «Грозе» Островского? Только ответив на эти вопросы, мы уясним себе в полной мере значение интересующей нас полемики.

Начнем с выяснения общественно-политической программы «Современника» в годы полемики (1864 – 1865 гг.). В ту эпоху, когда руководящая роль принадлежала в нем Чернышевскому и Добролюбову, «Современник» являлся органом, отстаивавшим идеи демократизма и утопического социализма. Со времени же насильственного удаления Чернышевского с журнальной арены и прекращения его руководства «Современником» характер этого журнала в значительной мере изменяется. «Современник» эпигонов Чернышевского во многих отношениях отошел от того, чем был «Современник» самого Чернышевского. Суммируя изменения, происшедшие в политической физиономии этого журнала за интересующие нас годы, мы должны будем констатировать, что его западнический характер постепенно ослабевал и что в нем все сильнее и сильнее начинали звучать такие ноты, в которых нам явственно слышится приближение эпохи расцвета народничества. От революционного западничества к народничеству – вот путь, по которому шел «Современник», утративший Чернышевского.

Конечно, изменение идейного лица «Современника» совершилось не в один день и не сразу; оно происходило постепенно, и, может быть, новые руководители журнала сами не замечали того, как они отступают все дальше и дальше от основных идей Чернышевского. Вот почему на страницах «Современника» за интересующие нас годы можно найти ряд противоречивых высказываний. Бывали случаи, что в одном и том же номере на один и тот же вопрос различными авторами давались противоположные ответы. Перерождение журнала происходило медленно и в малозаметных формах. Вследствие этого оно не вполне ясно замечалось как его сотрудниками, так и читателями. Однако, теперь, когда мы просматриваем «Современник» книжку за книжкой и сравниваем их. мы не можем не констатировать, что постепенно этот журнал все более и более окрашивался в народнические цвета. Процесс перерождения журнала Чернышевского в народнический не закончился: он был прерван насильственным прекращением этого журнала в 1866 году после каракозовского выстрела. Только тогда, когда «Современник» воскрес под другим названием и когда к ближайшему участию в нем были привлечены новые лица, процесс перерождения закончился. «Отечественные записки» твердо стали под знамя народничества.

Эволюция «Современника» в сторону народничества сказывалась в том, что этот журнал начинал придавать все большее и большее значение «народным началам», проявляющимся в общинном строе крестьянской жизни и, якобы, гарантирующим Россию от повторения путей, проложенных Западом, и от превращения ее в страну с буржуазно-капиталистическим строем экономических и общественных отношений.

Несомненно, что главным проводником народнических идей на страницах «Современника» был Елисеев. Чтобы убедиться в этом, мы приведем ряд цитат из его «Внутренних обозрений» за 1864 – 1865 гг.

«Англия, – писал Елисеев в № 3 „Современника“ за 1864 г., – по некоторым исторически неправильно наросшим и потом окаменевшим условиям своего быта стоит в десять раз ниже России» (стр. 109).

«Русская история, – писал он в том же номере, – есть дело любовного земского строения; в ней не было никогда и тени борьбы сословностей; народность, земственность составляют ее корень и почву». Россия «не видала в своем прошедшем ни борьбы партий, ни даже возможности их существования; она не видит ничего подобного и в настоящем» (стр. 118 – 119).

«Наш народ и наше общество, – читаем мы во „Внутреннем обозрении“ № 10 за 1864 г., – доселе живут, большею частью, обычаем, сложившимся исторически, и, следовательно, на основании воззрений, не имеющих часто ничего общего с воззрениями современного европейского общества… Мы представляем собою величины, часто совершенно несоизмеримые с Европою» (стр. 219).

«Лучшие люди, – писал Елисеев в № 1 за 1865 г., – никогда не переводились в общине. Ибо всегда равноправная в лице всех своих членов… водившаяся в решении дел единственно началами здравого смысла и справедливостью, община была ареною, где лучшая натура не могла затереться и затеряться… Вот почему честность и справедливость доселе составляют неотъемлемое качество тех крестьянских миров, которые не были нравственно испорчены крепостным правом». Начало собственности, проникая в общину, «будет могилою для духа бывшего крестьянского братства, для нравственного авторитета крестьянских миров, для мирской правды» (стр. 95 – 96).

«Без ненависти и злопамятства вышел он (русский народ. – Б.К.) из тяжелого крепостного ига и доселе остается так прост и неиспорчен, что еще не понимает, чтобы можно было общим делом жертвовать ради сословных интересов» (№ 3 за 1865 г., стр. 140).

«Если бы положение о земских учреждениях, – читаем мы в статье „Представительство крупной поземельной собственности в земских учреждениях“, написанной тем же Елисеевым, – повсюду выполнялось у нас добросовестно и искренно, без всяких задних мыслей, без приклонения слуха к советам московских кумушек (намек на Каткова[49]. – Б.К.), то нет сомнения, что со временем наши сословия действительно объединились бы и слились бы в земском деле в одно великое целое, чуждое узких тенденций сословности и всякого другого преобладания и единодушно стремящееся к одной общенародной цели» (№ 5 за 1865 г., стр. 2).

Итак, история России, не знавшая феодализма с его сословной обособленностью, была и до сих пор продолжает строиться на началах земственности, являющейся отрицанием борьбы классов. Надо ли говорить, насколько эта типично народническая идея была чужда реалистическому миросозерцанию Чернышевского, во многих отношениях приближавшегося к вполне правильной постановке вопроса о классовой борьбе? И не является ли эта упорно проводимая Елисеевым мысль лучшим доказательством того, как далеко отошел от Чернышевского «Современник» 1864 – 1865 гг.?

Однако, для того, чтобы быть более убедительными, приведем еще один пример, свидетельствующий, что в оценке одних и тех же фактов эпигоны Чернышевского коренным образом расходились с своим учителем.

В 1861 г. вышел в свет сборник рассказов из народного быта Н. Успенского. В них автор давал жестокую по реализму картину забитости, невежества и инертности народа. В № 11 «Современника» за тот же год Чернышевский напечатал статью «Не начало ли перемены?», посвященную разбору рассказов Успенского. Он приветствовал последнего за то, что тот «пишет о народе правду без всяких прикрас». Он называл автора рассказов «человеком, которому удалось так глубоко заглянуть в народную жизнь… как никому из других беллетристов». Указывая, что Успенский изображает русского простолюдина «простофилею», Чернышевский говорил, что «только немногие, очень горячо и небестолково любящие народ, поймут, как достало у г. Успенского решимости выставить перед нами эту черту народа без всякого смягчения»[50].

Прошло меньше трех лет. Рассказы Успенского вышли вторым изданием. В № 5 «Современника» за 1864 г. была помещена статья Ап. Головачева, посвященная новому изданию. И вот на этот раз «Современник» не находит в рассказах ничего, кроме сплошной клеветы на народ и презрения к нему. «В его (Успенского. – Б.К.) отношениях к народу, – пишет Головачев, – слышится не равнодушие или беспристрастие, а какая-то смесь высокомерия и презрения, напоминающая старого зажиточного барского бурмистра» (стр. 38).

Таким образом то, что для Чернышевского было правдою, для его эпигонов стало ложью!

Тезис о своеобразии социально-экономических условий русской жизни и о необязательности для нас тех путей развития, коими идет Запад, на страницах «Современника» получил особенно яркое выражение в 1865 году.

В январской книжке за этот год, обращаясь к тем, кто «желает образования у нас пролетариата, прикрепления рабочих к предпринимателю и тому подобных милых вещей», Елисеев спрашивал: знают ли они, что «отношения рабочих к нанимателям в Англии ничуть не лучше, а хуже наших, и что тем наниматели после долгой, безуспешной и разорительной борьбы с рабочими приходят к мысли стать к рабочим в то же положение, в каком находятся они у нас, и улаживать дело добровольным соглашением»[51].

С полной ясностью взгляд «Современника» на особенности русской жизни был высказан в сентябрьской книжке за 1865 г. Здесь был помещен перевод знаменитой речи Лассаля «Об особенной связи современного исторического периода с идеей рабочего сословия». Переводу было предпослано предисловие, в котором редакция выражала полную солидарность со взглядами Лассаля и высказывалась о применимости их к русской действительности.

«Нет сомнения, – читаем мы в этом предисловии, – что историческое явление Западной Европы, объясненное Лассалем, простирается и на нашу собственную жизнь. При всем несходстве внешних факторов, при всем различии государственных форм, мы чувствуем, что и в нашей жизни происходит нечто аналогическое, что в развитии нашей общественной и экономической жизни в настоящее время последовательно выступает на сцену то же четвертое сословие, та же народная масса, ожидающая своей очереди воспользоваться общественными правами и благами цивилизации. В этом убеждают и общественные факты и нравственное сознание, которого не могут скрыть даже люди, наименее склонные увлекаться народным интересом».

Надо ли, однако, нам повторить те фазисы, которые проходила Европа и после которых она пришла к рабочему вопросу? – спрашивает автор предисловия – и так отвечает:

«Освобождение крестьян у нас еще такой недавний факт, что по формуле Лассаля можно было бы полагать, что для нас теперь только наступает переход от землевладельческого феодального периода к периоду буржуазной собственности, но на деле для нашего общества идет вопрос о вступлении в тот же период, который для западного общества Лассаль определяет господством идеи рабочего сословия. Наше общество не представляет никаких ни дворянских, ни буржуазных действительных принципов, которые имели бы право занять первенствующее место в общественных и политических отношениях; и единственная дорога, которая остается русскому обществу, это – стремление к равноправности сословий, тем более удобной, что она, говорят, существовала уже и в древней России. Наше дворянство выродилось политически раньше, чем успело играть какую-нибудь самостоятельную роль; если уже теперь в земском самоуправлении другие сословия стоят наряду с ним, то на будущее время не предвидится, конечно, никаких резонов оставлять за ним прежнюю привилегию. Таким образом за ним остается только воспоминание его феодального, т.е. крепостного и служилого значения. И хотя у нас все еще продолжается брожение, дворянство стремится сохранить привилегированное положение, хотя в общественной жизни продолжают действовать учреждения с дворянским или буржуазным характером, часто перенятые из буржуазной цивилизации Европы, – но все эти элементы не представляют, однако, никакой действительной силы, которая бы давала им какое-нибудь исключительное право руководства и обещала от них особенно благотворное влияние на жизнь государства. Напротив, все сильнее оказывается необходимость освобождения труда, которое одно в состоянии развить всю производительность народных сил и исправить ущерб, нанесенный народу и государству прежним господством привилегии»[52].

Один из революционеров-народников 70-х годов в своих воспоминаниях рассказывает, что его единомышленники черпали из Лассаля аргументы в защиту своих народнических воззрений. «Все то, – пишет он, – что Лассаль говорил о фабричных рабочих, мы переносили на наше крестьянство, являвшееся для нас нашим „обездоленным четвертым сословием“»[53]. Как мы видим, у этих народников-семидесятников в 60-е гг. были предшественники, группировавшиеся вокруг «Современника»: как те, так и другие, были готовы поставить знак равенства между западным пролетарием и русским мужиком. Но не одно только это сближало эпигонов Чернышевского с народниками 70-х годов. Из цитат, приведенных выше, видно, что многие мысли, нашедшие себе выражение на страницах «Современника» в последние годы его существования, позднее вошли в миросозерцание народников 70-х годов как неотъемлемые его составные части. Если «Современник» и не дал законченного выражения этого миросозерцания, то все основные элементы его мы можем встретить на страницах некрасовского журнала. Вот почему этот журнал в те годы, когда он вел полемику с «Русским словом», мы имеем полное основание считать выразителем идей раннего народничества. «Отечественные записки» только развивали и углубляли взгляды, высказанные «Современником», приведя их в законченную систему стройного миросозерцания.

На какой же позиции стоял противник «Современника» – журнал Благосветлова «Русское слово»? В чем он сходился с «Современником» по основным вопросам, выдвигаемым русской жизнью, и в чем расходился?

Общеизвестно и бесспорно, что руководящая роль в «Русском слове» принадлежала Д.И. Писареву. И по уму, и по запасу знаний, и по литературному таланту, он был на голову выше своих товарищей по журналу. Те годы, когда между «Русским словом» и «Современником» разгорелась полемика, были годами наибольшей продуктивности Писарева. Именно в эти годы он дал свои лучшие и наиболее законченные произведения. В интересующей нас полемике ему принадлежала руководящая роль, он поставил наиболее острые и основные вопросы, он своей блестящей статьей «Посмотрим!» нанес Антоновичу удар, решивший исход спора. Естественно ввиду этого, что, говоря о «Русском слове», мы прежде всего и дольше всего остановимся на взглядах и мыслях Писарева.

Первое, что нам надлежит отметить, – это весьма скептическое, чтобы не сказать более, отношение Писарева к таким идеям, как «народность», «народная правда» и т.д. В этом вопросе Писарев был весьма последователен и, начиная с самых ранних своих произведений, высказывался совершенно определенно, без каких-либо колебаний. Еще в 1861 г. в статье «Несоразмерные претензии» он иронически отзывается о повышенном интересе, проявляемом нашим обществом к народной жизни: «Мы недавно принялись за изучение народности и как будто в разъяснении ее хотим проверить свои недостатки, слабости и несчастия». Одновременно с этим он требует от изучающих народную жизнь совершенно объективного, чуждого какой бы то ни было доли идеализации изображения народа со всеми его слабостями и недостатками, безобразными уклонениями и ошибками. «Мы не требуем оптических обманов, мы не боимся тяжелого впечатления, не отвертываемся от нравственного зла, но настоятельно требуем, чтоб это зло было нам объяснено, чтоб наше обличение было… осторожным и бережным раскрытием раны, на которую мы не имеем права смотреть с ужасом и отвращением»[54]. В другой статье, относящейся к тому же 1861 году, «Процесс жизни», Писарев издевается над «филантропами», которые обвинят вас в негуманности, «если вы скажете, что народ груб». «Преклоняйтесь пред народной правдой, уважайте даже народные щи да кашу и не верьте Молешотту… – вот что скажут вам филантропы»[55]. В следующем году он отзывается как о донкихотстве о «вечно фразистых, неясных бреднях о народности, о русской цивилизации, о будущем влиянии России на умственную жизнь Европы»[56]. Еще немного позже Писарев прямо ставит вопрос: может ли интеллигенция «взять для себя хоть какую-нибудь частицу из народного миросозерцания» и нужно ли в связи с этим изучать народ и его жизнь. Ответ его на этот вопрос короток и ясен: интеллигенции нечего взять из народного миросозерцания, потому что «идеи и мотивы этого миросозерцания находятся в самой непримиримой вражде со всеми элементарными учебниками физики и географии». С другой стороны, работать на пользу народа, по мнению Писарева, можно и без изучения его идей и взглядов. «Поэтому я говорю еще раз, – пишет Писарев, – что изучать народное миросозерцание, или, проще, народное суеверие нет никакой надобности»[57].

При таком взгляде на народ и народную жизнь Писарев, конечно, не мог верить в то, что темная, неразвитая народная масса способна собственными силами сбросить с себя гнетущее ее экономическое и политическое иго. Свое скептическое отношение к народной революции Писарев с полной ясностью выразил в написанном в 1862 г., но опубликованном значительно позднее, блестящем политическом памфлете «Пчелы». Памфлет этот далеко еще не оценен в надлежащей мере историками нашей общественной мысли, но хорошо понят прусскими жандармами, запретившими немецкий перевод «Пчел», и известным мракобесом 70-х годов Цитовичем, писавшим: «Эти „Пчелы“ гораздо ядовитее всякого „Набата“, „Общины“, „Земли и воли“, всяких прокламаций и „воззваний к молодому поколению“»[58]. Действительно, тот подъем революционного пафоса, которым отличаются «Пчелы», то негодование, которым пропитана каждая строчка этого памфлета, направленного против государственного и экономического строя, попирающего интересы трудящейся массы, та горячая симпатия, которую вызывают в авторе рабочие пчелы, осужденные трудиться в течение всей своей жизни для того, чтобы тунеядцы-трутни могли без забот и печалей наслаждаться жизнью, – все это дает основание признать «Пчелы» одной из наиболее ярких страниц в блестящем литературном наследстве, оставшемся нам от Писарева.

«Рабочие пчелы – жалкие парии, не чувствующие своего унижения, неспособные из него выйти и поддерживающие в этом унижении следующее поколение, которое в свою очередь будет действовать в том же возмутительно-консервативном духе, и так далее, до бесконечности. Это – пролетарии, задавленные существующим порядком вещей, закабаленные в безвыходное рабство, кружащиеся в колесе и потерявшие всякое сознание лучшего положения».

Только благодаря «трогательному, но совершенно нелепому, самоотвержению» рабочих пчел может существовать тот «уродливый порядок вещей», каким является жизнь пчелиного улья. Забитость рабочих пчел и их неспособность понять свои интересы возможны лишь потому, что постоянный мрак, царящий в улье, скрывает от их глаз всю грязь и бедность их жизни: «Темнота совершенно необходима для поддержания существующего порядка». Вот почему, если наблюдатель жизни улья проделает в нем отверстие и будет постоянно прочищать его, то все дела пчелиного царства мало-по-малу приходят в расстройство. Рабочие пчелы начинают разбираться в своем положении и понимать, что плодами их усилий пользуются привилегированные классы. Они волнуются, перестают работать и, наконец, совершенно покидают улей. Улей погибает, а рабочие пчелы живут на просторе, среди цветущей природы, наслаждаются жизнью и, наконец, натешившись вволю, умирают, как жили, свободными гражданами животного мира. «Некоторые из этих анархистов раскаиваются, впрочем, в своих поступках и пытаются пристать к какому-нибудь другому государству, т.е. поселиться в другом улье». Но там их не принимают: туземцы выгоняют от себя или убивают пришельца.

Какие же выводы делает Писарев из нарисованной им картины народной пчелиной революции? Два:

Во-первых, мрак необходим для поддержания порядка в государстве, основанном на порабощении одних классов другими.

Во-вторых, рабочие пчелы, «отрешившись от заветной нормы своего общественного устройства, неспособны выработать себе другую норму»[59].

Таким образом, трудящиеся массы, по убеждению Писарева, неспособны в силу своей косности и несознательности собственными усилиями построить новую жизнь на более справедливых началах. Другими словами, в народную революцию Писарев не верил. Значит ли это, что он вообще скептически относился к возможности уничтожения современного общества, основанного на классовом неравенстве и на порабощении привилегированными трудящихся? Или, может быть, он думал найти в нем какие-нибудь другие силы, которые придут на помощь народу и помогут ему сбросить с себя иго эксплоатации?

Прежде чем мы дадим ответ на эти вопросы, нам необходимо осветить отношение Писарева к основному тезису нашего народничества – к признанию своеобразия исторических путей России. Отношение это было крайне отрицательным, что логически вытекало из признания общности и обязательности для всего человечества определенных законов прогресса. Во всех шести томах сочинений Писарева нельзя найти ни одного места, где бы он противопоставлял Россию Западу. Ему была совершенно чуждой мысль о каких бы то ни было особых началах, лежащих в основе русской жизни, которые ставили бы ее выше западной; наоборот, он был уверен, что «наша цивилизация ничем не лучше и ничем не хуже остальных»[60]. Он не искал спасения в общинном строе русской жизни, а ожидал его от перестройки этой жизни на западно-европейский лад. Писарев – сторонник развития промышленности и образования городских центров. Хотя и те страны, в которых промышленность доведена до высокой степени совершенства, «несут, конечно, свою долю страданий, произведенных элементом присвоения», однако, положение этих стран может быть названо счастливым по сравнению с теми, в которых «свирепствует исключительное земледелие»[61].

Развитие промышленности необходимо для процветания самого земледелия. «Чисто земледельческая страна, с успехом занимающаяся земледелием, есть чистейший миф», ибо земледелие такой страны никогда не сможет выйти из примитивных, отсталых форм[62]. Только в том случае, если развитие агрономических знаний происходит одновременно с «образованием местных центров производства и потребления», – только в этом случае создаются условия, благоприятные для рационализации земледелия.

Развитию промышленности Писарев придает громадное значение. Распространение промыслов вызывает у производителей потребность сближения между собою, отсутствующую в обществе чисто земледельческом. Оно создает почву, благоприятную для распространения знаний, увеличения богатства и нравственного освобождения личности. Занятие одним земледелием препятствует ассоциации человеческих сил. Разрозненности земледельческого населения неизбежно сопутствует неразвитость и даже полное отсутствие общественной жизни: «Идеи такого общества так же однообразны, как его материальные продукты». С развитием промышленности и с образованием в стране центров производства быстро развивается и общественная жизнь. «Эпоха освобождения и возвышения человеческого достоинства совпадает везде с эпохой пробуждения технической изобретательности и предприимчивости. Человек, начинающий чувствовать себя властелином природы, не может оставаться рабом другого человека». «Разнообразие промыслов благодетельно тем, что оно уменьшает зависимость простого работника от хозяина или мастера и увеличивает в первом чувство собственного достоинства, принуждая в то же время второго уважать человеческую личность своего подчиненного». В промышленных странах народные массы начинают принимать самое деятельное участие в политической жизни. «Труд постоянно стремится выбиться из-под контроля и господства капитала». Ассоциация труда – вернейшее, в глазах Писарева, средство для его освобождения из-под власти капитала[63]. В частности, что касается русской жизни, то очередной и наиболее важной задачей, выдвинутой ею, Писарев считал «организацию народного труда по западно-европейскому образцу»[64].

Таким образом, уже в ранних своих произведениях Писарев выступает законченным и последовательным западником, ищущим спасения не в упрочении исконных, общинных начал, свойственных, якобы, русской жизни, а в движении ее по тому же пути, по которому идет Западная Европа, – т.е. через капитализм к социализму. Как мы убедились из только что приведенных цитат, заимствованных нами из статьи Писарева «Очерки из истории труда», написанной им в 1863 г.[65], он предчувствовал, что капитализм, эмансипируя личность рабочего и создавая условия, необходимые для сближения и сплочения работников, тем самым подготавливает почву для социального преобразования, имеющего своею целью освобождение труда из-под власти капитала[66].

Западничество Писарева вполне соответствовало общему направлению «Русского слова». Благосветлов, считавший, что основная задача, стоящая перед Россией, заключается в усвоении ею начал западно-европейской жизни[67], с самого начала придал своему журналу западнический характер. Мы не имеем возможности подробно освещать социально-политическую программу этого журнала и поэтому ограничимся лишь краткой формулировкой ее.

«Россия – страна хлебная и потому бедная». Первое условие увеличения ее материального благосостояния – развитие в ней фабрично-заводской промышленности.

Так оценивало «Русское слово» ближайшие потребности России в экономической сфере[68].

Из сказанного выше мы убедились, что по основным вопросам русской жизни «Современник» и «Русское слово» придерживались диаметрально противоположных взглядов. К 1864 году расхождение между ними выявилось с полной ясностью и обусловило то резкое столкновение, которое Достоевский оценил как «раскол в нигилистах».

Поводом для возобновления полемики, прервавшейся на время после двукратного выступления Салтыкова, явилась статья Писарева «Мотивы русской драмы». Один из историков литературы вполне правильно отметил, что в этой статье «происходит окончательный разрыв Писарева с Добролюбовым и его школой, т.е., говоря короче и определительнее, с идеологией народничества»[69]. Неслучайным, конечно, было то, что, желая отмежеваться от Добролюбова и его последователей, Писарев избрал темой своей статьи взгляды Добролюбова на творчество Островского.

Известно, какое значение придавал Добролюбов мрачной картине торжествующего самодурства, нарисованной Островским. Для Добролюбова эта картина являлась изображением не только той среды, к которой принадлежат герои Островского, но всей русской жизни. Добролюбов горячо приветствовал «Грозу» вследствие того, что в ней он, как ему казалось, находил указание на выход из тяжелого положения и признание того, что русская жизнь заключает в себе задатки более разумного, законного, «правильного порядка дел». В «Грозе» он нашел «что-то освежающее и ободряющее», обнаруживающее «шаткость и близкий конец самодурства». В самоубийстве Катерины он видел «страшный вызов самодурной силе», «протест, доведенный до конца, провозглашенный и под домашней пыткой и над бездной, в которую бросилась бедная женщина»[70].

В Катерине, по складу ее понятий и характера, Добролюбов видел представительницу «простого народа»; в ней он искал ручательство того, что народ захочет и будет в состоянии бороться с самодурством. Вот почему, говоря словами Г.В. Плеханова, «Добролюбов, можно сказать, был влюблен в эту женщину»[71]: в ней он видел представительницу «того общественного движения, которое чувствуется у нас теперь»; в ней, по его мнению, «отразился новый тип, создаваемый русской жизнью»; ее характер «соответствует новой фазе нашей народной жизни»; в ее протесте и гибели проявляется та сила и высота, «до которых может доходить наша народная жизнь в своем развитии»[72]. Одним словом, господству самодурства приближается конец; удар, от которого оно погибнет, будет исходить из среды самого народа – вот смысл той статьи Добролюбова «Луч света в темном царстве», против которой ополчился Писарев.

«Эта статья была ошибкой со стороны Добролюбова; он увлекся симпатией к характеру Катерины и принял ее личность за светлое явление», – писал Писарев и обещал «быть строже и последовательнее Добролюбова»: «Нам необходимо будет защищать его идеи против его собственных увлечений»[73]. Если здесь Писарев говорит еще лишь о последовательном проведении идей Добролюбова, то позднее, по мере того как полемика с «Современником» разгоралась, Писарев еще резче отмежевался от Добролюбова и его взглядов. В 1865 г. в статье «Посмотрим!», отвечая на упрек Антоновича в измене прежним убеждениям, Писарев писал: «Я никогда не был ни самым горячим, ни даже просто горячим приверженцем Добролюбова. Я давно разошелся с Добролюбовым на многих пунктах… Я всегда считал и до сих пор считаю Добролюбова за очень умного и за очень честного человека; но с очень многими из его мнений я все-таки не согласен». «Умный и честный, но, по моему крайнему разумению, заблуждающийся писатель» – такова окончательная оценка Добролюбова, данная Писаревым[74].

Заявив о своем расхождении с Добролюбовым, Писарев очень четко намечает сущность этого расхождения. Ему претят «постоянные коленопреклонения перед народной мудростью и перед народной правдой». В отличие от Добролюбова он уверен в том, что «ни одно светлое явление не может ни возникнуть, ни сложиться» в условиях народной жизни. «Русская жизнь, – заявляет он, – в самых глубоких своих недрах, не заключает решительно никаких задатков самостоятельного обновления; в ней лежат только сырые материалы, которые должны быть оплодотворены и переработаны влиянием общечеловеческих идей»[75].

Чтобы убедить своих читателей в этом, он и решается подвергнуть критическому анализу взгляд Добролюбова на Катерину, как на светлое явление, характерное для русской народной жизни. «Вся жизнь Катерины, – пишет он в результате этого анализа, – состоит из постоянных противоречий; она ежеминутно кидается из одной крайности в другую; она сегодня раскаивается в том, что делала вчера, и между тем сама не знает, что будет делать завтра; она на каждом шагу путает и свою собственную жизнь и жизнь других людей; наконец, перепутавши все, что было у нее под руками, она разрубает затянувшиеся узлы самым глупым средством, самоубийством, да еще таким самоубийством, которое является совершенно неожиданным для нее самой»[76].

Дело не в силе характера, чему Добролюбов придает такое большое значение: «Чего другого, а железной воли и ультраослиного терпения у нас во всякое время было довольно». Не силы воли, а сознательности нехватает нам. «Наша общественная или народная жизнь нуждается совсем не в сильных характерах, которых у нас за глаза довольно, а только и исключительно в одной сознательности. Как только наши неутомимые и неустрашимые труженики узнают и поймут совершенно ясно, что – ложь и что – правда, что – вред и что – польза, кто – враг и кто – друг, так и они пойдут твердыми шагами к разумной и счастливой жизни, не останавливаясь перед трудностями, не пугаясь опасностей, не слушая лживых обещаний и спокойно устраняя все рогатки и шлагбаумы»[77].

Вполне понятно, что взгляды, развитые Писаревым, не могли не вызвать возмущения среди молодых народников. Им казалось, что в статьях Писарева нашло себе выражение его пренебрежительное и презрительное отношение к народу[78]. С этого именно времени они и объявили Писарева «изменником делу народа, осмеливающимся отрицать какие бы то ни было нравственные и умственные достоинства того народа, перед которым в то время преклонялись все без исключения»[79].

Вполне понятно, что не мог оставить без ответа статей Писарева и «Современник», все более и более склонявшийся в то время к народничеству. Горячая любовь Добролюбова к «простому народу», его вера в «великие силы, таящиеся в народе», его преклонение перед «величием простой народной массы, величием, которого никогда не можем достичь мы, со всею нашею отвлеченною образованностью и прививною гуманностью»[80], – все это делало Добролюбова более близким к позиции, занятой «Современником» ко времени полемики его с «Русским словом», чем даже Чернышевского, совершенно чуждого какой бы то ни было идеализации народа. Незадолго до того, как Писарев открыто заявил о своем разногласии с Добролюбовым, Елисеев на страницах «Современника» писал о том же Добролюбове: «В нашей литературе он был явлением единственным в своем роде, одиночным, для которого нет ничего соизмеримого»[81]. Очевидно, эпигоны Чернышевского уже в это время начали забывать о своем учителе.

На защиту Добролюбова от нападения Писарева в «Современнике» выступил Антонович. Его статья «Промахи», помещенная в № 4 «Современника» за 1865 г., показывает, что он вполне правильно понял, в чем заключается сущность разногласий, о которых говорил Писарев. Указав на то, что Писарев, якобы, не разобрался в характере Катерины, Антонович писал: «И вообще, г. Писарев, знайте навсегда, что люди простые, с неразвитым умом, не знающие ни Бокля, ни электричества, так же сильно и болезненно чувствуют гнет семейного и всякого самодурства и так же способны протестовать против него, как и те развитые умы, которые постоянно бредят о Бокле, стоят выше всяких предрассудков и знают естественные науки; они, может быть, даже сильнее последних чувствуют и протестуют, потому что последние часто ограничивают свой протест только фразами, а когда дело дойдет до дела, то они и на попятный двор». Протест, исходящий из среды народа, ярче и энергичнее, чем протест интеллигенции, ибо «член непатриархальной семьи протестует на основании Бокля или ваших статей, а член патриархальной – на основании собственных соображений и чувств»[82].

Выступая против Добролюбова и зарождающегося народничества, опровергая их надежды на то, что разрешение больных вопросов русской жизни придет от народа, от его инициативы и во имя его «правды», Писарев неизбежно должен был указать, откуда же, по его мнению, должно ожидать спасения. Во время полемики с «Современником» он сделал это с большею определенностью и ясностью, чем прежде. Мы имеем в виду его статьи «Мотивы русской драмы», «Реалисты» и «Посмотрим!». Ознакомление с этими статьями показывает, что Писарев развил в них подробнее, определеннее и ярче мысли, знакомые нам по ранним его произведениям. Попрежнему он видит выход из того тяжелого положения, в котором находится Россия, в бесповоротном вступлении ее на путь Западной Европы. Разрешение мучительных вопросов русской жизни и основного из них – «вопроса о голодных и раздетых людях» – он видит, с одной стороны, в индустриализации страны, с другой – в поднятии ее культурного уровня. «Пока в нашу жизнь не проникнет настоящий луч света, пока в массах народа не разовьется производительная деятельность, разнообразие занятий, довольство и образование, до тех пор битый непременно будет дороже двух небитых», – говорит Писарев[83].

Конечно, в том, что ученье – свет, а неученье – тьма, не сомневались и противники Писарева из народнического лагеря. Расхождение между ними касалось вопроса о том, кого и как учить. В ответе, данном на этот вопрос Писаревым, и заключались оригинальность и своеобразие его взглядов.

«Надо распространять знания – это ясно и несомненно, – говорит Писарев, – но как распространять? – вот вопрос, который, заключая в себе всю сущность дела, никак не может считаться окончательно решенным. Взять в руки азбуку и пойти учить грамоте мещан и мужиков – это, конечно, дело доброе; но не думаю я, чтобы эта филантропическая деятельность могла повести за собой то слияние науки с жизнью, которое может и должно спасти людей от бедности, от предрассудков и от пороков». Народ ничего не знает, – это верно. Но почему он ничего не знает? Потому, отвечает Писарев, что у него нет побудительной причины для того, чтобы приняться за ученье. Когда же такая побудительная причина явится, то народ сам выучится всему, что ему необходимо знать. Что же надо сделать для того, чтобы побудительная причина, влекущая народ к учению, создалась? Надо усилить в русской жизни запрос на умственную деятельность. «Другими словами, надо увеличить число мыслящих людей в тех классах общества, которые называются образованными. В этом вся задача. В этом альфа и омега общественного прогресса. Если вы хотите образовать народ, возвышайте уровень образования в цивилизованном обществе». Вот почему: «Судьба народа решается не в народных школах, а в университетах»[84].

Воспитавшийся на идеях утопического социализма, хорошо знакомый с сочинениями Фурье, Сен-Симона, Леру и др., Писарев во многих отношениях находился под властью утопизма. Он не понимал значения борьбы классов и верил в «идею общечеловеческой солидарности», являвшуюся в его глазах «одним из основных законов человеческой природы», который, однако, «ежеминутно нарушается нашим неведением» и «своим нарушением порождает почти все хронические страдания человеческой породы». С другой стороны, он был уверен в полном совпадении правильно понятых интересов личности с интересами общества, или, другими словами, в том, что «вполне расчетливый эгоизм совершенно совпадает с результатами самого сознательного человеколюбия»[85]. Исходя из этого, Писарев считал возможным заставить «образованные и достаточные классы общества» служить интересам трудящихся. Не понимая противоположности классовых интересов предпринимателей и рабочих, Писарев верил в то, что если капиталисту дать «полное, прочное, чисто человеческое образование», то он перестанет быть эксплоататором народного труда и сделается его «мыслящим и расчетливым руководителем». «Когда вся умная часть молодежи, без различия сословия и состояния, будет жить полной умственной жизнью и смотреть на вещи рассудительно и серьезно…, тогда молодой капиталист заведет те фабрики, которые нам необходимы, и устроит их так, как того требуют общие интересы хозяина и работников»[86].

Однако, было бы ошибкой считать, что Писарев строит свои расчеты на буржуазной интеллигенции. Такие капиталисты, о которых мечтает он, – исключение, и не к ним обращается он со своими призывами, а к интеллигенции, живущей своим трудом. «Вся наша надежда, – говорит он, – покоится на тех людях, которые сами себя кормят и из которых действительно сформировались первые и постоянно формируются новые представители базаровского типа». «В ряды образованного общества, – поясняет он далее свою мысль, – постоянно прибывают из низших слоев такие люди, которые, проводя свою молодость без сытости и без нормальных и законных эстетических наслаждений, встречают новые идеи с пылким, деятельным и совершенно сознательным сочувствием»[87]. Таким образом решающую роль в развитии русской жизни Писарев отводит демократической интеллигенции, интеллигенции, вышедшей, подобно одному из любимейших героев Писарева Молотову, из низших классов, но в отличие от Молотова не успокоившейся на достигнутом личном «мещанском счастье», а стремящейся работать над разрешением вопроса о голодных и раздетых людях. «Надо увеличить массу мыслящего пролетариата», – говорит Писарев. Именно этот мыслящий пролетариат должен «оживить народный труд, дать ему здоровое и разумное направление, внести в него необходимое разнообразие, увеличить его производительность применением дознанных научных истин», а кроме того подчинить исторические события общественному мнению посредством незаметного, но упорного и постоянного воздействия на «направление мыслей руководителей» этих событий, т.е., другими словами, на государственную власть[88].

Как видим, Писарев намечал путь мирных социальных реформ, совершающихся путем медленной, постепенной эволюции. Значит ли это, однако, что он отрицал возможность другого пути для разрешения социального вопроса – пути революционного? Сидя в Петропавловской крепости и зная, какому внимательному просмотру подвергается каждая написанная им строчка, Писареву трудно было развивать свои мысли относительно революционных путей. Однако, в той же его статье «Реалисты», в которой им был развит изложенный нами план социальных реформ, можно найти указания на то, что Писарев считал возможным и революционный путь.

Тяжесть нашего положения заключается в том, что «мы бедны, потому что глупы, и мы глупы, потому что бедны; чтобы разбогатеть… надо поумнеть, а поумнеть некогда, потому что окружающая бедность не дает вздохнуть». Из этого заколдованного круга Писарев намечает два возможных выхода. Один – подробно развитый им план «экономии умственных сил», сопряженный с сосредоточением всех сил на одной цели: уменьшение массы человеческих страданий и увеличение массы человеческих наслаждений. Этот выход и заключается в том создании кадров мыслящего пролетариата, руководящего народным трудом, о котором мы только что говорили. Но есть и другой выход, который Писарев только намечает, не останавливаясь на нем подробно. Это – сокращение той части продуктов труда, которая переходит в руки непроизводительных классов общества, и увеличение количества продуктов, остающихся в руках производителя; таким путем можно уменьшить нищету рабочего населения и дать ему средства к дальнейшему развитию. «В этом месте, – говорит Писарев, – заколдованный круг может быть пробит только действием законодательной власти, и потому мы об этой стороне дела распространяться не будет»[89].

Однако, если сегодня законодательная власть находится в одних руках, нерасположенных считаться с интересами рабочего населения, то завтра она может очутиться в других руках, иначе относящихся к этим интересам. Допускал ли такую возможность Писарев? Несомненно допускал, но, по тем или иным соображениям, считал невозможным останавливаться на ней. Говоря о том, что общественное мнение действует на государственную власть «химическим путем», незаметно давая то или другое направление мыслям носителей этой власти, Писарев в то же время упоминал и об ином воздействии общественного мнения на ход исторических событий: «Иногда общественное мнение действует на историю открыто, механическим путем». Не может быть, конечно, сомнений в том, что в данном случае Писарев имел в виду революционный путь. А если он допускал возможность такого исхода, то тем самым он открывал дорогу законодательному вмешательству в видах устранения существующего несправедливого распределения продуктов производства. Конечно, такое вмешательство должно было облегчить и ускорить разрешение вопроса о голодных и раздетых.

Однако, какие же общественные силы могут произвести революцию? Во всяком случае – не народные массы. Из всего того, что Писарев писал о народе, об его темноте и инертности, для нас совершенно ясно, что народную революцию Писарев считал невозможной. «При теперешнем устройстве материального труда, – читаем мы в его статье „Реалисты“, – при теперешнем положении рабочего класса во всем образованном мире, эти люди не что иное, как машины, отличающиеся от деревянных и железных машин невыгодными способностями чувствовать утомление, голод и боль… Они составляют пассивный материал, над которым друзьям человечества приходится много работать, но который сам помогает им очень мало и не принимает до сих пор никакой определенной формы. Это – туманное пятно, из которого вырабатываются новые миры, но о котором до сих пор решительно нечего говорить»[90]. Как мы указывали выше, Писарев допускал, что со временем и при помощи «друзей человечества» среди этих людей проявятся сознание своих интересов и способность бороться за изменение своего положения. Однако, это – дело будущего, теперь же этих людей приходится «оставить в покое».

Писарев не дал прямого ответа на вопрос, какие общественные силы могут теперь же произвести революцию. Однако, из всего, что он писал, вытекало с неизбежностью, что и в этом случае все надежды приходится возлагать на тех же «друзей человечества», на тот же умственный пролетариат, которому Писарев отводит такую громадную роль в судьбах человечества. Другими словами, поскольку вопрос переносится в область революционных перспектив, постольку люди, стоявшие на точке зрения Писарева, неизбежно должны были склоняться в сторону якобинства, т.е. признания того, что революция может совершиться только по инициативе меньшинства, производящего государственный переворот в целях устранения при помощи законодательного аппарата несправедливостей современного социального строя.

Повторяем – сам Писарев не сделал этого якобинского вывода, вытекающего из его основной точки зрения. Однако, если этого вывода не сделал он, то его сделали другие люди, разделявшие его мнения.

В 1863 г. появился русский перевод книги итальянского историка Сориа «Общая история Италии с 1846 по 1850 гг.». В этой книге рассказывалось, между прочим, о том, как неаполитанский король Фердинанд, прозванный «король-бомба», сумел одержать победу над революционерами, найдя себе опору в темных и несознательных народных массах.

И вот какой отклик вызвала книга Сориа со стороны русского ее читателя (извиняемся за длинную цитату, но она представляет исключительный интерес для нашей темы):

«Добрые буржуа, столь интересные в претерпеваемых ими гонениях от представителей дикого произвола, доказали неоднократно, что не уступают, а даже превосходят в зверстве своих гонителей, когда дело заходит о нуждах и требованиях низших классов. Революция 1848 г. во Франции и Германии, английские восстания рабочих нынешнего столетия и последние действия национальной гвардии итальянского королевства заклеймили позором царство барышников… Теперь уже ни один порядочный человек не может сочувствовать движению, направленному в пользу буржуазии».

Если буржуазия успела уже возбудить к себе «всеобщее отвращение и презрение», то есть еще много хороших людей, «способных увлекаться всем, выступающим под демократическим знаменем», несмотря на то что «демократы доказали свою несостоятельность в 1848 г.». При чтении книги Сориа «невольно приходит мысль о том необыкновенном недостатке сообразительных способностей, который высказывают демократы во что бы то ни стало». Только во Франции демократизм имеет за собою известные основания. «Французский работник вдумывается в свою судьбу; он старается разгадать этот сфинкс и не упускает из виду ни одного средства развить свой ум. Достаточно вспомнить, что из их среды вышли замечательнейшие деятели 1848 г., и тогда мы увидим, что французские демократы имеют основание призывать к власти класс народа, несравненно более развитый, более образованный, чем управлявшие до сих пор лавочники. Но, к сожалению, не все страны похожи на Францию: есть нации, в которых развития французских рабочих достигли только немногие лица из высшего и среднего сословий. Остальная часть нации, – и именно так называемый народ, – пребывает в состоянии, близком к состоянию каких-нибудь кафров или курдов. Казалось бы, что в таком государстве не может быть и речи о демократизме. Однако, беспардонные демократы не останавливаются перед подобными пустяками… Они считают долгом вопиять против аристократии и буржуазии, как будто есть что-то лучше этого. Им нет дела, что когда против буржуазии вопиют французские демократы, то они имеют в виду класс общества, из которого вышли самые лучшие люди их страны: они хотят быть демократами, да и только, а там им все равно, что на замену аристократии и буржуазии есть только звери в человеческом образе, белые медведи с Бомбой во главе; потому что знаменитый народ (разрядка автора. – Б.К.) связан тесными и неразрывными узами грубости и варварства с Бомбами»…

«Народ груб, туп и, вследствие этого, пассивен; это, конечно, не его вина, но это так, и какой бы то ни было инициативы с его стороны странно ожидать. Он всегда скорее готов, как неаполитанские лаццарони, итти рядом с наемными швейцарцами грабить и убивать мирных жителей и противодействовать свободе страны. Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него, потому что народ в таком состоянии, как в Италии, не может, по неразвитию, поступать сообразно с своими взглядами; если сознана необходимость навязывать народу насильно образование, то я не могу понять, почему ложный стыд перед демократическими нелепостями может быть довольно силен, чтобы мешать признать необходимость насильного дарования ему другого блага, столь же необходимого, как и образование, и без которого последнее невозможно, – свободы».

Кто же был автором этих рассуждений о необходимости навязывать народу свободу даже против его воли? Не кто иной, как ближайший сотрудник «Русского слова» Варфоломей Зайцев. Приведенная нами цитата заимствована из его «Библиографического листка», напечатанного в № 7 «Русского слова» за 1863 г. Мы полагаем, что эта цитата бросает яркий свет на интересующую нас полемику. По ознакомлении с ней становится понятным, почему Салтыков счел нужным заговорить о «зайцевской хлыстовщине» и почему он в отношении к народу нераскаявшихся нигилистов типа Зайцева усмотрел задатки будущих титулярных советников. Что упоминание Салтыкова о Зайцеве было вызвано именно этим, приведенным нами рассуждением его о народе, для нас несомненно, потому что ни к чему другому оно относиться не могло. Литературная деятельность Зайцева в то время только что еще начиналась, и все другие его выходки и парадоксы, столь шокировавшие народников «Современника», относились к позднейшему времени, когда полемика между «Современником» и «Русским словом» уже началась.

Если приведенная нами цитата из Зайцева вполне объясняет нам ту страстность, с которой в январе 1864 г. Салтыков выступил против «Русского слова» и нигилистов, то одновременно с этим она дает нам объяснение общественно-политического значения и смысла изучаемой нами полемики. Вспомним то, что в начале настоящей статьи мы писали о политической обстановке, сложившейся в России к началу 1864 г.

До 1863 г. в революционных кругах, – да и не только в революционных, но и в либеральных и в реакционных, – господствовало всеобщее убеждение в том, что Россия стоит накануне могучего революционного взрыва. Убеждение это было основано на недовольстве крестьянства теми условиями, в которых была осуществлена отмена крепостного права. Волю, дарованную 19 февраля 1861 г., крестьянство признало ненастоящей, обманной, не «мужицкой», а «панской» волей. Оно ждало другую волю, которую от него скрывают помещики. Оно всячески уклонялось от подписания уставных грамот. В 1861 г. волна крестьянских беспорядков прокатилась почти по всей Европейской России. В ряде мест для усмирения освобожденных рабов правительству пришлось прибегнуть к вооруженной силе. Казалось, что к весне 1863 г., когда истекал срок введения в действие уставных грамот и когда в силу этого крестьянство должно будет на деле убедиться, насколько неосновательны его надежды на получение какой-то новой воли, оно неминуемо восстанет повсеместно, чтобы силою взять от помещиков то, чего они не хотят уступить добровольно. Казалось, что, если весной 1863 г. удастся этим волнениям и восстаниям крестьян придать сколько-нибудь организованный характер, добившись их одновременного и повсеместного проявления, то участь монархии будет решена: она, окруженная со всех сторон недовольством и ненавистью, не найдет сил, достаточных для сопротивления, и будет низвергнута. Вот почему революционные организации и кружки 1861 – 1862 гг. с таким нетерпением ждали приближения весны 1863 г. и так деятельно готовились к неминуемой, по их мнению, революции.

Весна 1863 г. разбила все эти расчеты и надежды. Волна крестьянских волнений не только не поднялась, но спала. Уставные грамоты были введены в действие. Спокойствие все более и более воцарялось в деревне. Народ не восстал и оказался неспособным сыграть ту революционную роль, которая отводилась ему революционерами. Но этого мало. События обнаружили, что в крестьянстве еще сильна вера в царскую власть. Ожидая новой воли, крестьяне в большинстве случаев рассчитывали получить ее от царя. Даже там, где они волновались и где правительству приходилось для подавления беспорядков прибегать к оружию, даже там они винили во всем не царя, а дворян, скрывающих, будто бы, от народа его настоящую царскую волю. Таким образом выяснилось, что до тех пор, пока народ не освободится от этой слепой веры в царя, рассчитывать на какие-либо революционные выступления с его стороны не приходится. Народ слишком забит, инертен, темен и невежествен для того, чтобы самому приняться за изменение своей участи. Вот – урок, данный революционным кругам русского общества событиями 1863 г.

Таков был урок, но не все восприняли его в одинаковой мере и не все сделали из него одинаковые выводы.

Одни заговорили о необходимости «понижения тона»; другие старались найти какие-нибудь средства, которые дали бы возможность не понижать тон, а держать его на прежней высоте. Одни не желали отказаться от своих надежд на народ и решили ограничиться пересмотром тактики. Другие стремились найти, помимо народа, какие-нибудь общественные силы, которые могли бы взять на себя разрешение больных вопросов русской жизни.

Раньше, до 1863 г., для русского революционера все было ясно. Он твердо знал, на что ему рассчитывать и на что надеяться. Народ и его ожидаемые бунты и восстания играли определенную роль в этих расчетах. Даже те из революционеров, кто и в то время склонялся к якобинству, как например автор «Молодой России», отводили народу весьма важную, если не решающую роль в грядущей революции. Если они и мечтали о захвате власти революционной партией, то этот захват мыслился ими в обстановке народного восстания и распространившейся по всей территории России гражданской войны.

Теперь, после 1863 г., положение дел изменилось коренным образом. Там, где раньше все было ясно и определенно, теперь все стало темно и неопределенно. Приходилось пересматривать установившиеся оценки и перерабатывать все тактические построения.

Этот пересмотр производился в двух различных направлениях.

Одни, стремясь удержаться на старых позициях, начинали говорить, что надо отличать идею народа от ее конкретного воплощения в данной исторической обстановке. «Что касается до моего отношения к народу, – писал Салтыков Пыпину, – то мне кажется, что в слове „народ“ надо отличать два понятия: народ исторический и народ, представляющий собою известную идею… Первому, выносящему на своих плечах Бородавкиных, Бурчеевых и т.п., я, действительно, сочувствовать не могу. Второму я всегда сочувствовал, и все мои сочинения полны этим сочувствием»[91]. Те, кто продолжал верить в то, что крестьянство, если не теперь, то несколько позже, может сыграть решающую роль в революции, из уроков 1863 г. вынесли заключение о необходимости изменить свой подход к народу. Если раньше они считали возможным ограничиться лишь агитацией и призывом к восстанию, то теперь они перешли к убеждению о необходимости предварительной пропаганды, имеющей своею задачею убедить народ в невозможности получить волю и землю из рук царя. Им казалось, что если революционерам удастся убить в народе веру в царскую власть, то вопрос об участии народа в революции тем самым будет решен в положительном смысле. Именно в эту сторону и должны быть направлены все усилия революционной партии.

Другим этот путь казался слишком медленным и ненадежным. Если народу чуждо сознание необходимости свободы, то приходится отказаться от всяких надежд на него. Дело освобождения должны взять на себя другие общественные силы. Какие же именно? Конечно, то «молодое поколение», из среды которого революционная партия рекрутирует себе адептов, или, другими словами, та разночинная интеллигенция, которая именно в эту эпоху начала играть такую большую роль в русской жизни. Разочарование, принесенное 1863 годом, создало чрезвычайно благоприятную почву для развития в революционных кругах тогдашнего общества идей якобинского характера, и ранее находивших себе немало сторонников в этих рядах. Если народ не хочет и не может сам добыть себе свободу, ее должна дать ему революционная интеллигенция.

Так в революционных кругах складывались две различные группировки, резко расходившиеся между собою по основному вопросу, выдвигаемому русской действительностью того времени. Одна из них все более и более эволюционизировала в сторону народничества, другая склонялась к якобинству. Столкновение между ними было неминуемо, и оно проявилось в полемике, разгоревшейся в 1864/65 г. между «Современником» и «Русским словом».

Было бы непростительной ошибкой рассматривать эту полемику только как столкновение между двумя журналами. За этими журналами стояли определенные общественные круги; поэтому полемика 1864/65 г. была столкновением не только двух журналов, но и двух общественных групп. С другой стороны, эта полемика, обнажившая и выявившая в полной мере идейное расхождение между ними, способствовала их дальнейшему размежеванию. Со времени этой полемики революционные круги раскололись на две враждующие между собою и борющиеся за преобладание части. Одна из них шла за «Современником», другая – за «Русским словом». Можно привести ряд доказательств в подтверждение того, что такое идейное расхождение в рядах радикальной интеллигенции второй половины 60-х годов действительно существовало и что это расхождение иногда проявлялось в очень резких формах.

Еще в самом разгаре полемики резкость выпадов Антоновича против «Русского слова» вызвала ряд протестов со стороны читателей, солидаризировавшихся с «Русским словом» и Писаревым. В начале 1865 г. редакцией «Современника» было получено письмо, автор которого, называя Писарева «лучшим цветком из нашего сада», призывал сотрудников «Современника» к бережному и деликатному обхождению с ним, угрожая, что в противном случае они «восстановят окончательно против себя всю молодежь»[92].

Автор другого письма, полученного редакцией «Современника», некий К. Александров, писал:

«Я, вместе с большим числом известных мне молодых людей, считаю долгом заявить печатно, с одной стороны, наше полное презрение к школьным и плодовитым статьям г. „Постороннего сатирика“, а с другой стороны, наше полное сочувствие „Русскому слову“. Было время, когда „Современник“ был любимым журналом нашей молодежи, но в настоящее время смело и почти безошибочно можно сказать: не „Современник“, а „Русское слово“ стоит во главе нашей мыслящей молодежи, и уже конечно бессмысленное лаяние какого-нибудь г. „Постороннего сатирика“ не в состоянии уронить в наших глазах талантливых сотрудников „Русского слова“, в особенности г. Писарева, к которому эта мыслящая молодежь относится с такой симпатией и имя которого произносится не иначе, как с уважением»[93].

Если Писарев находил себе таких горячих сторонников среди молодежи, то и «Современник» имел не менее убежденных поклонников. К их числу относились члены наиболее влиятельного и яркого революционного кружка того времени – кружка ишутинцев.

Один из членов этого кружка, П.Ф. Николаев, в письме к покойному В.Е. Чешихину-Ветринскому, выясняя идейную физиономию своих товарищей, между прочим, писал:

«В то время, как известно, молодежь была охвачена сильным умственным течением так называемой писаревщины. Так вот, мы не только не были поклонниками Писарева, но даже его ярыми врагами, так как в его деятельности видели значительное отклонение от основных идей Чернышевского о службе народу и, главным образом, крестьянству… Позже, при развитии группы, нам, конечно, пришлось иметь… дело с целыми массами писаревцев и с этим считаться; тем не менее наше ядро оставалось в этом направлении очень прочным и последовательным». Опубликовывая это письмо, Ветринский вполне справедливо заметил, что Николаев и его товарищи имели невполне правильное представление об идеях Чернышевского, который был чужд идеализации народа, отличавшей позднейших народников[94]. Замечание Ветринского, конечно, вполне правильно, но для нас сейчас дело не в этом, а в категорическом заявлении Николаева, что та определенно народнически настроенная группа, которая составляла центр ишутинского кружка, считала себя в идейном отношении «ярыми врагами» Писарева.

Полное подтверждение этому мы находим в заметке другого члена ишутинского кружка, кн. Варлаама Черкезова. Указав на то, что его товарищи по кружку были «чистокровными народниками», и противопоставив им известного Ножина, который, будто бы, был писаревцем, Черкезов пишет: «С людьми писаревского реализма бывали у каракозовцев хорошие отношения личные и литературные, но всегда с оттенком дружественной иронии. О революционном заговоре, об организации, ими начатой, они с людьми типа Ножина никогда не заикались»[95].

Если, таким образом, в 1865 – 1866 гг., к которым относятся свидетельства Николаева и Черкезова, отношения между сторонниками «Современника» и писаревцами были настолько обостренными, то и позднее, когда непосредственные впечатления от интересующей нас полемики сгладились, отношения между двумя враждебными направлениями радикальной мысли оставались не менее враждебными[96]. Сошлемся на свидетельство неизвестного нам автора статьи, предназначавшейся в конце 1869 г. для напечатания в благосветловском журнале «Дело», но запрещенной цензурой. Статья эта была написана по поводу вышедшего в то время в свет собрания сочинений Писарева.

«В каждом городе, – пишет неизвестный нам автор в начале статьи, – где есть читающая и думающая молодежь, вы найдете две партии: одна поклоняется Добролюбову, другаяПисареву. Если эти партии имеют возможность где-нибудь сходиться, они немедленно вступают в ратоборство, и бывали случаи, когда разгоряченные борцы готовы были прибегать к аргументации более сильной, чем простое красноречие»[97].

Обостренность отношений между двумя группами радикальной интеллигенции того времени в сущности не заключает в себе ничего неожиданного и необъяснимого. Из всего сказанного выше мы могли убедиться, как глубоки были разногласия, разделявшие эти две группы. Они расходились друг с другом по самым основным вопросам русской жизни. Каким путем должно происходить дальнейшее развитие России и ее социально-политического быта: тем ли путем, каким идет Западная Европа, или каким-то другим, отличным от него, своим собственным? В чем залог лучшего будущего России: в упрочении и дальнейшем развитии своеобразных форм ее экономического быта или в ее индустриализации на манер Запада? Способны ли крестьянские массы сыграть активную роль в изменении к лучшему своего социального и экономического положения или же эта активная роль выпадает на долю других общественных групп и слоев?

Тем или иным ответом на эти вопросы определялось все дальнейшее развитие страны, все ее будущее. Вот почему столкновение противоположных мнений по этим вопросам должно было неминуемо вылиться в столь резкие формы и отличаться столь исключительной страстностью. Вопросы эти не допускали компромиссного решения. На них надо было ответить или да, или нет.

Можно ли при таких условиях рассматривать изучаемое нами столкновение как фракционную борьбу в рядах единой по своей классовой сущности социальной группы, или же, наоборот, перед нами столкновение двух различных социальных групп, – и если это так, то каких именно? Для того чтобы дать вполне точный и убедительный ответ на этот вопрос, надо было бы подвергнуть внимательному изучению социальный состав и исторические судьбы русской мелкобуржуазной интеллигенции того времени. Однако, такой задачи мы в настоящее время себе не ставим. Задача настоящей статьи – гораздо скромнее; она укладывается в рамки изучения одного лишь эпизода из истории русской общественной мысли 60-х годов. Поэтому мы в данное время можем ограничиться лишь тем выводом, который, по нашему мнению, непосредственно вытекает из всего использованного нами материала.

«Писаревщина, это – ставка на индустриализм», – говорит В.Ф. Переверзев в своей статье «Нигилизм Писарева в социологическом освещении»[98].

То, что сказано нами выше о взглядах Писарева, дает нам право вполне присоединиться к этой характеристике. При этом, по нашему мнению, она справедлива не только по отношению к самому Писареву, но и по отношению ко всей той литературной группе, которая руководила «Русским словом» и придавала этому журналу специфический характер. К этой группе вполне приложимо также и то, что В.Ф. Переверзев говорит далее про Писарева: «Он идеолог индустриальной культуры вообще, идеолог недифференцированного, расплывчатого индустриализма, который, развиваясь и дифференцируясь, неизбежно ведет либо к системе капиталистического индустриализма, либо к системе индустриализма социалистического»[99]. Для борьбы против общего противника – интеллигенции, проникнутой народническими устремлениями, – на страницах «Русского слова» сходились для согласованной работы и те, которые звали Россию к капитализму, и те, кто верил, что развитие в ней капиталистических отношений создает предпосылки, необходимые для дальнейшей эволюции ее по направлению к социализму. До поры до времени те и другие могли итти рука об-руку и действовать согласованно. Но их союз мог быть только временным; рано или поздно они должны были разойтись друг с другом. И это произошло очень скоро. Сотрудники «Русского слова» все чаще и чаще замечали, что редактору этого журнала Г.Е. Благосветлову начали не нравиться статьи, в которых говорилось против эксплоатации капиталистов и в защиту труда. «В подобных статьях, – говорит Н.В. Шелгунов, – он точно читал упрек себе, а, может быть, ему казалось, что автор и прямо думал и говорил о нем»[100]. Ближайшие сотрудники журнала не могли не чувствовать этого. Отношения между ними и редактором становились все более натянутыми. Дело, как известно, кончилось разрывом. В конце 1865 г. Писарев, Зайцев и Соколов ушли из «Русского слова»[101]. Однако, пока этот разрыв не произошел, они дружно действовали против общих противников. Мелкобуржуазная народническая интеллигенция, идеализировавшая «устои» крестьянского быта и отстаивавшая отсталые формы народного хозяйства в надежде, опираясь на них, найти наиболее короткий и безболезненный путь к социализму, была для группы «Русского слова» одним из таких общих противников. Для публицистов и критиков «Русского слова» их полемика с «Современником» являлась попыткой идейного преодоления народничества, и в этом отношении они в 1864/65 г. начали то дело, которое только в 90-х годах довели до конца русские марксисты – настоящие и «легальные», которые на первых порах выступали рука об-руку против общего противника, каковым для них, как когда-то для сотрудников «Русского слова», было русское народничество.

Загрузка...