IV. Житье-бытье маркезины Пиэррины Форли

Несколько дней спустя, часу в шестом, по-нашему, и в двадцать первом, по счету итальянцев, начинающих считать сутки от захождения солнца и продолжающих до следующего заката, не разделяя часы пополам на 12 ночных и 12 дневных; итак, часу в шестом, незадолго до сумерек, звон колоколов призывал набожных к вечернему — аве Мариа, или к третьему и последнему прочтению Богородичного гласа; ставни домов стали открываться, сторы подниматься, и набережная Лунг-Арно, пустая и безмолвная в послеобеденные часы, снова оживилась суетливыми пешеходами и быстроскачущими колясками и каретами. Светская и уличная жизнь возобновлялась после ежедневного обычного отдыха внутри домов и семейств; всякий шел или ехал, куда ему было надобно для своего удовольствия, редкие по делам, ибо дел не было в праздновавшей тогда Италии, не пользовавшейся в тридцатых годах теперешнего века жизнью современных народов, но зато освобожденной от их хлопотливой деятельности, от их вещественных интересов. В Италии всякий, еще за немного лет до настоящей эпохи, думал только о себе и о наилучшем употреблении в свою пользу или свое наслаждение длинных или коротких дней, дарованных ему Господом Богом. Благодарные небу за легко приобретаемые и всем равно доступные прямые блага жизни, за животворный воздух, за благодатное солнце, за прелесть дивного края, за изобилие плодов земных и дешевизну насущного хлеба, итальянцы довольствовались тем, что имели, и не гонялись за новизною. Для них житейские перемены состояли только в чередовой перемене времен года, в урочном переходе от зимней одежды к летней, от шумных удовольствий карнавала к более разбросанным и тихим наслаждениям вилле-джиатури — тзагородной и деревенской жизни. Теперь — другое дело: теперь все народы западной Европы утратили свою собственную личность и более или менее похожи один на другого: везде одинаковое направление, везде беспорядочный хаос. Дольче-фар-ниэнте уничтожен, забыт во Флоренции, как и в других итальянских городах; только женщины, да некоторые ученые аббаты, отвлеченные книгами от людей и созерцанием минувшего от столкновения с настоящим, только они помнят и хранят древние нравы, предаются полуденной сиэсте и с первым звоном вечернего колокола выходят и выезжают на опустелые гулянья. Новое поколение перешло к кофейной жизни, к клубам, убивающим всякую общительность. Многим это незабавно и тягостно; многие не по убеждению и не по увлечению упорствуют в этих привычках, но из подражания другим. Между тем покинутые женщины скучают…

Двадцать пять лет тому все шло еще прежним стародавним порядком и все сословия Тосканы равно спешили дышать тихим и теплым вечером южной зимы, похожей на северное лето. В тот день дул с утра удушливый и влажный сирокко, падающий на нервы сильных и здоровых людей, — ублажающий истомленную грудь всех слабых и больных. Небо было сизо и серовато, как будто забыло, что оно итальянское, или для перемены перерядилось в несродные ему тени. На балконах и террасах, у каждого окна высоких мраморных домов появлялись женщины, живописно укутанные в шали и шарфы ярких цветов. Один палаццо Форли не открывал своих широких окон, не показывал жильцов своих за решетками балконов, обращенных на набережную и улицу, но зато на большой террасе, окаймляющей целое здание со стороны двора, между лимонными деревьями, покрытыми душистыми цветами, между вечно зелеными лаврами и миртами, на подушках, затемнявших диван, сидела маркезина и рассеянным взором провожала заходящее солнце, проливавшее пурпурное зарево по белоснежным маковкам дальних облаков. — Лицо Пиэррины выражало думу; одета была она просто, в том же платье, шелковом, обтягивавшем небрежно и ловко безукоризненно прекрасные формы ее стана.

Дверь из комнаты отворилась: падрэ Джироламо тихо подошел и благословил свою питомицу.

— Ты опять на своем любимом месте, дочь моя, и опять одна?

— С кем же мне быть, падрэ?..

— Это правда, не с кем! у тебя нет ни подруг, ни близких, а посетители давно забыли порог палаццо Форли… Дивиться нечему! я все забываю, милое дитя мое, что тебе только по метрическим спискам 20 лет, но что по разуму и зрелости мыслей тебе следует выбирать общество не между ровесницами, а между седыми головами.

— Это похвала или насмешка, «riverenza» [23]?

— Хвалить тебя я не умею и не хочу; а насмехаться над тобою, если бы и мог — то не за что! — это просто замечание!

— Правда, падрэ! незачем вменять мне в большую заслугу рассудительность, к которой приучили меня обстоятельства: не я себя сделала такою!

Пиэррина вздохнула; падрэ не отвечал; оба молчали.

— Есть ли письмо от Лоренцо? — спросил опять духовник. Пиэррина отрицательно покачала головою.

— А друг его, тот молодой француз, что намедни был здесь, ничего не получил из Венеции?

— Нет, — промолвила маркезина слабым голосом.

— Но сам он, синьор Ашиль, приходил опять сюда? ты его видела, дочь моя?

— Он был два раза… Но он больше ничего не знает о маркизе.

— А знаешь ли, Пиэррина, что ведь он очень мил и любезен, и собой довольно приятен…

Падрэ остановился и пристально посмотрел на девушку.

— Кто? — спросила она спокойно.

— Я говорю о французском путешественнике, об этом синьоре де Монроа: не правда ли, он не противен?

— Он очень хорош; у него не совсем правильное, но зато приятное, выразительное лицо; к тому же, в этом лице просвечивается ум — и что мне нравится еще более — простодушие и откровенность!

— Так он тебе нравится, моя Пиэррина?

— Да!.. то есть, как?.. что вы под этими словами разумеете, или подразумеваете, синьор падрэ?

— Я разумею, что синьор Ашиль, если ты его точно находишь таким, мог бы со временем понравиться тебе и более…

Маркезина улыбнулась.

— Добрый падрэ, опять за свое!.. Вы неисправимы!.. Но вас ничто не отвлечет от любимого и непременного предмета ваших разговоров! вы вечно станете разбирать — кто может, или не может мне прийти по мысли!.. Впрочем, сегодня я не хочу ни спорить с вами, ни огорчать вас. Положим, в самом деле приезжий иностранец мог бы казаться достойным всякого уважения, — что же далее?..

— Как, что же далее?.. далее, твоя участь могла бы устроиться: ведь де Монроа — хорошее имя и по всему видно, что синьор Ашиль принадлежит к лучшему и образованнейшему обществу своей родины.

— Смешны вы, право, падрэ! тотчас воздушные замки!.. Одно только вы забыли в своих премудрых соображениях: справиться с расположением и мнением самого синьора Ашиля!.. Кто же вам сказал, что ему когда-нибудь может прийти в голову обо мне подумать?..

— Разве я не видал, с каким искренним восторгом он на тебя смотрел и слушал тебя?.. Разве он не просил позволения продолжать знакомство? разве он не навестил тебя два раза с тех пор, как ты сама сейчас сказала? Два раза на одной неделе, это много значит со стороны молодого человека!

— Ровно ничего, когда этот молодой человек — путешественник, ни с кем не знакомый, не знающий, куда деваться между обедом и оперой; особенно когда он страстный охотник до наших музеев и коллекций, притом же уверен, что все редкости и богатства палаццо Форли открыты и доступны ему, даже в те часы, когда запираются все публичные галереи… а вам так и чудится, что это я его привлекаю!.. Знаете ли, падрэ, предубеждение в мою пользу у вас обратилось в болезнь, от которой вас надо вылечить, или в порок, от которого мне следует вас исправить! Впрочем, это ваш единственный порок, другого я за вами покуда не знаю!

И Пиэррина ласково и шутливо потрепала руку старика, принужденного рассмеяться.

— Синьора маркезина, вы очень умны и любезны, особенно когда вам угодно замять разговор, или заставить его обратиться к другому предмету… Но позвольте мне возвратиться к моему мнению или предположению… мы, старики, очень упрямы, почти столько же, сколько молодые девушки! Смею ли спросить: когда приходит синьор Ашиль, где вы его принимаете?

— То здесь, на этой террасе, то в библиотеке; в последний раз я его опять водила по залам и мы долго останавливались в малиновой гостиной и в архиве.

— А о чем идет у вас с ним речь, если мне дозволено узнать?

— Большею частью об искусствах, об их произведениях, о предмете его изучений в Италии. Он каждый день проводит долгие часы в Уфиции и в палаццо Питти [24], осматривает все частные галереи… Он передает мне свои замечания. Он умен, образован, много читал, много видел; я с удовольствием слушаю его суждения, дополняю ему все сведения и предания о нашей Флоренции, которые он собирает для своих записок. Чичероне иногда безбожно лгут и выдумывают то, чего не знают; а Путеводители ведь пишутся с их слов, — так путешественнику мудрено добиться истины, если не помогут ему туземцы. Я, по милости вашей, падрэ, живая легенда нашей прекрасной родины и служу синьору Ашилю справочною книгою.

— Гм, бирбона!.. (плутовка) чего она не выдумает? Мастерица с толку людей сбивать, даром что смотрит смиренницей… Нет, figlia mia [25] я стар, хотя аббат, но все-таки ты не уверишь меня, что такой молодец, как наш француз, мог просидеть с глаза на глаз с такой красавицей, как ты, и рассуждать о бороде юпитерового бюста, или о трех стилях Рафаэля!..

— С глазу на глаз?.. Никогда! Чекка всегда при нас, вяжет чулок или грызет каштаны… я никогда не дозволю себе оставаться наедине с мужчиной, никого не приму одна, кроме вас, падрэ!

— Не сердись, «ragazza» (девушка). Я пошутил! Я знаю тебя, милая дочь моя, и тебе не нужно уверять меня в скромности и в умении поддержать приличия. Я вижу, что надоел тебе, но прости моему отцовскому участию ко всему, что только до тебя касается… Я уверен, что Ашиль к тебе неравнодушен, и, признаюсь, очень бы рад был, если б мои предположения оказались справедливыми… Припомни хорошенько, не говорил ли он тебе чего такого?..

Девушка задумалась.

— Нет, — сказала она наконец, — он не говорил мне ничего; ничто не показывает, что он мне хоть сколько-нибудь желает добра [26], но странно… мне самой это обстоятельство только теперь приходит на ум… странно, но он всегда как будто старается допрашивать меня, будто хочет во мне изучить, проникнуть что-то для него занимательное… Он предлагает мне вопросы о многом, касающемся не столько участи и положения нашего с Лоренцо, сколько моего и братнина образа мыслей. Совершенно постороннему человеку, кажется, все это и не нужно бы было знать… Нет ли у него каких-нибудь дел с братом?

— Те, кто имеют дело с Лоренцо, могут только рассчитывать на его безумное легковерие и пользоваться его мотовством, чтобы поживиться на его счет! — сказал падрэ, грустно и важно качая головою.

— О, де Монроа не таков!.. Нет, честность и благородство слишком громко вторит во всех его речах, прямодушие слишком ясно видно в непринужденных его взорах. Никогда не погрешу против него обильным подозрением! Нет, он не может быть обманщиком или негодяем, он не враг Лоренцо! Иначе мое сердце почуяло бы его недоброжелательство и отвернулось бы от него. О, верно, что он не враг моему брату!

— Не соперник ли?.. — прибавил Джироламо глубокомысленно.

— Соперник в чем или перед кем? Я много расспрашивала синьора Ашиля о брате: он утверждает, что Лоренцо пока никем не занят и ни в кого не влюблен. Меж ними нет ни ревности, ни зависти; он так ласково и снисходительно говорит всегда о Лоренцо, даже о шалостях его. Нет, тут что-нибудь другое!

— Так не просто ли любопытство?.. В качестве путешественника, он хочет узнать поближе и покороче нашу нацию, может быть, чтоб описать нас потом?

— Может быть, — отвечала девушка со спокойным и равнодушным достоинством. После чего она задумалась и глубоко вздохнула.

— Что с тобой, дочь моя? — спросил аббат с неясным участием.

— Так, ничего!.. Мне пришло на мысль, что если бы такой человек, твердый и благоразумный, как этот француз, в самом деле сдружился с моим братом, он мог бы иметь над Лорскцо большое влияние, удерживать его от многих глупостей!.. У брата нет никого, кроме нас с вами, а что мы для пламенного и ветреного юноши, увлеченного в омут всех развлечений и страстей, куда ни вы, ни я следовать за ним не можем!..

— Все и всегда у тебя только брат на уме! Когда же ты подумаешь о себе самой?

— О себе? — повторила Пиэррина с величайшим удивлением, — да что ж мне думать о себе?.. Жизнь моя так проста и немногосложна, что о ней нечего заботиться — идет себе своим порядком!.. Мое место так определено, так предназначено, что мне остается только сводить концы протекающих годов, присчитывать дни ко дням: больше, право, и не нужно! Но, занимаясь братом, даже беспокоясь о нем, я исполняю долг, завещанный мне тою, которую я больше всего на свете любила и более всего уважала. Разве бабушка не поручила мне Лоренцо?..

Слезы выступили на глазах маркезины: она перекрестилась, произнося имя своей бабушки.

— Для того-то я и желал бы, милое дитя мое, чтоб ты вышла замуж за честного и доброго человека, который помог бы тебе исполнить эту трудную обязанность надзора за старшим братом, к тому же пылким и неукротимым. Кто тебя полюбит, — а не полюбить тебя, узнав покороче, нельзя, — кто тебя полюбит, тот должен сочувствовать твоему великодушному самоотвержению, твоей преданности, должен с тобою охранять и оберегать нашего ветреника, быть ему ментором и другом, даже спасать во многих случаях, где женщина и сестра не у места!.. Вот, например, Ашиль де Монроа, я тоже вижу, что он достойный, милый человек, притом он молод, пригож:, богат, хорошей фамилии, имеет все, чтобы составить счастье женщины. Конечно, что касается до имени, какой бы де и дворянин он ни был там себе дома, все-таки он тебе не пара… Но где найти знатность и происхождение под пару дочери маркизов Форли?.. Хоть этот — древний и знаменитый род утратил теперь и блеск свой, и богатство, и значение, все-таки он превосходит все другие знатные дома Италии, следовательно, и Европы, и разве только, — продолжал добрый аббат. — Между семьями высших родов может он искать себе породнения и союза! Но ты сама слишком благоразумна, чтоб ожидать чего-нибудь чрезвычайного… надо довольствоваться возможным!..

И падрэ Джироламо вздохнул и понюхал табаку из огромной золотой табакерки, украшенной дивною эмалью.

— Пиэррина, дочь моя, послушайся моего совета — не отвергай Ашиля, если он будет искать твоей руки!

И Джироламо смотрел умоляющими глазами на маркезину.

— Вы говорите, падрэ, как будто уже синьор де Монроа и впрямь стоял здесь с предложением… Кто вам сказал, что я когда-нибудь буду должна принималь или отвергать его?

— Уж я знаю, знаю! посмотри, увидишь сама!.. Ты только меня все перебиваешь, — кончить не дашь… что мне оставалось еще сказать тебе?.. Да! о состоянии его! Вчера я был в кофейне Аполло — ел мороженое; там сошлось много народа, толковали о богатых и замечательных путешественниках, посетивших нынешний год нашу Флоренцию, назвали и синьора Ашиля. Уж его все знают по городу, — и с лучшей стороны! Он остановился в альберго del Sole [27] — лучшей гостинице, он абонировался на весь сезон в театр Пергола, он завел прекрасный экипаж, а у Мариотти кредитован на 50 тысяч франков, что составляет лирами ровно… ровно…

И падрэ задумался, рассчитывая, сколько составляет тосканских лир довольно большое количество тысяч франков, предназначенных французским путешественником для прожития веселой зимы во Флоренции.

— Сколько бы ни было, падрэ, мне, право, все равно, — сказала ему Пиэррина, вставая с кресел и подходя к нему: — не богатство может заставить меня решиться на брак: вам известно, что я не знаю, не понимаю цены богатства, что я приучена с колыбели к жизни простой и уединенной, а теперь вынуждена рукоделием зарабатывать насущный хлеб для себя и для бедной Чекки… И Бог мне свидетель, что я не ропщу на такое положение, что я легко и без усилий переношу нищету, которая других могла бы привесть в отчаяние… Благодаря вам, друг мой, и умной бабушке, приготовившей меня ко всем испытаниям и трудностям жизни, мне не дано понятий о роскоши, во мне не развито потребностей, вкусов и прихотей, требующих кучи денег на их утоление… Мои наслаждения не зависят от тщеславия или роскоши, так же как и мое горе — от собственных лишений или недостатков… Много ли мне надо для себя самой?.. завтрак и ужин из одного простого блюда, да два шелковые платья в год! Но вот чего никакое богатство мне не заменит, что мне нужно, необходимо для существования — вот что я боюсь оставить, выйдя замуж, — и почему никогда не выйду! — мне нужен мой родной кров, мне необходимо жить, дышать, страдать или наслаждаться под этим кровом моих предков, в этом доме, столь полном для меня священных и незабвенных воспоминаний!.. Здесь родилась я, здесь открылись дневному свету младенческие мои глаза, здесь прозревали медленно и постепенно взоры моей души, разум, мысль и понимание… Все, что я здесь вижу и люблю, давно уже сроднилось со мною, и я обжилась с этими стенами и местами. В мужчинах хвалят и поощряют любовь к отчизне — это зародыш и задаток великих деяний и громких подвигов; им принадлежит это широкое чувство, вмещающее в одной возвышенной и бескорыстной любви ту землю, которую они обязаны защищать до последней капли крови, тех людей, которые им братья по закону; сама жизнь для них условливается просторнее и полнее; но нам, женщинам, — нам домашний кров и семейный угол заменяют эту родину, для которой мы мало значим и мало можем. Родина — это для нас отвлеченное понятие, остающееся без применения в жизни; большею частью наша сфера — домашний кров, тесный семейный круг. Там мы имеем вес и значение; там мы являемся или добрыми гениями, с оливковою ветвью в руках и с кротостью в душе, которую мы обильно проливаем на все и на всех, или демонами, раздувающими около себя раздор и беспорядок. Вы помните, добрый падрэ, как бабушка моя старалась с ранних лет внушить мне это уважение к святости семейной жизни, эту любовь к родному крову? Она сама служила мне живым примером тех кротких женских доблестей, которые хотела во мне развивать, той чистой и высокой женственности, из которой умела сделать отраду и опору больному деду и моему несчастному отцу. Вы помните, как она, так редко осуждавшая и порицавшая, порицала и осуждала воспитание, даваемое вообще нашим соотечественницам, как она жалела о их невежестве, о их пустоте и последовавшем от того легкомыслии. Как убедительно она доказывала, что от отсутствия в них всяких правил и всякой образованности происходят так часто у нас семейные расстройства. Все эти уроки не пропадали для меня. Я захотела подражать бабушке, довоспитавшей и развившей себя силою воли и любви, когда она из бедного звания перешла в маркизские хоромы. Подобно ей, я привязалась к этому дому, предмету ее неусыпных забот, и к нашему древнему роду, о котором она так часто нам рассказывала. И если я не только переношу, но люблю свое уединение, это потому, что оно населено для меня дорогими и наставительными воспоминаниями! И если я избегаю незнакомого мне общества, если чуждаюсь упорно неизвестного мне света, это потому, что я и боюсь, и презираю их, веря вполне словам бабушки. Я охотнее остаюсь здесь, дома, с памятью мне близких и кровных: я чувствую, что покуда палаццо Форли останется моим прибежищем, мне ничего другого не нужно, и ничто в мире не выманит меня отсюда!..

Маркезина одушевлялась все более и более, произнося эту длинную и тревожную речь. Вся энергия и сила девушки, спокойно и невозмутимо дремавшие в ней в обыкновенное время ее однообразной, созерцательной жизни, весь неистраченный пыл молодости, вся девственная, чувствительность ее проснулись и вопияли в ней в эту минуту чистосердечного излияния. Перед старцем, знавшим ее душу и сердце, но не проникнувшим еще в сокровенные тайники ее мысли и воображения, она высказалась вдруг, сама не зная — зачем и как, вероятно потому, что время настало высказаться вполне и что намек об отдаленной еще перемене состояния затронул трепетавшие струны ее сердца. Итальянская натура проявилась в ее одушевлении. Глаза Пиэррины горели и грудь сильно волновалась под легкою снуровкой. Падрэ Джироламо смотрел на нее с удивлением и беспокойством.

— Figlia mia, расе, расе! (дочь моя, успокойся!) все, что ты говоришь, заставляет еще больше любить, еще выше ценить тебя, понимаю и оправдываю твои чувства к родному дому и воспоминания о твоих предках, но для прошедшего зачем жертвовать будущим, зачем убивать настоящее?.. У тебя не одна любовь в сердце, не одна струна в душе! Бог, создавая женщину, чтоб быть дочерью и сестрою, велел ей также быть супругою и матерью, и эти две цели — едва ли не главные, ей предназначенные… Вспомни, что человек должен оставить отца своего и мать свою, чтоб прилепиться к жене; то же самое относится к жене касательно мужа: для него она должна оставить родителей и соединить жизнь свою, волю, помышления воедино с жизнью, волею и помышлениями спутника, ниспосланного ей самим Богом! До сих пор ты еще не встречала достойного и привлекательного человека, но пора твоя настает… не сегодня-завтра может повстречаться тебе этот жених, желанный мною: сердце твое заговорит, а тогда…

— Нет, отец мой, сердце мое не заговорит, потому что оно уже отдано моим, то есть брату и воспоминаниям о тех, которых уже нет… Никого не полюблю я: как бы мне ни понравился посторонний, он все для меня останется посторонним и чужим! И зачем мне выходить замуж, когда в семействе нашем нет обычая выдавать девушек в чужой дом. Давно уже ни одна семья Флоренции не может похвалиться тем, что она в жены своему сыну дочь у маркизов Форли! Последняя маркезина, Бианка, сестра Гаубетто, умерла монахиней в Картезианской обители и также до нее постригались многие дочери нашего рода; я поступлю, как они, когда увижу Лоренцо благополучно женатым и устроенным. Тогда я не буду нужна брату, тогда я менее буду бояться его расточительности: другой любви, другой защите передам право охранять его, а сама последую примеру моих бабушек, пойду к кармелиткам, постригусь и умру, не переменяя имени Форли, умру дочерью нашего дома!

— Бианка не вышла замуж, потому что за ней не хотели дать приданого, сберегая все для братьев. Теперь эти жестокие семейные расчеты выводятся, благодаря Бога, да и состояние у вас слишком мало для того, чтоб тебя взяли за приданое: кто полюбит, тот возьмет тебя одну, и твой брак не повредит брату, напротив, окружит его друзьями.

— Но я говорю вам, что будь все обстоятельства в мире в пользу замужества, я не хочу, не могу покинуть этого палаццо. Он заменяет мне свет, которого я не видела, вселенную, о которой могу думать, не выходя отсюда. Одинокая сирота всюду, здесь я имею друзей и близких; тени усопших стерегут меня и благословляют; портреты их, их следы, все, что создано ими, все, что служило им при жизни, все это окружает меня, наполняет мое безмятежное существование. Грустна ли я, или встревожена — бегу смотреть на эту Джиневру, которая весь век свой прострадала, не упадая духом и не теряя силы воли. Прошу у ней советов и уроков, и никогда не отхожу от нее, не быв как бы укрепленной и вдохновленной ею. Случится радость — спешу разделить ее с моим добрым отцом, с моею бабушкою, которая тогда улыбается мне приветно и ласково, радуясь со мною. С этими друзьями мне не пусто и не мертво в онемелом палаццо: я чувствую около себя их надзор и любовь. Сами предки и величественный родоначальник наш, кажется, заботятся о дальней отрасли своего потомства, из-за гроба желают ей добра. А в умственном отношении?.. Какое общество, какие удовольствия, какие собеседники заменят мне мои книги, — этих верных и неизменчивых друзей, которым, после Бога и вас, обязана я своим образованием? Провожу целые часы, как настает мирный вечер, венец столь же мирного дня! А картины?.. Они свидетели моего детства; с ними сопряжены первые, неясные ощущения и впечатления мои; к ним относятся мои лучшие воспоминания. Едва помню, как будто сквозь сон, что, когда мне было года четыре и я с бабушкой приходила в зеленую гостиную, водимая Чеккою, мы, бывало, всегда пройдем прежде к Бартоломмеевой Мадонне, и бабушка сядет на кресла, возьмет меня к себе на колени, сложит мои ручонки и заставит повторять за нею детскую молитву: «Ave Maria!» Потом она примется рассказывать мне о Пресвятой Деве, предвечном Младенце, покоящемся на ее лоне. И не легко постижимое постигалось детским умом, — тайное и недосягаемое становилось вдруг доступным безотчетно, но уже крепко верующему ребенку! И теперь, когда душу теснит предчувствие скорби, или когда просто захочется обновиться и освежиться молитвою, — и теперь еще преклоняю колени и сердце перед Владычицей и всегда отхожу с новым спокойствием. Узнаю ли о новой глупости или низости, приключившейся в свете, смутит ли эта весть негодованием мое еще неостывшее сердце? — прихожу смотреть на Магдалину, учиться у нее презирать и избегать этот свет, и долгая дума успокоивает мое встревоженное воображение. Чувствую ли наконец влияние весенних обаяний, — наитие каких-то сладостных и пленительных дум? влечет ли меня неразгаданное волнение к чему-то заманчивому и неизвестному? — запираюсь в мифологической ротонде, любуюсь ее мраморными жильцами, вечно юными, вечно прекрасными, пережившими столько поколений, не изменяясь и не теряя своих совершенств. И только весь этот древний поэтический мир, с которым вы сами меня ознакомили, предстает передо мною в таинственном полусне, и я забываю земное бремя, чувствую себя в сообщении и родстве с этими чудными мифами греческой фантазии… Как чистая муза, я готова петь и прославлять героев, совершивших подвиги для блага человеческого, и мне кажется, что кастальские девы не совсем отвергают меня как недостойную… Короче, под этим кровом заключается мой мир, — мир, любимый мною, вне которого я жизни не понимаю и не хочу!.. Полноте же говорить о неизвестных мне иных путях: не хочу узнавать их, не пойду никуда отсюда!.. Нет! ваш Ашиль не заставит меня забыть решения и намерения, долго носимого в глубине души! Он мне не жених, добрый друг мой, а ваша Пиэррина — ему не невеста!

И, чтоб смягчить свой отказ, дочь маркизов Форли схватила и поцеловала руку старого друга, который, видимо, колебался; ее слова и трогали и огорчали его. Наставник не мог не сочувствовать втайне этой возвышенности души, которую сам развивал в своей воспитаннице; но вместе с тем, его пугала мысль о вечном одиночестве, которому неопытная девушка обрекала себя так решительно и так смело. Доброе и мягкое сердце падрэ Джироламо содрогалось, предчувствуя, какая пустота и какая безжизненность ожидают Пиэррину, добровольную затворницу в палаццо своих предков, между тем как светлый разум его не мог не согласиться с двадцатилетнею самоуверенностью маркезины, предпочитавшей безбрачие и одиночество более заманчивой, но притом более обманчивой и тревожно-мучительной жизни замужних.

— Пиэррина, оставим покуда этот разговор — он тебя взволновал, да и меня тоже! Посмотри на себя: ты вся пунцовая и щечки твои, обыкновенно бледно-прозрачные, как янтарь, теперь горят лихорадочным жаром, дыхание прерывисто… верно, сердце бьется до устали?.. Ээ, каррина миа, не хорошо! так можно как раз простудиться! Да и воздух начинает сыреть — дело к ночи. Пойдем-ка лучше в комнату, — ты мне прочитаешь что-нибудь… Поправь свои волосы; они у тебя растрепались от сильного волнения.

И аббат увел девушку в ее комнату, на самый верх огромного дома.

Пиэррина и Чекка, оставшиеся почти без прислуги с отъезда молодого маркиза, жили наверху, по обычаю большей части итальянских семейств, которые укрываются чуть не на чердаках своих великолепных домов, предоставляя иностранцам посещать музеи родовых богатств, устроенные в парадных комнатах бельэтажа и пиано-террасо. На такой обычай много очень естественных и неопровержимых причин, а главнейшая и убедительнейшая из них — экономия. В Италии обедневшие, но гордые потомки не могут содержать прилично, но и не хотят продавать обширных палаццо предков, а потому перебираются в каморки, предназначавшиеся в старину для прислуги; довольствуются одним блюдом, но переносят твердо и с достоинством свою тайную нищету. Между тем древний герб их красуется над фронтоном дома и честь имени спасена! Им нечем топить, нечем освещать свои огромные жилища, но они ни за что в мире с ними не расстанутся и сохраняют их, предпочитая бедность и лишения под родовым кровом всему довольству и богатству, которые легко могли бы себе доставить, продавши хоть картины и статуи, им не нужные. Пусть купец из Сити и спекуляторы смеются над этою упрямою и благородною нищетою, над этим презрением всех удобств жизни: найдутся и в век комфорта люди, которые поймут и уважат этот дух сохранения и эту любовь к семейным и родовым воспоминаниям.

После смерти маркиза Марко и матери его Жоржетты процессы и тяжбы, возобновленные дальним и непризнанным потомством Гаубетто, успели еще умалить родовое имение Форли, Лоренцо, вышедший из опеки и начавший свободно распоряжаться своим достоянием, окончательно его расстроил безумным и легкомысленным мотовством. Воспитание, данное ему вместе с сестрою, сначала их бабушкою, а потом аббатом, не успело уничтожить в молодом наследнике врожденных зародышей обыкновенных пороков юности — тщеславия, легкомыслия и мотовства. Добрый и кроткий нравом, Лоренцо был бесхарактерен, слаб и безрассуден. Не было ничего легче, как увлечь его в глупые и опасные затеи и издержки, ничего труднее, как вразумить и удержать его. С жаром и с пылкою восприимчивостью бросался он на встречу и в объятия ложных друзей и искусных плутов, готовых всюду и везде опутать легковерные жертвы своих расчетов. С убийственным холодом выслушивал он наставления падрэ Джироламо и перемешанные слезами увещания преданной ему сестры. Если Пиэррина родилась вся в мудрую и твердую Джиневру, то Лоренцо, напротив, был одарен миловидною наружностью, блестящими качествами и пороками своего деда, Агостино. Карты, лошади, женщины, ужины, желание выказаться перед светом, пустить людям пыль в глаза мишурною роскошью, прихоти и капризы опасной праздности опустошали попеременно кошелек маркиза, не удовлетворяя ни его сердца, ни ума. Лоренцо не успел еще развратиться, но пустота и сухость такой жизни уже далеко завели избалованного вертопраха, и он скользил по покатой крутизне в бездну неминуемой гибели.

Так и теперь: он уехал в Венецию, чтоб избавиться от надзора и упреков сестры и бывшего опекуна. К тому же, во Флоренции его знали слишком хорошо; знали также о разорении его дома, о семейных переворотах, ознаменовавших судьбу последних поколений Форли; Лоренцо не мог между своими соотечественниками ни прослыть вельможным богачом, ни занять больших сумм у ростовщиков; в Венеции ему предстояло больше приволья и простора, и он уехал проживать годовые доходы, с трудом накопленные для него усилиями сестры, Чекки, аббата и еще некоторых старых и верных друзей его семейства.

Уезжая, он нежно обнимал сестру, обещал часто писать к ней, не мотать, веселиться скромно… все, словом, что вечно обещают и никогда не исполняют пустые и бесхарактерные люди.

И в два месяца сестра не дождалась от него ни полстроки.

Пиэррина осталась без денег, без средств, без всяких рассеяний и удовольствий. Хорошо, что терпение и мужество приучили ее к такой жизни; хорошо, что она с малолетства была приготовлена к испытаниям и борьбе и что предусмотрительность бабушки вооружила ее сильным и строгим воспитанием.

Жоржетта вынесла на плечах своих тройное бремя — охранения умалишенного мужа, воспитания немого сына и, наконец, уплаты долгов невестки и надзора над сиротами. Дочь тюремщика, постигшая сердцем трудность и требования своего положения, пересоздала себя и умела сделаться вполне достойною матерью и представительницею угасавшего рода Форли. Природа заменила ей щедрыми дарами все попечения и умственные пособия, которых недоставало около ее скромной колыбели. Еще ребенком, миленькая собою и ловкая девочка, она прислуживала в люксембургской тюрьме знаменитым и блестящим узницам, заключенным буйным восстанием первой революции. Обхождение герцогинь и маркиз двора Марии Антуанетты, их разговоры и примеры не были потеряны для сметливой и острой девочки. Жоржетта чутьем понимала всю разницу между этими типами образованности и женственности и теми грубыми чулочницами, которые ежедневно подступали под окна и стены тюрьмы преследовать заключенных насмешками и бранью. Жоржетта сделалась пламенною приверженницею своих дам, усердной роялисткою и была полна ненависти к злодеям, пролившим так много невинной крови. Узницы выучили ее читать, писать, петь, приседать. Она сначала перенимала покрой их одежды, потом их вежливость и грацию, их приемы и выражения. Но когда любовь к чернокудрому и черноокому итальянскому маркизу взволновала сердце Жоржетты, когда это сердце заговорило громко и страстно, пробуждение женщины развило и усовершенствовало дочь тюремщика, открыло цель ее способностям. Спасая Агостино, укрывая его, потом провожая через всю Францию, Жоржетта имела надобность во всех силах любви, самоотвержения, тонкости и увертливости, свойственных высоким и богатым женским натурам. Достигнув Флоренции, как супруга маркиза Форли и мать будущего его наследника, она была уже вполне развита и приготовлена к новой жизни и новому сану, ее ожидавшим. Чувства и испытания матери довершили умственное и нравственное воспитание бывшей парижской мещанки, и она преобразилась в набожную, ученую и грустную маркизу, как бы овдовевшую при живом муже, потерянному для нее по расстройству его рассудка. Остальные годы жизни маркизы Жоржетты протекали в заботах и огорчениях. Горе — большой учитель: оно возвышает сердце и расширяет ум, оно показывает жизнь во всей ее истине и наготе, отгоняя прочь заблуждения, спутников беспечного счастья. Горе умудрило Жоржетту. Она угадала во внуке своем натуру слабую и беспомощную, в сестре его, напротив, твердую душу и самостоятельную волю. Она захотела приготовить одному опору и путеводителя в другой; она занялась Пиэрриной с особенным усердием и попечением. Никогда Жоржетта не обманывала любимую внучку ложными надеждами и светлыми воззрениями на будущность, на судьбу, на людей и свет. Она представила ей жизнь тернистою стезею, где трудами, пожертвованиями искупается не удовлетворение прихотей ума и чаяний сердца, а строгое внутреннее спокойствие, следующее за исполнением обязанностей, подчас тяжких и ненавистных. Она рассеяла все мечты, подавила все заблуждения в ребяческом, но уже геройском сердце Пиэррины. Она осенила ее непоколебимою верою, оградила твердым упованием на Бога и Его справедливость и, дав четырнадцатилетней девушке рассудительность и зрелость старухи, умерла спокойно, завещая внучке быть хранительницей дома Форли и не выпускать из рук брата, страстно ею любимого и любящего ее по мере своих сил. Кроме того, падрэ Джироламо и некоторые другие люди, преданные маркизе, обещались ей не покидать ее внуков.

После смерти старой маркизы, аббат, назначенный ею опекуном и наставником сирот, усовершенствовал разум и душу Пиэррины, исправлял Лоренцо наставлениями и неуступчивостью. Таким образом дожили все они до того времени, когда Лоренцо вступил в свет и сблизился с обществом, почти забывшим о существовании обедневших потомков дома Форли, а Пиэррина осталась в своем уединении и неизвестности, которые переносила без скуки, лишь бы ей знать, что брату ее не угрожает никакая опасность, не предстоит никакого повода к новым шалостям.

Жизнь маркезины проходила вот каким образом: утром она брала молитвенник, четки и отправлялась с Чеккою к ранней обедне, каждый день посещая одну из чудных и величественных церквей, составляющих украшение и славу Флоренции. Чаще всего ее видали под высокими сводами Санта-Кроче, где, после священного обряда и теплой молитвы, она любила задумываться перед могилою Микельанджело и пустым памятником Данте, прах которого тщетно требовала раскаявшаяся, но неблагодарная Флоренция, после того как великий изгнанник скончался на чужбине и завещанием запретил выдавать свои кости согражданам, приговорившим его к ссылке. Близость предметов, возбуждающих великие воспоминания, действовала на душу пылкой и восторженной почитательницы всего великого и возвышенного, навевала на нее благотворный восторг и спасительную думу. Память и участь гениальных людей, давно почивших после борений, заставляли ее часто позабывать собственное горе и улыбаться преходимости и тщете всего земного. Сравнивая свою темную долю с громкою участью высоких жертв, она сознавала ничтожность своих страданий — и мир, и терпение сходили в ее сердце. Иногда она отправлялась в приход Аннунциаты (Благовещения), где был фамильный склеп маркизов Форли, и там, под беломраморными аркадами великолепного Киостро[28], отыскивала высокий крест, поставленный за несколько веков над гробом родоначальника, а возле него урны и плиты, означавшие последующие поколения, покоящиеся под сению предкова креста. Долго молилась тут сирота, стоя на коленях и перебирая четки в честь Святой Мадонны, которую просила за усопших. Долго плакала Пиэррина о минувшем и еще более о будущности, которой не доверяла… Чекка неоднократно напоминала, что пора домой, что день становится невыносимо жарок или что собирается дождь, а им далеко до Лунг-Арно: девушка была углублена в свои ощущения и забывала обо всем. Она удалялась, оставляя свежий букет и горячую слезу над именем незабвенной Жоржетты… После таких посещений, маркезина целый день была задумчивее обыкновенного и долее запиралась в зеленой гостиной или в портретной галерее. Потому-то Чекка не любила водить ее к Аннунциате и часто отговаривалась длиннотою пути и своею усталостью. Но Пиэррина знала, что значат эти отговорки, и ласками зажимала рот кормилицы, таща ее насильно за собою к любимому месту своих ежедневных посещений. Пришедши от обедни, обе завтракали, когда было чем, и обе принимались за работу: маркезина раскрашивала вееры и ящички для продажи или чинила и расправляла кружева, а Чекка хлопотала на кухне и потом садилась за пряжу. Час сиэсты, то есть полдень, заставал старуху полууснувшею за рукоделием и она продолжала свою дрему; но Пиэррина уходила в библиотеку, рылась в старинных хартиях семейства или читала и перечитывала лучшие классические произведения литератур итальянской и французской. Около вечерен Чекка приходила за ней; они обедали, и Пиэррина сходила на террасу и снова принималась за рукоделье; там ее заставал падрэ Джироламо и беседовал с нею по нескольку часов. Когда совсем темнело и можно было выйти на улицу без опасения быть узнанным, маркезина, вдвоем с аббатом, иногда втроем с ним и кормилицей отправлялись бродить вдоль слабоосвещенного Лунг-Арно, или по улицам, кипящим народом. По праздникам они проводили целые дни в обширных садах, окружающих некоторые дворцы и виллы великих герцогов или богатых семейств. Эти сады и парки всегда открыты и доступны всякому благопорядочному лицу, по широкой и щедрой гостеприимности владетелей, чувствующих, что прекрасное должно служить не для одного утоления эгоистического тщеславия их обладателей, а для наслаждения и пользы многих, возвышающих его цену.

Такие однообразные прогулки составляли любимое удовольствие девушки и служили ей единственным развлечением и отдыхом в ее деятельной жизни. Как ни переменились нравы Италии с тех пор, как нашествие иноплеменных путешественников наводняет и преобразует ее мало-помалу, все-таки большая часть народонаселения ее сохранила умный обычай предпочитать для прогулок ночное время, когда никакие условия и требования наряда и костюма не стесняют посредственность состояния или личную независимость каждого. Днем одна роскошь любит выезжать и выходить напоказ, во всем блеске и во всей изысканности своих причуд; днем охотно выставляют себя на общее внимание и суд только те, которые уверены, что произведут приятное впечатление, лестное для их гордости; едва ли это не главная причина, почему французы и англичане всех сословий так любят уличную жизнь и случаи явиться средь толпы. Но итальянцы не заботятся выставлять себя и не выдумывают новых нарядов, чтоб возбуждать внимание или зависть в каждом встречном. В их беспечности больше самостоятельного; каждый между ними ищет своего внутреннего удовольствия и гораздо чаще старается избежать любопытства, чем возбудить его. Инкогнито — этот остаток древнего обычая маскироваться и переряживаться даже и в немасляничное время, инкогнито и теперь соблюдается и уважается утонченными привычками наивного, но отнюдь не грубого народа. И потому, что вечер, то оживает и одушевляется каждый маленький городок, каждая деревушка; все высыпает на улицу, на взморье, на корсо, на гулянье, смотря по местности, и со всех сторон раздается перекрестный шум разговоров, песен, гитар, смеха; молодые люди собираются в дружные хоры и обходят лучшие улицы, распевая стройно и ладно любимые арии и финалы из новейших опер, между тем, как из темного проулка тихо крадется, либо гордо и статно выходит одинокий прохожий и уныло, либо весело затягивает sotto voce[29] свою канцону, свою баркаролу, свою кабалетгу, смотря по тому, доволен ли он или нет, надеется или сомневается, ждет или сожалеет. Пиэррина, итальянка в душе, любила родные обычаи своей страны: девушке смутно чувствовалась тайная поэзия этого ночного оживления города, всегда спокойного и полусонного в яркий полдень. Чужая радость, чужая веселость сказывались ее душе, еще нетревожимой собственными ощущениями; ее увлекало обаяние песен, игр и громкого говора; ей было странно и приятно пробираться пешком и незаметною меж резвых и бойких дочерей ремесленников и мещан; она с легким трепетом опиралась на руку своего путеводителя, когда ее слуха касались речи, исполненные безумного разгула кипящей молодости, или когда долетал до нее чуть внятный шепот таинственных излияний двух подруг. Без зависти и без любопытства проходила она мимо ярко освещенных палат и хором, где собирался большой свет: незнакомая с весельями и забавами его, испытавшая увлечения собственной молодости и красоты, увенчанных торжествующим успехом, Пиэррина боялась этого света, видя в нем причину многих несчастий и раздоров в ее семье. Ей помнилось, что в большом свете дядя ее узнал те удовольствия, которых печальная развязка потрясла его умственные способности, тех людей, которых ужасный конец чуть было не сгубил и его в общей гибели; ей слишком горько помнилось, что этот же свет сначала отверг и осмеял добродетельную Жоржетту; от нее не совсем могли скрыть, что страсть к светской жизни и рассеянности положила основание ошибкам ее матери; наконец, она видела в свете и его обаянии будущую гибель брата, жадного ко всем суетностям и наслаждениям. И Пиэррина отворачивала глаза от окон, горящих ослепительным блеском бала, и со вздохом ускоряла шаги, чтоб миновать отблеск и отзвук непонятных для нее очарований… Жизнь ее, строгая и простая, удивительно способствовала к развитию ее сильного характера и широкого, бойкого, самостоятельного ума. Не в пример и не в подражание итальянским девушкам, дурно воспитанным и плохо образованным, маркезина получила положительные познания и классическое воспитание. Аббат, ученый и просвещенный вместе, занимался ею con amore[30] и сообщал ей все, чему сам учился в свою молодость и что не переставал приобретать, посвящая постоянно свой досуг прилежному чтению по всем отраслям исторических наук и словесности. Он внушил ей свою страсть к искусствам, он передал ей свое глубокое уважение к классической древности, к прекрасному, высокому, эстетическому. Знаток в живописи, любитель музыки, он развил в ней вдохновляющий вкус к этим двум утешительницам человека. Он усовершенствовал ее суждения, ее наклонности, ее стремления, чтоб дать ей оплот против вредной, всеразлагающей праздности других женщин ее родины, чтобы создать среди уединения замену всех развлечений и удовольствий, ей отказанных. С познанием мужчины маркезина соединяла женские способности к искусствам; она вышла вполне такою, какою желал ее видеть много ожидавший от нее аббат. И жизнь ее не была лишена своих прелестей. Если до нее не доходил светский шум и не касались обыкновенные светские удовольствия, если она не была окружена блестящими выгодами богатства, зато, по крайней мере, была избавлена от мелочных притеснений, требований и гнетов, обычных спутников посредственного состояния. Мещанская тесная жизнь равно была чужда дочери маркизов Форли и не понижала небосклона, под которым вращалась сфера ее существования. Правда, она умещалась в маленькой подкровельной келье, ела самую простую и скудную пищу, изнашивала по два, много по три платья в год, но когда ей хотелось освежиться умственно, дать молодой груди надышаться вдоволь простором и пространством, она сбегала в позлащенные залы бельэтажа и там находила другой мир, чудный, разнообразный, артистический мир, где взоры ее отдыхали на предметах, способных возвышать и воспламенять ее воображение. Правда, иногда она, голодная и замерзнувшая, пыталась отогреваться, ходя скорыми шагами по мозаиковому или паркетному полу холодных, пустых покоев и галерей, но эта стужа и этот холод переносились легко ее осьмнадцатилетнею силою: кровь и душа поочередно грели в ней одна другую, и эти испытания даже укрепляли ее цветущее здоровье. Бедность Пиэррины была бедность поэтическая: проза жизни не достигала еще, не возмущала ее девического неведения, ее детской неопытности. Она жила в заколдованном мире уединения и тишины; она питалась любознательностью и мечтою, укреплялась молитвою и размышлением. Маркезина Форли была особенным существом, не похожим ни на кого и неизвестным никому, кроме старого священника да старой кормилицы, ее воспитавших. Ашиль де Монроа был не только первый юноша и первый мужчина, но даже первый человек, допущенный в короткость молодой сироты обедневшего дома маркизов Форли.

Загрузка...