Для торжества у Павленкова не было особых оснований, так как оставалась неизвестной судьба второй части писаревских сочинений. Хождения по сему поводу в цензурный комитет, беседы с цензорами, в Главном управлении по делам печати мало оставляли надежд на благополучное завершение дела. И все же.
С Верой Ивановной Флорентий Федорович обсуждает все возможные шаги, которые можно было бы предпринять, чтобы спасти том.
— Мне стало доподлинно известно, что по второй части против меня как издателя будет возбуждено судебное преследование. Значит, будет суд. Если суд, то у меня сохраняется право защищать свои интересы…
— Многое, очень многое будет зависеть от того, кто выступит на процессе в роли защитника.
— Согласен с Вами, дорогая Вера Ивановна. Есть тут у меня одна дерзкая затея… Не знаю, как Вы расцените ее?
— Что Вы еще намереваетесь предпринять, Флорентий Федорович?
Павленков помедлил с ответом, а затем спросил:
— Как бы Вы отнеслись к тому, если бы защиту на суде я взял на себя? Кто, кроме меня, лучше всего знает всю сию печальную историю?
— А не преуменьшаете ли Вы реальной опасности? Перед Вами будут находиться профессиональные юристы. И они не преминут использовать против Вас любую запятую в статьях закона…
— Все это верно. Но ведь меня познакомили с обвинительным актом. Все предъявляемые мне обвинения подведены под соответствующие статьи… Разве мы не в состоянии изучить их? Я Вам вручал свой собственный труд «Наши офицерские суды». В Киеве я несколько месяцев изучал юридические справочники.
— Одно дело изучить и толковать законы… Совсем другое суметь в ходе судебного разбирательства быстро и точно ориентироваться, находить сильные и слабые стороны у обвинения… Ваша задача убедить суд в своей невиновности.
— А почему не попытаться? Но, знаете, мой друг, самое важное, что подталкивает меня к такому шагу, заключается в другом. Прокурор будет изобличать Дмитрия Ивановича во всех грехах. Он вынужден будет цитировать писаревские статьи. Допустим худшее. Статьи не пропустят к печати. Но в своем ответном слове, полемизируя с прокурором, я смогу привести все другие места из тех же статей… Улавливаете? Они и прозвучат целиком на процессе.
— Это, конечно, заманчиво. Но я все же очень сильно сомневаюсь, насколько оправдано подвергать себя такому риску.
— Риск, говорят в народе, благородное дело. Но суть-то не в этом. Меня не страшит вся атмосфера борьбы. Напротив, она увлекает. Знаете, я подумал, что на процесс приглашу стенографиста, пусть он все запишет.
— А это зачем?
— Нет, не подумайте, что-де о славе пекусь. Берем худший вариант, статьи будут не пропущены, процесс нами проигран. Тогда я опубликую стенограмму процесса. Это ведь не возбраняется. А следовательно, писаревские мысли и таким путем дойдут до большего числа публики!..
— С Вами, Флор, не соскучишься.
Провожая Веру Ивановну к дому, Павленков сообщил ей, что собирается по делам на несколько дней в Москву. Если все сложится удачно, он потом подробно расскажет ей о задуманном предприятии.
Возвратившись к себе, Флорентий Федорович еще раз перечитал полученный в середине апреля обвинительный акт. Он не стал расстраивать Веру Ивановну. С ней он посоветуется позднее. Сейчас очень было бы полезно пообщаться с Дмитрием Ивановичем. Но тот не желает слышать о встрече. Полностью изолировался в своем лопатинском гнездышке… Ну и женщины. Вот какую силу могут иметь они над человеком. Да каким человеком? Силе духа Писарева можно позавидовать. А гляди-ка, полностью во власти Марии, как там бишь ее по батюшке, Александровны. Придется вновь прибегать к надежному эпистолярному жанру.
«Я уезжаю в Москву, — начал Флорентий Федорович письмо. — Пока же, до приезда оттуда, отдаю Вам обвинительный акт: он мне пока не нужен — я его прочел, а в Москве придется более ездить, чем сидеть. Да, наконец, я оттуда вернусь очень скоро. Просмотрите, пожалуйста, в это время акт со вниманием, подобающим делу, и изложите (лучше на бумаге) те основания, доводы и факты, которые, с Вашей точки зрения, было бы полезно привести в опровержение Тизенгаузена. Желательно, чтобы Вы особенно налегли на его “Русского Дон-Кихота”. Исполнением моей настоящей к Вам просьбы Вы крайне меня обяжете. Обратиться к Вам в настоящем случае я считаю своим долгом, своей обязанностью: до тех пор, пока Вы не считаете себя совершенно чуждым этому делу, я не имею права говорить только от себя, я должен чувствовать, что я так же говорю и отвечаю. Для того же, чтобы чувствовать, надо осязать. Голое полномочие есть не более как иллюзия. Разве можно уполномочить другого на что-нибудь близкое для себя, не сообщивши своему доверенному ровно ничего, кроме своей удостоверительной подписи и казенной печати нотариуса? Поэтому мне кажется, что Вы сами желаете снабдить меня некоторыми инструкциями, но только удерживаетесь от этого в силу каких-нибудь ложных недоразумений. Верьте же, что после сказанного мною на предыдущей странице я иначе не могу относиться к Вашим указаниям и советам, как к элементу, выводящему меня из уединенности и придающему мне, следовательно, большую уверенность в законности моих доводов.
Если у Вас и у Вашей мамаши нет 2-й части, тогда придется вместо нее достать те книжки “Русского слова”, в которых были помещены преследуемые статьи. Вы просто обратитесь в книжную лавку Шагина (по Б. Садовой, против Гостиного Двора), у него продаются №№ — 62 г. После с Вами сочтемся. — По приезде из Москвы я тотчас же дам Вам знать о результате моего путешествия. Вы, вероятно, не откажетесь зайти для переговоров ко мне. Мой адрес: В Зи-мином переулке (на углу Б. Мещанской), д. № 2, д. Бруста, кв. № 12. Примите уверение Ф. Павленков».
Флорентий Федорович перечитал написанное и вновь склонился над листом. «Я принял все меры, чтобы затянуть процесс настолько, — дописал он, — чтобы я успел сделать свое дело в Москве, что Вы можете видеть из моего первого прошения в Судебную Палату. Оно в подлиннике находится у Гирса, которому я поручил его подать в пятницу утром».
Вложив в конверт письмо и обвинительный акт, надписав адрес, Флорентий Федорович еще какое-то время сидел, полностью погруженный в предстоящие заботы. Отрадно, что «Физика» Л. Гано выручает. Расходятся книги блестяще. Касса в книжном магазине не пустует. Иначе задержка вот уже на год с выпуском второй части разорила бы окончательно. Хорошо, что появились товарищи, которые понимают тебя, с которыми можно открыто поделиться своими планами, сомнениями. Вот и Черкасов, и Надеин, и Гире поддержали: защиту надо вести самому! В меру сил оказывают помощь, используя своих влиятельных друзей в обществе. Эх, удалось бы в Москве мое «дельце»?.. Тогда бы мы еще посмотрели, господин Тизенгаузен! Да еще и Дмитрий Иванович после поездки в Москву все-таки заглянет ко мне, вручит свои соображения… Мы должны победить! Иначе просто нельзя…
Что-то я замечтался… Уже за полночь, а завтра в путь…
Москвой Флорентий Павленков любовался во время бесчисленных разъездов на извозчиках. Обрадовало письмо от той, что была ему всех дороже. Вера Ивановна писала Флорентию в Москву: «Горячо и крепко целую Ваши хорошие, умные глаза, которые теперь часто должны иметь то живое, несколько озабоченное выражение, которое я особенно люблю в них. Часто, часто они мне видятся теперь, и почему-то когда я о Вас думаю, мне кажется, что они должны хорошо, тепло и дружески смотреть на меня теперь». Она хотела поддержать любимого человека, занятого хлопотами по подготовке к серьезному судебному разбирательству. Рекомендации друзей выручали. Как будто бы его замысел должен был осуществиться… Времени, правда, в обрез.
Когда подали письмо от Дмитрия Ивановича, с нетерпением набросился на него. Что же советует Писарев? Может быть, еще какое-нибудь предложение родилось у него? Письмо от 20 апреля. Значит, сразу по получении его послания Дмитрий Иванович тут же и отвечает: «Я не могу исполнить Вашу просьбу, не могу дать Вам никаких соображений и доводов для борьбы с прокурором…» Первые строки больно резанули… Не верилось, что Дмитрий Иванович пребывает в столь тягостном состоянии. К борьбе, чувствуется, он не готов… Однако надо же ознакомиться со всеми его суждениями…
«Читая обвинительный акт, я убедился в том, что в нем нет клеветы и что цензурный комитет и прокурор действительно увидели в моих статьях только то, что я хотел в них выразить. Признаваться в этом публично, конечно, нет надобности; но читать и перечитывать свои старые статьи с тем, чтобы как-нибудь поискуснее извратить их основную мысль, — это труд настолько утомительный и неблагоразумный, что я не решаюсь за него взяться. Я не адвокат, мой ум совершенно не приноровлен к той работе, которая тут требуется, и поэтому я совершенно уверен, что, убив на чтение и перечитывание двух старых статей несколько дней, оторвавшись на это время от тех работ, которые теперь имеют для меня живой интерес, я не принесу Вам никакой существенной пользы, то есть не дам Вам в руки ни одного нового и убедительного аргумента. Поэтому я отказываюсь тратить время на бесплодные письменные упражнения.
Я уверен, во-первых, в том, что Вы достаточно ясно понимаете смысл тех статей, которые Вам придется защищать, во-вторых, в том, что Вы не сделаете никаких неуместных уступок. Я уверен, что судьба этих двух статей интересует Вас гораздо сильнее, чем меня. Поэтому я полагаю, что всего лучше будет предоставить Вам в деле защиты самое безграничное полномочие. Защищайте, как хотите, а я заранее все одобряю. Готовый к услугам Вашим Д. Писарев».
— Что ж, и на том спасибо. Я-то не сделаю неуместных уступок… А Вы, Дмитрий Иванович? Что же Вы прячетесь в кусты? Да еще и ехидничаете: «…Судьба этих двух статей интересует Вас гораздо сильнее, чем меня…» Как так можно? Значит, подозреваете, что я действую во имя выгоды? Нет, нельзя оставлять такой поступок без ответа.
И Павленков тут же высказывает Писареву все, что он думает по поводу такого поведения своего идейного учителя.
26 августа 1868 года он пишет: «Мне переслали Ваше письмо в Москву. Признаться, оно меня крайне удивило. Читая его, можно подумать, что к Вам обратились по делу, совершенно для Вас новому. О результате Вашего ответа я ничего не говорю. Прочитавши его, я даже пришел к тому мнению, что Вы сделали лучшее из того, что могли. При том нравственном состоянии, в котором Вы теперь находитесь и которое сказывается в каждой строке Вашего письма, Ваша помощь, пожалуй, скорее могла бы принести вред, чем какую-либо пользу. Но вспомните, Дмитрий Иванович, как Вы относились к предстоящему процессу в крепостной, долопатинский период. Вы буквально настаивали тогда на общем обсуждении плана и ведения судебной защиты. Это-то и побудило меня отнестись к Вам письмом по получении обвинительного акта. Я бы никогда не сделал этого при теперешних обстоятельствах, если бы не сознавал, что на мне лежит в некотором роде нравственная обязанность исполнить Ваше настойчивое и в высшей степени законное желание. Теперь я вижу, что причинил Вам одно лишь беспокойство. Но мне казалось, что если бы я поступил иначе, то это было бы с моей стороны не совсем хорошо. С другой стороны, согласитесь, что я не могу никаким образом знать, что Вы переменили мнение о своем уме. Кажется, Вы иначе относились к нему, читая, по выходе из крепости, обвинительную бумагу цензурного комитета. Куда же девалась Ваша излюбленная теория иезуитизма? Но я забываю, что то был долопатинский период. Готовый к услугам Ф. Павленков».
Ох и огорчила же Флорентия Федоровича перемена в настроении Писарева. Этот отказ принять участие в подготовке к судебному процессу по второй части сочинений вызвал, как видно, однозначную реакцию — обиду.
Чуть-чуть отойдя от охватившего чувства негодования, перечитав «сердитое» письмо Д. И. Писареву, Флорентий Федорович засомневался: отправлять его или не отправлять? Получи Дмитрий Иванович такое послание, это будет равнозначно разрыву отношений. С другой стороны, как больно сознавать, что талантливый человек бывает подвержен слабостям людским, что он может стать жестоким и немилосердным, равнодушным как к судьбе его же собственных произведений, так и людей, искренне и преданно работающих во имя одного, чтобы свободолюбивый писаревский голос услышало как можно больше граждан великой нашей Руси…
Как всегда в трудную минуту, в миг колебаний и раздумий, когда требуется обязательно сделать безошибочный выбор, человек тянется к другу, близкой душе, способной понять и дать совет. Тем более что Вера Ивановна Писарева не может остаться безучастной к этой истории.
«От Писарева я такого пассажа не ожидал, — пишет Флорентий Федорович Вере Ивановне. — Посылаю ему ответ. Я нарочно посылаю его через Вас. Писавши его, я торопился. Может быть, чего-нибудь недосказано. Я Вам предоставляю право остановить его, если найдете почему-либо нужным». Далее же Флорентий Федорович продолжал так: «Об одном пункте я умолчал намеренно, а именно о том, что Писарев забывает, каким образом я сделался ответчиком по его делу. Но напоминать об этом я счел недостойным. Я считаю и всегда считал это дело настолько же своим, насколько и его. Он сам должен понять свою неловкость. Не знаю, однако, поймет ли? Теперь он что-то не очень стал понятлив. Новая крепость, дом Лопатина, кроме слога, ничего в нем не оставила…»
Позднее Флорентий будет благодарить Веру Ивановну за то, что она не поддалась этому же чувству и не познакомила брата с его гневным письмом, отправленным из Москвы…Действительно, не в натуре такого гордого своими принципами молодого талантливого человека, каким был Дмитрий Иванович, юлить, искать какие-то пути, сглаживать углы, идти на попятную или скрывать свои убеждения! А на что же мы — его сотоварищи, единомышленники? Поэтому
Флорентий Федорович решает не только не усугублять возникших недоразумений с Д. И. Писаревым, но, наоборот, он по возвращении из Москвы добивается личного свидания с критиком. Об этом он позднее рассказал сам в письменном ответе на вопросы комиссии, которая допрашивала его, требовала объяснений по изъятым у издателя во время ареста письмам и документам. Павленков ничего не скрывает. «Можно ли было мне не удивиться, когда я получил письменный документ его (Писарева. — В. Д.) отступничества от своих идей? — признается Флорентий Федорович и добавляет: — Это было, без сомнения, невозможно. Письмо мое есть лишь одна буква моего удивления и упреков. Самое же удивление было мною выражено Писареву на словах, когда я вернулся из Москвы».
«Я попросил у него объяснения. Я просил его дать мне возможность понять то превращение, которое в нем совершилось за последнее время. В самом деле, в крепости и по выходе из нее он называл мнение цензурного комитета (которое целиком перешло в обвинительный акт прокурора) клеветою, а теперь вдруг говорит, что он хотел сказать именно то, в чем его обвиняет цензурный комитет. Своими ответами Писарев меня не удивил. Он признался мне, что в последнее время он чувствовал в каждом своем шаге, в каждой строке своих статей падение и увядание, он снова повторил мне о той тяжести и неизбежности влияния любимой им женщины, которое всех вооружило против него. Он раскаивался в том, что оставил общество и замкнулся в тесном кругу этой женщины; невозможность быть с ним знакомым при таких печальных обстоятельствах он принимал за холодность, равнодушие и даже начинающееся пренебрежение. Далее он мне сознался, что считал меня за человека, смотрящего на него сверху вниз, и что желание отделаться от меня заставило его прибегнуть к такому, как он выразился, “salto mortale”. Он объяснил мне, что не ожидал, чтобы я после такого ответа пришел к нему за объяснениями, что, по его расчетам, должен был махнуть на него рукой, между тем как теперь мы расстаемся с ним друзьями. В числе причин, заставивших его ответить мне так неизъяснимо странно, он приводил еще одну — совет какого-то туза-литератора — не вмешиваться в это дело и разом каким-нибудь крупным оборотом покончить с ним. Тогда-то он под действием двойных побуждений — личных и посторонних — решился на свое “salto mortale”».
Прогуливаясь по вечернему Невскому, Флорентий Федорович и Вера Ивановна обсуждали предстоящую защитительную речь на суде. Прохожие оглядывались, словно хотели запомнить эту бросающуюся в глаза пару — молодого человека с офицерской выправкой и его юную спутницу, о чем-то оживленно споривших…
— Флор, вновь хочу возвратиться к одной все время волнующей меня проблеме. Не пригласить ли все-таки адвоката? Не преувеличиваете ли Вы своих способностей? Там будут сидеть не дилетанты, а поднаторевшие в юриспруденции, в судебной практике опытные люди.
— После удачи с московской «операцией» не сомневаюсь, дорогая Вера Ивановна, в успехе своей защиты. Я даже представляю вытянувшиеся физиономии, когда в конце своей речи скажу нечто… Допустим так…
Флорентий Федорович поднялся на возвышенность Аничкова моста через Фонтанку у одной из фигур отлитых Клодтом коней и негромко, словно продолжая звучавший ранее монолог, произнес: «Господа судьи! Будучи вполне уверен, что в статьях “Бедная русская мысль ” и “Русский Дон-Кихот ” преследуются не идеи, а вывеска над ними имени Писарева, я, по получении обвинительного акта, отправился в Москву по известному палате делу, а главное, с целью, переменив заглавие статей и имя автора, отпечатать их там вторично не только без всяких изменений, но даже с прибавлением второй половины “Бедной русской мысли”»…
Вера Ивановна с грустной улыбкой слушала его речь. Она жестом попросила его остановиться…
— Здесь, Флор, Вы увлекаетесь и начинаете уже входить в азарт. Не нужно этого. Спокойно, по-деловому. Вы лишь только информируете. Никакой издевки — ни на лице, ни в речи. Продолжайте, вся палата с застывшим вниманием слушает.
— Я знал, что у нас относятся с недоверием к общедоступности, и потому положил себе выставить на обложке крупную цену; я знал, что у нас обращается внимание на число печатаемых экземпляров, и потому положил себе оговориться в предуведомлении, что книжка эта печатается в незначительном количестве. Приняв все эти чисто внешние предосторожности, я мог рассчитывать на полный успех. Ожидания мои оправдались как нельзя лучше. Книжка прошла. Я ее сюда принес. Вот четыре экземпляра. Таким образом, Палата может видеть, как последовательно наше цензурное ведомство. Одну и ту же книгу, на основании одного и того же указа, оно считает возможным и справедливым беспрепятственно допускать к обращению и преследовать с предварительной конфискацией, то есть мирить две такие противоположности, как полнейшая безвредность и выходящая из ряда преступность.
Вы видите также, господа судьи, в какое странное положение поставили бы Вы свое решение, если бы обвинили меня, согласно мнению прокурора. Те же самые статьи после их осуждения, после приговора об уничтожении могли бы свободно обращаться в публике через посредство московских книжных магазинов. Ваши решения не всеобщи. Палата не кассационный департамент Сената, ее приговоры не действительны для московского судебного округа, где статьи эти допущены своей местной цензурой. Вот какая из всего этого процесса является цепь несообразностей…
— Браво, Флор. Вы умница. Сегодня же, сейчас, мы поспешим домой и я запишу все, что Вы произнесли. Здорово. Мне трудно придраться. Хотя, Вы знаете, я всегда в этом преуспеваю. Да, чуть не забыла, с последними словами Вы неспешной походкой идете к столу судей и передаете им книги. Но никаких поклонов, никакого артистизма! Вы — работник. Вы передаете результаты своего труда. Вас не интересует никакая побочная мишура, улыбки, аплодисменты. Вы делаете дело! Вы защищаете честь. И Вы вот так, смотрите, возвращаетесь на свое место.
Вера Ивановна изобразила шаг поручика, словно это происходило бы на полковом смотре. Оба засмеялись. И, прижавшись друг к другу, зашагали к дому Веры Ивановны.
По дороге продолжали разговор о процессе. Нет, убаюкивать себя легкой победой не стоит. Чтобы доказать свою невиновность и высвободить заарестованную часть писаревских сочинений, еще нужно было основательно поработать. Вера Ивановна предложила собраться втроем, вместе с Черкасовым все обсудить, обдумать сам характер защитительной речи. Флорентий Федорович согласился.
Позже, когда встретились за чаем у Писаревых, спорили долго и горячо. Черкасов сразу же предложил проштудировать основательно обвинительное заключение.
— Надо сделать выписки. Вокруг каждого пункта стоит порассуждать.
— Верно. Я уже обнаружил в нем противоречия с прежней практикой прокурорского надзора. В частности, помните решение Судебной палаты от 20 декабря 1866 года по делу Суворина, судившегося за напечатание сочинения «Всякие». Если прокурор не отойдет от текста обвинения, то мне представляется, что прямо с констатации этого противоречия и следует начать. Я набросал уже кое-какие мысли. «Если не ошибаюсь, прокурорская власть имеет целью наблюдение за охранением закона, то есть за правильным и, следовательно, более или менее однообразным его применением. Но мой настоящий процесс является показателем именно противоречивости прокурорской практики. Как ни странно и ни голословно с первого взгляда высказываемое мною положение, но голословность его перейдет в полное доказательство, если припомнить наш первый литературный процесс. На этом процессе, происходившем по поводу книги “Всякие", состоявшей из очерков, наполовину цензурованных, а наполовину напечатанных без цензуры, прокурорский надзор окружного суда, начиная свою обвинительную речь, прямо и категорически заявил, что он рассекает доставленную ему комитетом книгу на две части, из которых первая, как цензурованная, не может подлежать преследованию, что эта часть освящена предварительным разрешением и потому не должна быть предметом ответственности для автора. Итак, перед окружным судом говорится одно, перед Судебной палатой — совершенно другое. И удивительно, что оба говорящие лица — юристы, оба — прокуроры и оба ссылаются в своих диаметрально противоположных взглядах на один и тот же указ 6 апреля».
Закончив чтение, Флор посмотрел на слушавших его друзей.
— Отменно, дружище. Неплохо. Мне думается, надо речь насытить в большей степени образностью — сравнениями, аналогиями. Судьи — люди. Восприятие эмоционального, взволнованного выступления куда доходчивее, чем когда выслушиваешь сухие логические упражнения.
— Согласна с Вами, Вольдемар. И вообще — не грешно вводить литературные параллели. Это хорошо, что дается сравнение с суворинским процессом. Сразу возникает впечатление убедительности.
— А как считаете, речь моя должна быть лаконичной или вообще заботиться об этом не стоит? Главное, сказать все, что считаю нужным.
— Несомненно. Но стройность изложения из виду упускать нельзя. Слушатели должны уяснить все узловые моменты выступления, все составные части его.
— Убеждена, об этом говорить пока рановато. Сейчас лучше бы наметить темы этих узловых пунктов, вокруг которых Флору стоит строить логику своих доказательств. Ясно, что о содержании обеих статей Писарева придется говорить.
— Верное замечание, дорогая Вера Ивановна. В связи с тем, что в обвинительном акте очень упрощенно изложена критика Писаревым славянофилов, в частности, Киреевского, мне представляется целесообразным не только изложить подробно и точно то, что написано в статье «Русский Дон-Кихот», но и кое-что привести из мыслей самого Киреевского. Тогда яснее будет, почему Дмитрий Иванович выступает против крайностей.
В последующие дни и ночи Флорентий Федорович усиленно трудился над текстом выступления. Обе статьи, которые подвержены обвинению, ранее уже побывали в цензуре. Судьям надо внятно объяснить, что это значит.
«…Всякую статью, прошедшую через цензуру, — начал он писать, — можно сравнить с более или менее богатою золотой россыпью, побывавшей в руках жадных промышленников и купцов. Из их рук уже не выскользнет ни одна крупинка благородного металла — в том порука их алчность, вооруженная всевозможными средствами для своего удовлетворения. Поэтому было бы или высшей степенью непонимания дела, или крайней наивностью стремиться к открытию золота в обработанных ими песках. Но не то же ли самое представляет собою настоящий процесс?..»
Флорентий положил ручку, закрыл чернильницу и вслух прочитал написанное. После короткого размышления взял вновь ручку, обмакнул перо и дописал: «Стараться выжать сок из лимона, побывавшего под гидравлическим прессом, — по меньшей мере бесполезно, это просто значит не жалеть своих рук».
Надо бы найти переход к разговору о статьях. Лучше всего так: «…О невозможности преследовать книги, прошедшие цензуру до издания законов 1865 года, я буду говорить подробнее в конце. Сейчас важно было лишь подчеркнуть обнаруженное противоречие в логике обвинения».
А что, если вслед за этим сказать, что цензурный комитет не прочь вернуться к старым временам? И этот процесс для него — прекрасная возможность для осуществления своих намерений. «Я имею полное основание принимать свой процесс за первый цензурный камень, направленный в дорогую для всех печать начала настоящего царствования. Если позволительны на суде образные представления, то, мне кажется, можно без натяжек сказать, что дерево этой печати, несмотря на то, что оно выросло на корне самых строгих — даже, пожалуй, драконовских — законов, тем не менее, обладает множеством таких плодов, от которых никто не захочет отказываться, — отказаться от которых можно только заставить или грубою силой или утонченным принуждением, что, по-моему, все равно. Но первый успех есть залог дальнейших побед. Вот почему допустить, чтобы настоящий процесс стал благоприятным для цензурного комитета прецедентом, значило бы то же самое, что помогать маляру в его первой попытке загрунтовать серой краской картинную галерею».
При новой встрече с друзьями Флорентий зачитывал уже написанные фрагменты речи. Они, в свою очередь, делились возникшими у каждого соображениями.
Готовился к процессу Павленков без растерянности и излишней суеты. Он писал записки и прошения в Главное управление по делам печати, требовал, доказывал, заявлял о своем намерении бороться за то, чтобы отстоять собственные интересы. «Если цензурный комитет будет действовать по-прежнему, — писал он в одной из записок, — то я должен буду принять против него свои меры».
Конечно, это была не наигранная смелость. Молодой издатель готовился самым серьезнейшим образом к процессу. Нужно было предусмотреть любые опасности, с какой бы стороны они ни возникли.
Поручику Павленкову угрожало в первую очередь то, что его, как артиллерийского офицера, могли привлечь к военному суду. Такое развитие событий могло быть чревато самыми нежелательными последствиями. Выручило опять же знание законов Российской империи. Нет, вовсе не зря в Киеве он углубился в изучение юридической премудрости.
Сначала увлекся поиском возможных, с точки зрения закона, путей борьбы с казнокрадством, потом писал брошюру «Наши офицерские суды»; а затем стал изучать другие статьи и положения. И вот теперь вспомнилось, что в действовавшем уголовном кодексе имелась одна весьма важная зацепка. Статья определяла, что те дела, где два ответчика — лицо военное и гражданское, — передаются не в военный, а в гражданский суд.
А это уже что-то! Но найдется ли такой человек, кто изъявит желание добровольно стать рядом, когда речь идет о суде? И все же попытка — не пытка. Соиздателем молодого офицера согласился признать себя владелец типографии, где печатались павленковские книги, М. А. Куколь-Яснопольский. На тот случай, когда в суде возникнет вопрос: почему не выставлены две фамилии на обложке издания, ответ тоже нашелся: не хотели сбивать с толку провинциальных подписчиков, которые бы не знали, к кому из них следует обращаться. Казалось бы, все логично. Но при дознании полицейские чины отвергли версию об участии М. А. Куколь-Яснопольского в издании второго тома сочинений Д. И. Писарева. Более того, отфиксировали и тот факт, что Павленков и перед судом везде появлялся в офицерской форме. Даже к прокурору он являлся при погонах!
Нужно было искать другое решение. Он стал хлопотать об увольнении со службы «по домашним обстоятельствам».
И такой приказ получить удалось. После этого угроза военного суда отпала сама собой.
Пока Флорентий Федорович искал всевозможные пути к спасению второй части писаревских сочинений да одновременно к защите своей свободы, не тратила времени зря противоположная сторона. Прокурор Тизенгаузен готовил свою обвинительную речь. В Главном управлении по делам печати тоже изучали существо этого неординарного процесса.
Заслуживает внимания один документ, автор которого предостерегал власти не торопиться в своем желании во что бы то ни стало расправиться с начинающим издателем. 4 июня 1868 года член совета Главного управления по печати Варадинов писал в своем отзыве: «Вторая часть сочинений г. Писарева, заключающая в себе четыре статьи: (1. “Русский Дон-Кихот”, 2. “Бедная русская мысль”, 3. “Кукольная трагедия с букетом гражданской скорости” и 4. “Реалисты”), есть книга положительно вредная, так как в ней разлит тонкий угар атеизма (стр. 3 и 4), проявляющегося, впрочем, в одном месте довольно ощутительно, отвергаются с глумлением все науки, за исключением естественных, извращаются научные понятия, открыто проповедуется реализм (в статье “Реалисты”), выражается глубокое уважение к “Современнику”, осужденному Высочайшею властью, но который, по мнению Писарева, “лучший журнал, когда-либо существовавший в России” (стр. 228), и выказывается задушевное сочувствие к нигилисту Базарову из романа Тургенева “Отцы и дети”, Базарову, от которого даже нигилисты отвернулись с ужасом и негодованием. Кроме того, на стр. 92 находится следующее примечание: “хотя настоящая статья (‘Реалисты’), написанная Д. И. Писаревым в конце 1864 г., носила название ‘Реалисты’, но почему-то ей дали название ‘Неразрешенный вопрос’, под которым она испытала на себе, по словам Писарева, нечто вроде геологического переворота; наиболее вопиющие изменения восстановлены”. Наконец, во всей книге извращение здравых понятий и решительное отсутствие логики. Поэтому я думаю, что книга эта должна быть конфискована, но так как конфискация влечет за собою неудобное предание суду, между тем объясненные тенденции Писарева не предвидены действующими законами о печати, то я не решаюсь принять на свою ответственность конфискацию этого сочинения и покорнейше просил бы, приостановив выход его в свет теперь же, подвергнуть рассмотрению совета Главного управления».
Хотя и туманно, но все же весьма определенно автор отзыва предостерегает, что выиграть данный процесс будет не так просто. Он согласен с тем, что книгу не нужно было бы допускать до публики, однако согласно действующему законодательству добиться этого невозможно. Услышан ли был этот голос? Нет.
5 июня 1868 года Флорентий Федорович Павленков предстал перед судом в Санкт-Петербургской палате. Дмитрий Иванович по-прежнему демонстрировал полнейшее равнодушие к предстоящему процессу. Весь поглощенный мыслями о будущей защите, Флорентий Федорович уже без всяких волнений пробежал полученную 5 июня писаревскую записку. В ней — одни лишь личные интересы критика. «Милостивый государь Флорентий Федорович! Я на днях уезжаю из Петербурга на все лето. Поэтому я прошу Вас, по мере наступления сроков, доставлять мои деньги Николаю Алексеевичу Некрасову, на углу Литейной и Бассейной в доме Краевского. Застать его дома можно по понедельникам, от 1–3 пополудни. Готовый к услугам Вашим Д. Писарев».
Это мы выполним, Дмитрий Иванович. Будьте покойны! Поборемся и за Ваши сочинения… Своих убеждений не меняем! Почему-то вспомнилась встреча с Дмитрием Ивановичем сразу после выхода его из крепости… Сколько радости принесла она обоим! Вера Ивановна, присутствовавшая при этом, ликовала от счастья.
Я, помнится, говорил Писареву о том огромном идейном воздействии, которое он оказал своим творчеством на формирование мировоззрения, на выработку жизненной позиции.
— Влияние и известность, какими Вы пользовались в шестьдесят втором — шестьдесят пятом годах, то есть во времена относительно счастливых годов журналистики, было громадно. Только тот, кто жил в это время в провинции, может составить себе о ней хотя бы приблизительное понятие. Можно без преувеличения сказать, что еще никто из русских писателей не имел таких горячих повсеместных поклонников, какие выпадали тогда на Вашу долю, Дмитрий Иванович.
Это я говорю Вам о себе, о своем друге Вольдемаре Черкасове и о других своих товарищах. Вы были близки нам по духу еще и потому, что являли собой представителя нашего же поколения, в прямом смысле этого слова — ровесника. Вам удалось столь гениально выразить наши думы и надежды, чаяния всей честно мыслящей части общества, что Вы по праву стали нашим «идейным коноводом», как высказался один из наших современников. В Киеве мы не пропускали ни одного номера журнала «Рассвет», где с 1859 года появлялись в библиографическом отделе Ваши публикации. Поражало все. Даже производительность Вашего творческого труда.
Дмитрий Иванович в этом месте заметил:
— Да, работалось тогда прямо-таки в удовольствие. Даже как-то подсчитал на досуге, что ежемесячно предоставлял редакции до тридцати пяти страниц большого формата.
Сообщая Дмитрию Ивановичу, что именно со страниц «Рассвета» познакомился с первыми его литературными опытами — рецензиями «Обломова» И. Гончарова, «Дворянского гнезда» И. Тургенева, «Трех смертей» Л. Толстого и другими, я добавлял:
— Хотите знать, что особенно привлекало меня и моих друзей в Ваших статьях? Прежде всего — оригинальность, которая сделалась впоследствии отличительной чертой всех Ваших произведений, лежала в основе Вашего характера и в складе всей Вашей личности.
С интересом, помню, слушал тогда Дмитрий Иванович мои признания. Я тогда и такой темы коснулся. Сказал, что все мы, молодые офицеры, сходились в том, что Писареву присущ культ умственной деятельности. Исходной точкой всех Ваших воззрений на окружающие явления, говорил я, была неограниченная, фаталистическая вера в разум. Мы все были убеждены, что разум был у Вас своего рода религией. Перед мыслью Вы благоговеете, только за ней одной и признаете силу, прочность и будущность. В Вашем лице для нас представал своего рода язычник, который с анатомическим хладнокровием срывает с рассматриваемых предметов самые красивые оболочки. И если при вскрытии внутри их не обнаруживает пропорциональной частицы его божества, то безжалостно бросает рассеченный предмет в мусор. Только таким приемом и объясняются Ваши статьи о некоторых неприкосновенных будто бы представителях нашей литературы. Если в них и есть преувеличения, то эти преувеличения чрезвычайно последовательно вытекали из высокого начала — из Вашего требования, чтобы все, что рассчитывает на прочность и влияние, прежде всего было разумно, сознательно, продуманно, а потом уже справедливо, человечно и т. д.
Интересно, что закончил я тогда свой затянувшийся монолог о нашем восприятии писаревских идей такой довольно-таки выспренной фразой: «Ум прежде всего! В этих трех словах… — весь Писарев со всеми его достоинствами и недостатками».
Создалась в те часы нашей прогулки по набережным Невы такая атмосфера искренности, что все это звучало без фальши, не воспринималось с какой бы то ни было примесью ложных эмоций.
Дмитрий Иванович в ответ на комплиментарные слова почему-то обратился к своей студенческой поре.
— Когда я пришел в Петербургский университет, жизнь там шумела. Конечно, для науки нужен больше не шум, а тишина и спокойствие. Но разве это тогда было понятным? Первое, что услышал в стенах университета, что захватило меня целиком, было не лекцией одного из умудренных профессоров, а речью студента старшего курса. «Отрицание, самое беспощадное отрицание необходимо нам для обновления старой жизни. Прежние принципы нравственности и гражданственности не могут удовлетворить нас, молодежь. Мы смело и торжественно отвергаем их…»
И я отрицал. Отрицал многое — страстно и убежденно…
Флорентий Федорович прервал свои воспоминания, отложил писаревскую записку и вновь углубился в изучение обвинительного акта…
В день процесса на скамью подсудимых Павленков пришел во всеоружии юридических знаний. Как отмечал впоследствии Н. А. Рубакин, несмотря на свои двадцать восемь лет, Павленков проявил в своих речах и ум, и знания, и ловкость самого опытного адвоката. Он логически подводил судей к пониманию ответственности самих цензоров за создание возникшей ситуации с публикацией писаревских статей.
С убежденностью и страстностью высказывается издатель против прокурорского толкования указа 6 апреля.
«…Статья, предусматривающая преступление, возводимое на меня г. прокурором, существовала и в уложении 1857 г. с той лишь разницей, что там она стоит под № 1356. Но где же тогда неопределенность постановлений, действовавших до указа 6-го апреля, или, может быть, номер 1001 определеннее 1356-го?.. Но тогда пусть г. прокурор объяснит мне эту кабалистику. Вот к каким несообразностям может привести преследование цензурованных книг. Но понятно, что если обвинение в нарушении той или другой статьи закона приводит к несообразности, то значит, что его не существует…»
После сказанного можно признать, что если и допущено какое-либо закононарушение, то речь может идти исключительно о статье 1712 Уложения о наказаниях, в которой говорится о секретных указаниях цензорам. Значит, при конфискации второй части сочинений Д. И. Писарева все определялось не закононарушением, а какими-то другими мотивами. «Надо здесь намекнуть на выстрел Каракозова», — вспомнилось напутствие Черкасова. И Павленков говорил дальше.
«…После всех известных событий цензурный комитет так засуетился, что стал впопыхах обращать свои преследования не столько на идеи, сколько на знамена этих идей, на известные имена. Но понятно, что с именем Писарева соединено много воспоминаний. Поэтому возобновление его статей могло показаться комитету отступлением от рескрипта. Что в то время преследовалось имя Писарева, это доказывается, между прочим, запрещением публикаций о его сочинениях. Цензура просто хотела заставить меня прекратить начатое мной издание, как заставила Звонарева сжечь до суда изданные этим книгопродавцем сочинения М. Л. Михайлова. Со мной это ей не удалось: все части “Сочинений Д. И. Писарева” отпечатаны в том виде, в каком предполагалось… Повторяю, на самом деле во второй части “Сочинений Писарева” нет ничего предосудительного. Если б она вышла раньше, то и ее бы не конфисковали; а если бы преследуемые теперь статьи были подписаны не Писаревым, то они прошли бы даже и в 1866 году. Я знаю, мне могут возразить, что это не идет к делу, что все это — одни мои ни на чем не основанные предположения, которых нельзя подтвердить доказательствами и которые, следовательно, будут оставлены судом без внимания. Но в том-то и дело, что за моими словами стоит неопровержимый факт…»
Флорентий Федорович прервал свою речь. Встретился взглядом с Верой Ивановной. Уловил ее ободряющий жест и… стал слово в слово повторять все то, что произносил перед Верой Ивановной на Невском. В конце речи он вручил председателю четыре экземпляра изданного в Москве сборника с подвергающимися в данный момент судебному преследованию писаревскими статьями, напомнил еще раз суду о цепи несообразностей, вытекающих из процесса, и закончил свое выступление словами: «Найти тот или другой выход из этой цепи несообразностей, конечно, зависит от суда. По моему же мнению, выход этот может быть только один — это оправдать меня».
Возвращаясь на свое место, Флорентий Федорович на лицах друзей увидел ободряющие улыбки.
Судья раздал книги сидящим рядом с ним и сам стал внимательно ее изучать. Автором книги указан некий «Н. Р.». Позднее судья узнает, что эти две буквы имеют прямое отношение к Д. И. Писареву. Николай Рагодин — таким был псевдоним юного критика. В книге действительно помещены обе статьи, которые стали предметом судебного разбирательства. Правда, озаглавил их издатель здесь совсем иначе: «Взгляд на славянофильское любомудрие, направленное против западничества Петра, как на психологический фактор», а другую — «Оправдание Петра Великого с точки зрения исторической необходимости».
А что же говорилось в предисловии? «Статьи, предлагаемые читателю в этой книжке, были когда-то помещены в одном из наших периодических изданий. В самый момент своего появления они мало были замечены публикой, и теперь об них едва ли кто помнит. Вот почему, печатая их вторично, издатель полагает, что они для многих будут новыми. К вторичному изданию этих статей, кроме сознания с нашей стороны их не бесполезности — не говорим о полнейшей их благонамеренности — нас побуждают еще просьбы о том некоторых наших знакомых. Исполняя их желание, мы однако же должны оговориться, что считаем лишним печатать настоящую книжку в большом количестве экземпляров. Вот чем объясняется сравнительно весьма дорогая ее цена».
Все это так, но факт остается фактом, что одни и те же статьи в Москве цензура разрешила к распространению, а здесь они — предмет судебного разбирательства?!