16 июля 1869 года поручик Флорентий Федорович Павленков по Высочайшему повелению доставляется в Вятку. Это повеление запечатлено в решении «Высочайше учрежденной следственной комиссии».
«Государь император, — писал председатель комиссии Ланской, — по всеподданнейшему моему докладу обстоятельств дела, произведенного состоящею под моим председательством следственною комиссиею, Высочайше соизволил повелеть: здешнего книгопродавца-издателя Флорентия Павленкова выслать административным порядком, по соглашению шефа жандармов с министром внутренних дел, в одну из отдаленных губерний с учреждением за ним строгого полицейского надзора и воспрещением ему на будущее время заниматься издательской деятельностью и въезда в столицу».
Что означало — «воспрещение на будущее время» заниматься издательской деятельностью? Навсегда? Или — на срок ссылки? Кстати сказать, срок тоже не оговаривался. А, следовательно, при желании его можно было толковать и как пожизненный…
Так или иначе тридцатилетнему Павленкову предстояло самому решать свою судьбу. Выбор путей был для него крайне ограниченным. Побег? Нелегальный отъезд за границу? Флорентий Федорович не исключал и такой путь. Как свидетельствуют многочисленные друзья Павленкова той поры, он обсуждал с ними возможность побега из Вятки с чужим паспортом. «Пойду к реке, оставлю на берегу всю свою одежду, а сам — марш на волю», — говорил он с огромным воодушевлением и приводил мельчайшие подробности хорошо обдуманного способа освобождения.
В. Д. Черкасов также писал, что в первые дни ссылки, когда воображение невольно рисовало безотрадную картину будущего, Павленков не только подумывал о нелегальном освобождении, но даже в порядке подготовки совершал самовольную пробную поездку в Казань.
Почему же Павленков не воспользовался такой возможностью, как побег из ссылки? Несмотря на то, что железные дороги в Вятском крае в то время отсутствовали, выбраться из этих мест тайно можно было. За период с 1860 по 1870 год, как видно из списков канцелярии губернатора, семь ссыльных успешно осуществили побег. Из воспоминаний В. Г. Короленко, который ссылается на рассказ самого Флорентия Федоровича, известно, что и Павленков нелегально выбирался из Вятки в Петербург. Однако покинуть Родину насовсем, отправиться в эмиграцию — для Павленкова было неприемлемым, противоречило его внутренним убеждениям. Он хотел работать и жить вместе со своим народом, нести ему знания, культуру.
«Павленков все более и более приходил к сознанию, — писал В. Д. Черкасов, — что жизнь за границей (а ведь только туда ему и можно было переселиться) далеко не удовлетворит его, что там у него не будет и не может быть дела, которому он себя посвятил в России и которое для него представляется возможным только на Родине…Это соображение удерживало его на месте ссылки… Для него не представлялось возможности изменить своему делу, и более, чем когда-либо, он чувствовал себя связанным с Родиной». Это же подтверждает и Н. А. Рубакин, рассказавший о своих беседах с Флорентием Федоровичем. Несмотря на все гнусности, какие над издателем проделывали разные власти, он не пожелал бежать за границу и стать эмигрантом, а предпочитал «поражать врага изнутри».
Был отвергнут Флорентием Павленковым, за его нереальностью и наивностью, и другой план освобождения. Через кого-то предполагалось условиться с какой-нибудь красавицей из третьестепенных актрис, убедить ее за более или менее внушительный куш явиться не то к министру внутренних дел, не то к шефу жандармов, броситься перед ним на колени, умолять его, рыдая, об освобождении из ссылки ее жениха Павленкова…
Флорентий Федорович избрал третий путь — путь борьбы за собственное освобождение. Просьбами, слезами не проймешь тех, кто стоит у власти. Только работой, продолжением начатого дела, многократной демонстрацией того, что ты не сломлен, а по-прежнему полон энергии, действуешь и еще раз действуешь, можно заставить своего противника отменить столь жесткие, бесчеловечные меры подавления личности…
А меры против Павленкова с первых дней прибытия в Вятку были применены самые что ни на есть драконовские.
Семинарист Н. М. Кувшинский, который снимал комнату у той же хозяйки, куда поселили и ссыльного издателя, взволнованно передавал своим друзьям, что солдат ни на минуту не отходит от Павленкова.
— Как это ни на минуту, — даже в комнатах? — изумлялись слушавшие его.
— И в комнатах, — подтвердил Кувшинский. — Павленков и ест, и пьет, и спит при солдате. И на минуту в сени не может выйти один.
— Это ужасно! — возмущались собеседники. — Так можно совершенно извести человека. Как он выносит?
— Иногда слышу, как он страдальческим голосом просит солдата идти на кухню, — от хозяйки я знаю, что у него жесточайшие головные боли, — но тот отвечает, что оставить его одного ему не приказано, и остается.
Первые прогулки по Вятке Флорентий Федорович совершал тоже в сопровождении конвоирующего его солдата. Скорее всего, это был тщательно продуманный ритуал попрания человеческого достоинства. Павленков был обязан регулярно являться в канцелярию губернатора. «Трудным временем была для Флорентия Федоровича ссылка, — свидетельствовал В. Д. Черкасов. — Недавно еще, почти накануне свершившейся катастрофы, жизнь его кипела деятельностью, голова работала над проектами смелыми, все его существо стремилось к осуществлению заветной мечты и вдруг — один росчерк пера опрокидывает все его существование, связывает его волю, заставляя подчиниться прихоти сатрапа отдаленной провинции, на которого нет ни суда, ни расправы».
Когда стало проходить первое оцепенение перед мраком общего провинциального захолустья, Флорентий Федорович стал постепенно включаться в жизнь губернского города, куда забросила его судьба.
Здесь были две гимназии — мужская и женская, два уездных училища и два приходских, публичная библиотека. Дважды в неделю выходят «Губернские ведомости» и два раза в месяц — «Епархиальные ведомости». В городе действуют несколько духовных учебных заведений. Оказалось, что в городе обитают не только жандармы, канцеляристы и делопроизводители. Есть тут и учителя, и журналисты, и местная интеллигенция. У них, несомненно, собраны свои библиотеки. Еще в крепости кто-то рассказывал, будто в Вятке насчитывается ссыльных-поселенцев свыше ста человек. Эти края, из-за их отдаленности от центров, издавна были избраны местом, куда отправляли всех неблагонадежных. Именно здесь «горе мыкал» перед эмиграцией сам Александр Иванович Герцен. Сюда ссылали М. Е. Салтыкова-Щедрина. Выдержали же они испытание этим захолустьем, не сломились. «А почему я должен проявлять слабость? — думал Флорентий Федорович. — Возможно, что мне суждено встретить здесь еще отзывчивую душу друга, товарища, гражданина, с которым, не таясь, можно будет делиться сокровенными думами, разделить радость единомыслия, помогать коротать нелегкую судьбину?»
Постепенно созревало твердое решение: все, что не о деле, все, что навевает тоску, следует безжалостно отгонять от себя. Еще в первые дни осознал: от панической хандры недалеко и до беды. Вот на клочке бумаги запись, в которой отразился весь сумбур раздумий той поры: «…Не всегда можно принимать за легковерие и наивность веру в догмат: “Настойчиво и неуклонно делать — значит мочь”. А я делаю сильно, непоколебимо и бесповоротно, я делаю сильнее, чем Герард, пролезавший для спасения своего клиента через форточку в виду публики, суда и присяжных. Он достиг, чего хотел, отчего не достигну и я? Конечно, за меня никто не полезет не только в форточку, но даже, пожалуй, и в дверь, и потому лезть мне приходится самому, что не так убедительно, но… я надеюсь».
В первые дни своего пребывания в Вятке «Павленков, — как вспоминал Н. А. Чарушин, — вел довольно уединенный образ жизни, и мы, молодежь, знали о нем очень мало». Замкнутый, малообщительный, расположенный к усидчивой работе, он и в бытность в Петербурге не очень стремился бывать в свете, обзаводиться знакомствами, здесь же, подавленный гнетущей неопределенностью своего унизительного положения, в которое был поставлен, вообще не был склонен ни с кем общаться.
Справедливо мнение: время — лучший врачеватель. Прошел небольшой срок, и на смену одиночеству и унынию пришла жажда деятельности. Порой конвоирующий на первых порах солдат едва поспевал за быстро шагающим ссыльным, склонившим голову и о чем-то мучительно размышлявшим.
А думы Флорентия Федоровича были о ней, о Вере Ивановне. Он получил из Вологды письмо от Д. К. Гирса. Тот сообщал радостную весть: счастье улыбнулось ему, в ссылке встретилась женщина, которую полюбил. Павленков радовался за товарища и все же не мог скрыть собственной горечи. В ответном письме он откровенно признавался в своих чувствах: «Мог ли я знать, что из всех, кого я знал, я буду самым несчастливым?.. Каждый из вас за последнее время среди различных невзгод испытывал и много радостей; у каждого из вас есть под рукой живые люди, которые любят вас, любимы вами… У меня — никого… Чувство отдаленной дружбы меня удовлетворить не может; мне нужно осязать свою привязанность, видеть ее, чувствовать ее присутствие…»
Давно уже собирался Флорентий Федорович предпринять какой-либо шаг, да все не мог сообразить, что можно сделать. Судьба Веры Писаревой тревожила. Можно было понять: Д. К. Гирсу и ему власти поставили в вину то, что они, как об этом написано было в «Отечественных записках», сказали несколько слов на Волковом кладбище, у свежей могилы Д. И. Писарева. А вот при чем тут Вера Ивановна, которую тоже выдворили из столицы? За что?
Флорентий Федорович вспоминал эту обаятельную девушку, которая пробуждала в нем самые нежные чувства. Она сотрудничала в петербургских газетах и журналах. Помнится, как вместе с Черкасовым они втроем обсуждали защитную речь на процессе по второму тому сочинений Д. И. Писарева… Трудно определить то состояние блаженства, которое охватывало Флорентия Федоровича даже при мысли об этом дорогом ему существе. Одно лишь угнетало: Веру Ивановну выслали после его ареста. Не могло зародиться у нее каких-либо недобрых предположений? Убежден, что нет. И все же…
Что же предпринять? Этот вопрос все чаще задавал себе Флорентий Федорович. И вот в газете прочитал, что 17 апреля 1870 года будет отмечаться день рождения Александра II. И подумал он тогда — а не написать ли прошение императору об освобождении Веры Ивановны? Гляди, по случаю дня рождения смогут и облегчить участь близкой души! Вера Ивановна вернется в Петербург, продолжит занятие любимым делом. И вот принялся он за сочинение письма. Обдумывал каждое слово не один день. Нельзя было допустить ни одного неточного выражения. Переписывал дважды. Старательно, каллиграфически выводил каждую букву.
«Ваше Императорское Высочество! В июле 1868 года русское общество лишилось в лице утонувшего Д. И. Писарева одного из известнейших и талантливейших своих писателей. Что бы ни говорили о незрелости и поспешности некоторых взглядов, мыслей и выводов этого критика (напр., по вопросу об искусстве, по оценке значения таких деятелей, как Грановский, и др.), но его частные недостатки вполне искупаются той всепоглощающей мировою любовью к человеку, которую он постоянно носил в своем честном молодом сердце и которая брызжет из каждой строки его многочисленных статей.
Будучи издателем сочинений Д. И. Писарева, я не мог не знать его более или менее близко, а зная таких людей, невозможно не любить их, и я действительно горячо был привязан к этому писателю, хотя совершенно по-своему. При таких обстоятельствах с моей стороны было совершенно естественным желанием отдать ему последний долг, то есть открыть подписку на сооружение ему могильного памятника в форме бронзовой статуи. Я полагал, что администрация не может иметь ничего против такого способа чествования памяти покойного, во-первых, потому, что все статьи Д. И. Писарева были разрешены и одобрены цензурою и, во-вторых, потому, что в нашем Своде законов нет постановлений, запрещающих подписки, а по известным юридическим основаниям — “что не запрещено — то дозволено” (Guod lege non prohibetur — licet). Однако действительность не оправдала моих предположений: вслед за рассылкой мною 200 пригласительных писем, не заключавших в себе ничего особенного, я был арестован и после 10-ти месячного заключения в Петропавловской крепости отправлен в Вятку.
Из этой-то непроглядной дали я и осмеливаюсь беспокоить Ваше Императорское Высочество просьбой, но просьбой не о себе, а о лице, разделяющем одну со мною участь, именно о сестре покойного В. И. Писаревой, высланной в Новгород по подозрению в том, что открытая мною в 68-м году подписка производилась будто бы с ее ведома и согласия. Таким образом, я оказываюсь в глазах других, а может быть, и в ее собственных, как бы некоторым виновником тяготеющей над нею кары, что, без сомнения, не может не тревожить меня. Каждому известно, что в подобных случаях родственники покойных устраняются безусловно — этого требует самое элементарное житейское приличие — и я не знаю, как свидетельствовать перед Вашим Императорским Высочеством, что сестра Писарева не принимала никакого участия в приглашениях к подписке на памятник ее брату. Признаюсь, мне было бы несравненно легче жить на острове Сахалине, чем знать, что ее удалили из-за меня хотя на один месяц из Петербурга, где она имела постоянные переводные работы в редакции “Петербургских ведомостях” и, следовательно, могла жить своим собственным личным трудом. Теперь ее жизнь повернута вверх дном, она лишена возможности работать, а есть люди (и она из их числа), для которых разумная осмысленная работа так же необходима, как воздух и пища. Вот уже полтора года, как она стоически и покорно выносит свою печальную участь, но надолго ли хватит ее слабых женских сил?..
Благородное отзывчивое и энергически-жизненное сердце Вашего Высочества может представить себе и без траурных описаний всю тяжесть положения молодой образованной девушки, обреченной на житье в провинциальной глуши, на умственное голодание и экономическую зависимость от родственников, которые сами не имеют никаких средств. Оно живо и ярко представит себе, насколько должна увеличиваться эта тяжесть от сознания бедной девушки своей невиновности, от свежих еще воспоминаний о внезапно прерванной, быть может, только начинавшейся полной жизни, от положительной неизвестности будущего — и потому ему будет доступна моя горячая коленопреклоненная просьба о возвращении В. И. Писаревой к свету, труду, здоровой умственной атмосфере, о даровании ей возможности жить прежней, тихой, разумной жизнью…
Из самого места, назначенного для жительства сестры Д. И. Писарева, Ваше Императорское Высочество, уже можете видеть, что граф Шувалов (шеф жандармов и главный начальник Третьего отделения. — В. Д.) не признает ее сколько-нибудь серьезно виноватой, иначе она была бы выслана гораздо дальше. Если же ее вина считается незначительной, то для возвращения ее в Петербург, после полуторагодового изгнания, достаточно одного только… не слова, а мановения Вашего Высочества, и я умоляю Вас не отказывать в нем уже достаточно потерпевшей изгнаннице. Не без сомнения я осмелился обратиться с моей горячей просьбой к Вашему Императорскому Высочеству не потому только, что исполнение ее должно быть для Вас слишком легко, а, главное, потому что, как мне кажется, Ваше Высочество, движимое просвещенным великодушием, способны были бы, в случае необходимости, на всепобеждающую настойчивость Гренвиля, Шарпа и львиное заступничество Ремсдена, то есть сумели бы найти в своей груди соединенные силы тех двух гражданских героев гуманизма и справедливости.
Считаю за величайшую для себя честь свидетельствовать мое чувство глубочайшего безграничного уважения и беспредельной преданности к особе Вашего Императорского и Человеческого Высочества».
Прочитал еще раз текст письма — и тон прошения, и приведенные в нем аргументы представлялись уместными и убедительными.
С надежной оказией переслал Павленков прошение В. Д. Черкасову.
Флорентий Федорович был убежден, что если письмо попадет в руки адресата к годовщине императора, то неужели поднимется рука отказать в такой просьбе? Сейчас все будет зависеть от Черкасова. «Я ведь в сопроводительной записке просил его постараться доставить это письмо по назначению до 17 апреля» и добавлял: «…Это возможно только в таком случае, если Вы не будете терять ни одной минуты. Дорожите же временем, дорожите особенно благоприятным моментом. Поймите, что в виде его свежесть впечатления может сделать вдвое-втрое больше, чем при обыкновенных обстоятельствах. Поймите же, заглушите на минуту Ваши чувства к В. И. и… действуйте».
Зная нерешительность и интеллигентскую слабохарактерность своего друга, Флорентий Федорович засомневался вскоре в том, попадет ли письмо вообще «по назначению». Кажется, предусмотрено все до мелочей. «Конверт надпишите сами, — рекомендовал В. Д. Черкасову, — по возможности сходно с моей рукой. Это для Вас не будет трудно: когда я пишу старательно, то мой почерк теряет свою характерность и делается до известной степени аморфным, а аморфному чистописанию подражать может почти каждый…»
К сожалению, и эта павленковская попытка не увенчалась успехом. Вера Ивановна решила посвятить себя матери, она обещала после смерти брата поступить именно так, и слово свое сдержала. А Павленкову суждено было в одиночестве коротать свои жизненные дороги.
Один из бывших членов павленковского молодежного кружка в Вятке Н. А. Чарушин впоследствии так объяснял причины павленковского затворничества и одиночества. «Проведя лучшие молодые годы в затворничестве, ссылке и в неустанной борьбе за возможность деятельности, — писал он, — Флорентий Федорович так и не успел устроить себе своей личной жизни, а когда деятельность наладилась, было уже поздно. Вероятно, была здесь подлинная душевная драма, пережитая благополучно лишь под спасительной сенью все того же чувства нравственного долга, призывающего к ответственной службе».
В положении ссыльного Павленкова наступило первое послабление — конвоир больше не сопровождал Флорентия Федоровича. Полицмейстер соизволил разрешить ему общаться с соседями. Итак, можно наносить визиты. Но кому? Не обернется ли его посещение нежелательными последствиями для добрых людей? Осмотрись, не торопись, дружище… Поспешность — не всегда лучший помощник в деле. Все больше убеждаюсь в том, что верно поступил, не отправив написанного под минутным настроением письма Александру Константиновичу Шеллер-Михайлову. Как же меня обидел Надеин! Тогда, во время свидания в крепости, обещал ведь, что и писать будет регулярно, и снабжать средствами… Однако слова не держит. А я возьми и ни с того, ни с сего и вылей целый ушат собственных огорчений, неурядиц на ни в чем неповинного писателя, человека очень мне дорогого. К тому же — он ко мне с добром, написал письмо, а в ответ…
Вот оно это неотправленное послание:
«Вятка. 20 октября 1869 года. Я получил Ваше письмо недели две тому назад, и если не отвечал на него тотчас же, то только потому, что ждал “Пролетариата”, о котором Вы писали, что он выйдет через два-три дня. Мне казалось, что если книга выйдет через 3 дня, то дней через пять она уже будет лежать на моем столе. Но как видно, мне следует меньше верить в аккуратность магазина чем кому-либо другому, потому что относительно других он действует несколько или даже значительно лучше, чем в отношении ко мне. Так, 2-я часть сочинений Писарева вышла 8—9-го сентября, а я ее еще не получал. Как Вам это нравится! Между тем, уезжая, я просил послать ее мне в тот же день, как она выглянет на свет Божий из 3-летнего заточения. Я жил этой книгой, я два с лишним года бился с ней в один пульс, я утешал себя в последние скверные месяцы приближением минуты, когда я получу возможность видеть, чувствовать, осязать дорогой для меня совершившийся факт — и вдруг такая коммерческая глухота… Отправь я от имени какого-нибудь Сидорова 1 р. с просьбой выслать книгу немедленно с обещанием при исправной доставке выписать из магазина постоянно на будущее время — я уверен, что 2-я часть уже давно была бы в моих руках. К сожалению, в последнее время я не мог выслать и рубля, потому что его у меня не было, потому что последние деньги посланы мне были 20 августа (50 р.) и только по моему резкому вызову. На новом месте, где приходится в первое время делать много различных единовременных расходов, прожить за 25 р. в месяц невозможно. Все это меня не может радовать: я уже наслышался различных красивых, теплых, лестных и возвышенных фраз, излияний, сочувствий и мне все это, наконец, сделалось тошным и противным, потому что факты-то противоречат всем этим словесным перлам, а они одни только и дают цену различным теплоизвержениям. Вам, может быть, покажется странным такой общий вывод из предшествующего ему частного случая. Но он кажется одиноким скорее потому, что сорвался у меня с языка, а не потому что, чтобы не находить себе опоры в достаточном изобилии фактических доказательств. Мне самому досадно, что я заставил Вас читать эти строки, — их не следовало бы писать: мы не так коротки с Вами, чтобы я имел право вызывать Вас хотя бы даже на минутные размышления о моем личном положении и отношении ко мне тех или иных лиц. Я понимаю это весьма отчетливо, как понимаю также и то, что Вы не будете ко мне строги — ведь с моей стороны не будет лестью, если я скажу, что считаю Вас за очень-очень хорошего человека… Да, это так было и так есть. Потому-то мне так и дорого было прочесть в Вашем письме “до свидания”, хотя я и до сих пор задаю себе вопрос: как понимать его? Было ли это сказано в рассеянности подобно размену всяческих пожеланий, иногда как-то машинально сбегающих с нашего языка при встрече или прощанье, или же Вы действительно приглашаете меня хоть изредка обмениваться с Вами письмами? В моем положении думать о последнем было бы особенно приятно; причем, однако, прошу Вас не принимать этих последних строк за мое желание ловить Вас на слове. Совсем нет. При той усидчивой работе, которая не может не участвовать в Вашей плодовитости (хоть один из составных элементов), Вам весьма часто должно быть некогда заниматься эпистолярными упражнениями. Вот почему, даже оставляя в стороне другие не менее уважительные причины, я прошу Вас не стесняться: есть время — пишите, нет — я пойму так, как сказал, не толкуя его ни вкривь ни вкось…»
Помнится, на этом месте бросил перо, нутром почувствовав, что негоже так разговаривать с близким тебе человеком, ни в чем не провинившимся перед тобой, а, наоборот, старавшимся ободрить, подать руку…
Да у меня скопилось уже несколько неотправленных, незаконченных писем! К новым условиям переписки нужно приноровиться. В канцелярию губернатора письма сдаешь незапечатанные: на просмотр. Это непременное условие положения политического ссыльного. А если так, что напишешь в таком письме? Нет, нужно налаживать переписку в обход от этой цензуры, находить тех, кто бы мог взять на себя смелость получать письма и передавать ему, Павленкову… С другой стороны, кто бы мог переправлять в столицу павленковские письма?
Если продолжать заниматься издательским делом, то не будешь же посвящать в сие предприятие губернатора! Он только и ждет, чтобы поймать ссыльного на прегрешении… А без руководства, хотя бы письменного, чувствуется, что дело застопорится. И Черкасов, и Надеин заверили, что все будет идти по заведенному распорядку… Но не тут-то было… С Надеиным во время встреч в Петропавловской крепости даже оформил фиктивную продажу книжного магазина. Он теперь владелец и должен бы регулярно меня снабжать положенной суммой. Я же живу месяцами без денег… Появись они у меня, смог бы ссудить приезжающих на каникулы студентов, а взамен они оказали бы услугу — передали письмецо…
Как-то уже давно настрочил целую программу издательской деятельности, потом прочитал: а как это отправить? Не в канцелярию же передавать?
Вот оно, то не отправленное письмо одному из друзей…
«Еще в бытность свою в крепости, я говорил Надеину об издании перевода книги Розена “Aus den Memoiren eines russischen Dekabristen”. Он пропустил это мимо ушей. Поэтому я обращаюсь на этот раз к Вам. Не возьметесь ли редактировать этот перевод? Цена за лист та же, что и в “Деве”, то есть 15 р. Нормой берется лист сочинений Писарева — он на 1/16 больше листа “Девы”. Вы скажете, что эта книга уже переводится — знаю; к сожалению, наши издатели далеко отстали от Уойненса, который сумел перевести Своды наших законов в 1½ месяца. Они тянут дело до чрезвычайности, и я мог бы представить список по крайней мере 30 книг, объявленных к изданию с 66 года и до сих пор совсем не думающих выходить. Кто двадцать раз решается и 40 сомневается, тот не скоро что-нибудь сделает да и сделает ли еще когда-нибудь. Очень часто на объявление о переводе нужно смотреть, как на желание издателя застраховать себя от возможной конкуренции, если бы ему когда-нибудь вздумалось печатать объявленную книгу. Наконец, если бы даже “Записки декабриста” и переводились действительно, то и тогда ни к чему заговаривать о конкуренции: если “Подчиненность женщины” может рассчитывать на несколько одновременных изданий, то “Записки декабриста” также могут льстить себя этой надеждою. Итак, если согласны, то действуйте немедля, — книга не запрещена, она несколько раз публиковалась от магазина Штыцдорфа, и выдержки из нее Вы, вероятно, уже читали в “Вестнике Европы”, если только не имеете оригинала. Понятно, что раздача перевода и назначение корректора (по 1 р. 50 к. за две корректуры) будет зависеть от Вас. На оборотах будет выставлена Ваша редакция. Я думаю, что человек, переводивший, может в день перевести ½ листа, — говорю на основании личного опыта. Если работа будет в руках примерно 3 лиц, то перевод займет дней 20, печатание 2 месяца или на круг вместе 3 месяца. Мое письмо Вы получите 1-го ноября. Таким образом, в первых письмах февраля книга должна уже получиться в Вятке.
Я имею в виду ряд изданий, но об них только тогда буду считать себя вправе говорить с Вами, когда увижу, что это может быть более полезно для дела, чем стеснять вас. А стеснение здесь, понятно, в том, что Вы будете вызываться на ответы по предметам, от которых Вы, может быть, желаете отстраняться… конечно, только по недостатку времени, так как нам не пришлось бы ни в каком случае вести речь о нецензурных предметах, ибо таковых мною не имеется в виду…» А в конце обрушивал на адресата буквально град вопросов: «Не слышали ли чего-нибудь о Ткачеве? Как это его привлекут к суду за примечание к Бехеру? Неужели вызовут? А если не вызовут, то неужели Черкасов допустит звонаревское аутодафе? Скоро ли будет процесс по Современной Испании Гарриб и будет ли? А поляковские издания? Вольтер, Гоббс и др.? Куда делся мученик Скабичевский? Мне кажется, ему хочется быть погребенным вместе с Писаревым. Что ж! Желание его, быть может, и исполнится: если не около Писарева, то есть не вместе с Писаревым, то вместе со статьей о Писареве он может рассчитывать на погребение…»
Все интересовало Флорентия Федоровича в столице, однако информация оттуда поступала чаше всего с большой задержкой. Оттого нервная возбужденность, раздражительность становились чуть ли не обычным состоянием. Когда успокаивал себя, начинал трезво анализировать ситуацию, понимал, что следует привыкнуть, деловые вопросы предстоит отныне вести с учетом больших потерь во времени. И хоть не хватало общества, простого общения, но сдерживал себя: понимал, что даже ничего не значащий разговор с ним может пагубно сказаться на судьбе проявившего к нему чуткость человека.
У своего соседа по квартире — семинариста Никандра Михайловича Кувшинского — Флорентий Федорович поинтересовался, есть ли в Вятке люди, с кем можно откровенно говорить, кого можно попросить об одолжении. Никандр Михайлович, не колеблясь, назвал семью Селенкиных.
Правда, когда он сообщил самим Селенкиным, что политический ссыльный Павленков просит позволения лично представиться им, они отозвались с явным неудовольствием.
— Кто Вас просил говорить о нас!.. — заявила Мария Егоровна. — Какое возможно между нами знакомство? Эго такая нелепость.
— Уж и нелепость, — возражал Кувшинский. — Что это вы? Человек тут ни души не знает, перед этим столько в одиночке сидел, надо же ему хоть кого-нибудь видеть.
— Ох вы, простофиля! Ну что мы ему за компания? Только усугублять положение.
— Значит, сказать, чтобы не приходил?
— С коей стати. Пускай приходит, но пусть знает, что мы тут родились и выросли, и ничего особенного из себя не представляем, — вмешался муж Марии Егоровны Александр Николаевич.
— Правда, у него еще и просьба есть. Дела неоконченные в Петербурге остались — по продаже магазина и по изданию книг. Вести их теперь от своего имени он не имеет права. Все поэтому должно вестись от другого лица, предстоит переписка, а так как переписка его под контролем, то нужно иметь кого-нибудь…
— Ну, это не того, знаете, — заметил Александр Николаевич выразительно.
— Переписка исключительно деловая будет, — горячо заявил Кувшинский.
— Как вы за это поручитесь? — скептически махнул рукой Александр Николаевич.
— Вам же говорят: «исключительно деловая».
Несмотря на все эти опасения и настороженность, Селенкины не только радушно приняли Флорентия Федоровича в ближайшее воскресенье после состоявшегося разговора с Кувшинским, но и стали на многие годы ссылки самыми близкими для него людьми, к кому он шел с большими и малыми своими хлопотами. С ними можно было поговорить о новинках литературы, откровенно обсудить актуальные политические новости, получить добрый совет.
Почти ежедневно Флорентий Федорович заносил Селенкиным поступавшие ему новые газеты, книжки «Отечественных записок», «Русского слова». Особенно активной собеседницей Павленкова была Мария Егоровна. Натура впечатлительная, остро воспринимающая все в жизни (впоследствии она стала писательницей), она чаше других выступала оппонентом Флорентия Федоровича.
Когда бы ни приходил он в дом Селенкиных, неизменно заставал Марию Егоровну за чтением книги или какого-либо журнала. В кругу семьи завязывались разговоры на самые разные темы.
Павленков рассказывал о детстве, проведенном в кадетском корпусе, об учебе в академии. О Киеве. О своих друзьях — семье Черкасовых, Писаревых. О неудавшейся любви.
В свою очередь Мария Егоровна поведала о своем жизненном пути. Флорентий Федорович слушал ее рассказ с большим интересом.
— Я родилась в конце пятидесятых годов и до двадцати лет жила в уездном городе, где не было ни одной библиотеки и ни одной женской школы. Журналы, по крайней мере, среди знакомых нашей семьи, никем не выписывались. Они были редки и дороги, и все, что можно было иметь нам для чтения в то время, заключалось в случайном подборе изданий, покупавшихся купцами в Нижегородской ярмарке на вес.
— Как на вес?
— Вам кажется это невероятным, но уверяю вас, что это именно так было до шестидесятых годов. Когда мы переехали на житье сюда, я жадно стала пользоваться всяким случаем приобрести знания. По сравнению с только что покинутым нами захолустьем возможности для этого в губернском городе были большие. Я чуть не ежедневно стала посещать публичную библиотеку и читала там не одни романы, а и серьезные книги, статьи в журналах. Эти последние руководили мною, формировали мои понятия и характер.
По вечерам, оставаясь один, Флорентий Федорович как бы вновь восстанавливал нить исповеди Марии Егоровны. Она говорила, что всему, что есть в ней хорошего, обязана чтению. Вот если бы каждый человек обладал такой волей, был способен к последовательному самообразованию. Для меня же чтение— это еще и спасение от тоски и одиночества… Хорошо, что кое-что мне присылают Черкасов и Надеин. Редко, конечно, приходят от них известия. Но все же — это единственная связующая нить с живым общественным процессом. Вот кстати сказать, присланная Черкасовым подборка опубликованных в «Неделе» «Исторических писем». Автор — некто П. Л. Миртов.
Когда прочитал первые письма, хоть они и были написаны просто, без какого-либо стремления поразить читателя красотами стиля или убийственной силой аргументов, что-то сильно взволновало меня. Мысли автора побуждали к соразмышлению, как бы звали думать, вместе рассуждать не только о судьбах народа в целом, но и о собственной судьбе.
Вскоре у Флорентия Федоровича возникло и постепенно все больше стало укрепляться мнение, что в статьях встречаются очень уж знакомые ему нотки. Ощущение такое, будто ранее читал или слышал нечто близкое… Слышал?.. Да-да, ведь такие мысли перед нами развивал в академии Петр Лаврович Лавров. Возможно П. Л. — это и есть Петр Лаврович?
Во время массовых арестов и обысков в Петербурге, вызванных покушением на жизнь Александра II, стало известно, что 26 апреля 1866 года арестовали и полковника П. Л. Лаврова якобы по обвинению в сочинении противоправительственного стихотворения и в «сочувствии и близости к людям, известным правительству своим преступным направлением», и сослали в Вологодскую губернию.
Теперь вот Флорентий Федорович читал его «Исторические письма». Признавая огромную важность естествознания, которое передовые элементы общества 60-х годов выдвигали на первый план, Лавров считает в то же время, что оно не более чем грамотность мысли, а куда более важным является изучение общественной жизни и истории. Прогресс, достигнутый у нас, пока еще незначителен, да и заплачено за него страшно дорогой ценой: «Мириадами жизней, океанами крови, несчастными страданиями и неисходным трудом поколений».
Вечером следующего дня у Александра Николаевича и Марии Егоровны Селенкиных читали пятое письмо Миртова. «…Как ни мал прогресс человечества, но и то, что есть, лежит исключительно на критически мыслящих личностях: без них он безусловно невозможен; без их стремления распространить его, он крайне не прочен… Если вашего таланта и знания хватило на то, чтобы критически отнестись к существующему, сознать потребность прогресса, то вашего таланта и знания достаточно, чтобы эту критику, это сознание воплотить в жизнь. Только не упускайте ни одного случая, где жизнь представляет действительно для этого возможность. Положим, ваша деятельность мелочна; но из неизмеримо малых частиц состоят все вещества; из бесконечно малых толчков составляются самые громадные силы. Количество пользы, полученной от вашей деятельности, ни вы и никто другой оценить не в состоянии; оно зависит от тысячи различных обстоятельств, от многочисленных совпадений, предвидеть которые невозможно. Прекраснейшие намерения приводили к отвратительным результатам, как маловажное, с первого взгляда, действие разрасталось в неисчислимые последствия. Но мы можем, с некоторою вероятностью, ожидать, что, придавая целому ряду действий одно и то же направление, мы получим лишь немногие результаты, прямо противоположные данному направлению, а хотя некоторые действия совпадут с удобными условиями для того, чтобы оказались заметные результаты в этом самом направлении. Может быть, мы не увидим этих результатов, но они непременно будут, если мы сделаем все от нас зависящее. Земледелец, выработавший почву и посеявший семена, знает, что многие семена погибнут, что он никогда не оградит нивы от потравы, от неурожая, от ночного хищника, но и после неурожая он несет на поле снова горсть семян, ожидая будущей жатвы. Если каждый человек, критически мыслящий, будет постоянно активно стремиться к лучшему, то, как бы ни был ничтожен круг его деятельности, как бы ни была мелка сфера его жизни, он будет влиятельным двигателем прогресса и оплатит свою долю той страшной цены, которую стоило его развитие».
Павленков с радостью констатировал, что и в Вятке он находил все больше возможностей для проявления своей инициативной деятельности и встречал людей, отличающихся просвещенным сочувствием к новым общественным явлениям. И в этом виделось ему реальное воплощение тех идеалов, за которые призывали бороться идейные наставники его юности.
Свою активность Павленков начинает проявлять в самых разных сферах. Успешное участие в судебном процессе по писаревским сочинениям, опыт работы над брошюрой «Наши офицерские суды» побудили выступить его в годы ссылки защитником на ряде судебных разбирательств, где попирались права людей бедных и униженных. В Вятке, рассказывал В. Д. Черкасов, в первые годы заточения Павленкова произвело большой шум уголовное дело, где на скамье подсудимых фигурировала одна молодая девушка, обольщенная негодяем-чиновником губернаторской канцелярии. Преступление девушки было настолько серьезно, что ей угрожала каторга. Когда до Павленкова дошли слухи о готовящемся процессе, он предложил выступить на суде адвокатом несчастной и после необыкновенно удачной, горячей, глубоко трогательной защиты добился ее оправдания.
В кругах передовых людей Вятки Павленков завоевывает все большее уважение. Известно еще об одном нашумевшем процессе, который был выигран тоже благодаря участию в нем Флорентия Федоровича. Вот что писала об этом М. Е. Селенкина: «Выступал Павленков в качестве обвинителя от имени первой аптекарской ученицы в г. Вятке, юной, совершенно безупречной и без тени кокетства девушки, против которой провизор-немец сразу же повел войну. Вначале он ограничился лишь тем, что в ее присутствии позволял себе скабрезные разговоры с своим помощником и с некоторыми знакомыми из публики, но видя, что этим способом нежелательную сотрудницу не выкуришь, решился на крайнее средство: предложил ей через сиделку вступить с ним в связь. С самого начала провизор восставал против допущения женского персонала в аптеку; спорил по этому поводу и с составом губернской управы и с врачами, но никто его не слушал, и вот он затеял одиночную борьбу с нежелательным для него присутствием женщины в аптеке. Павленков сказал блестящую речь, и провизора присудили к аресту».
К Флорентию Федоровичу начинают обращаться те, кому нужен юридический совет, устанавливаются у него связи с земцами, с местной интеллигенцией.
В марте 1871 года Вятка была взбудоражена следующим инцидентом. На вечере в благородном собрании, где присутствовало все вятское «высшее общество», действительный статский советник П. А. Зубов провозгласил тост за победу и процветание Французской коммуны. Он был, конечно, уволен со службы. Но его поступок бурно обсуждался в вятских кругах. Не прошел без внимания он и в доме Селенкиных. Тем более что перед обществом, собиравшимся там, Павленков не скрывал своего сочувствия к свободолюбивой борьбе французского народа. С началом прусско-французской войны, свидетельствовала М. Е. Селенкина, Флорентий Федорович часто читал вслух газетную информацию об этом, принимал самое живое участие во всех удачах и неудачах французов, на стороне которых были все его симпатии. Участники этих бесед высказывали и собственные предположения о дальнейших перипетиях войны. Победа прусаков, по мнению Павленкова, была бы гибельной не только для Франции, но и для всего цивилизованного мира, так как это была бы победа «бурбонов», победа насилия и казармы.
В годы ссылки, вспоминала позднее М. Е. Селенкина, чтобы не опуститься и не сойти с ума, Павленков ни одной минуты не оставался без дела, и приходится невольно удивляться проявлению его деятельности в различных областях.
…Вот и новая бойня. Газеты полны сведений с фронтов Русско-турецкой войны. Сухие сводки об убитых и раненых с обеих сторон. Но то ведь живые люди, у них где-то остались матери, жены или дети. Сколько горя, страданий прибавляется с каждой такой единицей на земле! А что может сделать любой гражданин, чтобы пресечь эти бесконечные человеческие мясорубки, которыми переполнена история цивилизации? Ничего! То воля самодержцев: они судят единолично, что сие предпринимается во благо народа. «Моего народа», — без тени сомнения в правомочности этого изрекают сильные мира сего.
Чем же все-таки может облегчить участь страждущих, терпящих невообразимые мучения, их соотечественник отставной поручик Павленков? Не порви он несколько лет назад с армейской казармой, сейчас находился бы в самом пекле этого безумия! А теперь вот, хотя и ссыльный, бесправный, но защищенный от глупой пули, от картечи, в одно мгновение способной прервать жизнь, лишить возможности осуществить задуманное человеком, никогда уже более неповторимой личностью на земле. И он решает через Красный Крест пожертвовать для раненых и больных солдат, участвовавших в Русско-турецкой войне, книги.
В 1872 году Флорентий Федорович дарит две свои книги Вятской публичной библиотеке. Это — «Физика» А. Гано и книга В. Мюллера «Политическая история новейшего времени», издания при участии В. Д. Черкасова в Санкт-Петербурге. Об этом сообщали «Вятские губернские новости». Но такие проявления доброй воли у Павленкова не проходили без придирок.
Как только стало известно о намерении Ф. Ф. Павленкова подарить в тюремные библиотеки десять книг (причем в десятках экземпляров!), из канцелярии министра внутренних дел последовало указание цензурному комитету самым пристальным образом рассмотреть каждое из изданий, исходя из той цели, для которой оно предназначалось. Две книги Н. Н. Блинова по обучению начальной грамоте, китайская головоломка, книга о сердце и сердечной деятельности не вызвали никаких возражений. А все остальные были запрещены. Кстати сказать, сохранилось «Дело» Санкт-Петербургского цензурного комитета «О книгах, пожертвованных Павленковым для чтения арестантов» (начато 23 января 1870 года, окончено 23 февраля 1870 года).
Неуемная энергия Флорентия Федоровича ищет себе новые проявления. Так как по прибытии в Вятку у него взяли подписку в том, что он не будет заниматься издательской деятельностью, Павленков через Министерство внутренних дел получает разрешение готовить переводы книг зарубежных авторов. Он начал переводить новую книгу А. Гано — его популярную физику — в Петропавловской крепости. Теперь, в Вятке, он с еще большей энергией занимается этой работой. Флорентий Федорович мечтает, чтобы текст этого пособия был как можно более доступным самому неподготовленному читателю. «Он читал, или вернее демонстрировал перед нами свой перевод физики Гано, — вспоминала М. Е. Селенкина, — желая проверить на нас, малосведущих в физике, достаточно ли ясно и удобопонятно его изложение». Книга была издана в Вятке в типографии А. А. Красовского.
Вынужденный дать обещание не заниматься издательскими делами, Флорентий Федорович не считал себя обязанным придерживаться этого слова. Над его волей было совершено насилие, и он вправе решать самостоятельно, как ему быть с подпиской. Павленков тайно продолжает свою деятельность, усиливает меры предосторожности, доводит их до строжайшей конспирации. Книжный магазин берет под свое попечительство М. П. Надеин. Издательство находится под опекой безотказного друга Вольдемара Черкасова. И действительно, он в течение восьми лет павленковской ссылки делал все от него зависящее, чтобы издательский огонек не погас, чтобы детище Флорентия Федоровича жило и продолжало плодоносить.
Помогала Павленкову вятская свободомыслящая молодежь — Н. М. Кувшинский, Н. А. Чарушин и другие. Они нелегально доставляли в столицу павленковские рукописи, оказывали услуги в ведении деловой переписки.
Одним из первых — и действительно дерзких! — начинаний Павленкова в период вятской ссылки было обращение к повторному изданию собрания сочинений Д. И. Писарева. Как только Флорентий Федорович получил вторую часть, завершившую первое издание, тут же рождается эта смелая идея.
Успех «Сочинений Д. И. Писарева» в публике был поистине беспрецедентный. К семье Писарева обращались с просьбами помочь приобрести один экземпляр, предлагая за это суммы, во много раз превышающие его номинальную стоимость. На продаже отдельных томов наживались букинисты, продавая их по 25 рублей. И Павленков через М. П. Надеина возбуждает в соответствующих ведомствах вопрос о разрешении выпуска второго издания сочинений Д. И. Писарева. Как это неудивительно, но возражений не последовало. Скорее всего, кем-то была допущена оплошность, ибо вскоре цензура начинает сводить на нет это разрешение. Когда 1 сентября 1872 года четвертая часть сочинений была представлена в Санкт-Петербургский цензурный комитет, цензор А. А. де Роберти в статье «Генрих Гейне» увидел, что в ней «автор оправдывает необходимость революций», а в статье «Мыслящий пролетариат» обнаружил «восторженный» отзыв о романе Н. Г. Чернышевского «Что делать?». Этих оснований оказалось достаточно для того, чтобы уже на пятый день поступления книги в цензурный комитет на нее был наложен арест. А затем постановлением Комитета министров книга была запрещена. Аналогичное решение было принято и по седьмой части. Из десяти частей второго издания цензурный комитет посчитал возможным не препятствовать выпуску лишь половины, так что второе издание собрания сочинений Д. И. Писарева Флорентий Федорович смог выпустить лишь спустя двадцать лет, в 1894 году.
Уезжая в Вятку, Павленков, как уже говорилось, книжный магазин передал М. П. Надеину, который взял на себя обязательство производить денежные расчеты по неоконченным изданиям. Делами издательства занимался В. Д. Черкасов. И постепенно издательская деятельность Павленкова после вынужденного перерыва первых месяцев ссылки начинает восстанавливаться. Уже в 1872 году в Петербурге была отпечатана как издание В. Черкасова, под редакцией Э. Ватсона переведенная с немецкого языка книга В. Мюллера «Политическая история новейшего времени. 1816–1868». Павленков верен своим убеждениям: каждая честная книга должна способствовать росту политического сознания родного народа. Переводное издание не должно служить исключением. К сожалению, и эта книга, как и многие другие павленковские издания, подверглась тогда запрету. Правда, вторая часть ее была разрешена.
Среди представителей вятской публики Флорентий Федорович вскоре, как приехал в город, особо выделил Александра Александровича Красовского. Тот располагал типографией. Точнее сказать, типография принадлежала проживавшему в Петербурге его брату В. А. Красовскому, но эта фиктивная уловка потребовалась для того, чтобы обойти запрет министра внутренних дел, который в 1865 году на запрос вятского губернатора о разрешении открыть в Вятке типографию А. А. Красовскому свой отказ мотивировал причастностью последнего к антиправительственному заговору, раскрытому в Казани в 1863 году.
В конце 1868 года А. А. Красовский купил на имя брата типографию К. Блинова и развил активную издательскую деятельность. Отношения установились быстро. Единомыслие, близость целей, сходство судеб — все это привлекало друг к другу. Павленкову, выброшенному, как рыба на берег, в эту северную даль, лишенному возможности применить свой талант, свою энергию к любимому детищу, нужна была рука друга. И Красовский протягивает ее. Издавать Павленкову самому запрещено. Поэтому книгу он переведет, а Александр Александрович издаст. Лучше пусть это будут какие-либо научно-популярные работы, в которых так нуждается нарождающаяся русская интеллигенция.
И действительно, в типографии А. А. Красовского в 1873 году появляются три сочинения иностранных авторов. Все работы посвящены естественно-научным проблемам, но все их объединяет богатство философского содержания: «Единство физических сил. Опыт естественнонаучной философии» А. Секки; «Роль воображения в развитии естественных наук» Дж. Тиндаля и «Соотношение жизненных и физических сил» А. Баркера.