На следующий день я снова поехал в Сандаун Парк. Письмо и фотография лежали у меня в кармане, но сегодня, думая о своей неизвестной сестре, я уже не испытывал вчерашней детской ярости. Просто заполнился еще один пробел в прошлом.
За полчаса до начала первой скачки в раздевалку на всех парах ворвался Стив. Его волосы были покрыты изморосью, в глазах сверкал праведный гнев.
Выяснилось, что во время похорон отца дом его родителей ограбили.
Полуодетые жокеи, в кальсонах, по пояс голые, в шелковых блузах, натягивали нейлоновые рейтузы и сапоги и вдруг разом застыли, как в «стоп-кадре». Разинув рты, они уставились на Стива.
Машинально я вытащил свой «никон», взвел затвор и сделал пару снимков, но все так привыкли к этому, что никто не обратил на меня внимания.
— Ужасно, — рассказывал Стив. — Просто омерзительно. Она приготовила пирожные и всякие сладости, мама то есть, для теток и для остальных гостей, чтобы поминки устроить после кремации, а когда мы вернулись, все было разбросано, растоптано, начинка, варенье, все — на стенах и на ковре. И на кухне все вверх дном перевернуто… и в ванной… Как будто в дом ворвалась толпа детей, устроила кавардак и загадила все, что можно. Да только дети тут ни при чем… Полиция говорит, что дети бы ничего не украли.
— А у твоей матери горы бриллиантов были, что ли? — насмешливо спросил кто-то.
Кое-кто из жокеев засмеялся, и обстановка несколько разрядилась, но многие искренне сочувствовали Стиву, и он, видя, что его слушают, с готовностью продолжил свой рассказ. Я тоже слушал Стива и не только потому, что в Сандауне наши вешалки были рядом, так что деваться мне было некуда, но и потому, что мы с ним отлично ладили, хотя и не были друзьями.
— Они ободрали папину лабораторию, — сказал он. — Просто содрали все со стен. Это совершенно бессмысленно… я и в полиции так сказал… другое дело, если бы они взяли то, что можно продать: увеличитель там или проявочную машину… Но они взяли все его работы, все фотографии — он столько лет их делал. Все исчезло! Ужас, вот ужас-то. Мама в этой разрухе, папа умер. У нее теперь от него ничего не осталось. Совсем ничего. А еще они украли ее меховую куртку и духи — ей папа на день рожденья подарил, она их даже не открывала ни разу. Сидит плачет…
Он вдруг замолчал, судорожно сглотнул и как-то весь сжался. Хотя Стиву уже исполнилось двадцать три и он жил отдельно, он оставался домашним мальчиком и был трогательно привязан к родителям.
Многие недолюбливали Джорджа Миллейса, но Стив всегда гордился отцом.
У тонкокостного, хрупкого Стива были сверкающие темные глаза и сильно оттопыренные уши, что придавало всему его облику несколько комичный вид. Но по натуре он был редкостный зануда, и даже без столь серьезного повода, как сегодня.
— Полиция сказала, что взломщики от злости переворачивают квартиры вверх дном, крадут фотографии, — говорил Стив. — Что это в порядке вещей, еще надо спасибо сказать: могли бы и нужду там справить, стулья порезать и диваны, мебель поцарапать. Такое бывает сплошь и рядом. — Он пересказывал эту историю всем, кто заходил в раздевалку, а я, закончив переодеваться, вышел наружу для участия в первом заезде и в этот день больше не вспоминал об ограблении Миллейсов.
Наступал день, которого я с нетерпением и страхом ждал уже месяц: Рассвет должен был участвовать в сандаунских показательных скачках с препятствиями. Важная скачка, хорошая лошадь, отсутствие серьезных противников и большой шанс на выигрыш. Мне редко так везло, но я никогда не говорил «гоп», пока не проскакивал мимо финишного столба. Я знал, что Рассвет прибыл на скаковой круг в отличной форме, ну а мне лишь оставалось благополучно выступить в первой скачке — скачке для новичков, а потом, если удастся выиграть большие показательные скачки, тренеры и владельцы лошадей, расталкивая друг друга, будут наперебой предлагать мне фаворита для участия в скачках «Золотой кубок».
В день я, как правило, участвовал в двух заездах и был бы счастлив, если бы к концу сезона вошел в число двадцати лучших жокеев. Многие годы я утешал себя мыслью, что скромность моих достижений всецело объясняется ростом и весом. Сколько я ни морил себя голодом, все равно меньше шестидесяти восьми килограммов без одежды не весил, и в результате, стоило мне прибавить хотя бы килограмм, меня отстраняли от участия в скачках. Обычно за сезон я участвовал в двухстах скачках и выигрывал около сорока. Я знал, что считаюсь «сильным», «надежным», «неплохо беру препятствия», но «не всегда умею сделать рывок на подходе к финишу».
В молодости большинство людей наивно полагает, что когда-нибудь им удастся дойти до желанных вершин в избранном деле и что сам подъем наверх — всего лишь простая формальность. По-моему, именно эта иллюзия движет людьми, но где-то на полпути они поднимают глаза на вершину и понимают, что им никогда до нее не добраться, что счастье — это просто смотреть вниз и наслаждаться открывающимся видом, а вершина — да бог с ней. Лет в двадцать шесть я понял, что достиг своего потолка, но, как ни странно, вовсе не считал себя обделенным. Я никогда не был особенно честолюбив, но работать старался на совесть. Если лучше не получается, что ж, значит, выше головы не прыгнешь. Поэтому я никогда не завидовал призерам «Золотого кубка».
В тот день в Сандауне я закончил скачки для новичков пятым из восемнадцати жокеев, «хорошо, но без воодушевления». Как обычно, мы с лошадью делали все, что в наших силах.
Я переоделся в камзол тонов Рассвета и в надлежащее время вышел на площадку для выводки, предвкушая предстоящую скачку. Там меня уже ждали тренер Рассвета, за конюшню которого я регулярно выступал, и владелец лошади.
Я поделился с ними своей радостью — наконец-то кончился дождь, — но владелец Рассвета нетерпеливо прервал меня взмахом руки и сразу перешел к делу.
— Сегодня ты проиграешь, Филип.
— Я уж постараюсь выиграть, — улыбнулся я.
— Ты должен проиграть, — резко сказал он. — Понял? Я поставил на другую лошадь.
Меня охватили смятение и ярость, и я не пытался это скрыть. Он и раньше проделывал такие штуки, но в последние три года как будто утихомирился. Он отлично знал, что мне претит нечестная игра.
Владелец Рассвета Виктор Бриггс был крепко сбитым мужчиной лет сорока. О нем самом и о том, чем он занимается, я не знал практически ничего. Замкнутый, скрытный, он всегда появлялся на скачках с непроницаемым, мрачным выражением лица и со мной почти не разговаривал. В любую погоду он носил темно-синее плотное пальто, широкополую черную шляпу и толстые черные кожаные перчатки. В прошлом профессиональный игрок, он слыл человеком безжалостным, так что сейчас у меня не было выбора: либо делать то, что он говорит, либо лишиться места. Когда я начал работать у своего тренера, Гарольда Осборна, тот прямо мне сказал — если я не буду слушаться Виктора Бриггса, меня — уволят.
Для Виктора Бриггса я проигрывал скачки, которые мог выиграть. Нужно было что-то есть и выкупить закладную на дом, а для этого необходимо было выступать за большую хорошую скаковую конюшню. Вылети я из нее, другой могу и не найти. Конюшен не так уж и много, а работать с Осборном мне нравилось. Поэтому я делал что велено и держал язык за зубами. Не я первый, не я последний.
С самого начала Виктор Бриггс предложил мне за проигрыш кругленькую сумму. Я отказался: сказал, что если должен — проиграю, но денег не возьму. Он обозвал меня чистоплюем, но после того, как я во второй раз отверг его предложение, больше ни словом не обмолвился о взятках.
— Почему ты не берешь деньги? — спросил меня тогда Гарольд Осборн. — Не забывай: это те самые десять процентов, которые ты бы получил за выигрыш. Мистер Бриггс возмещает тебе их, вот и все.
Я покачал головой, и на этом разговор кончился. Может, я и впрямь дурак, но, как бы там ни было, видимо, Саманта, или Хлоя, или кто-то еще внушили мне неудобную, неприятную мысль о том, что за грехи нужно платить. Уже больше трех лет мне не приходилось брать грех на душу, а потому слова Бриггса вызвали у меня особую ярость.
— Я не могу проиграть, — с жаром возразил я. — Рассвет сегодня фаворит. В этой скачке ему нет равных. И вы это знаете.
— Делай, как сказал, — отрезал Виктор Бриггс. — И говори тише: распорядители услышат.
Я взглянул на Гарольда Осборна. Он делал вид, что не слышит Виктора Бриггса, и неотрывно глядел на лошадей.
— Гарольд, — позвал я.
Он равнодушно взглянул на меня.
— Виктор прав. Деньги поставлены на другую лошадь. Ты должен проиграть. Если ты выиграешь, это влетит нам в кругленькую сумму.
— Нам?
Он кивнул.
— Нам. Вот именно. Если нужно, упади. Если хочешь, приди вторым. Но не первым. Ясно?
Я кивнул. Ясно как божий день. Три года спустя старое начиналось сызнова.
Пустив Рассвета в галоп, я подъехал к старту, и, как и прежде, мое бунтарство смирилось перед лицом суровой действительности. Если я не мог позволить себе лишиться работы в двадцать три года, то в тридцать — и подавно. Меня знали, как жокея Осборна. Я работал у него уже семь лет. Если он вышибет меня, то в других конюшнях мне придется работать только на подхвате, всегда быть запасным жокеем, пока обо мне окончательно не забудут. Он не скажет журналистам, что избавился от меня, потому что я перестал проигрывать по приказу. Он скажет им (конечно, с нескрываемым сожалением), что ему нужен жокей помоложе… ведь он, в конце концов, печется об интересах владельцев… ужасно грустно, но карьере любого жокея приходит конец… жаль, конечно, но время-то не стоит на месте, верно?
Черт бы их побрал, подумал я. Я не хотел проигрывать скачку. Жульничество мне претило… а десять процентов, которые я потеряю сегодня, удесятеряли злость. Почему, черт возьми, Бриггс снова принялся за старое? Ведь столько времени прошло! Я надеялся, что он раз и навсегда оставит свои фокусы, потому что с тех пор я как жокей сделал значительные успехи, и он, безусловно, понимал, что скорее всего встретит отказ. Жокей, занимающий одно из первых мест в списке победителей, избавлен от подобного давления: ведь если в одной конюшне ему по глупости дадут ногой под зад, в другой его примут с распростертыми объятиями. А может быть, Бриггс считает, что я вступил в критический возраст, постарел и положение мое непрочно… Что ж, он прав.
Стартер начал перекличку. Мы ехали по кругу, и я беспокойно поглядывал на четырех лошадей — соперников Рассвета. Среди них не было ни одного серьезного противника. Теоретически ни одна из них не могла обойти моего мощного мерина: вот почему в эти мгновенья люди ставили по четыре фунта на Рассвета, чтобы выиграть один.
Четыре к одному на…
Виктор Бриггс вел игру по-крупному: окольными путями он заключал пари, что его лошадь проиграет, — в противном случае ему пришлось бы платить. Впрочем, как выяснилось, в сделке участвовал и Гарольд. Как бы я ни относился к их махинациям, предать интерес своего тренера я не мог.
Мы работали вместе семь лет, и нас связывало нечто большее, чем просто отношения тренера и жокея. Люди мы разные, но это не мешало мне считать его своим другом. Гарольд был человек неуравновешенный: то без причины мрачнел, то вдруг начинал прыгать от радости; мог быть тираном и совершенно неожиданно проявить необыкновенное великодушие.
В Беркшир-Даунс не было второго такого матерщинника и крикуна, поэтому конюхи с обидчивым характером и больным самолюбием долго у него не задерживались. Когда я впервые сел на одну из его лошадей, Гарольд костерил меня так, что было слышно от Уонтиджа до Суиндона, но сразу же после заезда в десять утра пригласил к себе в дом, откупорил бутылку шампанского, и мы выпили за предстоящее сотрудничество.
Он всецело доверял мне и защищал от нападок как ни один другой тренер, требуя взамен лишь безоговорочной преданности делу. В общем, последние три года у нас не было трений.
Стартер дал команду, и лошади выстроились в линию.
В скачках с препятствиями нет стартовых ячеек. Вместо них — стойки с натянутыми резиновыми шнурами.
Со смешанным чувством беспомощности и холодного бешенства я решил, что Рассвета нужно вывести из игры в самом начале дистанции. Учитывая скаковые данные лошади, проиграть будет очень сложно: на меня будут наставлены тысячи биноклей, телекамеры, фотофиниш, острые глаза проницательных репортеров. Более того, если я попытаюсь придержать лошадь, когда победа Рассвета уже станет очевидна, это будет равносильно самоубийству. Если же я без видимой причины просто упаду на последней полумиле, назначат расследование. Меня могут лишить жокейской лицензии. Конечно, за дело, но от этого не легче!
Стартер нажал на кнопку, шнуры отскочили вверх, и я пустил Рассвета в шенкеля. Никто из жокеев, однако, не собирался усердствовать, и в результате все лошади пошли средним галопом, что усложняло мое положение. Надеяться, что Рассвет зацепится за препятствие, бесполезно: он прыгун высшего класса. Некоторых лошадей трудно правильно подвести к препятствию — подвести неправильно к препятствию Рассвета невозможно. От жокея требовался лишь малейший намек — все остальное он делал сам. Я множество раз скакал на нем, выиграл шесть скачек и знал его как облупленного.
Обмануть лошадь. Обмануть публику. Обмануть!
Черт побери, подумал я.
Мне удалось сделать задуманное у третьего забора, стоявшего на крутом склоне вдали от трибун, у спуска с холма. Лучшее место найти было трудно: этот участок дистанции по большей части скрыт от глаз зрителей. Кроме того, возле самого забора склон резко обрывался: в этом году многие жокеи получили здесь травмы.
Рассвет, сбитый с толку моим неверным посылом и инстинктивно, как все лошади, почувствовав мое смятение и ярость, рыскнул в точке отрыва и сделал несколько лишних, неуверенных шагов.
Извини, малыш, подумал я, мне безумно жаль, но ничего не поделаешь. Выбрав самый неподходящий момент, я послал его вперед шенкелями и, когда он взвился в воздух, до отказа натянул повод, переместив свой вес вперед, к холке.
Он неуклюже приземлился, на мгновенье запнулся и боднул головой, стараясь сохранить равновесие. Этого было недостаточно… но делать нечего: вывернув правую ногу из стремени, я перебросил ее через спину лошади, сполз с седла на левую сторону и вцепился в шею Рассвета.
Восстановиться в седле из такого положения практически невозможно. Я сидел, прижавшись к шее Рассвета, а когда он сделал еще три неверных шага, сполз вниз по его груди и, наконец, разжав руки, кувыркнулся на траву прямо ему под ноги.
Небо и земля завертелись у меня перед глазами. Я услышал нервную дробь копыт Рассвета и шум от галопом проносящихся мимо лошадей.
Придя в себя, я сел на землю и расстегнул шлем. На душе скребли кошки.
— Не повезло, — бросили мне мимоходом в весовой. — Чистое невезенье. — И вновь окунулись в суматоху дня. Интересно, кто-нибудь догадается?.. Нет, наверное. По крайней мере, никто не дал мне этого понять. Но сам я чувствовал глубокий стыд и смущение и старательно прятал глаза.
— Не переживай, — сказал Стив Миллейс, застегивая свой оранжево-синий камзол. — Ничего страшного. — Он взял хлыст и шлем. — В следующий раз повезет.
— Ясное дело.
Стив пошел на ипподром, а я стал уныло переодеваться в цивильное платье. «Кончено, — пронеслось у меня в голове. — Прощай, радость скачки. Прощай, победа, а с ней и надежда на то, что мне наперебой будут предлагать участвовать в скачках на „Золотой кубок“. Прощайте, славные вечеринки и деньги, от которых после покупки новой машины осталось всего ничего. Куда ни кинь — всюду клин!»
Я пошел взглянуть на скачки.
Стив Миллейс с отчаянным безрассудством бешеным аллюром послал свою лошадь ко второму, последнему, забору и при приземлении упал с лошади. Он рухнул на землю как подстреленный, потом с трудом встал на колени и обхватил себя руками. Было ясно, что травма серьезная: перелом ребра или предплечья.
Его лошадь, целая и невредимая, поднялась и галопом пошла прочь. Я смотрел, как два санитара осторожно сажают Стива в карету «скорой помощи». Ему сегодня тоже не повезло, — подумал я. — Бедняга! В довершение ко всем семейным неприятностям — еще и это. Почему человек становится жокеем? Что заставляет его каждый раз садиться в седло, невзирая на риск и горечь поражений? Почему он зарабатывает на жизнь скачками, когда может иметь не меньше, сидя в конторе?
Я снова пошел в весовую, чувствуя во всем теле боль от копыт Рассвета. Завтра я буду весь в синяках — впрочем, это обычное дело. Я всегда относился спокойно к издержкам моей профессии, и хоть порой мне сильно доставалось, никогда не чувствовал страха перед следующей жеребьевкой. Наоборот, всегда испытывал огромную радость от сознания, что я в отличной форме, что сильное, гибкое тело полностью мне подчиняется. Спорт был для меня не тягостной обязанностью, но естественной потребностью здорового человека.
Самое страшное, подумал я, это потерять веру в свое дело. Если работа начинает казаться бессмысленной, если такие люди, как Виктор Бриггс, отбивают у тебя к ней всякую охоту, остается только сдаться. Но пока говорить об этом рано: мне еще нравилась такая жизнь, и бросать ее я не собирался.
В весовую вошел Стив в сапогах, лосине, майке и «плечиках»; забинтованная рука висела на перевязи, голова неестественно повернута набок.
— Ключица, — раздраженно сказал он. — Черт, вот не повезло! — От боли его узкое лицо вытянулось еще больше, скулы заострились, а под глазами залегли круги, но мучила его не столько боль, сколько мысль о том, что он проиграл.
Ловкими, мягкими движениями, выработанными долгими годами практики, служитель помог Стиву переодеться. Стараясь не потревожить больное плечо, он стал стаскивать с него сапоги. Вокруг нас толпились жокеи: они напевали, отпускали шуточки, пили чай, ели фруктовый пирог, сбрасывали разноцветные костюмы и натягивали брюки, смеялись, чертыхались и торопливо выходили. Конец рабочей недели, до понедельника можно отдыхать.
— Слушай, — неуверенно обратился ко мне Стив, — ты меня не подвезешь? — Он не знал, удобно ли ему обратиться ко мне с такой просьбой, ведь мы даже не были приятелями.
— Давай подброшу, — согласился я.
— К маме домой. Это возле Аскота.
— Ладно.
— Надо кого-нибудь попросить, чтобы завтра мою машину пригнали, — добавил он. — Черт, надо же, как не повезло!
Я сфотографировал Стива и служителя, который стягивал с него второй сапог.
— А чего ты потом делаешь с этими фотками? — спросил служитель.
— В ящик складываю.
Он недоуменно пожал плечами.
— Время только терять.
Стив взглянул на мой «никон».
— Папа однажды рассказывал, что видел твои снимки. Сказал, что в один прекрасный день ты оставишь его без работы.
— Да он просто пошутил.
— Ну, не знаю. Может быть. — Осторожно продев руку в рукав рубашки, он, морщась и охая, ждал, пока служитель застегнет пуговицы.
Как-то солнечным весенним днем я сидел в машине на автостоянке и, поджидая приятеля, которого обещал подбросить домой, просматривал свои фотографии. Тут меня и заметил Джордж Миллейс.
— Да ты просто настоящий Картье-Брессон, малыш, — промолвил он с легкой улыбкой и, сунув руку в открытое окно, выхватил у меня пачку фотографий, хотя я крепко держал их. — Так-так, — продолжал он, придирчиво изучая их. — Даунс: лошади в тумане. Романтическая чушь. — Он вернул мне снимки. — Так держать, малыш! Недалек тот день, когда ты станешь настоящим фотографом.
Он повернулся и пошел через автостоянку, время от времени поправляя свисавший с плеча тяжелый кофр. Он был единственным из моих знакомых фотографов, в присутствии которого я испытывал неловкость.
За те три года, что я прожил у Данкана и Чарли, они терпеливо учили меня всему, чему я мог научиться. Когда я впервые к ним попал, мне было всего двенадцать, но Чарли тут же нашел мне работу — подметать полы и убираться в фотолаборатории, и я был этому рад. Всему остальному приходилось учиться постепенно и основательно, и когда я постиг все премудрости, мне поручили печатать все фотографии Данкана и половину фотографий Чарли.
— Наш лаборант, — обычно представлял меня Чарли.
— Смешивает для нас реактивы, — пояснял он. — А как со шприцем обращается — тут ему равных нет. Не забудь, Филип, бензотриазола — только одну целую четыре десятых. — И я аккуратно забирал шприцем нужное количество раствора и добавлял в проявитель, чувствуя, что и от меня есть какая-то польза в этом мире.
Служитель надел на Стива пиджак, отдал ему часы и бумажник, и мы не спеша пошли к моей машине.
— Я обещал маме помочь убраться, когда вернусь. Вот, черт, как не повезло!
— Наверное, она уже соседей позвала. — Я помог ему забраться в новехонький «Форд» и, обойдя машину, сел за руль. Смеркалось. Я завел мотор, включил фары и выехал в направлении Аскота.
— Никак не могу привыкнуть к мысли, что папы нет, — сказал Стив.
— А что там произошло? — спросил я. — Ты, по-моему, говорил, что он врезался в дерево…
— Да. — Он вздохнул. — Заснул за рулем. Так, по крайней мере, предполагают. Дорога была пустынная: ни машин, ничего. Там был вроде поворот, а он не свернул. Прямо поехал. Наверно, ногу держал на акселераторе… От капота ничего не осталось. — Стив поежился. — Он из Донкастера возвращался. Мама его всегда предупреждала, чтобы он, когда задерживается, осторожно ездил ночью по шоссе. Да ведь это уже не на шоссе случилось… он был почти у дома.
Стив говорил устало и подавленно, да и вид у него был неважнецкий. Изредка поглядывая на него, я видел, что, несмотря на всю мою предосторожность, поездка в машине причиняет ему боль.
— Он на полчаса заехал к приятелю, — продолжал Стив. — Там они выпили по паре виски. Как это глупо — просто так вот заснуть…
Мы долго ехали молча, и каждый из нас думал о своем.
— Всего неделю назад, — вдруг сказал Стив. — В прошлую субботу…
Все под богом ходим, истина старая, как мир.
— Здесь налево, — объяснил Стив.
Немного покрутившись, мы наконец выехали на дорогу. По одну сторону ее была ограда, а по другую стояли чистенькие особняки с тенистыми садами.
Впереди творилось что-то странное. В домах горел свет, суетились люди. На дороге стояли карета «скорой помощи» и полицейская машина. Возле нее толпились полицейские. У одного дома взад-вперед сновали люди.
— Господи! — сказал Стив. — Это их дом. Это у мамы с папой…
Я высунулся из окна, а он продолжал сидеть в оцепенении, не сводя глаз с дома.
— Мама, — сказал он. — Что-то с мамой…
Его голос предательски задрожал. Лицо исказил ужас, в широко, по-детски раскрытых глазах отражался свет.
— Сиди здесь, — деловито распорядился я. — А я узнаю, в чем дело.