Просмотр отснятых деревенских эпизодов назначили на десять часов утра. Кривицкий приехал на служебной машине. Выглядел плохо и все время потирал рукой многострадальный копчик. Будник тут же сообщил всем, что копчик теперь выполняет в организме Федора Андреича функцию второго сердца: как люди невольно держатся за сердце, которое их когда-то беспокоило, так режиссер Кривицкий в минуты тревоги и волнения хватается за копчик. Никто не засмеялся удачной шутке, а Регина Марковна укоризненно покачала головой. Какое-то напряжение чувствовалось в воздухе, и, когда погасили свет и на экране замелькали первые кадры, напряжение это почему-то усилилось. Особенно мрачен и взволнован был Егор Мячин.
— Он теперь прыгать должен от радости, — заметила гримерша Женя, — добился своей ненаглядной…
— Боюсь, как бы эта ненаглядная его самого не добила! — яростно ответила ей сквозь зубы гримерша Лида. — Такой мужчина замечательный! Попался, как все… Увела из-под носа!
На экране сменяли друг друга то народный артист Геннадий Будник с гладко причесанной головой, в сорочке со стоячим воротничком, то Марьяна в красных лакированных туфельках, быстро перебегающая через залитый солнцем луг, то Инга Хрусталева с ведром, полным парного молока, в полупрозрачной капроновой кофточке, сквозь которую слегка просвечивали ее высокие груди. Когда появился наконец Вася-гармонист с заложенной за левое ухо ромашкой, Регина Марковна откровенно расхохоталась и одобрительно подняла кверху большой палец. Мячин затравленно оглянулся. Лицо Кривицкого было непроницаемым.
— Пошлятина, да? — шепотом спросил Мячин у Хрусталева.
Тот неопределенно пошевелил в воздухе рукой.
— Шедевром я бы этот фильм не назвал… Но в общем и целом…
— Издеваешься, да? — прошипел Мячин. — Хочется тебе меня по стенке размазать?
— А у меня разве нет никаких оснований? — вдруг быстро спросил Хрусталев и стал ярко-красным.
Секунду они смотрели друг другу в глаза. Потом Мячин вскочил и куда-то убежал. Кривицкий пожал плечами.
— Не беспокойтесь, други, — снисходительно заметил он. — Когда я был молодым и снимал свой первый фильм, у меня на всех просмотрах была точно такая же реакция. Потом все прошло.
— Не у всех это проходит, Федя, — заметил Хрусталев равнодушно. — Бывают такие упрямые, неповоротливые люди… С гипертрофированным представлением о своих дарованиях.
Мячин добежал до кабинета Пронина. Дверь к директору была наглухо закрыта, секретарша, поджав тонкие губки, поливала фикус.
— Листочек бумаги не найдется? — задыхаясь, спросил Мячин.
— Листочек найдется, — внимательно разглядывая его маленькими, глубоко посаженными глазками, ответила она. — Кому вы писать собрались?
— Не спрашивайте меня, пожалуйста! — взорвался вдруг Мячин. — К вам это уж точно никакого отношения не имеет!
Он сел на стул, расправил на колене предложенный секретаршей листок и начал торопливо строчить: «Прошу освободить меня от обязанностей режиссера-стажера в фильме Федора Кривицкого „Девушка и бригадир“ в связи с несоответствием занимаемой должности».
— Вот, — сказал он секретарше. — Передайте это товарищу Пронину на подпись.
Она посмотрела на него недоверчиво:
— Вы это серьезно?
— Вполне.
Он вышел на улицу. Одна только мысль о том, что нужно вернуться на просмотр и потом обсуждать фильм, который не получился и не мог получиться, — одна эта мысль приводила его в бешенство. Он был бездарен и занимался не своим делом. И хорошо, что он понял это сейчас, а не потом, когда уже поздно будет что-то менять. Но главное было в другом: Марьяна стала его любовницей — он с особенной жесткостью произнес это слово — только потому, что Хрусталев бросил ее и она испугалась, что останется одна. Как же он мог забыть, что еще совсем недавно, в начале лета, когда так умопомрачительно пахло сиренью и лили дожди, она сказала ему: «Я никогда не полюблю вас, Егор, и никогда не выйду за вас замуж». Никогда! И еще она сказала ему, что у нее есть другой человек. Да, именно так и сказала: «Другой человек». А какая счастливая она была тогда, когда они столкнулись у двери ее квартиры! «Счастливей, чем я, быть просто невозможно…» Разве можно сравнить те ее глаза с этими, с нынешними ее глазами! Она ведь погасла. Она выживает, пытается выжить. Поэтому и прыгнула к нему в кровать, и пришла к нему со своим чемоданом! Открыто, на глазах у всех! Знала, что он не вспомнит о том, как она отказала ему два месяца назад! Знала, что он потеряет рассудок от одного того, что она так близко! И он потерял. Но слава богу, что опомнился. Еще не поздно. Нужно дождаться вечера, прийти к ней на Плющиху — теперь она сидит дома по вечерам, Хрусталев вернулся обратно к жене — прийти и спокойно сказать, что он уезжает и они расстаются. Навсегда. В Москве ему больше нечего делать, а жить можно везде, хоть в Америке. Ах, как это все просто и невыносимо больно закончилось! И все его надежды, все его дурацкие мечты, все эти фильмы, которые он мысленно снимал, когда просыпался по ночам и не мог заснуть, потому что они, эти несуществующие фильмы, наплывали на него из темноты. И он восхищался ими, поражался тому, насколько они умны, неожиданны, какие внутри диалоги и краски, и как зажигается свет в фонарях, и как ветер дует, живой, мощный ветер, он знал, что он будет снимать этот ветер не так, как другие, а без освещения, один нарастающий звук, гул и скрежет…
И вот все закончилось. Он слонялся по улицам, доехал зачем-то до Арбата, пошел бродить по переулкам. Из булочной запахло хлебом. Он увидел, как двое грузчиков разгружают горячие буханки «Бородинского». У одного их грузчиков было почему-то интеллигентное лицо. Он подумал, что вот так можно начать фильм: двое грузчиков разгружают «Бородинский», и у одного из них интеллигентное лицо. Он зашел в булочную и купил себе половинку «Бородинского». Сел в каком-то дворе на облупленную лавочку и принялся откусывать от горячего, приятно согревающего руки куска. Хлеб прилипал к зубам. Сгорбленная белоголовая старуха вышла с собакой. Собака была пуделем, очень старым, с подслеповатыми слезящимися глазами. Слезы, стекающие из уголков собачьих глаз, казались не прозрачными, а слегка голубоватыми.
Марьяна! Марьяна! Марьяна! Он ел горячий хлеб и вспоминал, какие у нее руки. Кожа на спине почувствовала их прикосновение. Как она гладила его после того, как все закончилось! Марьяна. Нужно уметь говорить себе «нет». Иначе ты будешь жалким вымогателем не счастья даже — потому что счастье, которое было у него, счастьем не называется, это все самообман, слепота, — да, ты будешь жалким вымогателем этой ничтожной радости и в конце концов станешь противен не только окружающим, но в первую очередь самому себе. Ему нужна ее любовь. Любовь, а не страх остаться одной после того, что ее бросили. Любовь с отчаяньем, с ревностью, со злобой, пусть, пусть, но любовь! А она смотрит на него с каким-то осторожным и нежным вниманием, словно привыкает к тому, что рядом в постели лежит он, Егор Мячин, а не тот «другой человек»! И каждый раз из тех трех, когда он входил в нее, она как-то быстро и отчаянно зажмуривалась, словно ее обжигало воспоминание! Все это нужно оборвать. Она станет актрисой, Кривицкий никогда не бросает своих любимцев, он поможет ей пробиться, и она забудет про учебу, пошлет куда подальше эту свою химию, у нее начнется новая жизнь, поездки, люди, автографы…
Начало постепенно темнеть. Ему захотелось напиться и лечь здесь, на этой вот лавочке. Спать, спать и спать. А завтра на поезд — и к матери в Брянск! И все. Как это поется у Визбора? «Прощай, Москва, не нужно слов и слез…» Ничего не нужно. Ком подступил к горлу. Он забежал в гастроном на Смоленской. В отдел «Соки-воды» стояла небольшая очередь. Он выпил два стакана томатного. Черной гнутой ложечкой зачерпнул размокшей соли из тарелки, посолил. Сок был с мякотью.
В половине десятого Мячин позвонил в дверь квартиры Пичугиных. Главное, как можно быстрее произнести ей то, что он решил, и сразу уйти. Открыл Александр, у которого, как с удивлением заметил Мячин, были какие-то лихорадочные, словно пьяные глаза.
— Мне срочно нужна Марьяна, — сказал Мячин очень решительно.
— Она спит, — отводя взгляд, ответил Пичугин.
— Разбуди ее!
— Зачем? Ей нездоровится.
— Я тебе говорю: разбуди!
Пичугин пожал плечами. Потом раздался тихий голос Марьяны:
— Санча, я не сплю. Это что, Егор?
Она вышла из-за шкафа, который перегораживал большую комнату, в длинной ночной рубашке и наброшенной сверху кофте. Щеки у нее горели.
— Егор! Что случилось?
— Я хочу тебе что-то сказать. Это очень важно.
— Хорошо. — Она опустила глаза. — Хорошо. Тогда давай выйдем на лестницу.
— Я могу уйти, — пробормотал Пичугин. — Бабуля у соседки. Никто вас не будет подслушивать.
— Нет, лучше мы выйдем на лестницу, — решил Мячин.
Они вышли. Ему показалось, что Марьяна хочет поцеловать его, но не решается. Он отступил от нее, облокотился о перила.
— Я уезжаю в Брянск, к матери.
— Надолго?
— Навсегда.
На лице у нее появилось выражение, которое он уже несколько раз замечал: кроткого и болезненного недоумения, странно соединенного с покорностью. Она и недоумевала, и одновременно готова была принять все, что ей выпадает.
— Ты можешь сказать почему? — спросила она совсем тихо.
— Могу. Ты не любишь меня. Это ошибка.
Она покачала головой.
— Егор, это неправда. Все гораздо сложнее.
— Сложнее? — Он даже вскрикнул. — Конечно, сложнее! Ты не хочешь быть одна, и я это отлично понимаю! Я тебя нисколько не осуждаю! Это я заставил тебя стать моей любовницей! — Он снова с той же непонятной жесткостью выговорил это слово. — Я ходил за тобой по пятам, я преследовал тебя своими воздыханиями! Во всем виноват один я!
— Значит, — не глядя на него, прошептала она, — значит, эти твои «воздыхания» были притворством? Или как?
— При чем тут мои «воздыхания»? Я не притворялся. Я тебе ни разу не сказал ни слова неправды. Но речь не обо мне, речь о тебе. Ты никогда не любила меня и никогда не сможешь полюбить.
Она хотела возразить, полуоткрыла рот, но он перебил ее:
— Ты не сможешь полюбить меня и вечно будешь мучиться со мной. Я совсем не тот человек, который тебе нужен.
— Знаешь, Егор? — у нее задрожали губы. — Никто не знает, кто кому нужен и зачем. — Она усмехнулась болезненно. — Людям только кажется, что они это знают, но они обманывают себя.
— Я тебя люблю и не разлюблю никогда, — почти грубо произнес он. — Но мы не будем счастливы вместе. Кроме того, ты станешь очень хорошей актрисой. Знаменитой. А я никакой не режиссер, я полное фуфло. И слава богу, что я наконец-то это понял. Ну, все. Я пошел. Прости меня, ладно?
— Егор! Подожди! — прошептала она и нерешительно переступила босыми ногами. — Пожалуйста…
Но он уже сбегал по лестнице, дробно стуча ботинками. В пролете не удержался, поднял голову. Она стояла неподвижно, плотно завернувшись в кофту, и ее маленькие босые ноги ярко белели на грязном и затоптанном каменном полу.
Было уже поздно, все магазины закрыты. Но у таксистов всегда можно купить спиртное. Мячин пересчитал деньги в кармане. Хватит на две бутылки. Он дошел до Смоленской. У метро стояло несколько раздолбанных машин. Водители спали, откинувшись на сиденьях, открыв рты. Мячин постучал в первое окошко.
— Друг! Есть выпивка?
Таксист с большим, угреватым лицом открыл сонные глаза и внимательно изучил Мячина.
— Ну, есть.
— Дай скорее!
— Что? К бабе идешь? — усмехнулся таксист.
— От бабы иду, — уточнил глухо Мячин.
Засунул бутылки в карманы и опять завернул в какой-то дворик. Жалко, что хлеба больше не было. Зато он все сделал правильно: объяснил ей так, что она поняла и согласилась с ним. Она и сама знала, что их связь будет ошибкой, она была уже готова к этому разговору. Иначе она не отпустила бы его. Он заново вспомнил всю сцену. Увидел ее покорное болезненное лицо. Да, она была готова к этому. И она сама бы сказала ему то же самое через неделю-другую. Но он поступил по-мужски. Избавил ее. Мячин закинул голову. Нагревшаяся за день водка сама полилась в горло, как будто обрадовавшись, что ее освободили. Он выпил почти полбутылки, не отрываясь. Потом поставил бутылку на землю. Глаза его помутнели, сердце начало как-то странно замирать и вдруг бешено и гулко колотиться. Ночь наступила, светлая и, как показалось Мячину, странная. Огромные матовые облака выросли в небе, оно сделалось еще больше и еще зеркальнее, еще равнодушнее стала сиявшая между двумя расступившимися облаками луна.
«Ну вот все и кончилось, — подумал он бесстрастно, словно речь шла не о нем самом и не о его молодой жизни, а о ком-то другом, кого он и в глаза не видел. — Завтра куплю билет и… — Он помолчал. — И… „Сюда я больше не ездок!“»
Он коротко хохотнул в темноту:
— Еще один Чацкий! А кстати, он встретился с Софьей? Ну, лет через двадцать?