Как человек, лишенный материнской ласки с детских лет, Флорентий Федорович через все годы пронесет в своем сердце тоску о той, которая дала ему жизнь, но которой не суждено было увидеть свое чадо ни в короткие, радостные мгновения его творческих взлетов, ни в тяжкую годину горестного одиночества… Единственное наследство, доставшееся ему от матери, — самое сокровенное его богатство, с которым он не расставался никогда, — был ее небольшой акварельный портрет, миниатюра, выполненная неизвестно кем и когда. Флорентий Федорович не знал даже, такой ли была мать до или после его рождения. И никто не мог ему ответить на этот вопрос. Куда бы ни забрасывала его судьба — повсюду Флорентий Федорович возил с собой этот портрет. И сколько раз, оставаясь один на один с ним, изливал матери свою душу, посвящая ее в самые потаенные думы, о чем даже не решался откровенничать с близкими своими друзьями.
Мать ему казалась удивительно похожей на Сикстинскую мадонну. В ее глазах, безотлучно смотревших на него, он каждый раз встречал что-то такое, что умиротворяло, ободряло душу и сердце. Он долго не отводил взгляда, словно пытаясь проникнуть вглубь этих родных очей…
Но всегда с ним был и портрет еще одной женщины — Веры Ивановны Писаревой. Ее образ неотлучно был с ним и в дороге, и за письменным столом. Верочка Писарева, его первая — и, увы, последняя! — любовь…
Тогда письмо Флорентия Федоровича к царю не принесло желаемого результата. Вера Ивановна по-прежнему оставалась глухой к его чувствам. Власти не хотели возвращать ее в столицу, скорее всего, по самой примитивной логике: чтоб писаревским духом там и не пахло…
От друзей в Петербурге узнал, что в 1871 году Вера Ивановна уехала в Варшаву, якобы занялась там журналистской работой. Рана, нанесенная столь внезапным и не до конца понятным разрывом их отношений, со временем заживала. Флорентий Федорович окунался в новый для себя мир жизни политического ссыльного. Вокруг него появлялись новые люди. Нужно было жить и бороться… Лишь портрет Веры Ивановны по-прежнему стоял на письменном столе, радуя его и огорчая…
Решил возобновить прерванное общение лишь тогда, когда в очередной раз наступила нелегкая пора в его жизни. Годы ссылки подорвали здоровье. Вятское сидение, «прогулка» по этапу до Тюмени, месяцы волнений в Ялуторовске не прошли даром. Чахотка не давала покоя. Умер барон Н. А. Корф, с которым переписывались и сотрудничали пятнадцать лет. В издательских делах столкнулся впервые с реальной возможностью краха…
Очень неуютно чувствовал он себя в те январские дни 1885 года. Случайно узнал от одной знакомой, что она отправляется в Варшаву. Решил просить ее отыскать там Веру Ивановну и передать ей вместе с небольшим письмом свою фотокарточку. Зачем? Трудно объяснить… Скорее всего, подействовали слова из письма покойного Николая Александровича Корфа. Сам уже тяжело больной, он каждый раз находил слова, чтобы утешить друга в часы его все новых и новых испытаний…
Когда Павленков покидал Вышневолоцкую политическую тюрьму и отправлялся в Сибирь, настроение было не из лучших — мучили полнейшие неизвестность и неопределенность. Написал в Женеву, где проживал Н. А. Корф, поделился своими невеселыми мыслями. Излил душу, и вроде бы стало легче. А по пути в ссылку пришло дружеское письмо от барона. Там и были эти строки: «Жена моя, вот уже 24 года всегда распинающаяся со мною на одном и том же кресте, принимает самое теплое участие в Вашем, то есть нашем горе и шлет Вам искреннейший привет. Пусть хоть то тепло, которым повеет от нас на Вас, согреет Вашу душу и поддержит Ваши силы».
Вот эти его слова о его жене, с которой они вместе несли тяжелый крест по жизни, почему-то и всплывали в памяти Флорентия Федоровича. Видимо, и захотелось узнать: а как же сложилась судьба Веры Ивановны?
Уже в конце февраля 1885 года пришел ответ из Варшавы. «Мы с Вами когда-то были большими друзьями, Флорентий Федорович, — писала В. И. Писарева, — но с тех пор утекло столько воды… я, несколько раз собираясь писать Вам, все откладывала по разным соображениям.
Сейчас Вера Ивановна решилась написать письмо, тем более что и мадам Гречина, передавшая павленковское письмо, уверяла, что Флорентий Федорович будет рад получить весточку от нее. Вера Ивановна обращается с просьбами к ныне столь известному столичному издателю. Пятнадцать лет газетной работы подорвали ее здоровье, и она нуждается в лечении, а средств нет. Не оказал ли бы Флорентий Федорович содействие в том, чтобы она смогла получить пособие от Литературного фонда. Также она предлагает свои услуги издателю в качестве переводчика с французского, немецкого, итальянского и польского языков. Вера Ивановна выражает признательность за фотографию: «Благодарю Вас за карточку; памятуя, что “долг платежом красен”, я пришлю Вам свою, но предупреждаю, что она будет далеко не похожа на ту, которая у Вас уцелела. Ведь с тех пор прошло 18 лет!»
Так завязалась их переписка. Потом Флорентий Федорович приезжал к Вере Ивановне в Варшаву. Вера Ивановна жила с дочерью Юлей, постоянно испытывая материальные затруднения. Флорентий Федорович посылал деньги, книги, обеспечивал переводами… Она не скрывала своего огорчения от того, что после смерти брата так опрометчиво оборвала нити собственного счастья… В письмах то и дело прорывалось: «Меа culpa, mеа maxima culpa!» («Без числа согрешишь, и без толку покаешься»); «Добрый мой старый друг, который иногда бывает лучше новых двух…»; «Alte Liebe mortet nicht» («Старая любовь не умирает». — В. Д.).
Письмо от 19 октября 1885 года Вера Ивановна начинает выражением: «Не о книгах единых свят бывает человек». Жалуется, что долгое время не получает ни слова в ответ. Сообщает, как распорядилась присланной книгой. «Книгу я подарила дочери, которая очень обрадовалась, тотчас принялась читать и весьма благодарит “незнакомого господина в Петербурге”». «…Заработок мой упал до такого минимума, что просто не знаешь, как свести концы с концами», — пишет далее Вера Ивановна и просит помочь с работой. Интересуется, как дела с открытием детского журнала и не найдется ли в нем места для нее.
В письме от 1 мая того же года Вера Ивановна спрашивает: «Не угодно ли Вам приобрести переписку Дмитрия Ивановича и за какую цену?», «Сможете ли, захотите ли Вы дать мне работу?»
В следующем письме — хорошее настроение. «Спасибо! Вы меня поняли. Ну, как же можно не быть друзьями, когда мы так прекрасно понимаем друг друга через 17 лет разлуки, издали! Заранее благодарю за книжки и брошюры о Никоне, Морозовой, Аввакуме, но так как Вы мне предоставили carte blanche выбирать из двух вещей ту, над которою я охотнее поработаю, то я на первый раз возьму “Сагайдачного”, ибо он короче и представляет больше исторической яркости, больше бытовых картин, да пословный массив не такой, надрывающий душу. Если бы Вы захотели совсем ублаготворить меня и прислали бы мне что-нибудь о Сагайдаке, чтобы ярче обрисовывало его личность, я сказала бы Вам глубокое спасибо; ежели ничего такого нет, то придется довольствоваться наличным материалом, который можно вытянуть из Мордовцева. Прости ему Бог!»
И опять напасти обрушиваются на бедную женщину. «У меня большое горе — дитя заболело, боюсь, не серьезно ли», — пишет Вера Ивановна. В другом письме сообщает: «Я серьезно думаю уехать и, если возможно, убраться в Петербург. Скажите что-нибудь на этот счет». Павленков отговаривал ее от такого шага — без заработка, без поддержки непросто ей будет на новом месте. Обещал предоставлять ей работу в год рублей на шестьсот. В письме от 2 сентября 1886 года Вера Ивановна обижается: «Могли съездить в Москву и Нижний, а не могли приехать на свидание со старым другом в Варшаву? Стыдно и нехорошо!» А это письмо уже после их встречи в Варшаве: «Долго я раздумывала, писать Вам или нет; раздумывала потому, что после нашего свидания в Варшаве Вы совсем забыли меня, пропали без вести, несмотря на обещание переписываться, с горизонта». Еще в одном письме — просьба прислать по два красивых экземпляра ее перевода детских книжек — «Приключение сверчка» Э. Ш. Кандеза и «Через дебри и пустыни. Скитания молодого беглеца» С. Ворисгофера. По одному для дочери, «у которой нет маминого перевода, чем она очень обижена»; другие — в подарок детям одних добрых людей.
А в этом письме о болезни дочери, о совете врача отправить ее в деревню, на свежий воздух, об отсутствии средств: «Как Вы думаете, нельзя ли мне опять через пять лет обратиться к Литературному фонду. Будьте добры, не откажите ответить. Я совсем одинока…»
Деньги Павленков выслал тотчас же. Через несколько дней Вера Ивановна сообщала, что 2 мая отправила девочку в Александрию под Варшавой, где служил и жил племянник ее Сокольников с матерью. Кстати сказать, добавляла Вера Ивановна, «сестрой знаменитой мадам Маркович». Веру Ивановну тревожит теперь ее долг, и она просит работы, чтобы расплатиться.
И словно снова переносится в Санкт-Петербург середины шестидесятых. Когда они шутили, спорили и были счастливы… «Не забудьте, — пишет Вера Ивановна, — что и мы, Писаревы, потомственные дворяне с Дмитрия Донского. Это смешно, несовременно и недемократично, но я дорожу своей дворянской традицией и гербом».
Флорентий Федорович отобрал два письма, удобнее устроился в кресле и стал перечитывать их. Одно письмо из самых первых в их переписке. Выполнив просьбы Веры Ивановны, Флорентий Федорович сообщал ей об этом достаточно сухо, по-деловому. Она почувствовала эту отчужденность. И в ответ вылила свою исповедь… Лишь в конце смогла сдержать себя…
«…Ваше последнее письмо, весьма суровое, так живо напомнило мне того Павленкова, с которым мы читали “Дым”, исправляли у Черкасова корректуры “Физики” Гано, гуляли в Рождественскую ночь по Крестовскому острову, возвращались в белые, краткие весенние ночи с Большой Мещанской на Большую Итальянскую, с которым читали по частям, мысль за мыслью, аргумент за аргументом незабвенную защитительную речь о сочинениях Писарева, что 17 лет будто не бывало. Я встретила в Вас во всей прежней полноте все, чем я в Вас дорожила, что было в Вас хорошего — редкий, светлый, острый и гибкий, как дамасский клинок, ум, кроме того, женски-нервную впечатлительность, превосходящую, пожалуй, даже мою, крайний идеализм, потому что Вы идеалист с ног до головы, несмотря на отрицание всего внеестественного и всех мифологий и космогоний, умственную страстность, доходящую до самозабвения и… сказать ли? Нет, лучше не скажу, ибо это завело бы меня слишком далеко…»
…Флорентий Федорович не читал, а словно слышал голос своей любимой. Как же я мог упустить свой шанс? Почему не был настойчивым? Ведь она любила…
Но… старого не воротишь. Вот и Вера Ивановна пишет об этом. Правда, уже десять лет спустя после восстановленных отношений.
«Спокойствия я Вам не желаю, ибо, ведь Вы все тот же, который:
“А он, мятежный, ищет бури,
Как будто в бурях есть покой”.
А ведь была и “струя светлой лазури”, был “луч солнца золотой”, да все это, как говорил Митя, было, да сплыло, да быльем поросло».
От писем мысли перенеслись к событиям их сегодняшнего сотрудничества. 3 октября 1898 года типография М. Я. Минкова представила в цензурный комитет, в соответствии с действующим порядком, требуемое число экземпляров книги «Иезуиты, их история, учение, организация и практическая деятельность в общественной жизни, политике и религии», которая была переведена Писаревой и издана Павленковым.
Тут же последовало распоряжение задержать печатание до особого распоряжения. Цензор Пантелеев принялся за изучение труда. Он настрочил восемь страниц убористого рукописного текста соображений, но не мог признать книгу предосудительной. Цензурный комитет согласился с его мнением и в отношении в Главное управление по делам печати писал: «…Цензор Пантелеев доложил комитету, что это сочинение имеет за границею довольно большое распространение, судя по тому, что настоящий русский перевод сделан с 6-го издания, но на русский язык является впервые отдельною книгою, а в выдержках для характеристики было помещено в №№ 72, 73, 74, 77, 80, 84 и 88 газеты “Церковно-общественный вестник” за 1874 год. Сочинение это представляет подробную историю ордена иезуитов и такое же изложение их вредного учения, а общий характер сочинения есть осуждение последнего. На стр. 247 автор так характеризует учение иезуитов: “История ордена производит впечатление истинной трагедии. Великие заслуги, которые он оказал папству, развили его гордость до размеров дерзости; опьяненный успехами, он стремится к господству над церковью, старается навязать ей свое учение; старается уничтожить традиционный строй церкви; он искажает и извращает древнюю веру; портит чистоту нравственного учения и оказывает разлагающее влияние на духовную жизнь своего времени; он распространяет самые грубые, самые нелепые суеверия и проповедует внешнюю, мертвую нравственность. Внеся нравственное разложение в область церкви, орден подрезает те корни, которые она пустила в сердце общества и, поддерживая внешним образом ее господство, он подорвал самые глубокие ее основы: св. Духа и дочери Троицы. Она была не только первою поверенною и сотрудницею Троицы, но и самою чистою ее представительницею. Без Девы Марии Бог не был бы в состоянии создать мир, потому что если бы она не приняла благовестив архангела Гавриила, то Сын не смог бы сделаться человеком, следовательно, человечество не было бы спасено и Бог не создал бы Вселенную, чтобы не отдать проклятию весь человеческий род” (ст. 192)». Цензурный комитет представлял Главному управлению по делам печати решать судьбу книги. И оно вскоре сообщило, что книга «может быть выпущена в свет».
…Очередное письмо Веры Ивановны напомнило о той поре, когда он вместе с друзьями готовился к Литературному процессу по второй части сочинений Д. И. Писарева. Вера Ивановна обратила тогда внимание, что в обвинительном заключении Дмитрию Ивановичу приписывалось, будто он осмеивает верования Киреевского. А поскольку верования эти — православно-христианские, то вот вам и крамола. На развенчании этого заключения прокурора следовало сосредоточить главный удар защитительной речи. Тут можно было убедительно показать, что Писарев спорит с Киреевским, но догматов религии он вообще не касается. Самое же основное, что, оттолкнувшись от этой части обвинения, можно было изложить существо идей, раскрытых в статье «Русский Дон-Кихот». Причем одновременно подробнее осветить и идейно-философские воззрения Киреевского.
Поскольку прокурор в обвинительном заключении не привел ни одной цитаты из сочинений последнего, кроме тех, на которые ссылается Писарев, решено было воспользоваться его промахом. Так можно было доказывать голословность прокурорских придирок, подводить судей к пониманию того, что обвинитель не разобрался в существе дела.
Поэтому в защитительной речи определенное место заняло изложение взглядов Киреевского на роль русского народа в европейской цивилизации: вскрывались противоречивость этих воззрений, их неоправданный крен в идеализацию древнерусской истории. В конце своего выступления ему удалось, как считала Вера Ивановна, убедить судей в том, что речь в писаревской статье идет не о подрыве основ православия, а всего лишь о критическом разборе взглядов Киреевского.
Исчислив все добродетели древнерусского человека и снабдив его такими богатствами, какими не обладал еще ни один народ, Киреевский увидел, что с такой тяжкой ношей русский человек мог бы раздавить весь мир лишь одной своей тяжестью и что у всякого читателя должен непременно родиться вопрос: почему же русский народ не опередил Европу, почему же Россия, имея столько залогов, не стала во главе умственного движения всего человечества? Как человек честный, Киреевский не уклоняется от ответа. Он говорит: «Это произошло по высшей воли Провидения. Провидению, видимо, угодно было остановить дальнейший ход умственного развития России, спасая ее, может быть, от вреда той односторонности, которая неминуемо стала бы ее уделом, если б ее рассудочное образование началось прежде, чем Европа докончила круг своего умственного развития».
Мне оставалось только закончить тему следующим монологом: «Я уже не говорю про внутреннюю нелепость этого ответа, по которому следует, что мы должны ждать для своей умственной зари полного заката европейского солнца и что нашей цивилизации поставлена такого рода дилемма: если она началась, то европейское умственное развитие кончилось и разлагается; если Европа продолжает развиваться, то мы должны коснеть. Я не говорю обо всем этом. Но посмотрите, какая подкладка у всего этого ответа. России предопределено подождать… России предопределена лучшая будущность, чем Европе… Позволяю себе спросить: неужели понятие о предопределении есть понятие христианское, а не фаталистическое, и неужели Писарев, читая эти строки, не имел права назвать такие нехристианские воззрения Киреевского — непогрешимыми убеждениями убогих старушек Белокаменной, допотопными идеями и другими одинаково справедливыми эпитетами, так ужасающими г. прокурора? Неужели, наконец, нельзя назвать мистиком человека, признающегося в том, что он ходит по соборам слушать Евангелие, предварительно загадавши? Пусть мне докажут, что слушание Евангелия в виде игры в лотерею не есть чистейший мистицизм, а вполне согласно православно-христианским верованиям».
…Давно это было. Но сердце его волнует, как и прежде. Не оттого ли, что то было время юности, любви и надежд?