Глава 12

Марьяна лежала у себя в закутке, за шкафом. Бабушка с Александром о чем-то еле слышно шептались на кухне, и их тревожные голоса сливались в монотонное и однообразное жужжание. Какая разница, о чем они сейчас шепчутся? Егор уезжает. Она только-только начала привязываться к нему, только-только начала привыкать к его рукам, запаху его кожи, его близости. Она поверила, что он действительно дорожит ею, однако и здесь ошиблась. Он почувствовал, что с ее стороны это не любовь, не страсть, не обморочное замирание, которое она испытывала всякий раз, как только Хрусталев дотрагивался до нее, — это совсем другое. Благодарность? Да, конечно. Страх остаться одной? И это тоже. Женское тщеславие от того, что тебя так хотят, так любят, так сходят с ума? Да, да. Но он прав. Лучше расстаться сейчас, чем потом обманывать друг друга всю жизнь. Она рывком села на кровати. Почему же обязательно обманывать? Разве она не готова была к тому, чтобы полюбить его? Полюбить так же сильно и безоглядно, как она любила Хрусталева? Марьяна затрясла головой. Ох, нет, не готова! А если бы Хрусталев позвонил сейчас и сказал, что ждет ее на углу в машине? Что бы она сделала? То же самое, что и всегда: напялила бы платье и понеслась к нему, как на крыльях. И ни о чем не стала бы спрашивать! И ни в чем не упрекнула бы! Только бы он обнял ее. Только бы почувствовать на своих губах его горькое, с привкусом табака дыхание. Она вдруг вспомнила, как совсем недавно, на съемках, она сидела на траве, ждала, пока ее позовут на пробу, а Сомов с Хрусталевым устроили перекур неподалеку от нее, под деревом. Она увидела кусок его крепкой, худой и смуглой ноги в задравшейся штанине, его выпуклую щиколотку, и вдруг исступленная любовь к нему и желание, чтобы он немедленно обнял ее и сделал с ней все, что захочет, так сжало ее всю, что Марьяна, не справившись с собой, встала и пересела подальше от этого дерева. Ей показалось, что он все понял, он почувствовал, что с ней творится, и тот беглый взгляд, который она поймала на себе, когда оглянулась, — тот его строгий и одновременно ласкающий, — да, этот ласкающий взгляд, властный, хищный, взгляд собственника, хозяина, взгляд, который она так хорошо знала и так часто ловила на себе, вдруг вспыхнул, как фары, и тут же погас.

Да, да, все кончено. Егор уезжает. Господи, как, оказывается, больно жить на свете. Не просто больно — невыносимо. А ведь она и не догадывалась об этом. И бабушка ничего такого не говорила. Она не хотела их с Санчей пугать, поэтому всегда улыбалась, гладила их по головам, прижимала к себе, успокаивала, что все будет хорошо, все будет отлично. Бедная, бедная, родная моя бабуля! Она так настрадалась, такой страх обрушился на нее, когда вдруг катком для асфальта размяло семью, остались они, два птенца-малолетка, и бабушка, всегда такая нарядная, оживленная, окруженная друзьями, должна была выжить сама и их вместе с братом спасти. Она и спасла. Маму с папой забрали двадцать восьмого декабря, а уже двадцать девятого утром они, закутанные в огромные платки, в неуклюжих валенках, сидели на Московском вокзале, ждали поезда. Начались скитания с одного места в другое, из одного детского сада в другой, из одной школы в другую, еще меньше, еще незаметнее. Бабушка заметала следы. Она знала, что делает, ей подсказали. Друг ее покойного мужа, Всеволод Андреевич Завадовский, всю жизнь любивший бабушку неразделенной и преданной любовью, работал врачом в Кремлевской больнице. Он был осведомлен о происходящем лучше, чем другие. Бабушка всегда говорила, что для них он рискнул головой. Но Всеволод Андреевич был хирургом от Бога, его не тронули, хотя связь его с семьей Пичугиных не была ни для кого секретом. И деньги на первое время дал тоже он, и все те, которые их принимали, и кормили, и прятали, были как-то обязаны Завадовскому. Летом сорок первого года, незадолго до начала войны, он написал бабушке письмо, в котором предлагал ей свою руку. Бабушка долго и горько плакала, пока читала. Потом не выдержала, пошла к хозяйке тете Груше, доброй, отзывчивой и простой. Маленькая Марьяна увязалась за ней.

— Груня, — сказала бабушка, вытирая слезы. — Ты мне как сестре скажи: что делать?

И прочитала кусочек из этого письма, который Марьяна запомнила на всю жизнь: «Милая моя, я не говорю о том, что ты будешь счастлива со мной, но я прошу тебя: позволь мне только помочь тебе. И больше мне ничего не нужно».

Тетя Груша нахмурила брови и долго молчала. Потом сказала:

— Нельзя. Не ходи. Какой-никакой, а мужик. Он что, тебе в няньки сейчас попросился? Мужик есть мужик. Раз он женился, он, значит, хозяин. А ты раз посмотришь не так, как он хочет, да станешь не тем к нему боком, да ойкнешь — вот тут он тебе и припомнит обиду! Мол, ты его в койке не любишь, не греешь — зачем ты пошла? На чужое польстилась? Для бабы первее всего, чтоб свобода. Чтоб хочет — легла, а не хочет — простите. Вот так вот я все понимаю про жизнь.

А бабушке было всего-навсего пятьдесят два года. А выглядела она, несмотря на все испытания, на сорок. И волосы у нее были до пояса. В войну только их отрезала. Бабушка послушалась, ответила отказом. Письма Всеволода Андреича перестали приходить, денежные переводы тоже. Бабушка думала: обиделся. Только через полгода, когда уже вовсю шла война и они перебрались в Свердловск, кто-то из артистов МХАТа, среди которых постоянно крутился Санча, сказал бабушке, что Завадовский умер от инфаркта за две недели до начала войны.

Может быть, когда она ответила на исступленную любовь Егора, в ней вспыхнули отголоски этой давнишней истории? Может быть, ее сознание связало двух разных людей: Мячина и доктора Завадовского, которого давно нет в живых? Она вытерла слезы ладонью, и тут же бабушка, тихая и легкая, с черепаховым гребнем в седых волосах, проскользнула к ней за шкаф, про который Санча говорил: «Он у нас работает стенкой».

— Марьяночка, — прошелестела она, заботливо натягивая на Марьяну одеяло. — У тебя со здоровьем все в порядке?

— Да, все. Я здорова, бабуля.

— Уверена, милая?

Марьяна ярко покраснела в темноте:

— У меня еще не началось, но мне кажется, что вот-вот начнется… Очень тянет низ живота. Это всегда так, знаешь? Когда должно вот-вот начаться.

Бабушка мягко погладила ее по плечу:

— Одни косточки остались… Кто тебя, такую худющую, замуж возьмет? Я тебя очень прошу: зайди завтра в поликлинику, хорошо? Не дай бог, простуда. Пускай там посмотрят.

Сердце ее замирало от страха, тошнота подступала к горлу. Как же она не подумала об этом? «Господи, Господи, прошу Тебя, только чтобы не беременность! Только не это! Что же мне тогда делать? И как я буду смотреть в глаза бабушке, Санче, Егору? Нет, это даже лучше, что Егор уезжает. Иначе было бы совсем ужасно. Потому что… потому что… Ребенок может быть только от Виктора. Да, только от Виктора. Господи, Господи… сделай так, чтобы этого не было

Утром Марьяна позвонила Регине Марковне и сказала, что Мячин собирается уехать к матери в Брянск. Не хочет заканчивать фильм. Регина Марковна завыла волчицей.

— В какой еще Брянск?

— Он сказал, что уезжает сегодня.

— Кривицкому сообщила?

Марьяна растерялась:

— Кривицкому? Нет. Как же я… Мне неловко…

Регина Марковна с такой силой хлопнула себя ладонью по лбу, что в руке у Марьяны задрожала трубка.

— Ах, да! Что же я говорю!

— Регина Марковна, — прошептала Марьяна, — вы же понимаете, что у нас с Федором Андреичем чисто деловые отношения…

— Да мне не до это-о-о-ого-о! — заорала Регина Марковна. — В гроб вы меня все сведете со своими отноше-е-ениями-и-и! Кино нужно делать! Идите все в жопу!

На том разговор и закончился. Марьяна туго затянула волосы узлом на затылке, надела простые черные туфельки, скромный, бабушкой связанный свитерок и отправилась в поликлинику. В регистратуру была длинная очередь, но, как ни странно, ее записали на сегодняшний прием к гинекологу Дариде Петровне Ушадзе, и подождать нужно было всего полтора часа. Она пристроилась на стуле у самого окна и принялась ждать. В приемной сидели две беременные: рыжеволосая, длинноногая, и маленькая, кудрявая, как африканка, с выпуклыми глазами. Потом пришла стройная женщина, сильно накрашенная, немолодая, но очень аккуратно одетая, с таким длинными и острыми ногтями, словно она, как ястреб, сама добывает себе пищу. Беременные сначала молчали, потом начали разговаривать. Марьяна невольно прислушалась.

— А мой говорит: «Все равно ты от меня никуда не денешься, — рассказывала африканка. — Все равно ты, — говорит, — никуда от меня не денешься. А ребенка я усыновлю. И как своего любить буду». Тогда я оставила. Он парень ведь честный. Сказал — так и сделает.

— А тот-то куда провалился? Ну, первый? — со страстью выспрашивала рыжеволосая и длинноногая.

— К жене провалился. Куда же еще!

Сильно накрашенная немолодая наконец не выдержала:

— Вот вы как, значит, рассуждаете! Вам, значит, плевать, что у человека жена есть, дети растут! Вам только бы семью разбить, только бы чужую жизнь поломать!

— А я его к себе не звала! — огрызнулась африканка. — Он сам прибежал.

«Разведусь! Разведусь!»

— Зачем ты легла? — с откровенной ненавистью выдохнула накрашенная. — Холостых мало?

— Песню слыхали? «Огней так много золоты-ы-х на улицах Саратова, парней так много-о-о холостых, а я люблю жена-а-атого-о-о!»

Из кабинета высунулась медсестра и, заглядывая в журнал, позвала:

— Абызина!

Рыжеволосая встала и пошла. Дверь за нею захлопнулась.

«Как они только двигаются с такими животами! — подумала Марьяна. — Наверное, ведь тяжело!»

Минут через сорок позвали ее. Дарида Петровна что-то писала и на вошедшую Марьяну совсем не обратила внимания. Медсестра, женщина лет пятидесяти, с большим раздраженным лицом, коротко сказала:

— Раздевайтесь! Возьмите пеленочку!

— Где? — удивилась Марьяна.

— Первый раз, что ли? — спросила медсестра.

Марьяна кивнула.

— Скажите на милость! — пробормотала сквозь зубы Дарида Петровна и тяжело поднялась. — Ложитесь!

— Куда?

— На кресло. Куда же еще?

Марьяна легла, закинула голову.

— Ноги пошире! Расслабьтесь!

Она ощутила холод огромных железных ножниц. Или это просто похоже на ножницы? Они раздвинули ее, и Дарида Петровна, нагнувшись, принялась рассматривать, что у нее внутри. Потом пальцами правой руки в резиновых перчатках залезла внутрь, а ладонью левой начала с силой надавливать на низ живота. Марьяна затаила дыхание, слезы выступили на глаза. Дарида Петровна наконец вынула руку, с привычной брезгливостью освободилась от перчаток и коротко сказала ей:

— Одевайтесь!

Дрожа от неловкости и страха, Марьяна пошла было за ширму, где лежали ее юбка, пояс, чулки и черные туфельки, но медсестра прикрикнула на нее:

— Пеленку я за вас убирать буду?

— Женщина, поторопитесь! — сердито сказала Дарида Петровна. — Вы же не одна у меня!

Марьяна проделала все, что ей велели, оделась, путаясь в вещах. Дарида Петровна кивнула на стул:

— Садитесь. Беременность — восемь недель. Оставляете?

— Что? — в страхе спросила Марьяна.

— Женщина, вы беременны, — холодно сказала Дарида Петровна. — Сохраняете беременность? Знаете, кто отец ребенка?

— Я беременна?

— Ну, не я же, — усмехнулась Дарида Петровна. Марьяна заметила, что верхняя губа у нее покрыта густой черной растительностью. — Вы давно живете половой жизнью?

Марьяне хотелось провалиться сквозь землю:

— С весны. Да, с весны, с конца мая.

— Партнеров меняли?

— Партнеров?

— Партнеров! Любовников! Что непонятного?

— Да. Я поменяла… партнера… Недавно.

— Недавно: когда?

— Ну, неделю назад…

Дарида Петровна переглянулась с медсестрой. Та пожала плечами.

— Работаете?

— Нет, учусь. Не работаю…

— Короче, рожать собираетесь? Нет?

Марьяна низко опустила голову.

— Не знаю. Все так неожиданно… Очень…

— А вы что, не знали, откуда берутся детишки? Не знали? Вы думали, что их в капусте находят?

Марьяна затравленно оглянулась на медсестру.

— У вас есть недели три на решение, — сердито сказала Дарида Петровна. — Захотите выскабливать, придете опять, я выпишу направление. В любом случае вам нужно сделать все анализы. Это вне зависимости от того, сохраните ли вы вашу беременность или нет. Вот эту форму заполните и идите в лабораторию. Может, еще сегодня успеете.

Она вышла из кабинета, не чувствуя ног. Ребенок. Значит, она беременна, а Хрусталев, как сказала эта кудрявая в очереди, «провалился к жене». Она будет матерью-одиночкой, как уборщица у них в школе, тетя Маруся, сын которой, Вовка, учился с Марьяной в одном классе, и тетя Маруся, маленькая и вся какая-то кривенькая, говорила про него «безотцовщина». Бабушка не переживет, а Санча начнет стыдиться ее, потому что вообще «чистоплюй», как дразнили его в детстве. Ах, да при чем здесь Санча! Мысли ее начали путаться. Что же теперь делать? Какое жуткое слово произнесла эта усатая докторша.

«Выскабливать»! «Выскабливать» ребенка, маленького, крошечного, живого мальчика или маленькую, крошечную, живую девочку. Марьяна опустилась на лавочку, ноги не держали ее. Ей вдруг пришло в голову, что если бы мама, которой она почти не запомнила, «выскоблила» бы ее, или Санчу, или их обоих вместе, то ведь ничего бы этого не было: ни этого неба, ни этого облака, ни дерева, ни даже вон той паутинки… А было бы — что? Темнота? Или что-то еще страшнее темноты? Опять почему-то вспомнилась тетя Груша, которая говорила бабушке:

— Ты, Заинька, верь! Верь, и все! Он дитят не оставит!

Она всегда обращалась к бабушке не «Зоинька», а «Заинька». Это запомнилось. Марьяна вдруг вся залилась густой краской и вскочила с лавочки. Нечего идти в лабораторию и делать какие-то дурацкие анализы! Нужно понять главное. Нужно пойти к Вите и сказать ему, что будет ребенок. Ей вдруг показалось, что это будет мальчик и она непременно назовет его Александром. Не «Санчей», как это придумал себе ее брат, а Сашей или Саней. Она побежала к метро. Он должен быть дома, сегодня нет ни съемок, ни просмотров. Все ждут Кривицкого, а он засел на даче и не подходит к телефону. Марьяна почувствовала еле заметный запах пота от своих подмышек. Она вся вспотела, Господи! Нельзя же так появляться перед ним. Но ехать домой и увидеть вопросительные глаза бабушки — еще хуже. Гримерша Женя вчера сказала, что в ГУМе выбросили французские духи «Клима», жуткая была очередь, всю вчерашнюю партию сразу раскупили, и две женщины так подрались из-за последней коробочки, что пришлось вызывать милицию. Но сегодня после обеда ждут, что выбросят еще партию, и многие вчера не ушли домой, образовали новую очередь, написали чернильным карандашом номера на ладонях и ночевали прямо на площади. Вели себя тихо, вежливо, к милиционерам нашли подход.

Вот если бы ей повезло и она купила бы себе такие духи! Деньги есть, на студии выдали аванс. Лицо ее горело, руки и ноги были холодными как лед. В метро какой-то парень, сидящий напротив, долго смотрел на нее и вдруг подмигнул. Она отвернулась. Он встал и подошел, наклонился. Вагон шатало. Парень изобразил, что еле удержался на ногах, и дотронулся ладонью до ее волос.

— Девушка! Из какой вы сказки?

Она порывисто поднялась и шагнула к выходу. Он с жадностью посмотрел ей вслед. Двери плавно раздвинулись. До ГУМа она добежала за несколько минут. Часы пробили пять. Зачем ей ГУМ? Ах да! Духи! Никаких «Клима» нигде не продавали. На полке стояли обычные флаконы с «Красной Москвой», «Лавандой» и «Серебристым ландышем». Лучше что-нибудь купить в подарок Вите. Конечно! Как же она не подумала? Он ведь совсем недавно был в тюрьме и, наверное, столько страху натерпелся! Еще бы! Если человека ни за что ни про что хватают и сажают в тюрьму по подозрению в убийстве!

Она заглянула в отдел мужской обуви. Тяжелые зимние ботинки производства фабрики «Скороход» смотрели на посетителей так угрюмо, что не только покупать, но даже и притрагиваться к ним не хотелось. И галстуки были какие-то мрачные. Вот китайские махровые полотенца резали взгляд своими пронзительными красками. Но зачем ему китайское полотенце? Вдруг она ахнула и быстро побежала вниз по лестнице в гастроном. Нужно купить ему коньяк! Самый лучший, который только бывает, и самый дорогой. Коньяк и конфеты. И вот так, с коньяком и конфетами, позвонить в дверь и сказать, что она ждет ребенка.

Во все остальные отделы, кроме винно-водочного, были длинные очереди, а тут ей повезло: всего десять-двенадцать человек. Она спросила у продавца с широким и плоским, как блин, лицом, какой у них самый лучший коньяк.

— Берите «Арарат», не ошибетесь, — сказал продавец. — Можно еще «Двин», но он дорогой.

— Сколько? — уточнила Марьяна.

— Восемнадцать рублей, — с уважением к коньяку «Двин» ответил продавец. — А вам для кого?

— Для мужа, — сказала она и вся покрылась краской.

— Ну, думайте, женщина. Муж — это дело серьезное. — Он улыбнулся, блеснув золотым зубом.

На «Арарат» денег хватило, осталось еще на конфеты. Она зашла в уборную, сняла свитерок, спустила бретельки комбинации и лифчика, холодной водой вымыла под краном подмышки, чтобы не пахли потом. В половине седьмого позвонила в знакомую дверь. Хрусталев, как ни странно, был дома и открыл сразу же. Искра пробежала по его лицу, когда он увидел Марьяну.

— Прости меня, пожалуйста, что я без звонка, — быстро сказала она.

— Ты меня случайно застала. — Он слегка поморщился. — Проходи.

Она прошла и села на диван. Вынула из сумки бутылку «Арарата» и шоколадный набор.

— Что это у нас за праздник? — удивился он.

— Давай выпьем, — пробормотала она дрожащими губами.

— Волшебная сила искусства! — воскликнул Хрусталев, открывая коньяк. — Две недели на съемках художественного фильма «Девушка и бригадир» в корне меняют привычки начинающих актрис!

Он небрежно плеснул коньяк на дно двух стаканов. Марьяна не смогла сделать ни глотка: зубы застучали.

— Так что за событие? — пристально глядя на нее, спросил он.

— Витя! — Она положила руку на горло, внутри которого набухал соленый ком. — Я жду ребенка.

Он быстро опустил глаза.

— Давно?

— Я сегодня узнала. Сказали, что восемь недель.

Он присвистнул. Потом опять посмотрел на нее, но каким-то другим, новым взглядом, словно ему самому стало вдруг страшно, но он не хотел, чтобы она заметила его страх.

— Ты ведь знаешь, наверное, — медленно сказал он, — что я вернулся к Инге и к дочери.

— Я знаю! — поспешно перебила она. — Я просто хотела… сказать…

— Ты сказала.

Он взял себя в руки, и лицо его приняло обычное, спокойное выражение.

— Марьяна! Ты сказала, и я тебя услышал. Я тоже кое-что сказал. И ты тоже меня услышала.

Она опустила голову.

— Тогда я пойду?

— Конечно, — кивнул он. — Иди. Возьми только этот коньяк. И конфеты.

Она взяла коньяк, взяла конфеты, положила обратно в сумку, не глядя на него. Он распахнул перед нею дверь.

— Увидимся завтра на съемках. Да, кстати! Спасибо за Мячина.

— За что? — машинально переспросила она.

— За Мячина. Регина Марковна сказала, что это ты позвонила ей. Никто ведь не знал, что он собирается сбежать. Мы его вернули. Сняли, проще говоря, с поезда.

Она начала медленно спускаться по лестнице. Он стоял в дверях, смотрел ей вслед. Она почувствовала, что лицо ее стало горячим, мокрым и соленым. Обернулась. Они встретились глазами, и Хрусталев быстро отступил назад, захлопнул дверь.

На улице было темно, накрапывал мелкий, пахнущий осенью дождик. Какая-то кошка утробно урчала внутри большого помойного бака. Наверное, что-то ела там торопливо, давясь от голодной жадности. Марьяна опустилась на знакомую лавочку, достала из сумки коньяк, отвинтила пробку и начала пить прямо из горлышка, обжигаясь и сглатывая слезы. Ей показалось, что она сейчас умрет, задохнется, и эта мысль принесла облегчение. Конечно, это было бы лучше всего: просто умереть. Никого не мучить больше. Она выпила почти четверть бутылки. Голову ее облило холодом, но руки и ноги приятно согрелись. Потом вдруг смертельно захотелось спать. Она свернулась клубочком и легла. Тонкий, как младенческий волос, блеснул на небе серп месяца. Кошачье урчание притихло.

В большом каменном доме на Плющихе одно за другим гасли окна. Жильцы укладывались в кровати, натягивали на себя одеяла. Женщины проверяли на голове большие железные бигуди: не слетели бы во сне, не попортили бы на завтра прическу. Бабушка и Санча сидели друг против друга на кухне и делали вид, что их ничего не тревожит. Потом бабушка осторожно сказала:

— Может быть, я все-таки позвоню ее подругам?

— Да, — нехотя согласился Санча, — я думаю, что так будет лучше. Ты только не волнуйся.

Бабушка долго искала очки, потом записную книжку. Маленькие руки ее с тонким обручальным кольцом начали дрожать, очки упали на пол.

В эту минуту в дверь позвонили. Санча опередил бабушку и открыл сам. Два милиционера держали под руки пьяную и заплаканную Марьяну, которая при виде Санчи и бабушки заслонилась рукавом и разрыдалась. Бабушка уронила руки и прислонилась к стене.

— Ваша? — неловко кашлянув, спросил один из милиционеров.

— Моя! Моя! Наша! — вскрикнула бабушка и, оторвавшись от стены, припала к Марьяне, обняла ее. — Наша!

— Мы ее на лавочке подобрали. Пьяная, конечно, но все соображает, плачет. И выглядит очень прилично. Красивая, молоденькая. Мы сначала думали: в вытрезвитель, и все дела. А потом пожалели. Она сказала, что в университете учится — ну, вы сами понимаете: в университет-то придется сообщить, пойдут разборки. Мы ее в машину и домой. Адрес она сама назвала, на все вопросы ответила внятно. Забирайте.

— Бабуленька, — пробормотала Марьяна, уткнувшись лицом в седые волосы Зои Владимировны. — Бабуленька моя, прости меня, пожалуйста!

Милиционеры потоптались на пороге и ушли. Санча, побелевший как полотно, отчего его тонкое и нежно очерченное лицо стало еще выразительней, погладил Марьяну по спине и глухо сказал:

— Поспи, все пройдет.

— Меня тошнит, — со страхом прошептала она. — Ужасно тошнит!

— Ничего, ничего, деточка. — Бабушка поцеловала ее мокрый лоб, прижала к себе еще крепче. — Пойдем, ты помоешься, ляжешь, я сейчас тебе чайку заварю. Пойдем, моя ласточка…

Марьяна с силой вырвалась, бросилась в уборную, и в полуоткрытую дверь они увидели, как ее выворачивает над унитазом.

— Это опьянение, ба, — так же глухо сказал Санча. — Она же не привыкла.

В глазах Зои Владимировны мелькнуло недоверчивое выражение.

— Может быть, — сказала она уклончиво. — А опьянение откуда вдруг взялось?

Марьяна помнила все до того момента, как провалилась в сон, аккуратно поставив рядом с собой коньячную бутылку. Она смутно почувствовала над головой чужие голоса, прикосновение чьих-то рук и острое желание извиниться перед теми, которые разговаривали с ней и пытались ее разбудить. Потом она почувствовала, как ее подняли с лавочки, усадили в машину и она четко, изо всех сил стараясь ничего не перепутать, сказала свой адрес. В машине она опять задремала и окончательно пришла в себя только на пороге своего дома, увидев остановившиеся глаза бабушки и белое лицо брата. Потом ее вырвало, и бабушка посадила ее в теплую ванну, намылила и, как в детстве, поливала сверху из ковшика. Потом она опять провалилась.

Проснулась поздно, за окном было темно от ливня, и стоял мерный, глубокий звук падающей с неба воды, отчего казалось, что кто-то невидимый подхватывает на лопату огромные комья земли и с силой сбрасывает их в пустоту. Бабушка, улыбаясь, как будто ничего не произошло, вошла к ней за шкаф с подносом, на котором дымилась чашка крепкого чая.

— Оденешься? Встанешь? Или хочешь сегодня поваляться?

— Бабуленька, сядь, — прошептала Марьяна.

Зоя Владимировна поставила поднос на коврик, села на кровать, нащупала Марьянину руку и поцеловала в ладонь.

— Я тебе должна сказать одну вещь… — со страхом прошептала Марьяна.

— Я знаю, — спокойно ответила бабушка. — По мне так лучше бы девочку, мы ее с Сашей наряжать будем. А то он говорит: «Смотри, как у нас дети безобразно одеты! В какие цвета! А ведь для них моделировать — одно удовольствие!»

Загрузка...