Глава 15

Асе Хрусталевой было тринадцать лет. Родители ее развелись еще до того, как она пошла в первый класс, и Ася привыкла к тому, что большую часть времени она проводит с мамой, а папа забирает ее к себе раз в две-три недели, и тогда наступает праздник. С мамой было всегда как-то тревожно, и Асе постепенно стало казаться, что маме она немного мешает. И хотя она изо всех сил хотела быть полезной: готовила маме обеды, завтраки, а иногда даже стирала мамины лифчики и трусы в их большой, сильно облупленной коммунальной ванной, мама часто раздражалась и смотрела на нее так, как будто именно она, Ася, виновата в том, что мамина жизнь все не складывается. Иногда, правда, наступали другие времена: мама вдруг словно бы опоминалась — она начинала проверять Асины уроки, сама, не дожидаясь вызова, шла в школу, чтобы поговорить с учителями, выстаивала многочасовую очередь в магазин «Машенька», где покупала Асе сразу два, а то и три платья. При этом она сама готовила обед и стирала свое и Асино белье в той же самой облупленной коммунальной ванне. Ася никогда не знала, в каком настроении мама проснется утром и какое выражение будет в ее глазах, когда она вечером вернется с «Мосфильма». Папа был совсем другим человеком. Когда она переезжала к папе, он брал ее с собой на студию, очень вкусно кормил в «стекляшке» или в «Шашлычной», два раза даже взял пообедать в Дом журналистов, хотя никогда никаким журналистом не был и прошел туда, показав усатому старику у входа свой мосфильмовский пропуск. И он с ней шутил. Иногда от его шуточек и рассказов она смеялась просто до колик. Вечерами он таскал ее на просмотры в Дом кино, где все женщины были так разодеты, что просто рябило в глазах. Она, гордая, сидела рядом с папой, и многие узнавали ее и восхищались тем, как она выросла. Самым большим горем в ее жизни было то, что родители не любили друг друга. Она готова была отдать все на свете, готова была даже к тому, чтобы каждый из них разлюбил ее, Асю, но только бы они опять стали мужем и женой, только бы жили вместе! Она не могла объяснить, отчего ей так важно, чтобы они жили вместе и любили друг друга, но душа ее болела, ныла, а необходимость молчать и скрывать свои переживания приводила к тому, что она стала побаиваться любых откровенных разговоров и с мамой, и с папой: не дай бог, вдруг что-нибудь вырвется! Она не знала, что произошло на съемках в деревне, но, наверное, произошло что-то невероятное, чудо какое-то, потому что вскоре после съемок папа переехал на Шаболовку в их большую коммунальную квартиру, где обе соседки насторожились и встретили его с поджатыми губами, перевез к ним свои вещи и согласился с Асей в том, что не стоит платить деньги за жилье, которое он снимал все эти семь или даже восемь лет, потому что он больше не собирается туда возвращаться. Теперь ее родители, кажется, снова привязались друг к другу, они спали на одной кровати, обсуждали покупку стиральной машины и поездку в Коктебель и вместе кричали на Асю, которая совершенно забросила английский язык, хотя в прошлом году ей держали учительницу для того, чтобы она, как говорила мама, «владела этим языком в совершенстве».

Ах, пусть, пусть кричат! Но пусть кричат — вместе. Она иногда ловила тревожный и подозрительный блеск в маминых глазах, внезапную пустоту и особую прозрачность в светлых глазах папы, особенно по утрам, когда мама, еще ненакрашенная и непричесанная, выходила к завтраку, который им давным-давно приготовила Ася, и сразу пугалась до того, что у нее холодели руки. Тогда она начинала быстро-быстро что-нибудь рассказывать или задавать смешные вопросы — она специально придумывала эти смешные вопросы, — лишь бы ушла прозрачная пустота из папиных глаз и настороженная тревога из маминых.

Вчера она решилась на последнее: она показала папе СВОЙ дом. Она не сделала бы этого никогда, если бы не желание намертво привязать папу к себе и, разумеется, к маме. Она открыла ему такую тайну, равной которой нет и не будет на свете. И кажется, он оценил это. Во всяком случае, когда он вечером вернулся с рынка, нагруженный свининой и картошкой, и взгляд его стал ускользать, а потом и вовсе закатился куда-то внутрь, в себя, как за горизонт закатывается солнце, Ася спросила:

— У тебя есть минутка?

И он с торопливой готовностью отозвался:

— Конечно!

Тогда она, как взрослая, взяла его под руку, они пересекли двор, в котором ее знал каждый голубь, сели в машину, и она объяснила, где находится ЭТО место. В сущности, до него можно было добраться и на трамвае, и даже — при желании — пешком, но Асе хотелось подъехать туда именно на машине, чтобы папа с его фотографической памятью навсегда запомнил, где ее ДОМ. Сначала был небольшой, заросший лопухами пустырь, где болтался обрывок волейбольной сетки, потом очень темный, но мелкий овраг, потом очень плотные, напоминающие африканские джунгли, заросли густого, колючего кустарника, сквозь которые она провела папу известной только ей одной извилистой и незаметной тропинкой. В самом конце, перед тем как заросли кустарника становились свалкой всякой ржавчины, было углубление в земле, которое она сверху предусмотрительно завалила сучьями и ветками, так что ни один человек на земле в жизни не догадался бы, что там, под этим прикрытием.

Она раздвинула ветки, и они с папой спрыгнули в глубину этой небольшой, но очень уютной пещеры, над которой она возилась целое лето и в которую вложила всю свою душу. Пещера была прекрасна. Если бы Асе вот прямо сейчас, не мешкая, предложили поменять ее на какой-нибудь там Бахчисарайский дворец с фонтаном, она презрительно отказалась бы. В ее ДОМЕ почти всегда было темно, но, привыкнув к темноте, глаз постепенно начинал различать нагромождение причудливых коряг, которые с успехом заменяли мебель. Каждая из них была живой и многое говорила Асиному сердцу. Вот эта, например, в самой глубине, была похожа на львенка, скрестившего свои мощные, но еще детские золотистые лапы и положившего на них морду. А эта — на странника, который прилег отдохнуть у дороги и накрылся дырявым капюшоном своего плаща, а эта — на двух оленят, сросшихся туловищами, но повернувших в разные стороны свои увенчанные маленькими ветвистыми рогами головы.

Под куском брезента Ася хранила все, что должно было помочь ей выжить первое время: спички, карманный электрический фонарик, сухари, соль, запас питьевой воды во фляге, подаренной дедом.

Они с папой сели вдвоем в очень удобное, образованное двумя корягами кресло с ручками на левой стороне, и Ася спросила:

— Ну как? Что скажешь?

Папа ответил уважительно и даже, как показалось ей, с недоумением:

— Шикарное место! Я не ожидал.

Итак, он, единственный на всем белом свете, знал ее тайну, но в нем она не сомневалась: папа, на взгляд Аси, не имел никаких недостатков, кроме одного: он недостаточно дорожил ее красавицей мамой, у которой так долго не складывалась жизнь. Теперь он вернулся на Шаболовскую, понял свои ошибки, и завтра, как сказала ей мама, они устраивают вечеринку в честь приезда из Одессы папиного закадычного друга дяди Пети, режиссера с Одесской киностудии. Ася знала, что и от нее многое зависит в том, как пройдет эта вечеринка. Почему это зависит и от нее тоже, она не могла объяснить.

В семь часов все приглашенные уже сидели за столом, ели крошечные бутербродики, сделанные мамой: черный хлеб с килькой, желтком, каплей майонеза и веточкой петрушки, пили водку и коньяк, с нетерпением принюхиваясь к головокружительным запахам, плывущим из кухни. Вся квартира, да и не только одна их квартира, но и та, которая была напротив через лестничную клетку, и та, которая над ними, и та, которая под ними, истекали слюной от запаха папиных щей, которые он готовил по старинному русскому рецепту и уверял, что именно так варили щи при дворе Петра Первого. Кроме мамы, папы, Аси и соседки Валентины, которая даже и не в их квартире жила, а на седьмом этаже, но напросилась нахально, узнав, что в гости ждут самого Геннадия Будника, и сказала маме: «Я, Ингочка, только автограф…», на что мама, слегка приподняв свои длинные брови, сказала ей вежливо: «Да оставайся!» Итак, кроме них, за столом сидел с каким-то отрешенным лицом Егор Мячин, давнишний Асин знакомый, супруги Кривицкие, держащиеся под скатертью крепко за руки, словно они Ромео и Джульетта, Регина Марковна в немыслимом лиловом, с черными полосами поперек платье, Люся Полынина в своей неизменной клетчатой ковбоечке, с оттопыренными ушами, бледная и такая несчастная, что Асе вдруг стало жалко ее, Геннадий Будник, готовый шутить и острить до тех пор, пока самому не наскучит, Аркадий Сомов, тоже очень забавный человек, всегда, как говорила мама, «голодный, как собака с волчьим аппетитом». Последним пришел художник по костюмам Пичугин и привел с собой молодого артиста Руслана, который завороженно смотрел ему в рот, но одет был как-то странно: поверх обыкновенной белой футболки на крепкую шею Руслана был намотан темно-розовый шарф с черными пятнами, похожими на кляксы.

Папа внес наконец огромную супницу, которая дымилась даже сквозь крышку.

— Ну, сколько же ждать его, черта лохматого! — сказал грубо папа. — Уж я бы на Северный полюс доехал!

— А девушки-попутчицы? — добродушно засмеялся Кривицкий, притиснув свое колено к колену жены так плотно, что она залилась малиновой краской, хотя дело происходило под скатертью. — Ты Петьку забыл? Небось уж какую по счету «подвозит»!

Раздался нетерпеливый звонок в дверь, папа бросился открывать, и на пороге с огромной корзиной фруктов и целой связкой бутылок, радостный, загорелый, высокий, с глазами такими яркими, словно в них только что развели синьку для белья, вырос дядя Петя, которого Ася не видела года четыре и успела слегка забыть, но тут же немедленно вспомнила. Начали знакомиться, хлопать друг друга по плечам, звонко целоваться, суетиться, двигать стульями, искать дяде Пете салфетку и вилку, и только через пять, а то и больше, минут уселись за стол, и мама, грациозно выгнув худощавую руку, принялась разливать щи по тарелкам. Щи были просто божественными. Первой это произнесла Регина Марковна, которая, едва дотронувшись до огненно-горячей ложки малиновыми губами, закатила зрачки и стала стонать:

— Да! Это божественно! Витя! Божественно!

Слово моментально влипло в сознание остальных, как оса, влетевшая с размаху в вазочку с густым вареньем, и начало барахтаться в жадных ртах гостей, не в силах даже выговориться до конца.

— Божжжеств… Божж… Это ж надо! А где ты грибы-то нашел? Ведь божжжеств… енна… Блин! Я такого не ел…

Тут же пошли тосты. Пили за великого повара Виктора Хрусталева и его верную помощницу в этом искусстве Ингу, пили за режиссера Федора Кривицкого, стойкого поборника трезвости и хранителя домашнего очага, пили за неутомимую Регину Марковну, взвалившую на плечи лошадиную долю забот по фильму и все-таки находящую время следить за собой, одеваться не хуже чем в этом чертовом, всем поперек горла вставшем Голливуде, пили за талантливую Люсю Полынину, которая так сняла бюст загаженного птицами Ленина на закате, что Ленин глядит как живой и бессмертный, пили за Аркашу Сомова и всех его детей ото всех браков, за художника Пичугина, давно опередившего Ив Сен-Лорана, и, наконец, выпили даже за самую умную на свете семиклассницу Асю, которая вскоре будет знать английский язык лучше, чем его знает сама английская королева.

Вечеринка разгоралась подобно пионерскому костру, в который то и дело подбрасывают сухой хворост и подливают бензина. Когда веселье достигло той высоты, которую достигают искры от этого костра, гаснущие высоко в поднебесье, дядя Петя с кудрявым чубом, упавшим на его высокий, блестящий от пота загорелый лоб, взял папину гитару и начал петь старинные русские романсы. У Регины Марковны покатились слезы, а мама закусила губу, как делала всегда, когда начинала волноваться. Когда дядя Петя пропел: «Нет, не тебя так пылко я люблю-ю-ю…», Ася заметила, что мама быстро посмотрела на папу, и папа отвел глаза. В двенадцать ее отправили спать в маленькую комнату, а веселье продолжилось.

Приехавший издалека режиссер Петр заметил, что Надя Кривицкая, слегка захмелевшая, с любопытством смотрит на то, как он перебирает струны гитары, и спросил у нее низким басом:

— А вы, дорогая, поете? Играете?

— Куда мне! — И Надя смущенно потупилась. — Я врач-венеролог. Пока не работаю. Недавно совсем родила… У нас девочка…

Петр решил не углубляться в специфику медицинского образования этой ладной, с высокой прической и пухлыми, вкусными губами молодой женщины, которая при каждой, даже самой маленькой улыбке показывала такие чудесные ямочки, что ее сразу хотелось расцеловать. Вместо этого он взял ее руку своей раскаленной рукой и тихо спросил:

— Хотите, я вас научу? На гитаре?

— Ах, очень хочу!

— Ну, пойдемте на лестницу! А то очень шумно…

Они вышли на прокуренную лестничную площадку и уселись на широкий подоконник.

— Гитара, скажу вам, она ведь как женщина. С ней нужно быть нежным и страстным. Ее нужно очень любить. Ну, как женщину… А то ничего никогда не получится…

— Да что вы! — воскликнула Надя Кривицкая. — А я думала: слух нужен, голос красивый…

— Э, бросьте! Вот вы ведь любите вашего мужа?

— Конечно, люблю.

— А за что? Разберитесь. Ведь Федор Андреич не очень красив? Он полный, обрюзгший, глаза небольшие. А вы его любите. В чем тут секрет?

— Не знаю. — Она опустила ресницы.

— А я вам скажу. Вы к нему приближаетесь, и в вас отзывается, верно? Внутри. И это любовь. Точно так же с гитарой. Вот дайте мне руку…

Он взял ее руку, но продолжить музыкального образования Нади Кривицкой не успел: разъяренный, с остановившимся взглядом и съехавшим набок галстуком в дверях хрусталевской квартиры стоял народный артист Советского Союза, лауреат Сталинской премии Федор Андреич, и гневная пена, вскипевшая в углу его рта, напомнила приезжему одесситу гребень черноморской волны.

— Надежда! Бери свою сумку, поехали!

— Но, Феденька, мы только начали с Петей… — сказала Надежда весьма опрометчиво.

— Ах, вы только начали?! — взревел Кривицкий. — Ну, знаешь! А я уже кончил! Пошли!

Обиженная и недоумевающая Надежда подчинилась, и супруги, глядя в разные стороны, вошли в освещенную кабинку лифта, и он поплыл вниз. После их ухода гости еще съели по куску торта «Наполеон», и веселье как-то само собой начало затихать, тем более что главного весельчака Геннадия Будника уже не было за столом: предприимчивая соседка Валентина увела его к себе показать альбом с видами Кавказа. Валентина очень увлекалась фотографией. После ухода гостей Хрусталевы сгребли всю грязную посуду в таз и потащили его на кухню. Инга принялась мыть тарелки и рюмки, а Хрусталев вытирал их белым кухонным полотенцем с вышитым в углу петухом: Инге, которая в прошлом году ездила в Киев (снимали рекламу украинской кухни), подарили поклонницы. Разговор их был простым и односложным:

— Ну что?

— Да нормально. Все сыты, по-моему.

— Ты понял, что Надька поссорилась с Федором?

— Еще бы не понял! А что там случилось?

— Она вроде Петечке строила глазки.

— Кто? Надя? Она не умеет их строить!

— Прекрасно умеет. Нормальная баба.

— По-твоему, это — критерий нормальности?

— Кому из мужчин нужен синий чулок?

— Да, выбор у нас невелик. Не нравится синий чулок, бери шлюху.

— Она же не шлюха!

— Я тоже так думал.

— Ну, Федя там сам разберется! С его мощным опытом — проще простого.

— Он любит ее. Ты что, не понимаешь? Ему, может, больно сейчас. Или страшно. Вся жизнь может рухнуть!

— Не рухнет, увидишь. У нас же не рухнула?

— Вроде не рухнула.

— Так «вроде не рухнула» или «не рухнула»?

Он, не отвечая, смотрел на нее и одновременно медленно стягивал с плеча полотенце.

— Пойду покурю.

— Что с тобой?

— Ничего.

Она закусила губу.

— Ну, иди.

«Почему она никогда не скажет так, как сказала бы Марьяна? — сверкнуло у него в голове. — Марьяна спросила бы: „Ты ведь не сердишься? Я очень люблю тебя. Ну, не сердись!“»

И тут же вспомнил, что все это в прошлом. Она ведь с Егором. Тогда почему же все-таки у Мячина такое лицо, словно несчастнее его никого нет? И почему он собирался удрать к матери в Брянск? Неужели только из-за того, что первый монтаж фильма вызвал у него такое отвращение? Все, хватит! Не думать об этом.

Оставшись одна, Инга подошла к окну, настежь распахнула его и перегнулась через подоконник. Через секунду у нее закружилась голова, и она поспешно отступила обратно к плите. Сейчас он вернется, они лягут спать. И дочка их спит. Все будет как было.

Загрузка...