XI. Ночные события

Леви, приемыш дель-Гуадо, или Джулио Бианкерини, — потому что он, благодаря усмотрительности Ионафана, имел равное право называться тем и другим именем, Леви был самым обыкновенным созданьем во всех отношениях. Пока жила Сусаннах, добрая и разумная женщина, посвященная единственно своему хозяйству и своим обязанностям, она любила его и прибалывала иногда немножко, как сына. Но, оставшись сиротою четырнадцати лет, он был предоставлен в полное распоряжение Ионафана и попался ему, как очистительное козлище, терпящее и отвечающее за все и всех, обреченное сносить гнев, досаду, побои и брань, когда тому что-нибудь не удавалось, или что-нибудь его рассердит. А так как Ионафану часто встречались неудачи и недочеты по его торговым спекуляциям, бедному Леви нередко доводилось быть битым и терзаемым. Ионафан, преданный телом и душою сребролюбию, алчности и труду, вспоминал, что он отец и что у него родительская утроба, лишь когда взглядывал на пригоженькую Динах, и осклаблялся, помышляя, что она ему впредь пригодится и будет способствовать к достижению его цели. На Динах сосредоточивались все самолюбие, вся гордость отцовские; Леви, как приемыш, был только вместо сидельца в конторе и прислужника при лавке. Содержимый в беспрестанном страхе и в вечном лишении, Леви, от натуры своей мягкий и слабый, черствел и мало-помалу одичал, испортился; дурные наклонности развились в отроке и составили главные основы характера юноши. Не любя Ионафана, к нему равнодушного, он ненавидел и Динах, несправедливо ему предпочитаемую и поставляемую в пример при каждом случае. Завелась зависть и засела, как жаба, в сердце Леви; яд ее разливался на все, что ему казалось счастливее, свободнее, любимее его на свете. К этим семенам ранней испорченности присоединилось еще то, что Леви не только не имел вовсе никаких склонностей и способностей к купеческому ремеслу, но презирал и ненавидел все, что относилось к этому званию, назначенному ему против воли. Он скорее имел наклонности к науке и зависящим от нее дорогам — но науки были для него запретным плодом и ему дозволялось учиться только таким предметам, которые могли способствовать его купеческому развитию и конторским занятиям. Зевая и скучая, переходил он из классной комнаты в контору или прилавок и таким образом прожил период первой юности в каком-то умственном и физическом прозябании, не чувствуя, что он молод, не замечая, что он человек, — равнодушный и безучастный ко всему, кроме самого себя. Когда ему перешло за двадцать лет и Ионафан стал заставлять его посещать лучшие дома еврейской общины и некоторые семейства еврейских банкиров, когда ему дозволилось ходить в театр, на гулянья и по кофейням, привычка уже слишком закоснела в нем, чтобы он мог, подобно сверстникам, беспечно предаваться забавам и находить в них удовольствие. Внутренний человек был слишком развит в своей немой одичалости, в своем боязливом одиночестве, чтобы позднее обхождение с людьми могло его пересоздать или иметь на него какое-нибудь влияние. Угрюмый и застенчивый, Леви терялся и терял в обществе; он прослыл скучным и глупым, его недостатки укоренились и обозначились в нем пуще прежнего. Леви очень скоро понял, что место его не между людьми, особенно не между женщинами. Он являлся у знакомых только тогда, когда того требовали приличия или Ионафан, не сводил ни с кем приязни и довольствовался безмолвным и незаметным присутствованием во всех сходбищах, где другие ищут веселья, развлечения и сближения с людьми.

Одно желание поддерживало в нем сознание его человечества, его существования; одна цель ярко сияла вдали его мечте и манила его вперед, возбуждая в нем самолюбие и себялюбие, — это желание и эта цель имели предметом обещанное ему маркизство, которое, как волшебный ключ, должно было когда-нибудь открыть ему новые стороны жизни, новые пространства небосклона.

В уме Леви подлинная, действительная жизнь начнется для него только с той минуты, когда он увидит себя обладателем имени и звания, долженствовавших облечь его в обществе людей и в собственных глазах совершенно новым значением. Чувствуя и сознавая свое полное ничтожество во всех отношениях, он привык думать об имени Форли, как о баснословном превращении, которое должно изменить его совершенно, сделать из него нового человека и снять с него навсегда это клеймо ложного еврейства, которое горело позором на его пристыженном челе.

Нетрудно понять, что происходило в нем после вечернего разговора и сцены, доказавших ему решительную необходимость проститься с этим маркизством, столь желанным, с этою будущностью, обещавшею быть вознаграждением горького прошедшего и бесцветного настоящего…

* * *

В субботу, то есть на другой день после открытия карнавала и после совещания в доме дель-Гуадо, вечером, маркезина Форли притворилась перед Чеккою уставшею от утреннего шума и гулянья и объявила, что проведет весь вечер и, может быть, часть ночи в библиотеке, куда запретила вход, чтоб не быть развлеченной в чтении и занятии. С дрожащим сердцем, но твердою решимостью вошла девушка в темную галерею, освещенную только слабым мерцаньем принесенной ею лампы. Долго бродила она без цели мимо портретов своих дедов, стараясь привести в порядок собственные мысли и догадки, возбужденные в ней таинственною запискою, так странно полученною, и назначенным ей свиданием. Несколько раз Пиэррина недоумевала перед романтическим началом обещанного ей объяснения и спрашивала себя: уж не мистификация ли это?.. Но с какой стати и от кого?.. Конечно, карнавал дозволял и оправдывал шутки всякого рода, интриги самые пустые, самые многосложные, — но она никого не знала, ни с кем не была знакома, кто бы в целой Флоренции мог возыметь желание обратить свои шутки к ней? А что все случившееся было задумано и приготовлено именно для нее и относилось лично к ней, это свидетельствовал и несомненно подтверждал показанный ей значок, на котором были написаны заветные слова, служащие девизом ее дому.

Звон колоколов возвестил начало вечерней молитвы по церквам… сначала смерклось, потом совсем стемнело, наконец, тяжелые бронзовые часы богатой и затейливой работы семнадцатого века пробили медленно девять ударов, и маркезина, набожно перекрестившись, подошла к изображению своей бабушки, посмотрела на него, как будто советуясь с ним, и простерла к нему руки, испрашивая согласия и благословения на смелый поступок, совершенно несвойственный ее степенному характеру и затворническому образу жизни. Потом она закуталась в простую черную мантилью и надела на голову не шляпу — принадлежность в Италии высших слоев общества, могущую изобличить в ней синьору, а черный вуаль, ничем не отличающийся от головного убора мещанок и служанок, имеющих право выходить на улицу денно и нощно, не возбуждая ни любопытства, ни внимания.

Маркезина отворила дверь на особенную лестницу, давно запертую и оставленную без употребления, осторожно спустилась в темноте и отворила другую дверь на улицу, от которой взяла ключ из огромной связки, неразлучной с поясом Чекки.

Очутившись на улице, маркезина вдруг почувствовала всю неловкость своего положения, о котором прежде и не подумала, занявшись тем, что ей предстояло узнать… Одна, против своего обыкновения и в карнавальное время, способствующее всякому буйству и бесчинству в эту пору общего разгула и похмелья низших классов, после общего гулянья, как могла она иметь уверенность, что ей не приключится никакой дурной встречи, — что первому праздношатающемуся повесе не придет в голову воспользоваться ее одиночеством и оскорбить ее?..

Покуда она продолжала идти вдоль набережной Лунг-Арно, освещенной частыми фонарями и огнем во всех нижних жильях домов, ей все было не так страшно, потому что около нее беспрестанно проходили и проезжали и она чувствовала себя под охраною общего порядка. Но когда она своротила в переулок, ей нужно было усилие воли, чтоб продолжить путешествие.

И в самом деле, она скоро услышала за собою шаги, которые действительно согласовались с ее собственными, ускорялись, когда она ускоряла свои движения, становились медленнее, когда она сама шла тише. Не переводя дыхания, она перешла на другую сторону улицы, — неизвестный пешеход последовал за нею. Опять поворот в другую улицу, тоже темную и узкую, и тот тоже за нею, как ее тень… Теряя терпение, или, чтоб ободрить собственную робость, оказывая наружное бесстрашие, маркезина остановилась, выждала своего преследователя, и когда он поравнялся, с нею, вынужденный на то ее решительностью, смело взглянула на него и узнала того самого молодого человека, которого поутру видела в коляске Монроа и о котором собиралась спросить у Ашиля, так как незнакомец слишком часто стал ей попадаться, чтобы ей можно было приписывать одному случаю его беспрестанные встречи. Но недоумения и беспокойства, смущавшие ее потом во весь день вследствие полученной записки, вытесняли из ее памяти эпизодическое для нее лицо незнакомого, — и она забыла разведать о нем от Ашиля. В эту минуту, узнав его, она сначала была сильно раздосадована, воображая, что записка и назначенное свидание — его дело и что он следовал за нею, зная куда и зачем она идет. Мысль, что она служит забавой и игрушкой незнакомому ей чужестранцу, была невыносима для гордой флорентинки: она готова была вернуться… Но рассуждение ее остановило, и она сказала себе, что человек, по-видимому, удостоенный дружбы ее Ашиля, не может быть ни дурным повесою, ни опасным. Она продолжала путь, не заботясь более о своей встрече.

Достигнув церкви Сан-Марко, построенной на небольшой площади, она увидела близ угла монастыря черную фигуру, неподвижно стоявшую в ожидании. Приблизившись, она узнала таинственное домино, подавшее ей записку. Оно дало ей подойти на расстояние двух шагов и, нагнувшись к ней почтительно и серьезно, шепнуло ей на ухо условные слова: «N? piu, n? m?no». — «Что вам надо от меня?» — сказала она замаскированному существу, стараясь в него всмотреться и угадать, кто под ним скрывается — друг или враг?

— Пожалуйте за мною, эччеленца, если вам не трудно! Не здесь могу я объясниться: это не в моей воле, и вы сами скоро поймете почему.

Пиэррина махнула рукой в знак согласия, и проводник пошел далее, оборачиваясь иногда, чтоб видеть — поспевает ли она за ним. Через некоторое время они пришли к дому благовидной наружности, но, минуя главный вход, проводник обогнул угол дома, потом стену и, отпирая, калитку в переулок, ввел свою спутницу в обширный и прекрасный сад, полный тишины и тени. Они прошли несколько аллей и очутились перед другим фасадом того же дома.

Проводник взошел на мраморное крылечко и стал отворять стеклянную дверь, ведущую во внутренние покои. «Тише, ради бога, тише, синьора!.. если нас увидят или услышат, нам могут быть большие неприятности, а я пропаду совсем: меня погубит моя попытка спасти вас и дом ваш от предстоящих вам бедствий!..»

Маркезина обещала быть осторожней. Менее чем прежде Пиэррина понимала — где она и с кем: голос, говоривший с нею, был ей совершенно незнаком.

Как привидения, проскользнули они, притаив дыхание и умеряя шум своих шагов, через ряд довольно пространных комнат, вымощенных каменною мозаикой. Иногда они переступали по мягким коврам, иногда проходили через полуоткрытые двери в глубоких потемках; Пиэррина могла только чувствовать, что ей в лицо веял запах душистых цветов и растений. За последнею дверью надо было взбираться вверх по крутым и неудобным ступеням винтообразной лестницы. Она спотыкалась, незнание местности лишало ее ловкости движений; черное домино молча протянуло ей руку, и с его помощью она взошла наверх. Тут она попала в длинный и душный коридор, на который выходило много дверей, заметных потому, что свет сквозил яркими полосами под ними. Когда они поравнялись с одной из этих дверей, спавшая собака заворчала из запертой комнаты и голос старой женщины спросил: «Кто там?.. вы ли, синьор?» Домино отвечало одно слово на незнакомом языке — собака и старуха угомонились и, вероятно, опять заснули, — а идущие продолжали свое путешествие ощупью и наконец достигли какой-то комнаты. Проводник отпер дверь и запер ее осторожно ключом, при нем находившимся, потом зажег серную спичку и засветил большой разноцветный фонарь, висевший посреди потолка: от фонаря пролилось слабое сияние, показавшее маркезине, что она в небольшой каморке со сводами, чистой, но простой и, по-видимому, не устроенной для жилья, ибо в ней находилось только два стула и один письменный стол, с конторкой. Вокруг всей комнаты стояли высокие дубовые шкафы, с стеклянными дверями и с полками, на которых лежали бумаги и стояли закрытые картоны. Домино учтиво подало маркезине стул и начало разоблачаться, снявши прежде капюшон свой, а потом и маску. Глазам Пиэррины представилось лицо, совершенно чужое для нее и никогда ею не виданное.

Это лицо принадлежало молодому человеку, не высокому, не низкому, не белокурому и не черноволосому, не красавцу и не уроду; только одно выражение господствовало в неопределенных и бесхарактерных чертах его: какая-то нравственная усталость, какая-то тупая безжизненность. Казалось, суждено было этому лицу не внушать никогда ни сочувствия, ни отвращения, не производить ровно никакого впечатления, и быть легко забываемым даже теми, кто всех чаще видал его.

— Синьора, — заговорило это лицо свойственным ему голосом беззвучным и сухим:- теперь вам пора знать, где вы и кто осмелился вас обеспокоить, с чистейшими намерениями и самым искренним желанием оказать вам услугу! Я — родственник Динах!..

Маркезина не поняла — и немудрено! Ей ли было знать, кто и что такое Динах?

— Вам это имя неизвестно, синьора?.. Правда, я и забыл, что вы, вероятно, о нем не слыхали и не могли слышать! Я родственник Терезины… Терезины Бальбини!..

Маркезина все не понимала…

— Возможно ли… и это имя вам неизвестно?.. Вы не знаете Терезины Бальбини?.. Вы не знаете той женщины, через которую погибнет ваш дом и ваше имя?

Маркезина молчала, но недоумение и начало тревоги ясно говорили в ее глазах…

— Как, синьора, от вас еще скрыто все, что делается с вашим братом? Вы не знаете, что маркиз Лоренцо попался в руки страшных негодяев, которые его обирают. С их помощью он занял денег у ростовщиков, отдавши под залог свой палаццо, свои картины, свой семейный архив, свои мызы, даже апеннинский замок, — словом, все свое имущество… Вы не знаете, что послезавтра срок его заемным письмам и что в понедельник вечером он будет нищим, совершенно нищим, по милости Динах дель-Гуадо, известной во Флоренции под вымышленным именем примадонны Терезины Бальбини?

— Нет! — проговорила наконец Пиэррина, уничтоженная убийственным открытием, — я ничего не знала, хотя многое предугадывала и предчувствовала… Кто бы вы ни были, если вас побуждает в самом деле искреннее доброжелательство, говорите, говорите! откройте мне все… Дайте мне с полным сознанием беды, по крайней мере, возможность бороться с нею!.. Несчастье, как враг — его надо видеть лицом к лицу, чтоб противустать ему!

— Ничему вы не противустанете, синьора маркезина, и не с чем вам бороться: слишком поздно! обстоятельства зашли слишком далеко!.. но при моей помощи вы все поправите без борьбы, сами собою… Выслушайте же меня, я вам расскажу все… но прежде, — знаете ли вы, где находитесь теперь?

— Нет!

— Вы у банкира и купца, Ионафана дель-Гуадо… Я приемыш его, Леви!.. наше имя должно вам быть знакомо?

— Нисколько!.. в первый раз слышу его теперь!

Леви остолбенел… Так как в семействе дель-Гуадо беспрестанно говорилось и упоминалось о семействе Форли, чтоб его поносить и проклинать, Леви полагал, что равным образом и в доме Форли занимались существованием дель-Гуадов. Он не воображал, что с одной стороны могло быть столько равнодушия, когда с другой было так много злобы и зависти… Подумав немного и сообразив свои мысли, он сел против маркезины и принялся рассказывать неизвестные ей отношения их двух семейств, причины вражды Ионафана и командора, составленные ими замыслы против Лоренцо, историю его искушений в Венеции и полный успех, увенчавший происки Динах; далее, как маркиз безумно разорился, как Сан-Квирико вовлечен был в дело мнимым взаимодавцем и покрывал своим именем козни Ионафана, наконец, какая развязка предстояла всем этим событиям и на каких условиях Ионафан и сообщники его порешили судьбу маркиза Форли.

Пиэррина слушала его и не прерывала. Безмолвная апатия отчаяния овладевала ею… По временам ей казалось, что голова ее кружится, что она стоит у края пропасти, грозившей ей гибелью, и что в ней нет больше сил удержаться от неминуемого падения. Душевные муки были так сильны в ней, что пробуждали физическое потрясение, доводившее ее до какого-то странного ясновидения, в котором грозившее ей несчастие принимало вид и формы действительности, существенной опасности…

Кончив свой рассказ, Леви встал и пригласил свою слушательницу подойти к конторке, стоявшей у единственного окна комнаты. Под нею, при его прикосновении, каменная плита пола приподнялась и обнаружила крышку железного сундука, вделанного в подполе. — Леви тронул пружину, железная крышка отскочила, и под ней показался, за другою стеклянного крышкой, внутренний ящик, наполненный червонцами и испанскими дублонами, золотыми и алмазными украшениями, табакерками, дамскими уборами, бумагами и запечатанными конвертами.

Леви показал маркезине две бумаги, лежащие сверху, приглашая ее взглянуть… Нагнувшись, она узнала подпись своего брата и успела прочитать отчасти содержание заемных писем с условиями заклада.

— Вот для чего я должен был пригласить вас сюда, синьора, вместо того, чтоб идти просто к вам, или говорить с вами где-нибудь в другом месте, мне нужно было показать вам эти несомненные свидетельства моих слов. Иначе вы могли бы мне не во всем поверить!.. Теперь, синьора маркезина позволит ли мне сказать, в чем и как предлагаю я ей мои услуги?

Пиэррина знаком изъявила готовность его слушать. Леви робел и краснел… Несколько раз хотел он начать, но слова останавливались в горле… Наконец, он пересилил себя и, поглядев на маркезину, начал прерывающимся от волнения голосом.

— Синьора, вы меня не знаете и до нынешнего вечера вы даже не подозревали моего существования, но я — другое дело!.. Еще ребенком, когда вас самих не было на свете, нянька водила меня по улицам Флоренции, и часто нам попадалась карета, в которой катался другой ребенок, мальчик моих лет. Тогда уже Ионафан показывал карету, ливрею, мальчика — и учил меня произносить за ним: — Вот проклятый Форли! Ваше имя не иначе врезалось в мою невинную память, как сопровождаемое бранью и угрозами. Потом, когда я начинал понимать, когда мне рассказывалась и повторялась длинная быль ненависти наших против ваших, когда исчислялся вред, принесенный дому дель-Гуадо вашим, я прислушивался исподтишка и уже начинал себя спрашивать: справедливы ли эти жалобы, эти проклятья и кто против кого виноват?.. Ионафан и командор грозили отомстить всему вашему семейству, упрекали его, как виновное в их ничтожности и бедности (он вечно жалуется на бедность, даже и теперь, когда он один из богатейших купцов своего квартала!) — но никогда, однако, не упоминалось о дурном поступке какого-нибудь Форли против кого-либо из них, никогда не пояснялись фактом вечные обвинения. Я понял, что зависть, неправда и злоба на стороне ваших врагов, а что со стороны вашего семейства едва ли когда было что-нибудь более пренебрежения… И вместо того, чтоб ненавидеть и поносить имя Форли, я стал его любить и защищать внутренно, беседуя с самим собою… Пятнадцати лет я часто проходил мимо вашего дедовского палаццо, и во мне было сильнейшее любопытство заглянуть в него. Мне казалось, что там таится что-то важное для меня… что там мне скажется разгадка моей участи на земле. Наконец, тому будет лет пять, это было тоже во время карнавала, я проходил с командором по Лунг-Арно, кипевшему, как и нынче, народом и масками; нечаянно или нарочно, взоры мои обратились к вашему балкону — и уже не могли от, него оторваться… Командор прошел несколько шагов далее и, не видя меня возле себя, вернулся за мною. Он нашел меня вкопанным на том же месте, и лишь при звуках его голоса очнулся я от созерцания, похитившего мою душу… Он разбранил меня за неуместную рассеянность и хотел увести, а я вместо ответа показал ему на балкон и спросил, кого там вижу?.. Это были вы, синьора, и я ушел оттуда как угорелый, как в чаду, унося ваш образ в своем воображении и понимая наконец — что заключалось для меня в этом палаццо и в этом имени Форли… ставшем мне с той поры святынею и жизнью, альфою и омегою моего существования!.. Потом я не смотрел никогда такими глазами ни на одну женщину в мире… Я не позволял себе ни думать, ни надеяться, ни даже мечтать, но проходил как можно чаще перед палаццо Форли, и по сей день, по сей час не переставал ни на одну минуту чувствовать того, что почувствовал впервые, тому назад пять лет!

Леви остановился, чтоб перевести дух и утишить свое волнение… он боязливо взглянул на маркезину: она сидела недвижна, по-видимому, спокойна.

— Что же далее?.. — спросила она голосом, в котором не звучало никакого особенного чувства.

Леви ободрился… «Она не сердится! — подумал он, — хороший знак!»

— Далее, синьора, — сказал он с одушевлением, — я должен прибавить только то, что в ваших руках и от вашей воли зависит теперь участь вашего брата… Вы можете поправить его дела, уничтожить все зло, которое ему причинено чрез Динах, вы можете одним словом возвратить маркизу его палаццо и его имущество.

— Что же должна я сделать для того и какое слово должна я произнести?

— Маркезина, вы видите это стекло и под ним единственные орудия гибели маркиза Лоренцо, — его заемные письма: я не мог сегодня достать их на полчаса, чтоб принести к вам, потому что ключ от внутреннего ящика никогда не выходит из рук Ионафана; но нет ничего легче дли меня, как разбить это самое стекло, вынуть эти клочки бумажки, сжечь их или отдать вам, — и тогда мнимый долг вашего брата не существует, и тогда он сохранит свой палаццо, свою безопасность, свою независимость, все, чего хотят лишить его… Повторяю, для этого достаточно одного вашего слова, маркезина.

— А это слово — какое же оно? в чем состоит?

— Обещайте мне, что завтра вечером вы отдадите мне вашу руку, — а послезавтра, с зарею, эти документы перестанут существовать!..

— Я не понимаю: мою руку, вы сказали?.. зачем и как?.. что вы под этим разумеете?

— То, что если маркезине Пиэррине Форли угодно будет принять в супруги меня, ей преданного и покорного, с тех пор, как я знаю ее — я уничтожу векселя и долги ее брата, а он сохранит свой палаццо и свой сан, вопреки и наперекор всем врагам, готовым погубить его!

— Синьор, — сказала маркезина с горькой улыбкой, вставая с своего стула, — как дурно ни поступили ваши близкие против моего рода, — вы всех перещеголяли: они обижают и грабят нас, — вы меня оскорбили!..

— Синьора, это совсем не в моем намерении!.. Я думал, напротив, доказать вам мою преданность, мою любовь!..

— Перестаньте, синьор, это бесчестно!.. Вы заманили меня сюда, чтоб заставить слушать неимоверные признания! Знайте, что я не могу принять их от вас иначе, как за наглую и дерзкую насмешку!

— Так вы отказываете мне, синьора маркезина?… Так мое предложение вами отвергнуто?

Как ни воздерживалась она от гнева, как ни старалась отвечать спокойно и удержать негодование и отвращение, наполнявшие ее сердце, но не могла долее притворяться: смертная бледность, покрывавшая ее щеки, уступила яркому румянцу оскорбленной гордости, взор ее блистал, и голос начинал дрожать… Леви понял, что в ней происходило, — и уязвленное самолюбие завопило в нем, придавая смелость его обыкновенной, застенчивой робости.

Пиэррина грозно подошла к двери, готовясь уйти. — Постойте, синьора, еще минуту!.. Подумайте, что вы произносите приговор вашему брату… приговор всему вашему родовому наследию!.. Вы закрываете будущность перед собою и братом! Я хотел спасти вас обоих, я предлагал…

— Вы предлагали мне позор взамен нищеты! И вы осмелились думать, что я когда-нибудь соглашусь?.. Разве нам нужны ваши благодеяния? Положим, долг моего брата недействителен, положим, заимодавцы его воры и лихоимцы, он заплатит, синьор, он должен все заплатить сполна, потому что его имя — имя Форли! — стоит под этим заемным письмом! По миру пойдем, мы, работать будем оба в поте лица, но Ионафан и его достойные сообщники получат все, что тут написано!.. Берите наш палаццо, наше состояние, — лишь бы нам не оставаться вашими должниками! Знайте, синьор, дом Форли может упасть, — но никогда не должен унизиться!..

— Поздравляю вас, маркезина, если вы находите, что его не унизит породнение с такою женщиною, какова Динах!..

— Она могла желать и воображать все, что ей угодно, — вы сами не уступаете ей в составлении намерений и расчетов, метящих дерзко на нас, — но вы можете быть спокойны! Никогда Лоренцо не женится на ней. Не может быть, чтоб он забылся до такой степени!..

— Вы не знаете Динах, если вы так думаете! Она сумеет заставить повиноваться всех, кого захочет покорить!.. Маркиз будет принужден и необходимостью, и отчаянием, и любовью!

— Вы тоже надеялись, что сумеете и меня заставить принять ваши позорные условия вместе с вашею рукою!

— Но я — и Динах, — вы и маркиз, — это не одно и то же! Знаете ли вы Динах? можете ли иметь понятие о власти этой опасной женщины?.. Она уверяет даже нас, что любит маркиза, но она никогда ничего не любила, кроме своего зеркала и своих уборов!.. Но надо знать ее, как я знаю, чтоб противустать ей, а брат ваш у ней в руках — послушная игрушка. Помните ли вы индийский караван давеча на маслянице? Заметили ли вы изумительной красоты женщину в паланкине?

— Так это она?.. Хороша, в самом деле, слишком хороша! — И Пиэррина глубоко вздохнула, постигая глупости и слабость своего брата.

— Я ее заметила невольно, потому что меня поразило упорство, с которым она осматривала и дом, и меня, и всех бывших со мною. Я удивилась тогда ее вниманию: понимаю теперь, зачем эта женщина так пристально и так неотвязчиво вглядывалась в нас, — она искала Лоренцо, чтоб сделать его свидетелем своего торжества!

— Ошибаетесь, маркезина! Она измеряла вышину палаццо Форли и рассчитывала, как высоко ей надо прыгнуть, чтоб до него достать!..

— О! я все готова перенести, лишь бы Лоренцо не принес ей в жертву своей чести и своего счастия!.. Прощайте, синьор! Пиэррина Форли прощает вам все зло и все оскорбление, причиненные нам вами!

И маркезина еще раз обратилась к двери, которую Леви почтительно отпер перед нею, не смея даже помыслить удержать ее. Весь запас его воли и энергии был истощен в неудачной попытке… Как все люди слабые и ничтожные, он мог почерпнуть в честолюбии минутную решимость, в упрямстве найти мгновенную замену твердости и стойкости, но первое сопротивление обезоруживало его; видя крушение всех высокомерных надежд своих, он совершенно растерялся и уступил Пиэррине.

Маркезина допустила его проводы только до садовой решетки; тут она дала ему знак вернуться, а сама продолжала свой путь по уединенным улицам стихающего и засыпающего города.

Было далеко за полночь, когда она затворила за собою кованые двери особенного крыльца, ведущего по лестнице в галерею портретов и в библиотеку.

Что чувствовала и думала девушка, уничтоженная ужасным известием — легче вообразить, чем рассказать. Покуда она находилась на улице и должна была обращать внимание на безопасное достижение цели, она удерживала восстание скорби в душе своей, но гроза разразилась, лишь только она увидела себя под защитою родного крова, того крова, с которым ей надлежало через сутки проститься навеки…

Как ни горьки были предчувствия и опасения, с которыми уже обжилась маркезина, как ни дальновидна была она сама в понимании братнего характера, все же ей никогда не приходило на мысль и не снилось того, что теперь сбывалось наяву… Маркиз, завлеченный в сети, маркиз, ограбленный постыдным образом, обещающим сделать из него посмешище всей Тосканы и Ломбардии, — маркиз лишился за ничтожный долг более чем на миллион картин и редкостей, маркиз губил свое честное имя вместе с достоянием своих предков, маркиз будет выгнан из собственного дома…

Пиэррина упрекала себя в нерадении, в недостатке заботливости о брате. Она начинала сожалеть, что, послушная девической скромности, не старалась прежде приобрести полную доверенность маркиза, чтоб удержать более власти над ним, чтоб сохранить возможность останавливать его, обуздывать порывы его страстей, поправлять ошибки его легковерия и неосторожности. Она обвиняла себя и каялась в неисполнении своей священной обязанности стражи дома и крова Форли. Она даже вменяла себе в проступок свою невольную, долго скрываемую и сдерживаемую склонность… Ей казалось, что она меньше думала о Лоренцо, с тех пор, как стала много думать об Ашиле, — и она горько спрашивала себя: вправе ли была она допускать в сердце мечту о собственном счастье, надежду на радостную будущность, в то самое время, как счастье и будущность ее брата были так близки к разрушению?.. Бедная девушка не смела взглянуть на изображения отца и бабушки, — ей казалось, что Жоржетта ею недовольна и преследует ее грозным взором.

Она вышла из галереи, прошла по гостиным и залам, освещая их слабыми лучами бледной лампы, которую несла сама в дрожащих руках. Недостаточный свет только более выставлял глубину мрака, господствовавшего в высоких и обширных комнатах. Сама маркезина, усталая, изнемогающая, могла казаться привидением в жилище, предоставленном теням и мертвецам. Она пришла в малиновую гостиную и остановилась.

Ей вспомнилось, что все, тут находящееся, перестает принадлежать ее семейству, что все предметы, ею любимые и уважаемые, все памятники величия ее рода, все, что собиралось и хранилось многими поколениями просвещенных и бережливых владетелей, скоро должно перейти в жадные и грубые руки торгаша, быть рассеянным по разным углам, вероятно, по разным странам мира, — и исчезнуть из отечества вместе с последним воспоминанием о доме Форли… Снова грусть и жалость овладели ее душою, изгоняя из нее волнение непривычного гнева и несродной ей вражды. Снова слезы полились из глаз маркезины…

И вот она в зеленой гостиной, перед картиною Поклонения Волхвов, перед боговдохновенным созданием набожного и кроткого отшельника. Взглянув на свою Мадонну, Пиэррина была поражена невиданным прежде действием живописи: все лица картины — волхвы, их прислуга, святой Иосиф оставались в тени и терялись в прозрачном полумраке грунта, между тем как Богоматерь и Святой младенец выдавались и выступали вперед, облитые светом и блеском. Это происходило от лампы, ударявшей своими лучами прямо на середину картины и оставлявшей края ее в неопределенном отливе косвенного освещения. Днем это действие не могло существовать, потому что тогда свет ровно проливался по всей картине и по всем лицам, а Пиэррина, никогда не приходившая вечером в необитаемые комнаты, не могла видеть того зрелища, которое теперь поражало ее благоговейным удивлением. В целом покое, потерянном во мгле и ночи, была только одна светлая точка, одно лучезарное явление — лик Божественной Девы, улыбающейся Предвечному младенцу. Пиэррине казалось, что в этом видении — намек на участь и призвание… Ей, отчаянной и беспомощной, казалось, что Мадонна призывает ее к себе и обещает ей приют и утоление печали под своей всемогущею верою… Рыдания облегчили ее душу, молитва успокоила ей сердце. Она просила о высшей защите, когда не было у нее защитников на земле; она просила себе покорности, терпения и силы. Это излияние тревожных чувств успокоило ее немного — она встала тверже и бодрее.

Ни сон, ни отдых не могли ей прийти на ум в этом состоянии; она решилась не возвращаться в свою спальню и провести ночь в гостиных. Ей хотелось насмотреться на все, что она теряла, проститься со всеми местами, где до тех пор протекала жизнь ее незаметным, но иногда спокойным потоком. Она не могла оторваться от стольких безмолвных, дорогих свидетелей всех воспоминаний ее неполного, но уже глубокоразвитого существования. Сердце ее разрывалось и взор туманился слезами, встречая знакомые облики, понятные и коротко известные ей физиономии знаменитых людей или святых лиц, с которыми она ребенком привыкла беседовать и сообщаться, как с родными и близкими ей. Эти домашние друзья составляли ее почти единственное развлечение во время длинных ночей и годов, проведенных ею в безрадостном и многодумном одиночестве. Расставаясь с ними, она теряла часть своей внутренней и умственной жизни.

Долго бродила она, грустная и безнадежная, среди тишины и пустоты, возмущая их своими шагами. Утро застало ее на кресле у окна, не дремлющею, но умаявшеюся от всего, что она перечувствовала в эту длинную ночь.

— Пора, — сказала она себе, и тихонько прокралась в свою спальню, не замеченная Чеккою, которая не могла себе вообразить и никак не поверила бы, что ее дорогая синьора провела ночь не в своей постели.

Загрузка...