К ВОПРОСУ О КРИЗИСЕ РЕАЛИСТИЧЕСКОГО НАПРАВЛЕНИЯ В 70-Е ГОДЫ

Под реалистическим направлением мы подразумеваем то направление в русской литературе и общественной мысли, которое было выработано радикальной мелкобуржуазной интеллигенцией 60-х годов прошлого столетия впротивовес идеалистическому миросозерцанию дворянской интеллигенции, с которой разночинцам пришлось вступить в упорную борьбу. Несомненно, что в рядах самой радикальной мелкобуржуазной интеллигенции имелись весьма серьезные разногласия по многим важнейшим теоретическим и практическим вопросам. Однако, несмотря на это, в миросозерцании радикалов-шестидесятников было нечто общее независимо от принадлежности их к различным соперничавшим между собою лагерям.

Это общее, объединявшее поклонников Писарева с продолжателями дела Добролюбова, заключалось в основных принципах миросозерцания, в совокупности своей образующих более или менее стройную и законченную систему, известную под названием реализма. В сфере философии это общее мы находим в материалистических основах миросозерцания, независимо от того, был ли это фейербахианский материализм Чернышевского и Добролюбова или упрощенный механистический материализм Писарева и Ткачева. В области этики общее сводилось к утилитаризму, к признанию тождества нравственного с полезным. В вопросах социологии рационализм и стремление перенести точные методы естественных наук в науки общественные объединяли представителей различных направлений. В вопросах эстетических реализм сказывался в непримиримом отрицании искусства для искусства, в признании того, что произведения искусства не могут быть поставлены выше явлений действительной жизни, в отрицании особого эстетического чувства, свойственного якобы природе человека, и в вытекающей из всего этого служебной роли, которую шестидесятники отводили искусству. Таковы были заветы, оставленные радикальными разночинцами 60-х годов их потомкам.

Приняли ли потомки эти заветы? Сохранили ли они верность принципам реализма, завещанным предками? Чтобы ответить на эти вопросы, предоставим слово одному из потомков.

В 1875 г. С.А. Венгеров, – тогда еще только начинающий историк литературы и литературный критик, – выпустил книгу об И.С. Тургеневе, которая по замыслу автора должна была явиться первой частью большой работы, посвященной изучению творчества крупнейших представителей литературы того времени. В предисловии к этой книге Венгеров дал краткое изложение своих эстетических принципов и общую оценку направления, господствовавшего в то время в русской критике. По его мнению, это направление представляется в значительной мере отличным от того, которое преобладало в предшествующем десятилетии и вошло в историю под названием реального. Реальное направление, очень сильное в своей отрицательной, критической части, оказалось, по мнению Венгерова, неспособным создать новую систему положительных идей на смену ниспровергнутой. Полностью отрицая прежнее мировоззрение, оно наряду со слабыми сторонами его отбросило и положительные.

«Корни старого порядка, – пишет Венгеров, – были настолько прогнившие, что здание его рухнуло от первого энергичного толчка и так скоро, что разрушители не успели создать ничего взамен свергнутого. В увлечении вандализмом русское общество не хотело оставить у себя даже то немногое хорошее, чем обладало старое; разрушающее направление не хотело ничего позаимствовать даже от интеллигенции прежнего времени, не особенно ниже стоявшей в умственном отношении и тоже критически относившейся к ненормальным сторонам современного ей положения дел».

В этом Венгеров видел основную ошибку шестидесятников. Поколение, пришедшее им на смену, призвано исправить их ошибку.

«Русское общество, или вернее русская интеллигенция, – продолжает Венгеров, – сознало эксцессы своего направления начала 60-х годов и стремится загладить прежнее увлечение. Ничуть не отказываясь от реального направления 60-х годов, мы начинаем мириться с идеальным – 40-х годов, и вот в результате этой амальгамы, этого несколько странного комбинирования и являются 70-е годы. Люди 70-х годов – эклектики; не имея ничего собственного, ничем монументальным себя не заявившие, они все черпают из прошлого, но притом пропускают его через перегонный куб современности и пользуются плодами такой дистилляции без всяких угрызений совести в анахронизме».

По мнению Венгерова, как идеальная критика 40-х годов, так и реальная 60-х, «в одинаковой степени непригодны, если пользоваться ими во всей неприкосновенности». Идеализм 40-х годов ударился в крайность. Он признавал, что для искусства существует только одно возвышенное и прекрасное; все «грязное» должно быть из него удалено. «Эстетики наши не сообразили, – говорит Венгеров, – что требование их об изгнании из области искусства „грязного“ только тогда имело бы смысл и являлось бы законным, если бы жизнь была бы настолько прекрасно устроена, что зло, понимаемое в обширном смысле несовершенства, в ней являлось бы исключением». Не учитывая этого, идеализм 40-х годов дошел до признания принципа «искусства для искусства», до оправдания безыдейности ради прекрасной формы.

Реализм впал в другую крайность: реальное направление поставило основою своего миросозерцания реальные нужды человечества, требования его, вытекающие из реальных, физиологических потребностей человека. Искусство как не физиологически необходимое для организма отвергалось и было поставлено на степень забавы.

А некоторые близорукие последователи реализма «свели даже реализм на узкую практичность». В результате «реализм, – говорил Венгеров, – стал на невполне реальную почву, превратившись в тенденциозность, сделав беллетристику частным случаем публицистики, дойдя в своем протесте против искусства, против решающей важности формы почти до совершенного ее отрицания, до низведения художественности на степень лишней обузы, мешающей проведению „здравых“ реальных понятий».

«Новое направление поняло, – говорит Венгеров, – что реализм имеет громадные права на существование тем, что построен огромной частью своего здания на фундаменте действительных требований, на жизненности своих притязаний. Выражаясь наглядно, реализм есть кирпичный остов дома, совершенно еще неотделанный, без крыши, без окон, без дверей. Согласитесь однако же, что в таком доме нельзя еще жить… Идеализм есть именно то нечто, что суровое основание здания превращает в приятное помещение для человека, так созданного, что он одним необходимым никак не может довольствоваться».

Перед семидесятниками, по мнению Венгерова, стоит задача примирить два враждующих направления критической мысли, взяв у каждого из них то хорошее, что в нем было: для идеалистических 40-х годов годилась критика с таковым же оттенком, для реальных 60-х – реальная критика наиболее подходила, для переходных же и эклектических 70-х годов более всего пригодна эклектическая критика.

Если 60-е годы были реальны, то 70-е – реально-идеалистичны. «Это несколько парадоксальное название, отзывающее светлою мрачностью и черной белизной, не так уже неверно, как многим с первого взгляда может показаться»[216].

То противопоставление 60-х годов 70-м, которое делает Венгеров, не лишено оснований. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить несколько общеизвестных фактов.

Посмотрим, много ли взяли семидесятники из наследства, оставленного им шестидесятниками.

На смену материализма в 70-е годы пришел позитивизм и агностицизм. Вместо Фейербаха, Бюхнера и Молешотта властителями дум становятся Конт, Спенсер и эклектик Дюринг. Пробуждается совершенно заглохший в 60-е годы интерес к критической философии Канта; ее влияние испытывают на себе даже представители левого крыла тогдашней общественности, например П.Л. Лавров.

Утилитаризм сменяется иными системами морали, более или менее авторитарного характера. Если шестидесятники непоколебимо верили в то, что общее благо необходимо совпадает с правильно понятными интересами личности, то их преемники стали на диаметрально противоположную точку зрения. «Сплошь и рядом, – говорят они, – полезность какой-нибудь меры противоречит личному удовлетворению». Если шестидесятники отрицали идею долга, считая, что «жертва – сапоги всмятку», то семидесятники приняли эту идею как верховный принцип нравственности. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить «Исторические письма» Лаврова, пользовавшиеся такой громадной популярностью в 70-е годы. Все движение в народ прошло под знаком жертвы и самоотречения, отрицаемых шестидесятниками.

В вопросах социологии объективизму 60-х годов семидесятники противопоставили пресловутый субъективный метод, завоевавший с легкой руки Лаврова и Михайловского почти всеобщее признание. Недаром резкая критика, которой подверг в середине 70-х годов субъективную социологию П.Н. Ткачев[217], осталась гласом вопиющего в пустыне. Рационализм также был отброшен семидесятниками, и чувство, а не ум, было признано главенствующим «фактором прогресса».

Отступление началось и на эстетическом фронте. Если в этой области от реализма не отрекались так открыто, как в других, то считали нужным внести в эстетическую теорию, выработанную в 60-е годы, ряд таких поправок и коррективов, которые в корне противоречили основам этой теории. Так например, когда Михайловский говорит, что задача искусства – удовлетворение потребности в нравственной оценке, что искусство – «гласный нравственный суд» и что поэтому в произведениях искусства добродетель должна торжествовать, нам совершенно ясно, что таких задач искусству не ставили и не могли ставить ни Чернышевский, ни Добролюбов, ни Писарев.

Было бы чрезвычайно интересно нарисовать общую картину отхода от реализма представителей радикального крыла нашей общественности 70-х годов. Однако это – тема для обширной монографии, основанной на учете и изучении очень большого и до сих пор неразработанного материала. Поэтому мы будем брать радикальную литературу 70-х годов не во всей ее полноте, а в более ограниченных рамках. Мы остановимся на изучении того крыла нашего народничества, которое, в отличие от критического народничества «Отечественных записок», принято называть народничеством догматическим, правоверным, оптимистическим и т.д. Мы имеем в виду ту разновидность народничества, представителем которой в 70-е годы явилась газета «Неделя». На страницах этой газеты выступали такие яркие представители ортодоксального народничества, как Юзов-Каблиц, Червинский и другие. На выяснении позиции, занятой этой газетой в спорах о реализме, мы в дальнейшем и остановимся.

«Неделя» может служить ярким образцом того отхода от реалистического миросозерцания 60-х годов, о котором мы говорили выше.

Отход этот сказался прежде всего на отношении «Недели» к материализму как философской системе. Правда, статьи на философские темы печатались в «Неделе» сравнительно редко, и потому очень трудно говорить о какой-либо вполне определившейся позиции, занятой «Неделей» в вопросах философии. Однако уже одни фамилии авторов, писавших в ней на философские темы, свидетельствуют о том, что орган правоверных народников 70-х годов не питал симпатии к материализму. В нем по вопросам философии писали позитивист Лесевич и непримиримый противник материализма 60-х годов К.Д. Кавелин, типичный буржуазный либерал, под конец жизни почему-то уверовавший в русскую общину и вследствие этого сблизившийся с народниками «Недели». Для Кавелина материализм был «выродившейся философией, закончившей свой век»[218]. Он отвергает материализм на том основании, что им якобы «самостоятельная и самодеятельная личность отрицается в принципе»[219].

С неменьшей резкостью «Неделя» отзывалась и об утилитаризме как системе этики. Указывая на то, что принцип пользы, применяемый к нравственной оценке человеческого поведения, может повести к оправданию узкого эгоизма, сотрудник «Недели» Лаврский констатировал, что теория утилитаризма дискредитирована у нас «невежественно грубым ее пониманием, проявляющимся на практике разными уродливостями антисоциального характера»[220]. Особенно негодует Лаврский на Писарева, которому он приписывает защиту базаровской теории личного счастия и общественного индиферентизма. Теория Писарева, утверждает Лаврский, послужила «удобрением почвы под рассадник ловкачей, хищников, индиферентистов, съедающих свои убеждения с кашей и пахтающих из них масло, слишком умных для того, чтобы быть идеалистами вообще и стоиками в особенности». «Большинство, – говорит Лаврский, – по свойственной ему жадности к пирогу нашло в базаровской формуле все необходимые элементы для удобного помещения своих инстинктов. Индиферентизм, лишенный характера трагического отчаяния, оказался голым бесстыдством»[221].

Наряду с утилитаризмом «Неделя» отвергает и рационализм шестидесятников. В 1878 г. в «Неделе» была напечатана знаменитая статья Юзова-Каблица, возбудившая в свое время шумные споры в кругах революционно настроенной молодежи. Эта статья называлась «Ум и чувство как факторы прогресса». Юзов солидаризируется с мнением Спенсера и приводит следующую цитату из сочинений знаменитого английского философа и социолога: «Идеи не управляют миром и не ниспровергают его: мир управляется и ниспровергается чувствами, которым идеи служили только руководителями. Социальный механизм покоится в результате не на мнениях, а исключительно на характерах».

Общее заключение, к которому приходит Юзов, изложено им в следующей формуле: «Прогресс социальных форм заключается по преимуществу в прогрессе социальных чувств»[222].

Рационалисты-шестидесятники верили в то, что знание не только расширяет умственный кругозор человека, но и оказывает громадное влияние на его нравственность. Истинно просвещенный человек не может не понять, что интересы личности совпадают с интересами общества, надо только дать себе точный отчет, в чем заключаются действительные интересы личности, и тогда станет ясным, что между ними и интересами коллектива нет никакого расхождения. Вот почему основная задача человеческого воспитания заключается в накоплении знаний и в воздействии на разум человека в целях расширения его кругозора.

Такая постановка вопроса была совершенно чужда семидесятникам из лагеря «Недели». Не ум, а чувство стояло у них на первом плане. Не развитие убеждений, а воздействие на чувства – основная задача воспитания.

«У нас, – писал анонимный автор статьи „Интеллигенция и народ“ („Неделя“, 1876 г., № 9 – 10), – нравственное развитие каким-то образом всегда сводили и сводят до сих пор на так называемую выработку убеждений, т.е. на работу чисто теоретическую. Необходимо, говорили все, выработать себе убеждения, причем всегда как будто предполагалось, что человек, имеющий прекрасные нравственные убеждения, уже в силу этого одного обстоятельства непременно будет проводить их в жизнь. Возможно ли, говорилось, чтобы человек, твердо убежденный, что это – добро, а это – зло, сознательно предпочел первому последнее? Сила нравственных задатков, унаследованных от предков и привитых воспитанием в детстве, сила склонностей и привычек, созданных условиями предыдущей жизни, всегда почти игнорировалась. А между тем эти склонности и привычки успели глубоко засесть в нашу натуру прежде чем мы столкнулись с разными возвышенными теориями нравственности».

Воздействуя исключительно на человеческие убеждения, можно привить людям чисто головные, вычитанные из книг понятия. Вот почему деятельность нашей интеллигенции постоянно оставалась в области теории, в области мозговых отправлений. Конечно, были отдельные личности, для которых «общее благо», «меньшой брат» и т.п. составляли не абстрактные представления, а живые, прожигающие душу факты. Но масса если и волновалась, то волнение ее было исключительно головное.

«Бесконечные толки о меньшом брате, общем благе, – говорит автор той же статьи, – были у нее таким же сухим теоризмом, как толки об индуктивном методе, о трех степенях Конта или о половом подборе».

Поэтому как только наша учащаяся молодежь, проникнутая высокими стремлениями, соприкасалась с жизнью, от ее увлечений ничего не оставалось.

«Встретишь где-нибудь человека, год-два назад распинавшегося за идеи. – Что? как? – Да что, батенька, жизнь – не книга, – ответит или на счет „увлечений молодости“ пройдется. „Меньшой брат“ становится в его глазах просто мужиком, а то и свиньей или подлецом… Еще вчера человек воодушевлялся стремлением помочь угнетенному, забитому судьбою люду и возмущался не притворно, а самым искренним образом, – нынче же, когда он действительно мог бы помочь, он равнодушен, мало того – он стрижет этот несчастный люд да еще зовет его подлецом. Спрашивается: мыслимы ли подобные факты, если бы под громкими фразами, которыми мы бываем так щедры в период книжной жизни, скрывалась хоть капля настоящего чувства – сердечного, а не головного?».

Рационалисты-шестидесятники видели в науке лучшее средство от всех социальных бедствий. Они верили в то, что распространение научных, в особенности естественнонаучных, сведений, поможет человечеству найти путь к лучшему будущему. Писатели «Недели» иначе расценивают значение естественных наук. Практика показала, говорят они, что увлечение естественными науками чаще всего вырождается в узкий специализм. Но этого мало, – добавляют они: теперь мы убедились, что естественные науки, как пар и электричество, готовы за деньги служить кому угодно и могут явиться орудием даже антисоциальным[223].

Научному объективизму шестидесятников и их стремлению перенести в общественные науки строгие и точные методы естественных наук семидесятники противопоставили применение субъективного метода к вопросам социологии. «Неделя» в этом отношении всецело шла по стопам Лаврова и Михайловского.

«Суть вопроса о субъективном методе в социологии, – писал Лаврский, – сводится к вопросу о праве позитивиста-исследователя искать в социологии и требовать от нее не только удовлетворения познавательной способности человека, но сверх того и удовлетворения потребности нравственного суда. Отстаивать „субъективный метод“, другими словами, значит отстаивать право на место в науке присущей человеку потребности оценивать общественные явления и истины социологии не только как истинные и ложные, но сверх того как желательные или нежелательные, как подходящие или не подходящие под категорию желательных, должных, нравственных»[224].

Оценивая реальное направление в целом как определенное миросозерцание, писатели «Недели» отмечали, что оно отнюдь не представляет собою законченной системы. Это, по их мнению, – конгломерат, составные части которого недостаточно связаны между собою. Лаврский писал:

«По мере того как этот конгломерат, получивший название „реализма“, проявлялся в жизнь, все яснее и яснее обнаруживалось, что части его не органически, не в какой-либо стройной законченной системе, а случайно и внешним образом связаны друг с другом, и дух скептицизма все сильнее и сильнее проявлял в области этого реализма свою разрушительную силу. В наше время, я полагаю, от него осталось одно название».

При таких условиях, по мнению Лаврского, перед критикой его времени стоит сложная и тяжелая задача: строить на развалинах «реализма» совершенно новое здание.

«Исполнение этой задачи, – пишет Лаврский, – становится тем затруднительней, что под влиянием принципов позитивной философии требования интеллигенции становятся гораздо строже, чем было когда-либо прежде; от работы критика требуется философская основательность, математическая доказательность и точность»[225].

Новая критика должна, по мнению Лаврского, стать «критикой философской». А что он разумел под этим термином, видно из того, что лучшим представителем философской критики, призванной сменить реальную критику 60-х годов, Лаврский считал Михайловского[226].

Однако Михайловский – только предвозвестник нового направления, которое еще не сложилось и не определилось вполне. Новое миросозерцание – дело будущего. Пока же оно сложится, русская литература будет переживать тот кризис, который она переживает теперь.

Как это ни странно, мы в настоящее время совершенно иначе расцениваем значение 70-х годов в истории нашего общественного и умственного развития, чем люди этой эпохи.

Нам 70-е годы представляются временем, чрезвычайно богатым по своему идейному и практическому содержанию. Для нас эпоха 70-х годов неразрывно связана с зарождением многочисленных кружков, сыгравших большую роль в нашей истории. Говоря о 70-х годах, мы невольно вспоминаем о великом крестовом походе русской интеллигенции в народ. В нашем представлении эпоха 70-х годов – эпоха героической борьбы за освобождение, вписавшая ряд выдающихся имен в синодик русской революции. Говоря о 70-х годах, мы не можем не вспомнить, что эти годы были временем наибольшего расцвета деятельности ряда выдающихся писателей: Достоевского, Л. Толстого, Щедрина, Гл. Успенского, Некрасова, Елисеева, Михайловского, Лаврова и многих других, менее крупных и менее ярких. Мы привыкли отводить «Отечественным запискам» такое же место в истории нашей общественной мысли, как «Современнику» и «Русскому слову».

Иначе расценивали эпоху 70-х годов современники. Ткачев, переживший умственный подъем 60-х годов, прямо заявляет, что 70-е годы, – по крайней мере в первой их половине, – были эпохой общественной реакции. Если мы познакомимся ближе с журналистикой того времени, нам не могут не броситься в глаза постоянные сетования на упадок, в котором находится литература и который является следствием упадка самого русского общества той поры.

Вот что писал Скабичевский в «Отечественных записках» в конце 1876 г.:

«В настоящее время и в журналах, и газетах, и в различных общественных кружках – повсюду господствует минорный тон относительно состояния литературы вообще, беллетристики же и критики в особенности. Все жалуются, что критика находится в таком упадке, что совсем начинает исчезать из журналов. Беллетристика только и держится что корифеями прежней эпохи, блиставшими уже в 40-х и 60-х годах; новых же талантов, которых можно бы поставить на одну доску со старыми, не является».

Сам Скабичевский вполне согласен с такой оценкой литературной современности.

«Что касается лично меня, – пишет он, – то я вполне разделяю недовольство большинства общества современной беллетристикой. Если и существует в литературе два-три имени, которые следует исключить из этого недовольства, если и появляются в течение года два-три произведения, отмеченные сильным талантом и обращающие на себя всеобщее внимание, то подобные явления представляются словно оазисами в пустыне. Они остаются сами по себе, а пустыня тоже сама по себе продолжает пребывать все той же бесплодной пустыней»[227].

Тот упадок литературы, о котором говорит критик «Отечественных записок», был отмечен «Неделею». На тему о безжизненности современной литературы в ней писали П. Червинский, В.К. Лаврский и др. Подводя в 1875 г. литературные итоги минувшего года, Лаврский подчеркивает, что после пышного расцвета литературы во 2-й половине 50-х годов наступила реакция. «Теперь нет ни одного гимназиста, который бы не знал, что наша современная литература находится в бедственном положении», – говорит Лаврский. Общество относится к литературе с полным равнодушием. Связь между ним и журналистикой, существовавшая ранее, исчезла. Мы вступили в полосу затишья и несомненно переживаем переходное время. Упадок, в котором находится литература, является лишь отражением реакции, охватившей общество. Если нашей литературе суждено вступить в новую эпоху своего существования, то эта эпоха явится отражением новой эпохи в развитии самого общества. «Литературная эпоха, – говорит Лаврский, – является отголоском исторической»[228].

Упадок современной литературы, по мнению авторов «Недели», стоит в связи с неправильностью и односторонностью того направления, которое господствовало у нас в 60-е годы, т.е. реализма. Чем же не удовлетворял реализм авторов «Недели»?

Отвечая на этот вопрос, они отмечают прежде всего отсутствие у реализма положительного идеала, который он должен был бы противопоставить отрицаемому им начисто старому миросозерцанию. Как и Венгеров, авторы «Недели» считали, что реализм, аннулируя все старое, не выдвигал на его место ничего нового. Направление, господствовавшее в 60-х годах, было исключительно отрицательным.

В этом его слабость.

Другое слабое место реализма отмечает публицист «Недели» П.П. Червинский. Он ставит реализму в упрек оторванность от русской жизни: под влиянием реализма наша литература перестала служить выразительницей потребностей и стремлений общества, ее идеалы приобрели чисто книжный характер. Наши направления, жалуется Червинский в статье «Отчего безжизненна наша литература» («Неделя», 1875 г., № 44), сложились не путем обобществления явлений и задатков, представляемых русским бытом, а большею частью по иностранным книжкам[229].

Отмечаемая Червинским оторванность русской литературы от жизни стоит, по его мнению, в связи с гегемонией, которая до сих пор принадлежала Петербургу в умственной жизни России. С этим согласны и другие писатели «Недели».

«С каждым годом, – читаем мы в передовой статье № 11 „Недели“ за 1876 г., – более и более обнаруживается несостоятельность того умственного главенства, которым Петербург в 60-х годах заправлял движением всей России, и устарелость тех форм, которыми он при этом пользовался как орудиями… Отсюда произошли все те явления, которые в последние годы составляли предмет многочисленных толков, как то: упадок влияния литературы на общество, оскудение талантов, рознь в рядах самой петербургской интеллигенции и т.п.».

Сотрудники «Недели», говоря о заслугах своей газеты, главной из них считали то, что она высоко держит знамя национальности и самобытности [230].

«Чтобы упорядочить отношения между обществом и литературой, говорит автор статьи „Наши задачи“ (1876 г., № 1), необходимо, чтобы литература, „отбросив западные рутинные шаблоны“, обратилась к потребностям и задачам нашей собственной русской жизни, сделав ее исходной точкой своей деятельности. У Европы учиться следует, но при этом надо помнить, что у России свои задачи, поставленные оригинально, не так, как на Западе».

«Задача национального направления, – формулирует Лаврский, – заключается в том, чтобы отыскать, в какой форме общечеловеческое содержание с наибольшим удобством усвояется данным народом, и затем отстаивать эту форму как наиболее соответствующую интересам данного народа»[231].

Такой взгляд на задачи русского общества и литературы является логическим выводом из признания особых, отличных от западных, путей развития России.

В этом отношении большой интерес представляет статья Юзова – «Капитализм и мирское владение», напечатанная в № 15 «Недели» за 1878 г. В этой статье ставится вопрос о том, насколько применима к России теория К. Маркса.

«Теория Маркса, – пишет Юзов, – создана на фактах западно-европейской жизни и имеет там известное raison d’être. Единственный довод в пользу благодетельности капиталистического производства – способность его социализировать (обобществлять) труд».

Но, спрашивает Юзов, нуждается ли русский рабочий люд в той социализации, которую за собой ведет капиталистическое производство? Не достиг ли он этой социализации другим, своеобразным путем?

«Мы утверждаем, – отвечает Юзов на эти вопросы, – что тип общественной кооперации труда в России – другой, нежели был на Западе при зарождении капиталистического производства. У нас есть то, что называется „мирским владением“; в „мирском владении“ находится главное орудие производства в России – земля. Русский народ не нуждается в капиталистическом кнуте для развития в себе способности сообща владеть производством. Наша история дала нам для развития социальных чувств более целесообразное и вместе с тем только полезное, а не гибельное для многих поколений средство – общину, артель… У нас если и мыслимо царство капитала, то только с помощью насилия, – у него нет корней в самой жизни народа».

«Славяне, – продолжает Юзов, – раньше германцев вступили на путь мирного социального прогресса и ушли вперед по этому пути, так что могут назваться старшими братьями германцев в области общежития. Первоначальная жизнь обоих племен была различна и выработала в них различные умственные и нравственные качества – отсюда несходство в дальнейших судьбах этих племен. Исторические законы, установленные на основании изучения жизни одного племени, не могут быть прилагаемы к другому. Оттого-то „философско-историческая теория“ Маркса не имеет никакого значения для России. Стадии экономического развития России были и долгое время еще будут другими, нежели на Западе. Разница в исходных пунктах поведет к разнице во всем процессе развития. Мы имеем полное право надеяться (предполагая, что наша экономическая жизнь будет развиваться без насилия извне, а только по законам своей внутренней природы) избегнуть прелестей капиталистического строя. Мы думаем, что каждый из нас обязан заботиться об устранении вмешательства капиталистического производства, так как оно чуждо естественному развитию экономической жизни народа».

Если Юзов наивно верит в то, что от нашего собственного желания зависит решение вопроса о том, сможет ли Россия миновать капиталистическую стадию развития, то его товарищ по журналу Червинский делает попытку опереться на самого Маркса, чтобы доказать, что общественное развитие России идет особыми путями. Признав, – со ссылкою на Маркса, – что «в основе каждого крупного общественного явления лежит экономическая причина», Червинский высказывает уверенность в том, что экономический строй России, коренным образом отличающийся от западного, обусловливает особенности в характере ее общественных отношений[232].

При таком взгляде на русскую жизнь становится понятным, почему «Неделя» в качестве основания для единения интеллигенции с народом выдвигала «не идеалы западного пролетариата, совершенно чуждые русской жизни, а противоположные им идеалы русской деревни»[233].

Этим самым определяются и задачи, лежащие на русской интеллигенции и в частности на той ее части, в распоряжении которой находится печатное слово.

До сих пор русская интеллигенция была чужда народу и его жизни. Это объяснялось тем, что она выходила из рядов привилегированных классов.

«В самом деле, из каких слоев общества выделялась наша интеллигенция? – спрашивает публицист „Недели“. – Мелкопоместные и средней руки помещики (крупных оставим в стороне), средние чиновники, духовенство и отчасти купечество, тоже средней руки, – вот наши предки. Весь нравственный кодекс этой среды, ее склонности, стремления, инстинкты, ее идеалы, – все это можно определить двумя словами: мещанство и крепостничество. Эти продукты болезненных процессов в русской исторической жизни и легли в основу нравственных инстинктов нашей интеллигенции; они составляют суть наших нравственных задатков»[234].

«Очиститься практически, – продолжает тот же автор, – выбросить из своей натуры все то, на чем мы выросли, было не так легко, если бы мы даже сознательно направили к тому все усилия. И вот рядом с сознательными нравственными идеалами, построенными по последним теориям этики, у нас сохранились бессознательные инстинкты и склонности мещанско-крепостнического пошиба. Таким образом получились одновременно две нравственности: нравственность теоретическая, головная, и нравственность прирожденная».

Конфликт между ними был неизбежен. Выход нашелся в компромиссе. Люди же, неспособные на компромисс и в то же время бессильные жить согласно теории, должны были погибнуть или влачить самое жалкое существование.

Итак, перед русской интеллигенцией стояла весьма печальная дилемма: или гибель или компромисс?

«Что же тут странного, – говорит цитируемый автор, – что мы превращаемся в дельцов, занятых исключительно набиванием карманов, или в лучшем случае спокойно копошимся на поприще профессиональной деятельности, и что ни для одного порядочного дела у нас не оказывается людей?»[235].

Оторванность от жизни, беспочвенность, книжность – основные черты русской интеллигенции. Противоположностью является русский народ. По своим нравственным качествам он стоит гораздо выше интеллигенции. Эта мысль неоднократно проводится на страницах «Недели» разными авторами.

«Деревня, – говорит автор статьи „Интеллигенция и деревня“, – выше культурных слоев по нравственным задаткам, по той коренной закладке чувств и душевных движений, которою определяются характер, тип миросозерцания отдельных личностей, и народов»[236].

В России с ее общинным строем, по мнению Червинского, «на практике осуществляется принцип, признаваемый в теории всеми экономистами, что основа собственности – труд».

Русский мужик, по мнению Юзова, «выработал убеждение. что всякий человек имеет право получить место на „пиру природы“ и что, если все места заняты, участники „пира“ должны дать место вновь явившемуся»[237].

«Русской интеллигенции, чтобы решить стоящие перед ней задачи, недостаточно простого знакомства с фактами русской жизни. Одного этого слишком мало. Интеллигенции необходимо почувствовать особенности русской жизни. Нужно сродниться, срастись со здоровыми элементами этой жизни, – читаем мы в передовице № 1 „Недели“ за 1876 г., – нужно приобрести то, что мы назвали бы народной психологической подкладкой. Только опираясь на эту подкладку и работая над ней мыслью, литература может создать строй воззрений, органически вытекающий из народной жизни»[238].

«Деревня, – читаем мы в статье „Интеллигенция и деревня“, – должна вдохнуть жизнь в дряхлую, бездушную интеллигенцию». А интеллигенция, со своей стороны, «должна дать идеалу деревни умственный момент, идеи и фактические знания», которыми она располагает.

Оппоненты «Недели» (Михайловский, Ткачев и др.) в спорах с нею указывали на то, что она идеализирует деревню, закрывая глаза на многие темные стороны крестьянской жизни и в частности на господствующее там невежество. Может ли интеллигенция, – спрашивали они, – научиться чему-либо у этого невежества? На это публицисты «Недели» отвечали, что, признавая деревню стоящей выше интеллигенции по нравственным задаткам, они не игнорируют слабой степени развития ее в умственном отношении и превосходства интеллигенции в этом смысле над деревней.

«Кто же оспаривает у вас, господа, – пишет автор статьи „Интеллигенция и деревня“, – ваше европейство, вашу способность к усвоению европейской науки? – Напротив, вам прямо говорят, что вы имеете и знания, и умственное развитие, и, пожалуй, внешний лоск, не имеете только одного: той чуткости к правде, к добру, того любвеобильного сердца, которым так богата серая, невежественная, неотесанная деревня»[239].

«Наша литература, – добавляет к этому Лаврский, – инстинктивно чувствует нравственное превосходство мужика над интеллигентом». Говоря о современной беллетристике, Лаврский отмечает как характерную ее черту то, что она перестала искать положительных типов и «героев» в интеллигентской среде. Надежды на появление «русского Инсарова» потускнели. Герои Бажина, А. Михайлова, Омулевского начали вызывать к себе насмешливое отношение. «Современная беллетристика совершенно как бы игнорирует самое существование так называемой молодежи». Все яснее становится, что искать типы и сюжеты следует не в сфере интересов «человека новых понятий», а в области простонародного быта, крестьянской жизни[240]. Отмечая эту тенденцию современной литературы, Лаврский дает ей и объяснение: «Сильные и выдержанные характеры оказываются из некультурных слоев, а представители культуры оказываются тряпками или людьми, вносящими в жизнь идеи вовсе не высшего порядка»[241].

Идеализируя деревню, «Неделя» естественно не могла пройти молча мимо того неприкрашенного, трезвого изображения деревенской жизни, которое давал на страницах «Отечественных записок» Г.И. Успенский, скрывшийся под псевдонимом Иванова. Известно, что очерки Иванова вызвали в свое время очень большой шум в революционно настроенных кругах и негодование по адресу их автора, которого правоверные народники готовы были обвинять в клевете на народ. «Неделя» всецело солидаризируется с этими обвинителями Успенского. Против Иванова в «Неделе» выступают и анонимный автор «Литературно-житейских заметок», и Юзов-Каблиц, и молодой Плеханов под псевдонимом Г. Валентинова.

Автор «Литературно-житейских заметок» утверждает, что очерки Иванова не могут дать читателю даже приблизительного понятия о современной деревне. Отмечая «убийственное впечатление», производимое этими очерками, автор говорит: «Это даже не пессимизм, а просто-напросто наше русское кладбищенство, как его изображает Помяловский в лице художника Череванина в повести „Молотов“»[242].

«Какой умница г. Иванов! – восклицает Юзов. – С ним могут соперничать разве становые пристава, которые давно уже знают, что наш „народец – подлец“».

И чтобы посрамить окончательно Успенского, Юзов противопоставляет ему ту оценку русского народа, которую дает в своих произведениях Ф.М. Достоевский. Достоевский, «проведя несколько лет в остроге и следовательно наблюдая народ несколько ближе, нежели дачник г. Иванов, настолько уверовал в нравственную высоту души русского серого мужика, что никак не хочет верить, чтобы иностранцы были образцом добродетели сравнительно с этим мужиком»[243].

Тяжелое впечатление, производимое очерками Иванова, отмечает и Плеханов, ставящий Иванову в вину, что он проглядел «большую чуткость непосредственного чувства в крестьянине». В отношении правдивости изображения деревенской жизни Плеханов готов признать первенство за Златовратским[244].

Не один Глеб Успенский смущает критиков «Недели», – не радует их вся современная беллетристика. Ей ставят они в вину фальшь, насильственное натягивание надуманных выводов, неверное изображение жизни и другие такие же тяжелые преступления. Говоря о современных беллетристах, один из авторов «Недели» пишет:

«Они действительно вышли из всяких пределов, требуя себе похвалы за то только, что у них благородный образ мыслей, что ничем однако не доказывается, и хорошие намерения, которые ни в чем однако не проявляются. Избитые мысленки, плавающие в целой бочке воды, – вот ведь произведения новейших беллетристов… Где наконец сами эти беллетристы из молодых? Их не видно, не слышно. Раздается кой-когда некоторый писк, вырвется порой некоторый нестройный вскрик, – и снова все пусто и глухо»[245].

При отсутствии молодых талантов все надежды приходится возлагать на старых писателей, начавших свою деятельность еще в 40-е и 50-е годы.

«Теперь время такое, – писал в 1876 г. Лаврский, – что надежды наши, „полные упований взоры“ всех поколений современной интеллигенции обращены именно на наших „корифеев“, ветеранов литературы; от них мы ждем нового слова, от них поучаемся, за ними отдыхаем от бессодержательной и глупой, а часто пошлой и возмутительной болтовни наших „новых писателей“. Лев Толстой уже потряс и расшатал картонные постройки доктринеров нового поколения; Федор Достоевский выступил вслед за ним и вероятно ожидал быть побитым каменьями, но оказался, напротив, в почете и уважении всех партий и лагерей, – его поняли и оценили».

«Очередь за Тургеневым»[246].

Очередь Тургенева скоро пришла. Он опубликовал свою «Новь». Интересно отношение Лаврского к этому роману. Он признает, что новое произведение Тургенева не дает полной картины той «нови», которую он должен изобразить. Одной из причин этого является оторванность автора романа от России и русской жизни. Тем не менее роман Тургенева, по мнению Лаврского, может произвести на читателей «благотворное, отрезвляющее» впечатление. «Честь и слава светлому таланту Тургенева, – восклицает Лаврский, – и дай бог доброго успеха его новому роману, насквозь проникнутому теплой, отеческой любовью к молодому поколению!»[247].

Критики «Недели» не только возлагают свои надежды на старых писателей, но они готовы звать литературу и общество назад – к 40-м годам, к идеалам того времени.

Анонимный автор статьи «По поводу „Воспоминаний Панаева“», напечатанной в «Неделе» в 1876 г., пишет:

«Есть времена как бы героические, оставляющие о себе священную память, хоть они только что прошли. Есть люди, которые чем дальше от них, тем кажутся больше. У нас такую роль играют сороковые годы и люди сороковых годов… Покажите же нам этих людей, покажите ту „вселенную“, которая с ними родилась и с ними умерла, покажите ту „всемирную историю, которая погребена под надгробным камнем обоготворенных людей“. Лучших идеалов вам не сыскать и не выдумать»[248].

«Мы томимся, что нет у нас идеалов, мы болеем их отсутствием, и вместе с тем в нас меньше, чем в ком-либо, чувства идеализма», – жалуется тот же автор.

Как непохож плачущий по идеалам интеллигент «Недели» на людей 60-х годов! Сознание собственного бессилия, оторванности от жизни, вялости характера и никчемности было совершенно чуждо шестидесятникам. Поколение 60-х годов, та разночинная интеллигенция, которая в то время громко заявила о своем праве на жизнь, была проникнута бодростью, смелостью, верою в свои силы.

Вспомним, что говорил автор «Что делать?», обращаясь к своим молодым современникам:

«Поднимайтесь из вашей трущобы, друзья мои, поднимайтесь, – это не так трудно; выходите на вольный белый свет, славно жить в нем, и путь легок и заманчив, – попробуйте. Жертв не требуется, лишений не спрашивается. Их не нужно. Желание быть счастливым, только это желание нужно».

Как отлична эта уверенность в себе и в своих силах от пессимистических настроений «Недели»!

Если у шестидесятников и были некоторые зачатки идеализации крестьянства, то они далеко не достигали той степени, какую мы находим в «Неделе». Люди той эпохи гораздо более трезво смотрели на деревню. Это – во-первых. Во-вторых, разночинцы-шестидесятники с большим недоверием относились к дворянской интеллигенции 40-х годов. Это настолько общеизвестно, что вряд ли надо напоминать соответствующие факты. Достаточно вспомнить хотя бы ту ожесточенную с обеих сторон борьбу, которая в редакции «Современника» велась Чернышевским и Добролюбовым против писателей старшего поколения.

Все это с очевидностью показывает, как далеко народническая интеллигенция 70-х годов отошла от своих идейных предшественников предыдущего десятилетия, и дает нам полное основание говорить о кризисе реализма в 70-е годы.

Общая картина этого кризиса уже ясна из вышеизложенного. Нам остается ознакомиться с тем, в какой форме он сказался на эстетических взглядах народнической интеллигенции, группировавшейся вокруг «Недели».

Вопросов эстетических «Неделя» не касалась; тем больший интерес представляет одна статья, в которой вопросы эстетики были поставлены во весь рост и подверглись более или менее подробному выяснению. Мы имеем в виду статью Г. Радзиевского «Роль искусства», напечатанную в № 45 «Неделя» за 1877 г.

Автор этой статьи находит, что в споре об искусстве реалисты и идеалисты одинаково неправы. Их общая ошибка заключается в том, что как те, так и другие, начинали с вопроса, чем должно быть искусство как одно из явлений общественной жизни; между тем следовало начинать с иного вопроса, – с вопроса о том, что такое художественное творчество как одно из явлений психической жизни человека. Другими словами, надлежало сперва определить характер и свойства данного явления, а затем уже решать, какую роль отвести ему в среде других явлений.

Реалисты, по мнению г. Радзиевского, делают еще две ошибки.

Они говорят, что искусство – подражание природе. Это – истина, но реалисты понимают ее слишком узко, когда требуют, чтобы искусство было «фотографией, без лицеприятия воспроизводящей действительность». Это – одна их ошибка.

Другая заключалась в том, что они приписывают искусству грубо утилитарное значение. Конечно, искусство – сила, могущая иметь полезное применение в жизни. Однако реалисты ошибались в определении этого полезного применения. «Они ждали от искусства постановки и разрешения разных вопросов, а этого искусство дать не могло. Значение его совсем иное. Искусство есть сила, не на разум влияющая, но возбуждающая чувство; следовательно, арены для этого применения надо было искать в области социальных чувств, а не в сфере каких бы то ни было идей».

Реальной эстетике шестидесятников Радзиевский противопоставляет новую «положительную» эстетику, зачатки которой он находит в статьях Скабичевского и Кавелина. Он имеет при этом в виду «Беседы о русской словесности» Скабичевского, печатавшиеся в 1876 – 1877 гг. в «Отечественных записках», и статью Кавелина «О задачах искусства», появившуюся в № 10 «Вестника Европы» за 1878 г.

По мнению Радзиевского Скабичевский и Кавелин «дают новый критерий для художественной критики»: они «создают, так сказать, новую эстетическую школу – положительную».

Скабичевский «вопреки (как он выражается) мнению господствующей эстетики», т.е. эстетики реальной, выдвигал три тезиса, в которых он формулировал свое отношение к искусству. Приведем их для того, чтобы нам были вполне ясны дальнейшие рассуждения Радзиевского.

Вот эти тезисы:

1. Искусство представляется вовсе не воспроизведением жизни в том виде, как она есть, а рефлектированием впечатлений посредством образов, заключающих в себе представление жизни в преувеличенном виде под влиянием художественного пафоса.

2. Искусство вовсе не должно стремиться изображать жизнь непременно всецело и всесторонне, со всеми ее мелкими деталями, а напротив того – одностороннее изображение жизни есть одно из существенных его качеств, так как художественное творчество в том и состоит, что художник выделяет и ставит на первый план те явления и стороны жизни, которые его поразили; их наиболее яркое представление он только и должен иметь в виду, заботясь о прочих сторонах жизни и деталях лишь настолько, насколько они могут служить к освещению главного, что выставляется в произведении.

3. Утилитарная цель искусства заключается вовсе не в обсуждении и решении каких-либо вопросов жизни, но в умственном отношении – в поднятии вопросов путем демонстрирования явлений жизни, а в практическом – в возбуждении воли, энергии, страстей в том или другом направлении[249].

Таковы тезисы Скабичевского.

Что касается Кавелина, то его точка зрения приближается к взглядам Скабичевского.

Как и Скабичевский, он считает, что решение каких-либо вопросов – не дело художника. «Я не люблю, – говорит он, – когда художник излагает своим произведением какую-нибудь сентенцию – политическую, религиозную, научную или нравственную, – все равно: иллюстрировать правило – совсем не дело искусства, на это есть наука или публицистика… Пусть художник воспроизводит жизнь, правду, а не пишет в картине приговоров»[250].

Хотя Кавелин и говорит здесь о воспроизведении художником жизни, однако из дальнейшего изложения становится ясным, что он, как и Скабичевский, согласен, что художник не может воспроизводить жизнь «так, как она есть». На самом деле художник воспроизводит не действительную жизнь, а только наши представления о действительности.

«Говорят, – пишет Кавелин, – художество воссоздает действительный мир, самую жизнь, какова она есть. Это не совсем так. Им создаются условия, которыми вызываются такие же представления, как и действительным миром, действительною жизнью. Но художественные создания никогда не воспроизводят действительного мира, как он есть»[251].

Радзиевский разделяет точку зрения Скабичевского и Кавелина. Процитировав тезисы Скабичевского, он пишет:

«Как видит читатель, это – нечто совсем отличное от прежнего представления задач искусства. Художник и поэт вовсе не проповедники, логическими аргументами убеждающие публику, что воровать и обманывать грешно, что правдивость – добродетель, etc. Вся сила и все значение художника и поэта в том, что они „создают людей по образу своему“ (беру выражение Н. Михайловского), что они обладают силой заставлять читателя и зрителя переживать те чувства, какие переживают они, плакать их слезами и смеяться их смехом. Вот вся тайна их значения, их социальной пользы. Если поэт добр и сострадателен, – он полезен, потому что формирует своего читателя по образу своему… Понимая вопрос так, мы можем отодвинуть тенденциозность на самый задний план. Зачем она? О чем бы ни писал например Щедрин – все равно: он не сделается Фетом; огонь его сердца не потухнет и будет нас греть; а нам только это и важно».

Таким образом, требования, которые ставили искусству реалисты, не рациональны.

Согласен Радзиевский с Кавелиным и Скабичевским и в том, что искусство не может воспроизводить действительность.

«Человек, – говорит он, – не знает действительности, – он знает только те впечатления, какие производит на него действительность. А впечатления у всякого свои; мир впечатлений – мир крайне несходный у разных людей, крайне непостоянный и изменчивый. Посему человек не может изобразить действительный мир таким, каков он есть (an und für sich вещи не существуют), но лишь таким, каким он ему кажется, каким он отразился в его мозгу, т.е. человек может изображать и передавать лишь свои впечатления, (Скабичевский) или представления (Кавелин). Чем сильнее впечатление, тем сильнее вызванный им рефлекс, а разные части действительности разный эффект производят на разных людей. Деятельность творчества – это, как определяет г. Скабичевский, „рефлектирование впечатлений“, это – произвольное выражение во вне внутреннего ощущения, произведенного впечатлением действительности. Отсюда – непроизвольность творчества, отсюда – его „свободный“ характер, о котором толковали идеалисты. Отсюда же – разнообразие художественных рефлексов, зависящих от разнообразия рефлектирующих аппаратов (т.е. художественных организаций). Итак, искусство не может быть верным изображением действительности».

Как мы видим, для Радзиевского реализм в отношении искусства – пройденная уже ступень. На место реальной эстетики должна быть создана новая эстетика, которая впитает в себя то ценное, что было в эстетике идеалистов. Это стремление к новой эстетической теории, объединявшее сотрудника «Недели» Радзиевского с Скабичевским и Кавелиным, было лишь одним из признаков того отхода от реализма, который обрисован нами выше.

Элементы идеализма и реализма, несомненно присущие миросозерцанию народнической интеллигенции 70-х годов, вполне оправдывают приведенную нами в начале доклада характеристику, которую Венгеров дал своему времени. На смену реализму 60-х годов пришло новое миросозерцание, в котором начала реализма были перемешаны с элементами идеализма и которое в силу уже одного этого не могло не быть эклектическим, чего, как мы убедились, не скрывали сами представители этого направления.

Социальная характеристика направления, пришедшего на смену реализму, не вызывает затруднений. Она ясна уже из вышеизложенного. Народники 70-х годов вполне отдавали себе отчет в том, чьи интересы они представляют. Их высказывания на этот счет лишены какой бы то ни было неясности и недоговоренности. Их «реально-идеалистическое», т.е. по существу эклектическое, миросозерцание было теорией, выработанной мелкобуржуазной интеллигенцией, стремящейся опереться на деревню и выступить в роли представителей и защитников интересов многомиллионной крестьянской массы. Эта масса представлялась семидесятникам однородным целым: начавшейся внутри ее диференциации они не замечали.

Сложнее был вопрос о том, какие причины вызвали кризис реализма и чем объясняется отход от него мелкобуржуазной интеллигенции 70-х годов. Чтобы разобраться в этом, мы вновь предоставим слово С.А. Венгерову. Вот что он писал в своей книге о Тургеневе:

«Идеализм необходим нашей эпохе как противодействие тому материализму и меркантилизму, что охватили в последнее время часть нашего общества, хотя и ни в каком случае не составляющую его интеллигенции, но все же настолько обладающую силою и знанием мирским, что непросвещенное давление этой грубой силы заметно на всем обществе вообще. Меркантильный дух был в малом развитии в начале 60-х годов и потому не помешал антиидеалистическому движению того времени принять один только философский характер реализма, между тем как теперь во многих случаях реализм облекся в грубые и непривлекательные формы погони за мирскими благами. Вот отчего долг всякого любящего свою страну развитого гражданина состоит в настоящее время в том, чтобы отвлечь своих сограждан от поклонения Мамоне и заставить их потратить все время на занятия предметами, польза изучения которых не выразится немедленно же в виде акций и банковых билетов. Буржуазному духу нашего времени вредно и опасно давать опору в исключительно реальном миросозерцании; вот почему неизбежною реакцией материализма масс является поддернутость современной интеллигенции идеализмом, не мечтательным идеализмом 40-х годов, а тою здоровою идеальностью, которая играет роль предохранительного средства от заедания пошлостью материального окружающего, которая дает нравственную мощь с презрением оттолкнуть всякие компромиссы, где вечные законы истины и справедливости жертвуются для удовлетворения низменных целей, стремлений к наживе»[252].

Как видим, формулировка Венгерова очень ясна. Новое миросозерцание представляется ему необходимым в качестве оплота против развивающегося и наступающего капитализма.

Русское народничество, являясь одной из разновидностей мелкобуржуазного утопического социализма, включало в себе черты, резко отличающие его от западно-европейских систем утопического социализма XIX в. Различие это находит себе объяснение в отсталости по сравнению с Западом социально-экономического строя тогдашней России. На Западе утопический социализм в его различных разновидностях возник на развалинах крепостничества, после буржуазной революции. Русские мелкобуржуазные революционные теории 2-й половины XIX в. развивались в эпоху, предшествовавшую буржуазной революции и окончательному падению крепостнических отношений. Это обстоятельство налагало особый отпечаток на народничество. Ленин отмечал в народничестве наличие двух разноценных сторон: во-первых, боевого демократизма, свойственного революционной части народничества и имевшего глубоко прогрессивное значение, и во-вторых, реакционную, по существу своему мелкобуржуазную утопию[253]. В различные периоды 2-й половины XIX столетия эти две стороны народничества изменяли свой, если так можно выразиться, удельный вес: сперва в народничестве превалировала одна сторона, затем – другая. Революционный демократизм народничества противостоял крепостничеству и его пережиткам, сохранившим свое значение в нашей социально-экономической жизни. Рассматриваемое с этой стороны народничество было прогрессивно, потому что оно отстаивало ликвидацию помещичьей собственности и право крестьянина на землю и тем самым расчищало путь для развития капитализма в его американской, фермерской разновидности. Напротив того – мелкобуржуазная утопия народничества, характеризовавшаяся надеждами на возможность миновать капиталистический путь развития и от крестьянской общины перепрыгнуть непосредственно в царство социализма, имела глубоко реакционное значение, находясь в противоречии с действительными тенденциями экономического развития России.

Если к изучению идеологии нашей мелкой буржуазии подойти с точки зрения отмеченных нами особенностей русской жизни по сравнению с западной, эволюция, пережитая этой идеологией, становится вполне понятной.

Для мелкобуржуазной интеллигенции конца 50-х годов и следующего десятилетия на первом плане стояла борьба против крепостничества, против сильных своею давностью и традициями пережитков докапиталистической эпохи. При наличии их мелкобуржуазная интеллигенция в то время могла до известной степени видеть в нарождающейся буржуазии своего союзника, соединение с которым облегчало борьбу против общего врага, хотя и раненого насмерть, но не потерявшего еще способности сопротивляться, – врага, еще достаточно сильного и серьезного.

Это очень хорошо понимал Н.Г. Чернышевский. «Мне всегда было тошно читать рассуждения о „гнусной буржуазии“ и о всем тому подобном, – писал он, – тошно потому, что эти рассуждения, хотя и внушаемые „любовью к народу“, вредят народу, возбуждая вражду его друзей против сословия, интересы которого, хоть и могут часто сталкиваться с интересами его (как сталкиваются очень часто интересы каждой группы самих простолюдинов с интересами всей остальной массы простолюдинов), но в сущности одинаковы с теми условиями национальной жизни, какие необходимы для блага народа, потому что в сущности тождественны с интересами народа»[254].

Другими словами, для Чернышевского, как и для большинства его современников, борьба против крепостничества и самодержавия являлась общенациональным делом, объединявшим в пределах данного исторического отрезка времени либеральную буржуазию с представителями трудящихся классов общества.

При таких условиях в миросозерцании мелкобуржуазной интеллигенции 60-х годов на первый план выдвигался боевой революционный демократизм, направленный на отрицание всей старой жизни в самых разнообразных ее проявлениях во имя торжества крестьянской революции.

К 70-м годам положение значительно изменилось. Наряду со старым врагом, продолжавшим отстаивать пережитки прошлого, но переставшим уже мечтать о реставрации старого порядка во всей его полноте, является новый враг, гораздо более опасный, так как ему принадлежит не уходящее прошлое, а приближающееся будущее. Как бы часто ни повторяли народники 70-х годов, что в России буржуазия слабосильна ввиду того, что она не имеет корней в русской жизни, уже одно то, что они так часто и упорно возвращались к этой теме, доказывает, что появление нового врага не осталось незамеченным ими. Развитие молодого русского капитализма угрожало смертельной опасностью самостоятельному хозяйству мелких товаропроизводителей. Капитал начал проникать и в деревню, оказывая разлагающее влияние на крестьянское хозяйство. Поэтому наряду со старым фронтом, на котором борьба продолжалась, перед мелкобуржуазной интеллигенцией развернулся новый фронт, а это заставило ее спешно перестраивать свои ряды. Из временного союзника буржуазия превращалась в главного и наиболее опасного врага, наличность которого иногда заставляла забывать о прежнем враге. В этом отношении весьма характерна изданная в 1878 г. брошюра С. Кравчинского «Смерть за смерть», в которой пресловутый «аполитизм» народников доведен до абсурда. «Не вмешивайтесь в борьбу, которую мы, революционеры, ведем против капитала, – говорит Кравчинский, обращаясь к представителям правительства. – Если вы оставите нас в покое, то и мы не будем вас трогать».

Для борьбы с буржуазией старое оружие оказалось невполне пригодным. Надо было перевооружиться. Таким перевооружением явился отход от реализма, обнаружившийся в 70-е годы. Реализму с его стремлением европеизировать все стороны русской жизни было противопоставлено новое миросозерцание, провозгласившее самобытность и народность основными принципами, последовательное проведение которых в жизнь спасет нас от яда западно-европейской цивилизации.

Народники 70-х годов пытались вести борьбу одновременно и против самодержавия и против капитализма. В этой борьбе они были разбиты. После разгрома революционного народничества и «Народной воли» народничество утрачивает свой боевой характер. Наступает эпоха юзовщины, абрамовщины, теории «малых дел» и практики «артельных начинаний», рассчитанных на проведение в жизнь при содействии благожелательного правительства.

В наши задачи не входит рассмотрение этого периода эволюции народничества, но мы можем констатировать, что мирные народники 80-х годов имели своих идейных предшественников в предыдущем десятилетии. Газета «Неделя» и являлась органом этих предшественников. Провозглашенный ею и последовательно проводимый отход от реализма открывал возможность дальнейшей теоретической эволюции в сторону преобразования народничества из революционного крестьянского социализма в социализм – по выражению Ленина – мещанский.

«Из политической программы, рассчитанной на то, чтобы поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества, – говорит Ленин, – выросла программа, рассчитанная на то, чтобы заштопать, „улучшить“ положение крестьянства при сохранении основ современного общества»[255].

Так отмеченные нами изменения в соотношении общественных сил в тогдашней России отражались на эволюции мелкобуржуазных теорий. Порывая с реализмом, мелкобуржуазная теория в лице народничества 70-х годов делала первые шаги по направлению к вырождению из теории революционной в реформистскую.

Загрузка...