II. Прародительский дом

Меж неправильными, но живописными улицами Флоренции, окаймленными с обеих сторон разнохарактерными, но величественными зданиями средних и последующих им веков, любимым местом жительства и прогулки, средоточием туземной жизни можно бесспорно признать красивые набережные реки Арно, — двойную и гармоническую линию дворцов и домов, извилисто огибающих течение желтоватых и скудных волн этого Арно, так часто, так много, так звучно воспетого поэтами стольких поколений. Набережная эта, названная Лунг-Арно, по нескончаемой длинноте своей, поражает сначала путника не совсем приятно. Особенно дико смотреть на нее взорам северного пришельца, привыкшего к ослепительной белизне и вечной юности беспрестанно обновляемой наружности петербургских красивых зданий, облегающих исполинскую, широкую, прозрачно-голубую Неву, которая волнистой и кипящей степью разлилась при своем устье, будто хочет чуждому немецкому морю дать громадное понятие о русской родине, где таятся ее истоки.

Все здания Лунг-Арно кажутся совершенно черными, и набережная издали представляется скорее ущельем безобразных скал, чем произведением лучшей эпохи зодчества и искусств. Но вглядевшись и приблизившись, вы увидите, что эти закоптелые громады, опечалившие сначала ваши взоры, не что иное, как фасады из мрамора, или ограненных самородных каменных плит, которые почернели от сырости и годов, покрылись мшистой оболочкой, накидываемой рукою времени на старинные здания, как печать, скрепляющую и подтверждающую их древность и великолепие. Флоренция, возникавшая в буйные времена безначалия и междоусобных войн, — Флоренция, год от году обагрявшаяся кровью своих граждан, разделенных на враждебные партии, — эта столица и праматерь возрождения искусств и наук, эта «цвет цветов», как говорит само ee прозвище, была вместе с тем и вечным лагерем, где тесно умещались ратующие силы, где воины одного знамени жили в ближайших соседстве с последователями противного стяга; где дверь о дверь, стена об стену, обитали непримиримые враги, всегда готовые явно растерзать или изменнически и втайне поразить один другого. Поэтому каждый барский или богатый дом во Флоренции походил на отдельную крепость, предназначался столько же для защиты, сколько для удобства своего хозяина и сообразно с целью строился с несокрушимыми, толстыми стенами, с крепкими воротами и затворами, с тайными выходами и твердыми сводами, — неприступный и мрачный, как дух его созидателей. Потому и поныне еще нижние жилья многих флорентийских домов остались глухими, без окон на улицу; гранитные камни стелются сплошною массой вдоль их стен, непроницаемых для взора, но зато страшно заманчивых для воображения и любопытства. Почти каждое из этих средневековых жилищ похоже снаружи на тюрьму или кладовую: взор скользит по нему, тщетно стараясь уловить признак жизни и обитаемости. И чем стариннее, пространнее и великолепнее мрачный палаццо, чем славнее и знатнее род, которому он принадлежит, тем прочнее и громаднее его основания и формы, тем угрюмее и мрачнее его вид. Лишь поднявшись до возвышенных окон и балконов бельэтажа, глаза прохожего встречают опять красивые очертания полукруглых или стрельчатых отверстий, резные карнизы, лепные фигуры и украшения. Лишь там видны роскошь и простор этой чудной итальянской жизни, понявшей и усвоившей себе все чары, все силы возрожденных и взлелеянных ею искусств.

Две противоположные набережные пересекаются мостом. Роnte-Vecchio [14] современник прежней славы Флоренции, как говорит его прозванье, едва ли не один, с венецианским Rialto, уцелел в Европе образцом зодчества и обычая средних веков. Чтобы извлечь пользу из моста, соединявшего две половины города и во всякое время покрытого прохожими и проезжими, в старину строились на нем лавки, а в этих лавках помещались ремесленники и торговцы, имевшие более других права надеяться на непрерывный сбыт своих произведений и товаров. Серебренники, чеканщики, золотых дел мастера, торговцы заманчивыми восточными товарами, продавцы шелковых и парчовых тканей, разносчицы тяжеловесного дорогого кружева, — все это основывало свое пребывание на мостах, чтобы находиться на перепутье лиц всех сословий и броситься им в глаза в любую минуту. И теперь Риальто и Понте-Веккио сохранили свой прежний вид и покрыты такими же лавками, где товары мало изменились, а расчеты и случайности остались одни и те же. Но разница между двумя мостами та, что на Риальто строение сплошное и представляет с боку как бы крытую галерею, наброшенную над смелою аркою моста, тогда как на Понте-Веккио лавки помещаются в отдельных полукруглых павильонах, расположенных живописными беседками по обеим сторонам широкой дороги, предоставленной каретам и пешеходам. Странен и красив этот мост-рынок: он так самобытен, так своеобразен, что не имеет ничего подобного в мире. Переходя по нем на другую сторону города, где возвышается во всей величавости стройный Палаццо-Питти, некогда жилище последних Медичисов, теперь местопребывание великих герцогов, поневоле припомнишь, что тут хаживали и Микельанджело, и сам великий Алигьери; что по этой самой мостовой бежал нетерпеливый Медичис, спеша на тайное свидание с своею законною, но скрываемою супругою, Бианкою Капелло; что по этим камням скользило много таких ножек, из-за которых возгорались раздоры, оставлявшие за собою воспоминания надолго после того, как эти ножки, отягченные годами, улеглись под каким-нибудь мраморным памятником Донателли или Сансовино, вдоль аркад церквей Санта-Кроче и Сан-Лоненцо, — где погребены все знаменитости, вся слава замечательного времени и замечательного народа… Но мы слишком долго остановились на Понте-Веккио, — минуем его, — и налево, почти за углом, перед нами дом, о котором идет рассказ, — перед нами Палаццо Форли, жилище маркизов того же имени и наследие отсутствующего Лоренцо, брата маркезины Пиэррины.

Палаццо Форли, отстроенный богатым купцом, современником и другом первого Козьмы Медичи, родоначальника царственного дома Медичисов, — Палаццо Форли похож; на все здания своего времени: снаружи — весь твердыня, внутри — весь великолепие. Двойная мраморная лестница восходит отлогими ступенями меж красивых ионических колонн, которых легкие капители поддерживают карнизы, изваянные резцом самого Джованни да Болонья. Отделываемый постоянно своими владельцами, палаццо расписан аль-фреско во всех частях, допускающих этот род украшения. В сенях, вдоль лестницы и на потолке, видна кисть знаменитейших художников, прославивших флорентийскую школу в продолжение шестнадцатого и семнадцатого столетий. На плафоне смелая и вдохновенная кисть Гвидо Рени набросила одну из тех великолепных Аврор, которыми она так щедро и легко наделяла вельможные дома и павильоны итальянской знати. Живость красок так изумительно сохранилась, что два столетия миновали, почти не коснувшись ее: и теперь еще богиня с розовыми перстами несется надоблачным видением на своей торжественной колеснице, сыпля лучезарные отблески по зарумяненному небу. Из-за нее выглядывает, сквозь тонкий пар, пламенный Бог солнца, которому она служит предвозвестницей; около них целый мир баснословных, но прелестных воодушевлений — Денница, Заря, Роса, Флора, Зефиры: все это летит, вьется, улыбается, светит… Заманчив он, древний мифологический Олимп, где молодость и красота, природа и жизнь облекались в самые изящные формы, чтобы лучше сказаться воображению человека! Согласно с темою главной картины, фрески по стенам парадных сеней представляли четыре времени года и четыре подразделения дня: они были работою Доменикина, братьев Карраччи и пылкого Гверчина. У подножия лестницы лежали две группы — верные снимки с Микеланджеловых изображений дня и ночи, утра и вечера. С лестницы бронзовые литые двери вели в верхние покои, назначенные для торжественных приемов и пиров.

Когда Чекка и последующее за нею общество поднимались по мрачным ступеням, пробуждая давно заснувшее эхо пустого дома, домоправительница старалась словами и знаками объяснить чужестранцам антистическое значение и ценность всего ими видимого; но слова ее были непонятны альбионцам, и знаки живой итальянки возбуждали только смех младших членов семейства. Двойные лорнеты и нескончаемые трубочки наводились, правда, на нимф и богов, — и мужчины часто покачивали продолговатыми подбородками. Другого впечатления не производили на них бессмертные произведения итальянских мастеров. Зато полного одобрения и уважения удостаивались от них колонны из травертина. Путешественники с любопытством подходили к предметам своего удивления, вынимали платки, обмеряли толщину столбов, окидывали их сверху донизу своим фаянсовым взглядом, высчитывая приблизительно вышину, — и отходили в сторону с глубокомысленным видом удовлетворенных знатоков. Чичероне, знавшие, вероятно, с кем имеют дело и привыкшие к подобным чудакам, нимало ими не занимались и перешептывались между собою. А румяная Аврора продолжала бросать розы и лилии и посмеивалась свысока над недостойными посетителями, потревожившими так напрасно ее мирное владение.

Чекка со вздохом отворила двери, стоившие одни целого часа наблюдательного осмотра, по художническому совершенству их отделки, но незамеченные посетителями, и все вошли в круглый зал, освещенный сверху стеклянным куполом. Мозаика, добытая из Помпеи и провековавшая под пеплом и лавою, истребившими древний город, дивная мозаика служила этому залу вместо паркета. В середине зала возвышался порфировый саркофаг, обращенный в водомет, орошавший некогда цветы, посаженные вокруг него в стройных урнах. Но вода давно иссякла в водохранилище и серебристый ключ уже больше не бил с веселым журчанием в безмолвной пустоте одичалого жилища… Стены ротонды пересекались углублениями, где помещались беломраморные статуи, также выкопанные где-нибудь в неисчерпаемых развалинах древнего языческого мира. Олимпийский Юпитер гордо встречал проходящих своим повелительным взором, а орел его, казалось, с недоумением смотрел на странных пришлецов, сомневаясь, следует ли пропустить их далее и не лучше ли вонзить свои когти и клюв в недостойных профанов… Венера-Анадиомена, только что вышедшая из океана, отряхала влажную пыль с распущенной косы и стыдливо прикрывалась полупрозрачною рукою, оглядываясь беспокойно и робко на стерегущего ее дельфина… Диана, вооруженная для охоты копьем и стрелами, с колчаном за девственным плечом, выдавалась из своей ниши, будто остановленная внезапно на бегу, а рука ее удерживала за рога быстроногую серну, ее спутницу. Подалее опять она, опять Диана, но уже под другим олицетворением, уже сестрою солнца, — Диана-светозарная, — с двурогою диадемою на голове, с светочем в каждой руке, летящая, воздушная, недосягаемая, обаятельная под длинной туникой, улегшейся роскошно-легкими складками около стройного стана молодой богини… Край одежды приподнят, будто ветерком… Нет, он взброшен быстрым движением ножки… И что это за ножка!!!.. Не засматривайся на нее, юноша! не останавливайся, поэт, мимо, мимо, легковоспламеняемый художник! Вы увлечетесь владычеством и силой этих чудных изображений, вы закурите фимиам страсти перед кумиром… Далее, большая четырехугольная гостиная, обитая зеленым штофом, с раззолоченными карнизами, с потолком, писанным учениками Карраччи. Опять мастерское произведение, опять чудо живописи. Обоев комнаты почти не видать: они совершенно исчезают под картинами. — И какие картины!.. Вот Св. Себастьян, пораженный несчетными стрелами. Это любимая и даже избитая тема всех итальянских художников;- здесь она произведена рукою Гверчина, — и какою дивною энергиею, каким пламенным выражением дышит смуглое лицо юного мученика! Как горько смеется он злобе своих мучителей и как вызывает их своим взглядом! Вот Святое Семейство, Бенвенуто Гарофало: умиляйтесь! более сказать нечего! Другое, — монаха Джиованни-Анджелико да Фиэзолэ, прозванного Беато-Анджелико за небесное выражение и неземную красоту Мадонн, угодников и ангелов, единственных предметов его картин. Кажется, не вещественные краски растирались на палитре отшельника: так нежны, так ярки, так воздушно-легки до сих пор почти бестенные слои, пережившие три с половиною столетия. Здесь, с страстно-пламенным взором, отуманенным жемчужною слезою, молодая женщина судорожно прижимает сосуд к персям, трепещущим под темно-пурпурною тканью: это — Магдалина Карла Дольчэ. Она изображена одна в небольшой рамке, но зрителю ясно, что в мысли художника она только дополнение целой и многосложной картины. В углу — другая Магдалина, поразительно противоположная первой бледность и таинственность несколько фантастического колорита изобличают кисть Гвидо Рени. Он избрал другую эпоху в жизни кающейся грешницы. Взор ее потух и погас; серебряные нити изредка выплетаются из неубранных прядей ее волос, все еще роскошно густых. Рубище бледно-розового, полинялого цвета прикрывает Магдалину, бесчувственную равно к ветру и к непогоде, потому что в ней дух убил плоть, и созерцание отвлекает ее от вещественной жизни. На камне лежат коренья, предназначенные на пищу великой постнице: от них и названа картина la Magdalena delle Radier [15]. Это одно из торжественных творений христианского искусства. Но главное украшение этого собрания, составленного преимущественно из картин духовного содержания, многоценный перл зеленой гостиной — большая картина, занимающая в ней почетное место на середине главной стены — поклонение Волхвов, фрате, то есть брата, монаха Бартоломмес ди сан Маркс, в свете прозываемого Делла-Порте. Если бы не существовал Рафаэль, Фра-Бартоломмео был бы бесспорно признан первым и лучшим из живописцев, возвысивших свое искусство до его земных пределов. Мыслью ли проникал он в божественный мир и понимал его, или же чувствовал его душою и передавал на полотне и дереве свои внутренние чувства — только никто, как фрате, не успел выразить во всей чистоте и во всем кротком его величии святой лик Богоматери. У него она является не земным существом, как у других живописцев, не жилицею земли, а всегда бестелесным видением, небесным идеалом красоты, в котором не от формы, не от очертаний, не от оттенков зависит несравненная красота: форма, очертания и оттенки тают и сливаются в выражении, соединяющем в себе все, что дает понятие о святости, о благости, о возвышенности… Мадонны Фра-Бартоломмео не только не уступают рафаэлевским, но — выше их: на них иногда боишься взглянуть — так сильно чувствуется в присутствии их наитие чего-то нездешнего и неземного. Младенцы его как бы не докончены, по правилам живописи, но зато в этой неопределенности, в самой неуловимости детских ликов как много духовного и мистического значения! Рука набожного художника не осмелилась слишком материально определить Недосягаемого и Невыразимого…

И произведение фрате, составлявшее родовое сокровище дома маркизов Форли, не уступало известнейшим из его творений. Знатоки нередко предлагали за него огромные деньги: но к этой картине питалось в семейтве ее владельцев какое-то необъяснимое предпочтение, завещаемое из поколения в поколение, от отцов сыновьям. В случае необходимости маркизы Форли скорее расстались бы со всей своею галереею, чем с одною рамою Бартоломмеевской Мадонны. Она даже была вделана в панель стены, чтобы никогда не могла быть вынута из своего места и перенесена на другое. Потаенная пружина давала возможность выставлять панель вместе с картиною в случае пожара, переделки дома, или какой-нибудь непредвиденной необходимости. Но никто в доме, даже и семействе, кроме хозяина, старшего в роде, никто не знал и не должен был знать о существовании этой пружины и о тайне — как ее приводить в движение. Жители и слуга дома Форли предполагали, что картина заделана наглухо в панели — и что не было никакой возможности достать ее, не выломив рамы из стены.

Когда Чекка, водившая своих гостей от картины к картине вокруг всей комнаты, дошла наконец с ними до Мадонны, она обернулась, думая уловить на лицах своих спутников обыкновенное изумление, всегда ощущаемое всеми, кто только приближался к чудной картине. Но она только удивилась, встретив одно холодное и спокойное любопытство вместо восторга и умиления. Гости смотрели равнодушно, как на прочие картины, и разве только бессменное и бессмысленное «Very nice indeed!» вылетало из уст некоторых из них, обычною и уже невольною данью всякой редкости, всякому созданию искусства. Набожная итальянка рассердилась и ужаснулась при таком непросвещенном равнодушии, меж тем как чувство гордости было глубоко в ней уязвлено недостаточным сознанием со стороны посетителей настоящего достоинства лучшего сокровища ее господ. Чекка, от рождения своего, также будто по наследству, служившая постоянно в доме Форли, привыкла почитать себя принадлежащею к семейству, которого судьбу с ее горем и радостями она усвоила себе вполне. Кроме преданности и привязанности своей ко всему роду маркизов, Чекка имела еще другое, большее право причислять себя к их домочадцам: она была кормилицей маркезины и вынянчила ее от колыбели. Вот почему она обращалась с нею, как с родною дочерью, говорила ей ты, и в отношениях ее к молодой девушке была странная смесь простодушной любви и безусловного уважения. Разумная и гордая Пиэррина вселяла в ум старухи невольное почтение, меж тем как сердце и глаза кормилицы не могли отучиться видеть в барышне свое дитя, свою питомку. Но для посторонних Чекка чувствовала и полагала себя в полном праве показываться и выражаться как настоящая хозяйка в доме и семействе Форли. Никто лучше ее не знал истолкования и значения всех частей и частиц многосложного герба маркизов, никто не мог с ней поспорить в изучении и исследовании всех легенд и преданий их рода, Чекка твердо стояла за отличия и заслуги своих господ, и усомниться в чем-либо, относящемся к их славе или преимуществу, значило смертельно оскорбить преданную домоправительницу.

Поэтому, когда альбионские гости почти равнодушно посмотрели нд Бартоломмеевскую Мадонну, предмет ее благоговения, Чекка косо взглянула поочередно на каждого из этих недостойных, выпрямила свой стан — и зловещее «cospetto» [16] почти громко слетело с ее необузданного языка.

Иностранцы не могли понять, что старуха одним этим словом чуть-чуть не посылала их всех к черту… Они недавно только прибыли в Италию и не успели еще примениться к живому, порывистому, но добродушному и почти детскому нраву и обычаю простого народа. Они вопросительно смотрели на Чекку, стараясь понять, почему она перед этой рамой вдвое больше и выше размахивала руками, чем перед всеми прочими. Глава семейства (лорд или лавочник, для повести все равно!) обратился к чичеронам: те ломаным французским языком, приправленным примесью тосканских гортанных звуков, кое-как вразумили синьора минора, как они его называли, и истолковали ему важность и ценность этой картины, им незамеченной.

— Да, да, это милая вещь, конечно! но я предпочитаю вот этого Лайпи.

И англичанин, справившись прежде с экранчиком из числа тех, которые находятся в каждой комнате каждого частного и общественного музея в Италии и носят печатное название и обозначение тщательно нумерованных картин, англичанин указывал на нумер в описи и на соответствующую ему довольно большую картину второстепенного художника. Картина, впрочем, представляла Сусанну.

Чекка только пожала в недоумении плечами и повела далее своих гостей.

Вошли в другую гостиную, обитую малиновыми богатыми тканями, с потолком, подразделенным на квадраты, в которых, промеж золоченых резных рамок и углов, на разноцветных полях были вылеплены и раскрашены, то по одиночке, то вместе, разные эмблемы, составлявшие герб Форли. В середине — богатая рама обширнее прочих представляла полный герб, с его легендою, «Ne piu, ne meno!» (Ни более, ни менее!). Амуры и гении, писанные кавалером Камулини, художником, прославившимся в этом роде и подражавшим удачно Альбану, поддерживали как главный картуш с полным гербом, так и разрозненные его подразделения. Живопись и веяние истощили все свое искусство над этим драгоценным плафоном, задуманным прихотью одного из последних маркизов, в богатом вкусе возрождения. Эта гостиная вмещала в себе исторические и мифологические картины, виды, головки, цветы. Имена Корреджо, Альбано, Караваджио, еще более громкие имена старых венецианских мастеров, обладателей таинства колорита, наконец, имя Андрея дель Сарто украшали табличку, положенную на камине. Сам этот камин был из белого мрамора, украшен барельефами и кариатидами, изваянными лучшими художниками прошлого столетия, но по рисункам и образцам, заимствованным у Сансовино, Бенвенуто Челлини и других великих художников XVI века. Мебель в этой комнате была вся резная и золоченая, она представляла смесь человеческих фигур, животных, растений и цветов, переплетенных в красивом беспорядке и поддерживавших столы, кресла и канделябры. Вдоль стен стояло самое редкое собрание стиппов, то есть старинных шкафчиков, принадлежащих к модам и домашней утвари XV и XVI столетий. Иные из этих шкафчиков были из черного дерева с украшениями из бронзовых листьев и фруктов из самородных каменьев; другие были перевиты кораллом или выложены янтарем, слоновою костью и яркими, дорогими кусками лазуревого камня. Против камина стояла конторка в том же вкусе; верхнее ее отделение представляло Олимп, с его богами, богинями, героями и аллегориями: все это были серебряные статуэтки, вышедшие из рук Бенвенуто Челлини, следовательно, не нужно говорить о совершенстве их отделки и рисунка. По углам малиновой комнаты стояли поставцы, обремененные тяжелою и дорогою серебряною и золотою посудою, блюдами, кубками, чарами всевозможных родов, размеров и форм. Роскошь и великолепие этой комнаты бросались в глаза с первого шага; она казалась достойною любого дворца. Далее, была еще диванная, обитая восточными тканями, устланная персидскими коврами, окруженная парчовыми диванами, с приступком, покрытым звериными кожами. Потом еще комната, обтянутая Гобеленовскими обоями лучшей эпохи, и, наконец, маленький будуар, покрытый сверху до низу зеркалами, по которым были разрисованы амуры в гирляндах и бабочки, порхающие в вычурной изысканности самого отчаянного рококо. Двери этой комнаты были также зеркальные и расписные; над ними в позолоченных картушах приседали, любезничали и нежничали напудренные пастухи и пастушки, сторожившие стада барашков и коз, перевязанных ошейниками из розовых и голубых лент. Эта комната слишком фантастическая и не подходившая по своей отделке к строгому и благородно важному стилю целого палаццо, была устроена прихотью одного из маркизов Форли, жившего много лет во Франции незадолго до революции. Он хотел перенести к себе в дом воспоминание будуара одной любимой им женщины и до конца своей жизни уходил запираться каждый день по часу в этот заветный будуар, в который никто не смел входить. Тут были только два портрета, пастели знаменитого Латура, в овальных рамах, стоящих на золоченых мольбертах. Первый портрет представлял прелестную молодую женщину, напудренную, слегка нарумяненную, с убийственными мушками на подбородке и под левым глазом; она держала розу и веер, смотрела так неподражаемо грациозно, с таким миловидным и шаловливым кокетством, что, глядя на нее, всякий поминал и оправдывал любовь и странности маркиза. Второй портрет был снят с самого маркиза Агостино Форли, когда он танцевал менуэт при дворе Марии-Антуанетты и безумно любил одну из знаменитейших дам французской аристократии.

Маркиз Агостино был в полном смысле прекрасный мужчина по тогдашним понятиям: довольно высокого роста, довольно стройный, с тонкими чертами, с глазами, в которых светилась плутоватая улыбка, с вздернутым слегка кверху носиком, с карминовым ротиком в виде сердца, словом — один из тех приторных красавцев, которых маркизы прошлого века обожали всем сердцем, так далеко запрятанным у них под огромными фижмами и панцырем из китового уса, служащим им корсетом! Красавец, в которого сразу влюбилась бы по уши любая гризетка, но о котором никогда не замечтается и не задумается на полминуты настоящая женщина, одаренная душою, умом и воображением… В нем невозможно было угадать тосканца, правнука древнего рода воителей и государственных мужей. Говорили, что на него похож: внук его, теперешний маркиз Лоренцо, брат Пиэррины.

Агостино, устраивая в дедовском палаццо свою игрушечную каморку, только последовал примеру одного из своих предков, которым была учреждена и убрана восточная диванная. Один из предков его служил в войске и на флоте Венецианской республики; под знаменем победоносного льва он ходил с галерами венецианцев на войну против турок, был взят в плен, пробыл несколько лет на одном из островов Архипелага, наконец, возвратился на свою родину, но не один, а с мусульманкою неизвестного происхождения и чудной красоты. Для нее, для дочери Востока, отстроил он эту диванную в виде киоска, где она поселилась и пребывала, охраняемая негритянкой и карликом, которых он дал ей в услужение. Недолго цвел пышный и нежный цвет, пересаженный на чуждую ему почву. Даже жаркое солнце Флоренции не могло отогреть и возлелеять дочь знойного Востока. Года через четыре мусульманка зачахла и умерла, а маркиз, сделавшись мрачным и угрюмым, проводил жизнь свою в опустелом жилище красавицы. Потом семейство, огорченное отчуждением старшего в роде, уговорило его опять жениться и выбрало ему невесту меж первыми и знатнейшими красавицами Флоренции. Но новобрачный не полюбил своей супруги; диванная осталась любимым местом его отдохновения и пребывания. Он умер еше в молодых годах, завещавши малолетнему сыну и всему последующему нисходящему роду своему никогда не уничтожать и не изменять любимой его диванной, но обновлять и поддерживать ее вечно в том виде, в котором он ее создал.

Итак, каждый угол в палаццо Форли имел свое значение, свои предания. Память отбывших поколений сохранялась в нем предметами, им принадлежавшими и сроднившимися с их внутреннею жизнью, с их страстями и деяниями. Предки будто не покидали своего пышного родового дома, будто обитали в нем и следили за своими потомками.

Как прекрасны, как назидательны и вдохновительны такие дома, такие жилища, где время громко говорит своими красноречивыми следами. Какая поэзия дышит в старинных покоях, меж остатками роскоши, привычек и обычаев далеких от нас людей и поколений!.. Можно ли сравнить с ними современные модные клетки Европы, этот жалкий эгоистический быт, этот мишурный блеск, этот изнеженный, изнеживающий комфорт, эту рассчитанную для тщеславия лжероскошь?.. Вотще стремится подчас Европа перенимать у прошедшего, подражать его обычаям и произведениям, устраивать и убирать по-старинному жилища; она только снимает плохие карикатуры. Там, где в старину помещалось семейство, тесно связанное узами дружбы и родства, там, где обитал родоначальник со всем родом своим, с чадами и домочадцами, там теперь слишком просторно и дорого уменьшенным и разрозненным семьям. Отрасли одной и той же ветви не уживаются теперь вместе, не собираются около своего родного корня. Каждый член семейства, каждая единица большого целого тянет в сторону, имеет свое направление, свою собственную цель. Как после Вавилонского столпотворения, и в наше время люди нередко расходятся, не понимая более друг друга. Нет единодушия в семействе, нет единогласия в доме. Покидая огромные вековечные хоромы дедов, люди строят себе, не прочно и не твердо, лет на 20 или на 30, на свой век, картонные домики и тесные приюты. И там ежегодно меняют, бросают и ломают принадлежности жизни. Спросите, например, у любого парижанина: где кресла, в которых сиживал его отец, где зеркало, служившее его матери, где кровать, в которой сам он родился? Увы, не у многих избранных сохранились они! Все это продано, обменено и переменено десять раз. К чему этот хлам?.. Из моды вышло!.. Давайте нового! Каждый день нового! И еще новее, если можно! — что за беда, если это новое хуже, беднее, неудобнее прежнего старого?.. оно ново и тем мило!.. Старые вещи, старая утварь, может быть, полны значения и воспоминания?.. но к чему, зачем воспоминания?.. они занимают слишком много места. И что же? Едва блаженное поколение достигло своей маленькой цели, едва устроило себя по своему вкусу, уж ему опротивело достигаемое, надоело устроение. Там, у соседа, лучше. Новее, страннее. Надо наверстать!.. Прочь все готовое! долой прежние затеи! скучно, неловко, хочется чего-то нового!

Правда, и на Западе есть страны, где умеют ценить былое, умеют дорожить воспоминаниями старины, в которых любовь и почтение привязывают к могилам отцов, к колыбелям детей; страны, которые живут в одно время в настоящем и минувшем. Назовем Италию: в ней сохранилась священная привязанность к преданиям и остаткам старины.

В доме Форли минувшее оставило по себе представителя: под кровлею этого дома билось сердце, сохранившее с любовью залог воспоминаний своего рода, бодрствовала мысль, глубоко понимавшая, к каким доблестям, к каким заслугам обязывала потомков слава предков.

Загрузка...