«Айвор ден Релган!» Это имя повсюду повторяли на разные лады изумленно и недоверчиво. «Член „Жокей-клуба“», «Быть не может!»
В то утро аристократический «Жокей-клуб», куда было практически невозможно попасть человеку со стороны, принял в свои ряды самоуверенного и богатого выскочку неизвестного происхождения. Много лет члены клуба держали его на расстоянии, хотя он выкидывал на скачки кучу денег и оказывал клубу кое-какие услуги, правда, так, словно подавал милостыню.
Говорили, что по происхождению он — голландец. Его родиной была одна из бывших голландских колоний. Он говорил со смешанным южноафриканско-австралийско-американским акцентом; казалось, гласные и согласные в его речи по одной надерганы из половины языков мира, что могло быть и привлекательным, если бы голос его не звучал так покровительственно, словно Релган подчеркивал, что узколобым британским аристократам до него далеко. Он не искал благ, которые ему гарантировало членство в клубе: ден Релган хотел, чтобы им восхищались, чтобы его советами пользовались, а это, как он неоднократно намекал, будет только способствовать процветанию «Жокей-клуба». Советы ден Релгана часто публиковались в «Спортинг Лайф» в рубрике писем. Гонораров за них он не требовал.
В самом деле, «Жокей-клуб» пользовался кое-какими его советами, но прилюдно об этом никогда не упоминали. Интересно, почему они сделали поворот на сто восемьдесят градусов и заключили в объятия человека, которого прежде предавали анафеме?
В раздевалке возле вешалки меня поджидал Стив Миллейс.
Я еще в дверях заметил, что он подавлен, но, подойдя поближе, понял, что силы его на пределе. Бледный, дрожащий, с висевшей на черной перевязи рукой, он стоял, устремив на меня запавшие глаза. В них читалось отчаяние.
— Ты уже слышал? — спросил он.
Я кивнул.
— Это в понедельник ночью случилось. Точнее, вчера утром. Часа в три, наверное… Но пока успели позвать на помощь, все сгорело.
— Твоей матери там не было?
— Она все еще в больнице. Она больше не выдержит. Понимаешь, — добавил он дрожащим голосом, — у нее уже нет сил.
Я сочувственно шмыгнул носом.
— Скажи мне, что делать? — попросил он. Стив избрал меня кем-то вроде старшего брата, ходячим бюро добрых советов.
— Ты, по-моему, говорил, что у тебя есть какие-то тетки, — сказал я. — Они были на похоронах?
Он замотал головой.
— Это папины старшие сестры. Они всегда недолюбливали маму.
— Все равно…
— Гадины они! — взорвался он. — Я им позвонил… а они мне говорят: «Какой ужас! — Он язвительно передразнил их. — Передай бедняжке Мари: пусть купит на страховку уютный маленький домик на берегу моря». Меня от них тошнит.
Я начал переодеваться к скачке. Работать Стив сегодня не сможет, это ясно.
— Филип, — умоляюще начал он. — Ты ведь ее видел. У нее все украли… и папа умер… а теперь и дом… очень тебя прошу… помоги мне.
— Ладно, — покорно сказал я. А что еще можно было сказать? — После скачек что-нибудь придумаем.
Ноги не держали его, и он опустился на скамью. Я закончил переодеваться и пошел взвешиваться, а он все сидел, уставившись в пространство.
У весов, как обычно, стоял Гарольд и ждал, пока я отдам ему седло и взвешусь. С понедельника он больше ни словом не обмолвился о поставленном ультиматуме: видимо, принимал мое молчание за согласие вернуться к старому, не подозревая, какие мучительные сомнения разрывают меня. Когда я надел седло ему на руку, он сказал как ни в чем не бывало:
— Слышал, кого избрали в «Жокей-клуб»?
— Ага.
— Следующим наверняка будет Чингисхан.
Он ушел седлать Памфлета, и вскоре я тоже вышел на площадку для выводки. Там беззаботно ходила лошадь, а ее владелец, звезда поп-музыки, сосредоточенно грыз ногти.
Гарольд сообщил мне еще кое-какие подробности.
— Я слыхал, что за ден Релгана замолвил словечко сам Великий Белый Вождь.
— Лорд Уайт? — удивился я.
— Сам Старина Сугроб.
Моложавый владелец Памфлета щелкнул пальцами и сказал:
— Эй, друг, слабаем малышу пару горячих?
— По десять поставим — на выигрыш и на проигрыш, — предложил Гарольд, который хорошо усвоил язык поп-звезды. Музыканту лошадь нужна была для рекламы, и он выставлял ее на скачки лишь в том случае, если их снимало телевидение. Сегодня, как и всегда, он думал о том, где установлены камеры, чтобы мы с Гарольдом не дай бог случайно его не загораживали. Меня восхищало его умение всегда попадать в кадр и манера подавать себя — это было настоящее представление. Он пытался создать образ этакого рабочего паренька, выбившегося в люди. Но, думаю, случись ему оказаться, образно говоря, вне сцены, он снова бы превратился в провинциального буржуа.
В тот день он явился на скачки с волосами, выкрашенными в темно-синий цвет. На площадке для выводки это повергло всех в состояние легкого шока, один лишь Гарольд и бровью не повел: главное, чтобы владелец выкладывал деньги, а там — пусть хоть голым ходит.
— Филип, дорогуша, — сказал поп-музыкант, — подведи малыша к папочке.
Наверное, старых фильмов насмотрелся, подумал я. Сейчас так даже поп-звезды не говорят. Он снова принялся грызть ногти, а я сел на Памфлета и отправился навстречу выигрышу или проигрышу, на каждый из которых было поставлено одинаково.
Я никогда не считался жокеем номер один в барьерных скачках, но в тот день нас с Памфлетом словно подменили. Мы оба хотели выиграть во что бы то ни стало. Мы словно на крыльях прошли всю дистанцию и на финише стрелой обошли фаворита. Когда мы вернулись, синеволосый музыкант заключил нас в объятия (сцену снимало телевидение), и я получил предложение от озабоченного третьеразрядного тренера на участие в пятом заезде запасным жокеем. «Наш жокей получил травму… как, не возражаете?» — «Ничуть, буду очень рад». — «Отлично. Костюм у служителя, увидимся на площадке для выводки». — «Прекрасно».
Стив все еще грустил возле моей вешалки.
— Сарай тоже сгорел?
— Что?
— Сарай. Там стоял морозильник с пленками твоего отца.
— А, это. Да, сгорел… но папиных вещей там не было.
Я снял оранжево-красный камзол — цвет поп-звезды — и пошел за более спокойным коричнево-зеленым костюмом для дополнительного заезда.
— А куда же они делись? — спросил я, вернувшись.
— Я передал маме твои слова, что многим могли не нравиться папины фотографии. Она решила, что ты прав, что эти грабители действительно охотились за фотографиями, а не за ее вещами. Вот она и решила спрятать негативы от греха подальше. Я их в холодильник к соседям отнес — вроде как на хранение.
Я задумчиво застегнул зелено-коричневую рубашку.
— Хочешь, я навещу ее в больнице? — спросил я.
Мне это было несложно: больница находилась почти по дороге ко мне домой. Но Стив уцепился за мое предложение с обескуражившей меня горячностью. Он объяснил, что сюда его привез владелец паба из деревеньки в Суссексе. Его заведение находилось по соседству с конюшней, за которую выступал Стив. Если я навещу его мать, он сможет вернуться домой с владельцем паба, потому что из-за ключицы сам еще не может водить машину. Вначале я не собирался ехать к миссис Миллейс один, но, поразмыслив, решил, что может это и к лучшему.
Получив мое согласие, Стив воспрянул духом и попросил позвонить ему по возвращении.
— Хорошо, — рассеянно сказал я. — А твой отец часто бывал во Франции?
— Во Франции?
— Слышал когда-нибудь о такой стране? — спросил я.
— А… — Он не был расположен к шуткам. — Часто. В Лонгшане, Сен-Клу… Почти везде.
— А в других странах? — спросил я, засовывая свинец в одежду для взвешивания.
— А? — обескураженно переспросил он. — Что ты имеешь в виду?
— На что он тратил деньги?
— В основном объективы покупал. Например, такие длиннющие телевики. Ну, в общем, всякие новинки.
Я положил седло и одежду для взвешивания на контрольные весы и добавил еще одну свинцовую накладку в фунт весом. Стив встал и подошел ко мне.
— А почему ты об этом спрашиваешь?
— Да так, просто, — ответил я. — Хотел знать, чем он увлекался помимо скачек.
— Кроме фотографии, его ничего не интересовало. Он все время снимал где только можно.
В назначенное время я вышел на дополнительный заезд. Это был один из тех редких дней, когда все складывается хорошо. Охваченный чувством беспричинной радости, я спешился у загона для расседлывания и подумал, что не променяю свою жизнь ни на какую другую. Жизнь, от которой балдеешь больше, чем от героина.
Моя мать, вероятно, умерла от героина.
Мать Стива лежала в одиночном застекленном боксе. Прозрачные стены отделяли ее от других больных, но не скрывали от нескромных, любопытных взглядов. Занавески, которые могли бы скрыть ее от всеобщего обозрения, не были задернуты. Самое отвратительное в больнице то, что человек не может остаться в одиночестве. Люди стесняются своей беспомощности и не хотят, чтобы это видели другие.
Мари Миллейс лежала на спине, укрытая простыней и тонким синим одеялом. Грязные, взлохмаченные волосы разметались по двум плоским подушкам, положенным под голову. Лицо было ужасно.
Царапины и ссадины, оставшиеся после воскресной ночи, теперь сплошь покрылись темной коркой. Рассеченное веко зашили: оно ужасно распухло и почернело. На малиновый нос была наложена гипсовая повязка, державшаяся с помощью белого пластыря на лбу и щеках. Приоткрытый и тоже припухший рот был пурпурного цвета. На теле были отчетливо видны следы кровоподтеков: малиновых, серых, черных и желтых. Еще в воскресенье я видел, что Мари порядком досталось, но то, что сейчас предстало моим глазам, описать было невозможно.
Услышав шаги, она чуть-чуть приоткрыла заплывший глаз. Подойдя поближе, я заметил на ее лице некоторое смущение, словно меня она ожидала увидеть менее всего.
— Меня Стив попросил заехать, — объяснил я. — Он сам не смог приехать из-за ключицы. Он пока еще не может сесть за руль… еще денька два не сможет.
Глаз закрылся.
Я взял стоявший у стены стул и, пододвинув его к кровати, сел рядом. Она снова открыла глаз и, подняв с простыни руку, медленно протянула ее мне. Я взял ее, и она отчаянно вцепилась мне в ладонь и сильно сжала ее, словно стараясь найти поддержку, успокоение и обрести уверенность. Но скоро силы, питавшие ее порыв, угасли, она разжала руку и безвольно уронила на одеяло.
— Стив говорил вам про дом? — спросила она.
— Говорил. Мне очень жаль. — Слабое утешение, но большего я предложить не мог.
— Вы были там? — спросила она.
— Нет. Мне об этом рассказал Стив сегодня днем на скачках.
Ее распухшие губы с трудом складывали слова, речь была невнятной.
— У меня сломан нос, — сказала она, перебирая пальцами одеяло.
— Знаете, я тоже как-то сломал нос, — принялся рассказывать я. — И мне тоже наложили повязку, в точности, как у вас. Так вот, через неделю у вас и следа не останется.
Она промолчала. Не верит.
— Да вы сами убедитесь, — убеждал ее я.
Мы разом замолчали, как это бывает, когда сидишь у постели больного. Вот в чем неудобство отдельной палаты, — подумал я. В общей, например, когда кончается весь набор банальностей, всегда можно обсудить ужасные симптомы болезни соседа.
— Джордж говорил, вы тоже фотографируете, как он, — вдруг сказала она.
— Нет, не как он, — ответил я. — Таких, как Джордж, можно по пальцам пересчитать.
Ей это было приятно, и она попыталась улыбнуться.
— Стив мне сказал, что перед пожаром вы унесли из дома негативы Джорджа, — сказал я. — Очень своевременно.
Улыбка исчезла, и лицо постепенно приняло страдальческое выражение.
— Сегодня приезжала полиция, — выдавила она, а потом вздохнула и тяжело задышала. Ей не хватало дыхания, и из горла вырвался резкий звук.
— Сюда приезжала? — спросил я.
— Да. Они сказали… О, господи… — Она глубоко вздохнула и закашлялась.
Я накрыл ладонью ее лежащие на одеяле руки и твердо сказал:
— Не надо волноваться. А то еще сильней заболит. Просто сделайте медленно три глубоких вдоха. Или больше, если нужно. Пока не успокоитесь, не говорите.
Некоторое время она лежала молча. Постепенно дыхание стало ровнее, напрягшееся под одеялом тело расслабилось. Наконец она сказала:
— Вы гораздо старше Стива.
— На восемь лет, — уточнил я, отпуская ее руку.
— Нет. Гораздо… гораздо старше. — Она замолчала. — Не могли бы вы дать мне воды?
Вода стояла на тумбочке возле кровати в стакане с изогнутой трубкой. Я поднес трубку к ее губам, и она сделала несколько глотков.
— Спасибо. — Она снова замолчала, а потом вновь продолжала, на сей раз гораздо спокойнее. — Полицейские сказали… Полицейские сказали, что это был поджог.
— Вот именно.
— Вас… это не удивляет?
— А чего можно ожидать после двух ограблений?
— Керосин, — сказала она. — Пятигаллонный бак. Полицейские нашли его в холле.
— Керосин был ваш?
— Нет.
Снова наступило молчание.
— Полицейские спрашивали… были ли у Джорджа враги. — Она беспокойно повернула голову. — Я сказала, нет, конечно… а они спросили… не было ли у него чего-то такого, что кто-то очень хотел…
— Миссис Миллейс, — деловито сказал я. — Они не спрашивали, были ли у Джорджа фотографии, которые бы хотели украсть или сжечь?
— У Джорджа их… не было, — с жаром возразила она.
Ошибаетесь, подумал я.
— Послушайте, — медленно сказал я, — может быть, вы не хотите, чтобы я… может быть, вы мне не доверяете… но, если хотите, я мог бы посмотреть эти негативы. Тогда будет ясно, есть там что-то или нет.
Помолчав, она спросила:
— Сегодня?
— Ну конечно. Если там ничего такого нет, можете сказать об их существовании полицейским… если хотите.
— Джордж — не шантажист, — сказала она. Слова, вырвавшиеся из распухшего рта, звучали странно, искаженно, но в голосе слышалась страстная уверенность в невиновности мужа. Она не говорила: «Я не верю, что Джордж мог кого-то шантажировать», но — «Джордж — не шантажист». Впрочем, видимо, какие-то сомнения у нее были, иначе она отдала бы негативы полицейским. Уверена и в то же время не уверена. Чувства подсказывали одно, разум — другое. Бессмыслица, которая, однако, имела смысл. Ведь кроме этой безотчетной веры, у нее почти ничего не оставалось. И сказать ей, что она ошибается, у меня язык не поворачивался.
У соседки я забрал три металлических ящика — ей, оказывается, сказали, что там лежит всякая мелочь, которую не заметили грабители, — и она устроила мне экскурсию по пепелищу.
Даже в темноте было видно, что спасать уже нечего: пять галлонов керосина сработали наверняка. От дома остались одни стены. В воздухе висел едкий запах гари, каждый шаг отдавался скрипом. И к этому варварски разрушенному семейному очагу должна была вернуться Мари.
С ящичками, в которых хранилось дело всей жизни Джорджа, я поехал домой и остаток вечера и половину ночи просматривал его слайды на гладкой белой стене гостиной.
Его талант не имел себе равных. Раньше я видел отдельные его фотографии, разбросанные в книгах, журналах и газетах. Теперь, когда они предстали перед моими глазами все вместе, я снова и снова испытывал глубокое потрясение цепкостью его видения мира. Он, словно художник, запечатлел самую суть схваченного мгновенья, ничего не упуская и не обременяя снимок лишними деталями. Настоящий мастер.
Здесь были лучшие его фотографии со скачек. Десятки портретов: несколько павильонных, но в большинстве своем — репортажные. Во всех них Джорджу удавалось запечатлеть мимолетное выражение душевного состояния.
Франция, Париж, Сен-Тропе, велогонки, рыболовецкие доки. Трудно было представить, что эти снимки и фотография той парочки в «Лапэн д'Аржан» сделаны одним человеком.
Закончив просматривать третий ящичек, я отложил его в сторону и стал думать о том, каких фотографий Джордж не делал.
Ни в одном из его ящичков не было ни одной фотографии с изображением войн, восстаний или других ужасов жизни: изуродованных тел, голодающих детей, казней или взорванных автомобилей.
То, что в течение нескольких часов вспыхивало у меня на стене, сатирически обнажало суть реальности. Тут ни убавить, ни прибавить — и, наверное, Джордж сам так чувствовал.
И вдруг я осознал, что больше никогда не буду смотреть на вещи прежними глазами: неожиданно мир, увиденный острым взглядом Джорджа, заполнил все мое существо. У меня было такое чувство, словно мне дали под дых. Единственное, чего не было у Джорджа, — это сострадания. Его фотографии были великолепны: они проникали в самую суть вещей, показывали мир, какой он есть, ничего не приукрашивая и не добавляя, но в них не было доброты.
И еще, насколько я мог судить, ни одну из них нельзя было использовать с целью шантажа.
Утром я позвонил Мари Миллейс и сказал, что все в порядке. В ее голосе послышалось облегчение — значит, сомнения по поводу непричастности Джорджа у нее все-таки были, — однако она поняла, что выдала себя, и постаралась немедленно это скрыть.
— Ну, конечно же, я была уверена, что Джордж не стал бы этого делать… — пояснила она.
— Ну разумеется, — согласился я. — Как мне быть с фотографиями?
— О господи, ума не приложу! Хотя, наверное, теперь никто не попытается их украсть! — Я с трудом разбирал ее невнятные слова. — Как, по-вашему?
— Не знаю, — ответил я. — Наверняка сказать трудно. Ясно одно: пока существуют фотографии Джорджа, остаются и люди, которым, по той или иной причине, они могут внушать страх. Поэтому, думаю, опасность остается.
— Но это значит… это значит…
— Мне очень, очень жаль. Понимаю: это значит, что я согласен с полицейскими. Да, я тоже считаю, что у Джорджа в руках было нечто, представляющее для кого-то опасность. И это нечто отчаянно пытались уничтожить. Но, пожалуйста, не беспокойтесь, прошу вас! Что бы это ни было, все это, вероятно, сгорело в доме… так что теперь все кончено, — сказал я и подумал: «Прости меня, господи!»
— О, боже… Джордж не делал этого… Я уверена…
Ее дыхание вновь стало прерывистым.
— Послушайте, — быстро сказал я. — Эти негативы… вы слушаете?
— Да.
— Думаю, теперь лучше всего будет положить их куда-нибудь в холодное место. А когда вы поправитесь, сможете нанять агента и устроить выставку фотографий Джорджа. Коллекция в самом деле восхитительная… Это будет дань его таланту, а вы получите кое-какие деньги… И, кроме того, покажете тому, кого тревожат фотографии Джорджа, что… беспокоиться нет причин.
Наступило молчание. В трубке было слышно только ее дыхание.
— У Джорджа никогда не было агента, — наконец сказала она. — Где же я его найду?
— Я кое-кого знаю. Могу вам дать координаты.
— О… — Голос ее был чуть слышен, и вновь наступила долгая пауза. Потом она сказала:
— Я знаю… что прошу слишком многого… но, может быть, вы могли бы… найти место негативам? Я могла бы попросить Стива… но мне кажется, вы лучше знаете… что делать.
Я тоже так считал. Повесив трубку, я завернул три ящичка в полиэтилен и отнес их к местному мяснику: в его большом камерном холодильнике уже хранился мой собственный ящичек. Он с радостью согласился поставить туда же и эти три ящичка, запросил сносную арендную плату и дал расписку.
Вернувшись домой, я взглянул на негатив и фотографию, на которой Элджин Яксли беседовал с Теренсом О'Три, и стал думать, что с этим делать.
Если Джордж выманил у Элджина Яксли все прибыли от аферы с убийством лошадей — а судя по всему, так и было, если вспомнить уныние Барта Андерфилда и исчезновение самого Яксли со скачек — значит, именно Элджин Яксли тот человек, который теперь отчаянно пытается найти фотографию, прежде чем это сделает кто- нибудь другой.
Допустим, я передам фотографию и докажу, что Элджин Яксли организовал ограбление, избиение Мари и поджог — что тогда? Он вновь предстанет перед судом по обвинению в тягчайших преступлениях, и его смогут упечь в тюрьму практически по любой статье, в том числе и за то, что он давал ложные показания под присягой и нагрел страховую компанию на сто пятьдесят тысяч.
Справедливость восторжествует, но… Джорджа Миллейса объявят шантажистом, а каково будет Мари? Разве ей станет легче, если она сама, а заодно все друзья и знакомые узнают, что ее муж — негодяй! К черту такую справедливость!
Я вложил негативы в конверт, приклеенный на обороте паспарту передержанной фотографии, и сунул ее назад в оранжевую коробку, которая все еще лежала на кухонном столе. Увеличенный отпечаток исчез в одном из ящиков бюро, где я хранил документы.
Никто не знает, что они у меня. Никто не догадается прийти ко мне, не ограбит и не подожжет мой дом. Никто не изобьет меня. Отныне ничего не случится.
Я запер дом и поехал в Кемптон скакать на Тишу и Точиле. Дорогой мне предстояло обдумывать не менее скользкий вопрос: что делать с Виктором Бриггсом?