VI. Ла пергола (La pergola)

Дают Эрнани, единственную оперу маэстро Верди, у которого только на нее одну и достало вдохновения и который после нее бесстыдно обкрадывает сам себя в каждом новом произведении, повторяя свои мотивы, мелодичные и одушевленные, но изысканные, и теперь уже им самим избитые до пошлости. Зато Эрнани — действительно творение замечательное, полное прекрасных, сильных мелодий, полное страсти и могучести. Оттого оно и возбуждает всегда сочувствие, где бы ни давалось, тогда как прочие оперы того же композитора беспощадно падают и ни на одной европейской сцене не выдерживают более трех, много четырех представлений. Но в описываемый нами вечер Эрнани только что появился в Италии и производил фурор, подав уже начало тому музыкальному расколу, который с тех пор перессорил появившуюся романтическую, крикливую школу — с классическою, сладкогласною и сладкозвучною школою Россини, этого слишком рано умолкнувшего лебедя Болоньи. Партии уже волновались за и против молодого маэстро, в пользу или против его капризной, звонкой, блистательной и неуловимой музыки. Вердисты превозносили и прославляли нового маэстро, старики критиковали и отстаивали прежних любимцев своих, Беллини и Донидзетти. Один лебедь молчал и продолжал не слушать ни тех, ни других, сочиняя рецепты для приготовления какого-нибудь неслыханного макароне, или жирной поленты, кушал на славу, принимал ласково и радушно своих друзей и почитателей со всех концов мира, играл с ними в троцетто, или в шашки, и не прибавлял ни полмеры, ни осьмушки к бессмертным творениям, которыми восхитил двадцатые и тридцатые года текущего столетия. Конечно, сочинив Мозэ, Вильгельма Теля, Барбьере, Отелло, Семирамиду и, наконец, Стабат-Матер, человеку можно отдохнуть, и он даже может быть заслуженным в бессмертии; но тому, кто до сорока пяти лет успел произвести эти совершенства, тому непростительно вдруг замолчать и остановить поприще, не пройдя на нем и полпути!.. Надо полагать, что несравненный маэстро был оскорблен легкими успехами недостойных его соперников и неистовыми рукоплесканиями непостоянной Италии многим второстепенным творениям дурного вкуса. Говорят, что соловей умолкает, когда близ него заквакают лягушки: не потому ли замолк Россини?

Но покуда он ленится и блаженствует в своем барском доме в Болонье, Флоренция собралась послушать оперу нового светила музыкального небосклона, и щеголеватая зала театра delia Pergola горит и блещет не столько огнями, которых в Италии не любят в театрах, сколько соединением и присутствием лучшего общества и прелестнейших женщин.

Тосканки, римлянки, иностранные дамы разных наций наполняют два яруса лож. По черным или темным шелковым платьям, по простоволосой, но изящной прическе, по правильным профилям и благородному окладу головы легко узнать смуглых дочерей Италии. По особенной ловкости и живости движений, по непринужденной грации нарядного убора, по неподражаемой миловидности и привлекательности, будь она даже не совсем правильно хороша — вы тотчас отличите француженку, особенно парижанку. Наконец, по изумительной нежности, тонкости и правильности очертаний, по блеску кожи и цвету лица вы угадаете англичанок; — но не всматривайтесь в эти очаровательные черты, их портит какое-то тупое, безжизненное или приторное выражение: у них глаза хороши, но без взора; они смотрят — не глядят! У них улыбка неподвижна, как будто она врезана на лицах, и за этой улыбкой, большею частью, длинные, желтые, неровные зубы, скорее напоминающие пасть хищного зверя, чем розовый ротик красавицы. Еще легче узнается англичанка по странной изысканности ее убора, где всегда прокрадывается что-то резкое, несообразное ни с случаем, ни с самым типом красоты, ее избравшей. Партер, составленный также из разнохарактерного собрания мужчин из всех углов Европы, партер занят ложами, и все двойные и недвойные лорнеты и трубочки наведены снизу вверх, рассматривая, высматривая, отыскивая, узнавая — кого нужно… Под шум увертюры и вводных хоров возникают разговоры, вопросы, приветствия, наблюдения: та сегодня одета не к лицу; другая, напротив, ослепительно хороша; третья почему-то опаздывает; а вот там, в ложе одной из прославляемых богинь той зимы, разыгрывается драма, гораздо интереснее самой оперы: идет смена поклоннику, и победитель находится в присутствии побеждаемого им соперника. И тот и другой неловки и смешны; один бесится и нетерпеливо грызет свою разорванную цепь, другой павлинничает перед ним, а сам трусит за шаткость своего нового величия.

Но вот настает выходная сцена и ария тенора, и всеобщее молчание доказывает, что близка минута наслаждения для дилетантов. Ложи на время забыты партером, и наоборот. Говор умолкает, веера перестают веять, сидящие сзади привстают, — никто не дышит — и взоры и слух всех зрителей устремлены на сцену.

Поет… иностранец! Да, в самой итальянской из столиц Италии, в самом сердце артистической страны, перед взыскательною публикою тосканцев, поет иностранец, и они должны слушать его с удовольствием и ненавистью, потому что в царстве пения и песен нет больше певцов — и после Рубини и Мориани у них не остается хороших теноров. Громкая музыка новейшей школы скоро убивает голоса; таланты редки, N. N., бывший певец парижской Итальянской оперы, тогда первой и единственной в мире по своему составу, N. N., ученик Рубини, методою напоминает своего несравненного учителя, а голос у него звучен, мягок и приятен: он — лучший Эрнани в целой Италии.

Вот анданте, полное томной страсти, потом живое, воинственное, аморозное аллегро; оба выполнены удачно; черный бархатный костюм романтического разбойника очень ловко сидит на певце, — все аплодируют, скрепя сердце и внутренно досадуя. Решительно, пьеса удается.

Надо заметить, что, кроме тенора, ее поют баритоном француз и вторым сопрано — шведка… В Италии, отчизне пения, неурожай на певцов; она принуждена занимать их у народов, которых называет невеждами в искусстве.

Первый акт кончается, зрители встают с шумом, уходят, входят; начинается взаимное переселение в партере и ложах. Весь театр превращается в один громкий, но невнятный гул, среди которого трудно различить отдельные разговоры.

Но занавес поднялся для второго акта; предстала примадонна, не из важных, пропела… и не понравилась никому. Но национальная гордость, но патриотическое самолюбие возбуждены, — тут много иностранцев, чужих, — нельзя же при них уронить свою соотечественницу, какой бы плохой ни была она признана всеми втайне. Итальянцы неистово хлопают, вызывают, кричат браво, брависсимо, и примадонна благодарит за незаслуженное торжество!

Вот и третий акт, лучший из всей оперы; вот фантастическая декорация, представляющая древние склепы Ахена.

Среди темной подземной ротонды высится мавзолей, воздвигнутый Барбароссою, и чудные стихи Виктора Гюго, которому принадлежит первоначальная драма, заменены музыкою не менее величественной, не менее красноречивой.

Выходит молодой Карл Пятый, король Испании, правнук Великого Карла, которого теперь же имперский сейм должен избрать в кесари и провозгласить властителем полвселенной, ибо солнце не заходит во владениях испанских королей, с тех пор, как Христофор Колумб подарил Новый Свет дедам молодого Карла. Он надеется и сомневается: его судьба висит на волоске, а с нею участь вселенной. Юноша, вдруг возмужавший, чувствует великость своего призванья и торжественность этой минуты: он отвергает, как вздорные игрушки, детскую любовь, мгновенно потревожившую его царственный ум, он готовится к своему избранию, опираясь о гробницу своего славного предшественника, просит Карла Великого руководить его — он хочет быть подражателем и достойным преемником усопшего императора.

«Oh, somme Carlo… piuche di nome…

Delle tue geste saro imitator»[37]

В эту минуту появляются Эрнани и Дон Диэго. Они собираются на таинственное свидание, чтоб условиться в действиях против испанского короля… но вот выстрел… вот другой… звон колоколов… крики народа — Карл избран, он торжествует… сбрасывает с себя скрывающий его плащ, выходит на авансцену, и начинается великолепнейший финал, который когда-либо мог быть найден истинным вдохновением великого художника, — финал, исполненный дивной гармонии, возвышенного чувства и глубокой мысли.

«A Carolo-Magno sia gloria e onor!»[38]

Аккорды растут постепенно, превращаются в гром голосов и инструментов, наполняют своды здания и потом также постепенно замирают, оставляя в сердцах слушателей какое-то сладкое и чудное благоговение…

После этого финала, обыкновенно в театре долго соблюдается невольное безмолвие. Умы и души, увлеченные обаянием чудной музыки и переполненные восторгом, не вдруг возвращаются к действительности и обыденности, не скоро сходят с гармонического эмпирея в тесный и суетный предел театральной залы. Но после нескольких минут молчания все, как будто вдруг пробужденные одною электрическою искрою, встают с своих мест, отряхают с себя остаток внутреннего опьянения и принимаются изъявлять свой восторг шумными рукоплесканиями, громкими криками и дружными вызовами. Тут вызывают всех артистов, игравших и певших, но каждый внутренно вызывает композитора, доставившего ему эту минуту высокого наслаждения и увлечения.

Много пошлых арий и затейливых кабалетт можно простить маэстру Джиузеппэ Верди за один этот финал третьего акта в его Эрнани!.. В этот антракт общее внимание зрителей сосредоточилось на одной ложе второго яруса, в которой сидела молодая женщина необыкновенной красоты. Она была совершенно одна, и этого обстоятельства уже было бы достаточно, чтобы привлечь к ней любопытные взоры и лорнетки, если бы она еще более не бросалась в глаза ослепительным блеском наряда, скорее предназначенного для великолепного бала, чем для оперы, куда женщины ездят не в полной своей победоносной форме, особенно когда идет представление обыкновенное и нет праздника, нет никакого gala, вызывающего сверхобычайную иллюминацию а giorno[39].

Не только цветы и дымка, но и бриллианты возвышали очаровательную красоту этой женщины. Белокурые волосы, того чудного цвета, который так был любим Тицианом, Паолом Веронезэ и Леонардо да Винчи, белокурые волосы с золотистыми отливами, ниспадали и струились длинными невзбитыми локонами, ниже плеч; голубые глаза сияли детскою невинностью и простотою; прямой, греческий нос соединялся с мраморным челом, дышащим гордым спокойствием; зато алые и крошечные губки улыбались так нежно и так страстно, что обещали целый эдем очарований. Тонкий и гибкий стан, перевитый голубою лентою, терялся в прозрачных складках легкой голубой ткани, облекавшей верхним платьем другое платье, голубое шелковое; две ветки разноцветных роз были прикреплены к густой косе бриллиантовыми шпильками; горностаевая мантилья, сброшенная с блондинки, лежала на спинке ее кресел. В руках ее и на пышной, белоснежной груди благоухали два букета из живых цветов. Но так как в Италии камелия не редкость, а померанцовый цвет и жасмины распускаются в каждом углу смиреннейших палисадников, то в дорогих букетах незнакомки не было ни одной камелии, ни одного жасмина: они были набраны из самых редких и дорогих тепличных растений, вывозных образцов богатой австралийской флоры.

Только что два-три человека стали рассматривать красавицу, как по магнетическому влиянию, всегда заметному в подобном случае, она сделалась единственным предметом внимания и любопытства всей залы.

В креслах мужчины спрашивали друг у друга: — Кто эта дама? Знаете ли вы ее? — Нет, отвечали вопрошаемые, — а вы?.. кто ее знает, господа?..

Везде есть люди, которые всегда хотят показать, что они всех знают и что от их зоркости и всеведения никто не ускользнет. «Это… это… — говорили такие господа, протирая стекла в лорнетах и прищуриваясь многозначительно, — это не здешняя!.. не наша!.. Верно недавно приехала, может быть, вчера… сегодня… потому что ее еще нигде не встречали… Без сомнения, опять англичанка!..»

— Нет, уж скорее немка! слишком женственна и нежна наружностью и в позах для англичанки!

— Но кто она, замужняя?.. девушка?..

— Девушка не сидела бы одна в ложе!.. это не принято ни у одного образованного народа в мире!

— Что она принадлежит к лучшему обществу, это видно столько же по ее осанке, сколько и по наряду. Как богато и хорошо одета!.. Какие волосы!.. это олицетворение Леонардовой Джоконды или Веронезовской Саломеи!

И партер волновался… Ложи догадались, что происходит что-то необыкновенное, и стали также рассматривать незнакомку и толковать о ней.

Каждый предлагал свои заключения… Вдруг в партер вошел знакомый читателю командор, посетитель кофейни в Кашинах и собеседник графа Валорми. Он решил задачу и удовлетворил всеобщее любопытство.

— Это, — сказал он, — новоприезжая. — Венецианка, предмет любви маркиза Лоренцо Форли!

Лоренцо?.. Быть не может! где ему отыскать такое чудо красоты?.. Разоренному повесе, обнищавшему игроку, заполонить такую Венеру, такую Гебу! нет! Это невозможно!.. Вы шутите, синьор!

И насмешки посыпались на маркиза Форли и на неудачного вестовщика.

— Честью могу вас заверить, господа, что я сообщил вам сущую правду! Да вот, кстати, человек, который может вам подтвердить мои слова. Господин де Монроа недавно из Венеции: он верно знает эту историю, он верно видел там эту чаровницу!

Монроа и Бонако в эту минуту входили в партер, покинув свою абонированную ложу, в которой уединенно и внимательно прослушали восхищавшую их музыку оперы, не желая нарушать своего наслаждения.

Все любопытствующие бросились к Ашилю. Никогда блестящий путешественник не производил такого фурора, как в эту минуту; каждый хотел первый вступить с ним в разговор; кто жал его руку, кто приветствовал его дружелюбно, даже незнакомые обращались к нему с вопросами.

Ашиль сначала не знал, кому отвечать, не понимал, чего от него хотят.

— Смотрите скорей на третье палко[40] второго яруса, направо, недалеко от графини Соранцо… там, где только одна женщина сидит, облокотясь… Узнаете вы ее? Скажите скорее, кто она?

Монроа и Бонако оба повернулись к показываемой ложе и оба сделали знак удивления: так поразительна была красота одинокой зрительницы; но ни тот, ни другой не знал ее.

Монроа объявил, что никогда не видел этого чудного лица.

Общее ожидание, снова обманутое, превратилось в сумасшествие…

— Как не знаете?.. Быть не может!.. — послышалось со всех сторон. — Вот командор говорит, что вы должны знать… ведь вы ее видели в Венеции?.. ведь в нее, говорят, влюблен маркиз Форли, чтоб черт его унес такого счастливца!..

Монроа, в свою очередь, удивился.

— Даю вам слово, господа, — сказал он, — что я не встречал никогда этой дамы и, покуда был в Венеции, не слыхал, чтоб у Лоренцо Форли было что-нибудь похожее на такое знакомство.

— Да вы уж три недели здесь: они могли успеть познакомиться с нею после вас, — язвительно заметил командор, — а я с своей стороны уверяю, что эта дама, возбудившая всеобщее любопытство, не кто иная, как синьора Терезина Бальбини, примадонна mezzacanattere, дебютировавшая в Венеции на театре delia Fenke в роли Линды ди Шамуни и теперь приехавшая сюда в сопровождении очарованного ею маркиза Форли!

— Странно, — сказал Монроа, — я сегодня еще слышал от аббата Джироламо, что маркиза здесь нет и что его вовсе не ожидают.

— Странно, — подумал Бонако, — это имя Форли, видно, околдовано: никогда не произносится оно при моем новом приятеле, чтоб ему не пришлось в чем-нибудь отнекиваться и отпираться. Намедни он не хотел сознаться, что любит сестру; теперь защищает брата от любви к этой красавице… Что же это значит?

— Если Лоренцо не приехал, так посмотрите, что скоро будет, а эта особа явилась наперед… Говорят, он по уши влюблен, без ума от нее. Да и есть от чего, надо сознаться!.. Целая поэма любви и красоты в этой чародейке!.. Он ей подарил эти дорогие брильянты, которые горят звездами в ее ушках; он из ревности заставил ее покинуть сцену, где она только что появилась и, как слышно, с успехом. А так как у синьоры-примадонны был подписан контракт с импрессарием, то маркиз заплатил за нее огромную неустойку.

— Да быть не может, командор? Откуда возьмет он денег?.. Доходы свои он, конечно, заранее промотал, а где же такой сумасшедший, который бы дал ему взаймы под залог заложенных и перезаложенных его мыз и виноградников?

— И откуда вы все это знаете, ходячая газета?..

Командор выпрямился и гордым оком окинул все собрание.

— Мне писали друзья, — продолжал он, — у меня есть приятели в Венеции — граф Медино, барон Галванья. — И он назвал еще несколько громких известных имен, принадлежащих людям, которые, вероятно, не знали о его существовании. — Я даже знаю и могу вам сообщить все подробности этого романа. Лишь только прелестная певица показалась на сцене, вся Венеция взволновалась, сердца и головы — все запылало! Лоренцо из первых… Пошли искания, декларации, письма, серенады; проезда не было гондолам под окнами алберго del Lione Branco[41], где жила Терезина Бальбини; цветы вздорожали, дома напротив и возле ее квартиры тоже. Но Лоренцо наш понравился — и всех соперников в сторону: он победил… а трудно было! Спор и победа равно славны для нашего молодого соотечественника. Флоренция может возгордиться: она и тут не уступила!

По вечному соревнованию и по завистливой вражде между собою всех итальянских столиц и первоклассных городов, малейший успех, малейшее отличие флорентинца перед ломбардцем или римлянина перед неаполитанцем принимается его согражданами не иначе, как за общее торжество. При словах командора тосканские лица просветлели. Тосканцы торжествовали вполне! Хитрый вестовщик того и ожидал, рассчитывая на самолюбивый патриотизм своих сограждан. — Вообразите, — продолжал он, — вообразите господа, что этот неимоверный богач, англичанин, лорд Уорд, у которого ежегодного дохода до двадцати пяти тысяч франков в день, лорд Уорд предлагал синьоре Бальбини и сердце свое и все свои миллионы — и вотще!.. Ему отказали!.. А неотразимый Дон-Жуан наших дней, красавец — победитель Артур Батияни… да! сам Артур Батияни, сердцеед и сердцегубец… он так был влюблен в эту Бальбини, что хотел ее увезти, и, когда она ему отказала, с отчаяния спрыгнул в канаву, перед глазами Терезины… Правда, что он плавает как рыба, а день был не слишком холоден для зимнего! — прибавил командор, язвительно улыбаясь и поглядывая на все стороны, чтобы видеть действие своего рассказа.

— Все, что вы так красноречиво и подробно описываете, милостивый государь, может быть, так и случилось в самом деле, — недоверчиво возразил Монроа, — но в мою бытность в Венеции, тому едва три недели, не было никакой примадонны Бальбини и не появлялось на сцене Фениче или какого-либо другого театра, но там пели две знаменитости, Ангри и Тадолини, и я не думаю, чтобы третьей певице удалось протесниться между ними. Роль Линды занимала Тадолини: эта роль для нее и написана, и чудная примадонна производила в ней настоящий фурор!

— Согласен с вами, синьор, что Тадолини и Ангри действительно восхищают Венецию, но мои корреспонденты не обманывают меня, а, впрочем, вот вам случай осведомиться об истине моих показаний: там, в ложе английского резидента, я вижу наших модных львов, князя Паментоне и нашего Бентивоглио, они только что возвратились из Венеции, — спросите у них!

И командор, беспечно указав издали на лиц, с которыми едва смел низехонько раскланиваться при встрече вблизи, отвернулся торжественно, как победитель…

Десять человек побежало в ложу английского резидента лорда Говарда; через минуту они получили от новоприезжих из Венеции полное подтверждение всей истории. Терезина Бальбини, очаровательная блондинка, действительно дебютировала на театре Фениче, в Венеции; недели за две до того она спела довольно худо роль Линды и заслужила бы фиаско, но ее поддержала огромная партия воздыхателей и приверженцев: Терезина была вызвана и провожена до квартиры с цветами и факелами. Потом она вошла в моду, была предметом всех разговоров, многих исканий и поклонений… но всем предпочла маркиза Лоренцо — и уже успела довести его до значительных издержек и дурачеств в честь ее лазоревых глаз. Эти слухи сейчас распространились по всему театру. Ложа Бальбини сделалась предметом еще большего любопытства… Не было ни одного мужчины, который не позавидовал бы маркизу Форли, ни одной женщины, которая бы не пожалела, громко или тайно, о глупостях и безумствах светского молодого человека, совершаемых для женщины, которая сегодня предпочла его, а завтра могла пожалеть о миллионах другого… Но все смотрели на Терезину и даже любовались ею!

Распустивши эту новую историю о примадонне и ее поклоннике, произведя шум, едва ли не изгладивший впечатление Вердиева финала, командор скрылся из театра, потирая руки… Проходя через сени, он повстречался с Левио и значительно пожал ему руку, проговорив в полголоса: «cammina, cammina!» (идет, идет!)

Ашиль де Монроа и Бонако вернулись в свою ложу для четвертого действия оперы; но оба рассеянно слушали трогательную сцену любви Эрнани и доньи Соль… Громовая ария метестеля и раздирающие прощанья любовников не могли уже тронуть их: мечты и мысли обоих друзей были далеко… Но оба они молчали и притворялись слушающими внимательно.

Когда опера кончилась, Ашиль встал и распрощался с другом.

— Как, разве мы не вместе кончаем вечер? разве вы забыли, что сегодня приемный день нашего посольства? — спросил с удивлением Бонако.

— Нет, я с вами не пойду, любезный друг, — отвечал Ашиль; — у меня болит голова, да, кроме того, куча дела: надо писать письма во Францию, завтра почта. Buona sera, carino![42]

Они расстались. Бонако отправился на раут к Французскому министру, а Монроа отослал свою коляску и пошел пешком.

Долго оглядывался он беспокойно, как человек, который не хочет, чтоб за ним следили. Он шел скоро, минуя улицы, где проезжало много карет, возвращавшихся из оперы, но, достигнув набережной Лунг-Арно, умерил шаги и дохнул свободно, освежившись чистым ночным воздухом после духоты театра. Дойдя до Понте-Веккио, он пошел еще медленнее и осторожнее… На углу он повернул налево, остановился перед боковой стороной палаццо Форли, против той половины, где жила Пиэррина. На улице не было ни души. Палаццо дремал, мрачный и безжизненный, как всегда. Но высоко, наверху, в третьем жилье, одно окошечко сияло мирно и приветливо, как признак существования и присутствия одушевленного существа среди этих покинутых и пустых хором.

— Она не спит, — подумал Ашиль, — что же она делает почти в полночь?.. Конечно, читает, или рисует, или вышивает? Но уж верно думает и мечтает… Сердце ее не чувствует близкого горя; у ней нет и не может быть предчувствия нового бедствия, постигшего ее семейство… Бедная, бедная девушка!.. Какая безрадостная и тяжкая участь выпала тебе на долю и как мужественно ты ее переносишь!.. Но кто знает — какие испытания угрожают тебе еще в будущности и достанет ли у тебя силы и терпения, чтоб с ними бороться?.. Этот брат, которого ты так любишь и который должен бы служить тебе опорой, он тебя тащит за собою в бездну, куда влекут его глупые страсти праздной молодости; опоры у тебя только что — старый аббат, да простая кормилица: кроме них, в этом большом городе нет живой души, к тебе расположенной, нет сердца, тебе преданного! Правда, есть одно, но ты о нем еще не знаешь, ты в нем не читала чистой и благородной причины его участия, его любви!.. А когда узнаешь и прочтешь — что ты скажешь тогда, черноокая синьора?.. Как примешь ты руку, которая дружественно и смело протянется к твоей?.. Иногда мне кажется — ты меня понимаешь, — я перестаю быть тебе чужим и посторонним; ты умильно и нежно мне улыбаешься, вкрадчиво смотришь мне в глаза, рада мне, когда я прихожу и провожаешь меня с сожалением; но только разговор коснется твоего брата, твоего дома, ты снова равнодушна и холодна ко мне: в тебе дышит только одна безотчетная преданность имени Форли и его представителю… странная и чудная девушка! Кто тебя разгадает?..

И простояв более получаса под окном маркезины, тщетно и безосновательно ожидая, чтоб оно либо погасло совсем, либо отворилось и показало ему задумчивое и бледное чело Пиэррины, Монроа наконец опомнился и пошел назад. Обогнувши угол дворца и поравнявшись с главным фасадом, на который выходили зеленая и малиновая гостиные, он не мог удержаться от невольной дрожи: ему на мгновение показалось, что таинственные комнаты освещены; но он скоро догадался, что лучи месяца, играя на стеклах оконниц, производят это неожиданное сияние. Ашиль засмеялся своему испугу. «Какой там может быть свет ночью, когда и днем солнце не всегда заходит в это необыкновенное жилище? Разве духи да тени станут там прохаживаться, а их нет в наше положительное время! А впрочем, как ручаться! — от этих Форли всего можно ожидать!»… И Ашиль скорыми шагами направился к своей гостинице. Когда он пришел в свою комнату, было почти два часа ночи. Он лег усталый, но долго еще не мог заснуть и думал…

О чем?..

Вы, конечно, угадали!

Загрузка...