XII. Последний день Палаццо Форли

В семь часов утра по нашему и в тринадцатом по итальянскому счету маркезина послала просить к себе падрэ Джироламо. Ему она должна была открыть прежде всех то, что узнала от Леви дель-Гуадо; хотя, по ее мнению, ни помощи, ни спасенья не было уже больше на свете для Лоренцо, — но, по крайней мере, следовало предупредить успех коварства еврейки, не допустить женитьбы, столь безумной… Один аббат мог быть посредником между Пиэрриной и Лоренцо, один он мог решиться открыть глаза бывшему своему питомцу. Сердце маркезины говорило ей послать также и за другим, преданным ей человеком, — или просто это бедное сердце, измученное и растерзанное, искало предлога, чтоб отдохнуть в присутствии своей единственной отрады, — хотело видеть Ашиля, только чтоб его видеть, без всякой другой причины.

Но размышление остановило порыв сердца и приказание на языке маркезины: она почувствовала, что ей неловко будет посвящать Монроа в свою горестную тайну и что рассказ обо всем, что она узнала, повел бы слишком далеко. В самом деле, сестра маркиза могла, победив щекотливую гордость, выйти замуж за богатого человека, вопреки своей бедности; но должна ли была она теперь принять предложение жениха, когда семейное положение ее изменилось еще к худшему, когда с собою она приносила в приданое заботы о разоренном брате?.. — Нет, — подумала гордая девушка, — дочь Форли не может ни просить, ни принимать пособий от чужого… она не должна желать для своего мужа целое семейство нищих! Я не могу теперь быть женою Монроа!.. И, чтоб удалить развязку, она предпочла удалить объяснение.

Ей слишком больно было признаться даже самой себе, что все кончено между Ашилем и ею; она не решалась произнести ужасное слово разлуки, и хотя жертва счастья была уже принесена в душе ее, но она отложила ее исполнение до окончания дел Лоренцо. К тому же, она уверена была, что в продолжение дня увидит Ашиля, что он сам придет утром или после обеда. — Тогда посмотрю, что мне делать, — подумала Пиэррина.

Через четверть часа Маттео возвратился с неприятным ответом: он не застал дома падрэ Джироламо и даже его не было в городе. Накануне в одной окрестной вилле умер короткий друг аббата, и он поехал утешать семью покойного и провести весь день в молитвах над ним. Поздно вечером тело хотели привезти с дачи в церковь Санта-Кроче и падрэ должен был приехать вместе с ним и сторожить его во всю ночь. Это препятствие так не кстати, эта отсрочка были невыносимы для ожидающей Пиэррины, тем более, что до разговора с своим старым другом она не могла ни на что решиться, ничего предпринять.

Она вспомнила, что день был воскресный, позвала Чекку и пошла к ранней обедне.

Горе и ночь, проведенная напролет в волнениях всякого рода, возбудили в ней какую-то лихорадочную деятельность, которую надо было или употреблять, или обмануть. Пиэррина рассчитала, что с минуты ее возвращения от обедни до того времени, в которое Монроа имел привычку навещать ее, оставалось ей еще часа четыре ожидания; боясь самой себя и своих напрасных размышлений, она вознамерилась обратить этот промежуток грустного досуга на поиски в бумагах семейного архива, чтоб удостовериться, существуют ли подлинно какие-нибудь доказательства, которые могли бы помочь Ионафану и его сообщнику присвоить себе имя Форли, предмет стольких стараний и усилий этих людей.

Она опять заперлась в портретной галерее. Там, одна в присутствии этих отживших поколений, с которыми так тесно связывались ее мысли, она достала большую книгу в бархатном переплете, окованную вызолоченными углами, отстегнула богатые вызолоченные застежки и начала перебирать пыльные и желтые хартии. Древние акты, говорившие о рождении, крещении, браке и смерти первых Форли, были писаны на пергаменте; их украшали узоры и живопись той неподражаемой работы, которая и теперь удивляет знатоков яркостью и свежестью красок и совершенством мелочной отделки, способной выйти только из-под искусных и терпеливых рук людей, для которых время ничего не значило. Сначала Пиэррина перелистывала без внимания эти летописи своего рода, но мало-помалу семейные предания и воспоминания производили на ее ум обыкновенное впечатление: она увлекалась ими, забывая свое беспокойство; она переносила в былое время думы и мысли, в которых было мало отрады в настоящем, и в розысках о жизни своих предков спасалась от тяжести собственной жизни. Наконец, она дошла до тех актов, которые относились к Гаубетто. Вот краткое свидетельство о скоропостижной и необъяснимой смерти отца его… Вот его брачный договор, — за крючковатой и резкой подписью горбатого маркиза, вот неровная и нечеткая подпись его невесты. Пиэррине показалось, что имя бедной Джиневры полусмыто слезою… Но под роковым числом этой грустной свадьбы положительно находилось черное пятно, которое как будто заклеймило это число — 13-е ноября 1715 года, — конечно, перо выпало из чьей-нибудь дрожащей руки, — или нотариус, писавший акт, по неосторожности закапал чернилами бумагу. Маркезина задумалась над этим договором, началом целой жизни испытаний и муки… Далее следовали акты рождения и скорой смерти первых детей Гаубетто и Джиневры; потом свидетельство о рождении несчастного Луиджи, которого мать встретила с радостью, не подозревая, что он умрет в тюрьме, под судом. Наконец, вот и акт о смерти самой Джиневры. Но за ним удивленная маркезина нашла неизвестный ей до того дня документ: духовную несчастной страдалицы. С любопытством принялась она за чтение этого завещания; оно было писано собственною рукою Джиневры и обращалось ко всему ее потомству: умирающая маркиза оставляла свое благословение детям и внукам своего единственного сына, Луиджи; просила их никогда не выпускать из рода картины «Поклонение Волхвов», как залога благосостояния их дома, и приказывала, в случае крайности, разорения или чрезвычайного переворота в их судьбе, прибегать за советом и помощью к капеллану замка Форли в Апеннинах, или к старшему священнику того городского прихода, к которому приписан палаццо. Пиэррину тем более поразило это завещание, что она никогда о нем не слыхала прежде, хотя ей с детства были знакомы все легенды и предания их дома. Ей тотчас пришла мысль воспользоваться последним приказанием Джиневры и просить совета и помощи у одного из двух назначенных лиц. Но у которого? В апеннинском замке давно не было капеллана: замок этот был заброшен и необитаем, а капелла обратилась в груду развалин; уж более тридцати лет никто из семейства Форли не бывал там, и единственными сторожами при нем были жители ближайшей фермы. Городской приход, к которому в старину был приписан палаццо, перенесен. Теперешний приход находился под управлением падрэ Джироламо, с тех пор как после смерти Жоржетты домашняя церковь палаццо была упразднена.

— Нет, — подумала Пиэррина, — видно, нечего надеяться, и мы должны гибнуть непременно; даже и те опоры, которые могли бы нас поддержать, исчезли с лица земли и отняты у нас в ту самую пору, когда они нам нужнее чем когда-либо! Благочестивая заботливость прабабушки оказывается тщетною, как и все мои усилия… Дом Форли осужден: он должен упасть! Блаженны те, которые прежде отошли к вечному покою, — их глаза не увидят унижения их потомков!

И она продолжала осмотр следующих бумаг; нашла акт о смерти Гаубетто, о признании наследником малолетнего сироты, внука его Агостино — и ничего более о тогдашнем времени, никакого свидетельства, никакого намека о каком-нибудь устраненном наследнике Гаубетто. Это ее несколько успокоило: по крайней мере, никто не будет оспаривать у Лоренцо его имя и звание — единственные его преимущества, и враги его не получат права называться его родственниками. Пиэррина вздохнула свободнее. Но время шло все так же ровно и плавно при скорби и страдании, как и в редкую минуту радости; наступал час, в который можно было ожидать Ашиля Монроа… Маркезина вышла из архива и отправилась на террасу.

Надо объяснить, в каком отношении находилась она к молодому французу. Покуда Пиэррина заглушала и подавляла в себе любовь, не смея сознаться в ней даже самой себе и почитая ее невозможной, эта любовь изобличалась только безумным волнением, когда она ожидала Ашиля, и глубокою грустью, когда он уходил, или когда она не видела его. Знакомство с Ашилем изменило вдруг все существование маркезины; в нем одном нашла она и оценила замену всех светских удовольствий, которых была лишена. Сначала он был для нее только товарищем, более внимательным и сочувствующим, чем Лоренцо; с Ашилем начитанная, но неопытная девушка проникала в мир, совершенно для нее новый, в мир современности и действительности; до него она жила с умершими и с книгами. Ум ее сошелся и сблизился с новым собеседником, между тем как сердце девушки тоже проснулось и начало сильно биться в соседстве человека, молодого, пылкого, увлекательного и одаренного сверх того мужественною и благородною красотою. Хотя Пиэррина была слишком невинна и слишком степенна, чтоб тотчас понять и разобрать, что с нею делается и какое чувство влечет ее так сильно к Монроа, однако пробужденная женственность сказалась в ней удвоенною стыдливостью и робостью; по мере того страха, который всегда овладевал ею при появлении Ашиля, она узнала силу своей любви к нему… Но, заранее обреченная к одиночеству девической жизни и клятвою своею прикованная к брату, она не позволяла себе предаваться своему новому чувству, она неумолимо защищалась от собственного увлечения и от страсти, которую она уже ясно видела и читала во всех словах, во всех взглядах Монроа. Несколько раз Ашиль собирался приступить к объяснению, завести речь о своих чувствах, но маркезина упорно отклоняла все похожее на такой разговор, и молодые люди, видясь всякий раз совершенно свободно, проводили вместе и наедине по несколько часов, оставаясь между собою на ноге дружеского, но не короткого знакомства. Они говорили об искусствах, об Италии, об ее очарованиях, которые оба сильно чувствовали; Пиэррина любопытно расспрашивала Ашиля о ходе просвещения в его родине, об этой кипящей, умственной, удесятеренной жизни Парижа, столь противоположной с сладкою, но бездушною дремою ее отечества; словом, они сообщали друг другу все, что их занимало, говорили обо всем, исключая о себе самих и умалчивая именно о том, что больше всего просилось с их языка и вырывалось из их сердца. Так прожили они до того дня, когда Ашиль решительно вынудил маркезину выслушать его и, уже разрушив молчание, заставил ее своими расспросами высказать ему и любовь ее, и опасения, которые, по ее мнению, должны были разлучить их. Но когда Ашиль успокоил ее, дав слово не увозить ее из Флоренции и не отрывать от священной должности ее при брате; когда аббат подтвердил убеждения Ашиля и скрепил взаимную любовь их своим благословением, тогда Пиэррина, уступив своему сердцу, перестала бороться, принимала Ашиля как жениха и с тех пор предалась своей любви так же искренно, так же просто и безгранично, как прежде противилась ей. Для сильного, энергического характера маркезины, для ее чистой и пламенной души не могло существовать середины: с той минуты, как она позволила себе любить, вся жизнь ее перешла в эту любовь и сосредоточилась в ней. Самая новость этого чувства усиливала его, и несколько дней задушевной короткости обратили его в страсть. Ашиль был для девственного сердца Пиэррины первою ее радостью со дня рождения, единственною светлою точкою на мрачном небосклоне ее молодости. Но и в эту пору своего возрождения маркезина не изменила своему характеру, степенному и зрелому; счастье ее не было похоже на беззаботный угар, свойственный первым дням любви и взаимности; счастье ее выражалось слезами более, чем улыбками; в невесте Ашиля проглядывала грустная дочь печального дома Форли.

Чем тягостнее становилась судьба Пиэррины, тем дороже был ей Ашиль; изнывши и прострадавши, она теперь ждала его нетерпеливее обыкновенного. Ей нужно было взглянуть на него, пожать его руку, услышать от него ласковое слово; она чувствовала, что это одно возможное ей утешение. Но время шло, часы летели, Ашиль не приходил.

Не приходил он вот по какому стечению обстоятельств: синьор Бонако, его не совсем рассудительный приятель, обиженный молчанием его насчет маркезины и всего того, что касалось палаццо Форли, Бонако давно уж дал себе слово дойти собственными силами и средствами до открытия всех тайн своего друга, считая скромностью не пускаться в расспросы. В ту пору, кстати, испанцу уж немножко наскучили артистические прогулки по Флоренции; общество занимало у него лишь немного часов в день, а картины и мраморы казались ему слишком однообразными и безмолвными знакомствами. Побывав раза три в Трибуне, путешественник наш совершенно разочаровался насчет ее обитателей: Медицейская Венера была для него довольно неказиста, а на Фавна и Аполлона он смотрел чуть ли не с презрением; бывший питомец Марса находил, что у обоих грудь слишком слаба, чтоб они годились в испанские кирасиры, а плечи слишком узки, чтоб на них мог хорошо сидеть гусарский долман. Особенных занятий или развлечений себе он покуда не завел, в каком бы то ни было роде; он принадлежал, естественно, к тому разряду людей, которые слывут добрыми малыми и прекрасными товарищами. Такие люди всегда зависят от чужой воли, принимают чужое направление, чужие вкусы, живут жизнью других, влюбляются, даже и дружатся или ненавидят из подражания и компанства; им нужен всегда и во всем самобытный товарищ, за кем бы они следовали, у кого бы заимствовали мысль, чувство, мнение; но сами по себе они ровно ничего не значат, ничего не могут и, предоставленные самим себе, скучают и решительно не знают, куда деваться и что начать. Недаром говорится, что праздность — мать всех пороков; особенно порождает она две величайшие язвы всякого общества: любопытство и страсть мешаться в дела других за неимением собственных. Мешать другим так отрадно тому, кто не знает, чем пополнить и чем осмыслить свое бытие. Праздный испанец нашел себе приятное и, как он полагал, самое невинное занятие в наблюдении за Монроа или, просто сказать, в шпионстве, направленном на француза и на тот дом, который он посещал чаще всего. Бонако скоро узнал все привычки этого дома: куда ходит маркезина, с кем и в какую пору, и от нечего делать стал караулить ее на улице и следовать за нею. Необыкновенная красота молодой италианки сильно действовала на него: он любовался ею и не находил ничего предосудительного в своем внимании и созерцании на почтительном расстоянии. В день карнавала, проезжая с Ашилем под балконом палаццо Форли, Бонако очень хорошо узнал маркезину, но нашел забавным смутить Монроа, спрашивая его, с кем он кланяется и кто эта дама. Монроа отвечал, что они перед палаццо Форли и что он кланяется с родственницами маркиза. Тогда испанец отвернулся, частью, чтоб скрыть свою насмешливую улыбку при этом иезуитском ответе, сильно изобличавшем влюбленного, частью, чтоб не обнаружить своего внимания и исподтишка ловчее замечать, как Монроа еще раз, уезжая, будет раскланиваться с маркезиною и как будут отвечать его поклону. Когда они расставались, прокатавшись вместе два часа, и Бонако спросил у Ашиля, где он проводит вечер и увидятся ли они в театре, тот уклончиво отвечал, что еще сам не знает, где быть и куда деваться. Из сего любопытный Бонако успел заключить, что друг его непременно будет у маркезины, и обещал себе в том удостовериться. Когда смерклось, он отправился ожидать обыкновенного выхода Пиэррины с аббатом и Чеккою для прогулки; но так как эта прогулка не состоялась, то он вообразил, что Монроа придет раньше, чем в другие дни, и продолжал прохаживаться взад и вперед по набережной Лунг-Арно, выжидая появления того, кого он не иначе называл про себя, как счастливым непроницаемым. Но Монроа не приходил, потому что маркезина после карнавала сказала ему, что не может его принять в тот вечер; а пришел падрэ Джироламо и то на минуту, что еще более подстрекнуло любопытство Бонако. Малейшее изменение в привычках дома и людей, у которых каждое движение казалось урочным и определенным, как ход часов, могло уже иметь свое значение, думал испанец, — и на этот раз он не ошибся. Уставши бродить взад и вперед, он отправился в одну из близких кофейных и сел на мостовой у двери, чтоб не терять из виду ни одного из проходящих. Вдруг мимо него мелькнула высокая, стройная женская фигура, спрятанная под мантильей и вуалью, — и наблюдатель был поражен знакомою походкою и невыразимою грациею всех движений незримой женщины. Он побежал за нею и долго следовал, недоумевая, точно ли это маркезина, или нет. Его удивил поздний выход ее, его удивило еще больше, что она одна, без своих вседневных спутников: он соразмерял свои шаги с ее шагами, не отставал от нее, желая удостовериться в своих догадках, а когда маркезина, испуганная преследованием и принявшая преследователя за человека с дурными намерениями, остановилась и дала ему пройти, он едва не вскрикнул от удивления, и ему нужно было все присутствие духа благовоспитанного человека, чтоб удержаться от вопроса, который жег его язык. Тогда ему пришло в голову, что это таинственное путешествие имеет не совсем позволительную цель, и более чем когда-либо, невольно завидуя и досадуя, он решился досмотреть до конца, дознаться истины, спрятался под навесом высокого крыльца, в свою очередь, дал пройти маркезине и потом опять пошел за нею, но уже тихо и осторожно, заглушая шум своих шагов и останавливаясь по временам, чтоб не быть замеченным. Таким образом, он был тоже на площадке перед церковью Сан-Марко; он не мог расслышать короткого разговора между Пиэрриной и Леви, ожидавшим ее у церкви, но ясно рассмотрел черное домино и сделанный им знак маркезине; когда же она пошла за своим путеводителем, испанец тоже пошел за нею. Он видел, как домино привело маркезину к неосвещенному дому, как оно вводило ее в калитку сада, как оба исчезли за решеткой, и обрадованный невыразимо тем, что ему удалось открыть тайну, Бонако полетел в гостиницу к Монроа, чтоб рассказать ему все, что случилось, не с тем, конечно, чтоб огорчить своего приятеля, но для того, чтоб подразнить его и доказать собственную ловкость и догадливость. Но эта часть города была мало знакома путешественнику; он сбился с дороги, долго плутал по неизвестным улицам и переулкам, наконец после многих усилий достиг площади дель Грандукка вместо набережной, так что ему едва достало силы оттуда кое-как дотащиться до своей квартиры и своей постели, оставляя всякую надежду предпринять новое странствование.

На другое утро, в самое то роковое воскресенье, которое Пиэррина встретила так ужасно, считая его своим последним днем в дедовском доме, ночной скиталец проснулся не раньше одиннадцати часов. Вскочить, одеться, бежать к Монроа было для него делом получаса. Он поспешил рассказать свои вчерашние приключения, ночную прогулку маркезины, ее свидание с маскированным мужчиною, ее тайное посещение вместе с ним неосвещенного и, по всем вероятиям, спящего дома. С первых слов ветреника Ашиль покраснел: он слишком недавно и слишком горячо любил, чтобы имя любимой женщины могло быть произнесено при нем, не приводя его в замешательство: но он скоро победил это невольное впечатление, и ответ его не изобличил его чувств перед торжествующим любопытством рассказчика. Притом Ашиль слишком коротко знал Пиэррину, чтобы тень подозрения могла помрачить в его душе ее светлый образ. Он не испугался и не усомнился; ему ясно было, что если маркезина вышла одна и тайно в ночную пору, то должна была иметь на то достаточные причины; может быть, исполнение какого-нибудь доброго дела, посещение каких-нибудь бедных или больных… Он сообщил свои догадки испанцу, но тот отвергнул их, настаивая на таинственности условленного свидания, на странности видеть мужчину в домино и маске в те часы, когда, по обычаю, снимаются все карнавальные переряживания. Это замечание навело Ашиля на другое предположение, очень близкое к истине: он догадался, что маркезине представился в суматохе и неожиданности масляницы какой-нибудь случай получить сведения о Лоренцо и что она ходила видеть и расспрашивать людей, которые могли доставить ей известия, но хотели оставаться неизвестными. Сам он, справляясь и разузнавая, собрал в последние дни много неотрадных слухов; хотя в городе никто не знал положительно об условиях и сделках маркиза с менялой и жидом, но тосканцы, видя роскошь синьоры Бальбини и богатство ее индийского каравана, громко поговаривали о близком разорении Лоренцо, и его имя ходило по гостиным, равно как по кофейным, сопровождаемое толками зависти или сожаления о погибели безумного наследника маркизов Форли.

Ашилю блеснула лучезарная мысль, представлявшая ему средство разрешить разом все сомнения. — Можешь ли ты, — спросил он Бонако, — можешь ли найти днем тот дом, куда при тебе вошла маркезина вчера вечером? Возьмешься ли проводить меня туда?

— Отчего же нет, — было ответом; — только чтоб вернее отыскать дорогу, нам надо начать от площади Сан-Марко, где дожидался проводник; иначе я спутаюсь и ничего не отыщу.

Монроа схватил его под руку и повлек на улицу, объясняя ему, сколько дозволяла осторожность, положение маркиза Лоренцо и справедливые опасения его сестры. Цель Ашиля была, во-первых, рассеять легкомысленные подозрения своего друга, во-вторых, воспользоваться малейшим показанием, чтоб доискаться до истины насчет дел маркиза. Он знал, что в эту самую минуту его ждут в палаццо Форли, но он надеялся скоро явиться туда с вестями, если не утешительными, то полезными. Они пошли.

Пока они достигли угла церкви Сан-Марко, все было хорошо, потому что Ашиль, пешеход в душе, как прямой парижанин, знал уже все углы и закоулки Флоренции не хуже тамошнего уроженца, обходя ежедневно все достопамятности и замечательности города. В монастыре Сан-Марко его часто привлекала чудная фреска Андреа дель-Сарто, знаменитая Мадонна-дель-Сакко. Бонако тоже приводил чичероне взглянуть на фреску, но он нашел, что краски совсем слиняли, а рисунок не стоит труда, чтоб для него беспокоились, повернулся, закурил сигарку и спешил выйти из-под аркад монастыря, куда более с тех пор и не заглядывал. Оттого-то память ему снова изменила на дороге, и самому Ашилю пришлось вести своего проводника.

Достигнув площадки, у которой стоит Сан-Марко, они с угла поворотили к улице, куда Леви повел маркезину, и продолжали следовать по дороге, по которой накануне испанец провожал таинственную чету. Но так как питомец Ионафана с намерением сбивался с прямого пути и плутал, считая нужным не дать понять маркезине, куда он ее ведет, полагая, что ей известно положение дома дель-Гуадо, то Бонако снова потерял дорогу и не мог объяснить Ашилю, по каким улицам его вели и куда им надо направиться. Ашиль досадовал, терял терпение, ничто не помогало… Время проходило, уж было поздно, когда, отчаянно следуя по длинному переулку, окруженному не домами, а заборами и стенами садов, испанец вдруг узнал калитку, в которую скрылась маркезина, и остановил измученного Монроа.

Калитка была заперта на ключ изнутри, железная решетка, высокие и густо разросшиеся кущи кипарисов, тополей и яворов не позволяли чужому глазу проникнуть далеко через решетку и становились надежною стеной между любопытством и внутренностью сада. Сад этот был совершенно пуст; ни признака жизни или жильцов, ни голоса, ни звука в его прохладной тени, кроме говора птиц и насекомых, да колыханья листьев, изредка шевелимых теплым мартовским ветерком. Видя, что тут ожидать нечего, друзья обогнули угол садовой стены, очутились в широкой улице и скоро увидели передовой фасад таинственного дома. Но и тут никакой наружный признак не изобличил им, что тут за люди живут: крыльцо было пусто и чисто выметено, двери заперты, окна закрыты и завешены от солнца густыми сторами, нигде ни живой души. Они постучались в дверь, надеясь выдумать какой-нибудь предлог их присутствию; им не отвечали и никто не появился… Опять стучать, опять все то же молчание. Они обошли кругом, заглядывали со всех сторон — нет никого! Не у кого спросить, да и как спрашивать, не возбудив подозрений? Они дошли до конца улицы, безмолвной и пустой в это время дня; в ней, как на беду, не было ни одной кофейни, где бы можно было осведомиться.

Ашиль уже терял всякую надежду… Вдруг из-за угла показался человек, одетый по еврейскому обычаю, подошел ближе, и Ашиль узнал в нем то самое двусмысленное лицо, которое так не понравилось маркезине, когда оно явилось раз в палаццо Форли, сопровождая венецианского менялу Сан-Квирико.

Обрадованный Монроа поспешил поклониться Ионафану, который сначала не узнал было его и подозрительно осмотрел со всех сторон. Француз спросил его, кому принадлежит этот дом и можно ли его осмотреть?

— Принадлежит он мне, синьор, а что вам в нем угодно?

— Мне сказали, что здесь продажные картины?

— А, а!.. Но вас обманули, синьор! я бы рад принять вас под моей смиренной кровлей, но у меня нет ничего, что бы стоило вашего милостивого внимания! Картины!.. какие у меня картины! Это болтают мои завистники, злые языки. Я хотел бы сам купить картины для торга, да не на что! Вот если вам, эччеленца, угодны драгоценные камни, восточная бирюза, шали, то этим услужить могу. В целой Флоренции не найдете ничего подобного тому, что вам покажет Ионафан дель-Гуадо!

Ашиль несказанно обрадовался предложению, еще более открытию имени хозяина дома. Он изъявил готовность тотчас посмотреть бирюзу и другие каменья. Жид ввел новых посетителей в свою контору, показывал им все свои лучшие товары, признав в гостях богатых людей и знатоков, держал их более часа, но ничего не проронил в разговоре, что могло бы служить малейшим сомнением; никто, кроме его, не показался, — и купив дамасский ятаган, Ашиль вышел точно в таком же неведении, в каком находился, переступая таинственный порог этого дома. Но только тогда уже было слишком поздно, чтоб явиться к маркезине, и Ашиль вспомнил, что ему непременно надо ехать с своими соотечественниками на пикник, устраиваемый ими за городом, на великолепной даче Вилла-Петраия. Он вернулся домой, сел в свою коляску и поскакал, тревожный и грустный, прося Бонако отправиться по городу с записанным именем Ионафана дель-Гуадо и собрать сведения о характере и занятиях того лица, кому оно принадлежало. Ашиль предчувствовал, что в руках этого лица находится узел, запутывающий судьбу и состояние маркиза Лоренцо Форли.

А Пиэррина, переждав эти промежуточные часы, в которые не принято ходить по домам знакомых без приглашения, опять приготовилась видеть Ашиля, и опять стала прислушиваться к каждому шороху в доме, к каждому шагу на улице. Она не знала, что Ашиль обедал за городом, она не могла понять, почему он не является.

Бледная и трепещущая, она изнемогала под бременем своих горестей и терзаний, и едва ли отсутствие Ашиля не было в эту минуту самым главным! Как ни мучило ее поведение Лоренцо, как ни было больно ей расставаться с родным кровом, — все это уступало томлению неизвестности и беспокойству об Ашиле… Ей казалось, что Бог наказывает ее за любовь, отвлекшую ее сердце от брата, и отнимает у нее счастие этой любви — уверенность во взаимности! Она живо чувствовала, что теперь место Ашиля близ нее; тем живее ее поражало его пренебрежение; она была готова видеть в том признак измены или охлаждения. Это было первое горе любви, первые слезы, пролитые по вине Ашиля; душа и сердце, все изнемогало у Пиэррины. Благоразумная и твердая маркезина исчезла в этой борьбе, — осталась одна любящая, отчаянная девушка!

Она ушла с террасы, пошла ожидать на балкон зеленой комнаты… Нет! все нет!.. Стемнело… отошли вечерни, волнение ожидания превратилось в мрачную безнадежность. Пиэррине казалось, что весь свет бросил ее вместе с Ашилем. Страх, ужасный страх овладел ею. Обрушившись вдруг и заодно на ее голову, два испытания, два страдания противодействовали одно другому: когда скорбь о гибели брата и о падении дома Форли превозмогала, тогда бедной девушке казалось, что она так убита этим крушением всех привязанностей ее жизни, что уже не могла более плакать о чем бы то ни было на земле; когда, напротив, собственное волнение возобновлялось в ней и тоска любви овладевала всей ее душою, она рада была пожертвовать всем на свете, чтоб только получить утешение в этой мучительной и снедающей тоске…

Так прошел весь день. Когда часы возвестили время застать падрэ Джироламо на его гробовом стоянье, маркезина заглушила в себе женское горе и, послушная призыву обязанности, решилась идти в церковь Санта-Кроче. Она хотела взять с собою Чекку, но старая кормилица боялась находиться ночью возле покойника и в церкви, наполненной могилами и мавзолеями; маркезина отправилась опять одна, как накануне. Какой страх мог возмутить ее теперь? Сердце ее было так измучено, что оно могло робеть пред какою-нибудь новою, неведомою опасностью. Горе имеет тоже свое опьянение: в нем часто заключаются тайны многих примеров бестрепетного величия, великодушного самопожертвования.

Загрузка...