XVII

Аббатик от своей новой духовной дочери вернулся назад в замок весьма довольный. От экипажа, предложенного прелестной хозяйкой мызы, он отказался под предлогом моциона, предписываемого докторами после еды, и, шествуя по аллеям прекрасно содержимого парка, предавался приятным размышлениям о случившемся.

Первый опыт воздействия на женскую душу удался ему как нельзя лучше. Правда, эта душа была в большом смятении, не состояла в числе опытных в борьбе с мирскими соблазнами, и с нею справиться было несравненно легче, чем с душой пани Анны, например, и ее высокопоставленных приятельниц, проводивших всю свою бурную жизнь в грехе и покаянии, в покаянии и в грехе, знавших, какой именно ценой искупляется каждое уклонение от намеченного духовником пути, каждое падение, а потому чрезмерно не страшившихся ни этих отступлений, ни падений; тем не менее для первого опыта и такую победу одержать было недурно, в особенности, если взять в соображение красоту и богатство Розальской, многочисленных воздыхателей и претендентов на ее руку, не говоря уже о ее косвенном и бессознательном участии в таинственной истории Аратова, которого выгодно было бы держать в руках ввиду предстоящих политических событий.

В скором времени аббат Джорджио рассчитывал сопровождать графиню Потоцкую в Варшаву и там увидеться с тем, кому он должен был отдать отчет в своих действиях, но, вспомнив, что вечером едет в столицу один из дворских маршалов, пан Држевецкий, с поручениями вельможной пани к супругу, он решил воспользоваться этим, чтобы сообщить некоторые подробности о случившемся одному из ближайших своих покровителей, прелату Фасту.

Это было тем более удобно, что он вошел во двор замка и пробрался в свою каморку, не встретив ни души. Был третий час пополудни, и в это время все обитатели замка предавались послеобеденному отдыху; некому было, значит, следить за его действиями, и он мог спокойно заниматься своим личным делом, не опасаясь помехи.

Его помещение состояло из крошечной каморки под крышей, а обстановка ее — из узкой железной койки с тощим тюфяком и с плоской подушонкой, хромого стола, вдвинутого в углубление под окном, одного стула и поставца для платья и белья. Это убежище было отведено ему по протекции пана Држевецкого, внука которого он подготовил в школу отцов пияров; кровать с постелью презентовала ему кастелянша замка, пана Фабьянова, стол со стулом пожертвовала в его пользу старшая горничная ясновельможной, а неуклюжий поставец со скульптурными украшениями, наполовину изъеденный мышами, уступил великодушно ему старший писарь дворской канцелярии пан Дебольский. Аббат Джорджио был так любим в замке, что даже старая экономка Антонева, с сердцем таким черствым, что никто не мог бы сказать о ней доброго слова, отыскала обрывок старого ковра, чтобы устлать им выложенный кирпичом пол всеобщего баловня.

Да, все тут было поднесено ему любящими сердцами, начиная от обстановки и кончая запасом сальных свечей и масла для лампы. Оставалось только позаботиться о запорах, и на это он не пожалел денег. В Тульчине много смеялись над предусмотрительностью аббатика, который приобрел к своему столу, поставцу и двери такие замки, каких не было даже у пана дворского администратора при кассе.

А между тем смеяться было нечему, и, если бы в замке знали, какого рода бумаги хранятся у аббатика в поставце под аккуратно сложенным бельем, его, наверное, не только лишили бы навсегда доверия и покровительства фамилии Потоцких, но и немедленно изгнали бы из Тульчина, с запрещением подходить к замку на ружейный выстрел. Лишился бы он тогда и покровительства пани Мнишек, Оссолинской, Поцей и многих других за дерзкую предприимчивость и чрезмерную любознательность. Отвернулось бы от него и духовное начальство как от легкомысленного и недостойного доверия члена. Все это было известно аббату Джорджио, и потому нет ничего удивительного в принимаемых им мерах предосторожности против любопытных соседей, а в особенности, соседок.

Вернувшись от пани Розальской, он заперся на ключ в своей каморке и, прежде чем вынуть синеватую золотообрезную бумагу и очинить перо, взгромоздился на подоконник, чтобы внимательно обозреть окружающую местность — широкий двор, окруженный с трех сторон высокими флигелями, а с четвертой примыкавший к парку. Тут было пусто и тихо. Обитатели замка безмятежно предавались послеобеденному кейфу: ясновельможная — в своем будуаре, старшие дворские — в своих комнатах, а молодежь спешила воспользоваться золотой свободой в тенистых уголках парка, на огороде и в саду.

Внимательно всматриваясь в опустевший двор с убегавшими в чащу тропинками в дальнем его конце, аббат Джорджио не мог не убедиться, что надзирать за дворской молодежью некому; влюбленные парочки то и дело пробирались вдоль стен, и одна за другой тонули в душистом море весенней растительности.

Вот юркнула туда хорошенькая Барбара Извольская с длинноволосым Врублевским, за ними крадется сентиментальная Кася… наверное, к шалопаю Стаське, племяннику Фабьяновой, который ждет ее в какой-нибудь беседке. Вот и панна Бронислава, состоятельная зрелая дева, постоянно толкующая о спасении души и о повреждении нравов… С кем это она? Да неужто своего кавалера завела? Так и есть! Из-за дерева выскакивает Моржковский, и они вместе исчезают… Вот так девотка! Вот так любимица ксендза Дубровского, ставящего ее в пример чистоты и непорочности!.. Понятно теперь, откуда взялись у Моржковского такие красивые ленты у шапочки и расшитые шелками перчатки, в которых он так отличался на последнем бале в замке. За ним, без сомнения, отправятся миловаться в парк и все прочие влюбленные. У всех одно только на уме — мерзостные плотские наслаждения, которые так растлевают и расслабляют силу духа! Тьфу, паскудство! Дьявольское наваждение! Аббат Джорджио даже плюнул от отвращения.

Хорошо, что сам он не поддается этой глупой слабости — любви к женщинам. Всегда предпочитал он им сласти иного рода, и нет такой красавицы, которой он не променял бы на чашку хорошего итальянского шоколада с бисквитами или на тарелочку засахаренных фруктов.

Как он славно позавтракал сегодня! Надо почаще навещать пани Розальскую, во-первых, чтобы поддерживать в ней бодрое настроение, а во-вторых, чтобы лакомиться у нее форелью с соусом из перигорских трюфелей. Какая разница с здешними, насколько они сочнее и душистее! И соус такой мало где умеют делать. Как там ни хвастайся поварами дворской эконом, а кухня в Тульчине не может и сравниться с кухней в Пулавах. Откуда у повара Розальской рецепт для приготовления соуса для форели? Надо непременно поговорить об этом с Цецилией и посмотреть, как у них делается этот соус. Все это пригодится ему, аббату Джорджио, когда у него будет своя кухня в собственном доме.

Об этом доме он так много мечтал, что ему часто казалось, что он существует не в одном только его воображении, а в действительности. Представлял он его себе в лучшей части города, среди старого сада с душистыми цветами и тенистыми деревьями. Кабинет обширный, обставленный мягкими диванами, заваленными подушками, вышитыми усердными дамскими ручками. К тому времени под его управление подпадет душа не одной Розальской, а множества других интересных женщин. Стены этого кабинета будут обиты тисненой кожей, пол — мягким смирнским ковром. Потолок разрисует ему хороший художник. Бюро между окнами, выходящими непременно в сад, должно быть лучшей вещью в комнате и обращать на себя внимание с первого взгляда артистической работой из черного дуба. На стенах несколько картин, разумеется, духовного содержания, подписанных именами знаменитых художников. Мраморный черный камин будет украшен массивными бронзовыми часами и канделябрами. У стены, близ письменного стола, несколько шкафов библиотеки, наполненной великолепно переплетенными изданиями, как у прелата Фаста. Да и спальню лучше и удобнее, чем у последнего, он представить себе не мог, также и столовую, светлую и просторную комнату с большим круглым столом посреди и с удобными стульями, на которых удобно подолгу засиживаться за интересными разговорами, переваривая вкусный, тонкий обед или ужин. Кругом поставцы, сверкающие золотом, серебром и фарфором, с чудными фруктами во всякое время года, ликеры, всевозможные сласти…

Но где уже вполне личная инициатива аббатика одерживала победу над подражанием, так это в устройстве кухни и всего, что относилось к ней. Какие у него будут подвалы для вин, сыров, ветчин и прочих припасов! Какие кладовые для фруктов и консервов! Какие ледники для рыб и дичи! И, наконец, какая кухня! Тут все будет выполнено по правилам гастрономии, тут будут создаваться под его непосредственным наблюдением подливки и соуса, тающие во рту пирожки, легкие, как воздух, суфле, кремы и проч., и проч.

К сожалению, все эти прелести могли мерещиться аббатику только в более или менее отдаленном будущем. Но преобладающим качеством его характера было терпение, и он шел к цели неуклонно, не упуская ни малейшего случая, могущего приблизить его хотя бы на шаг к вожделенному блаженству. Вот и теперь, упрекнув себя в бесцельном ротозействе и в пустом блуждании мыслей, он соскочил со своего обсервационного пункта, чтобы приняться, не медля, за письмо к могущественнейшему из своих покровителей, прелату Фасту.

Он начал свое послание с описания тульчинских торжеств и, перечислив магнатов и представителей зажиточной шляхты, на которых патриотам нельзя было рассчитывать, перешел к тем, которые отказались поддерживать требования схизматиков в ущерб католиков, справедливо усматривая в этом преступную измену вере и отечеству. Замечательно толково и ясно охарактеризовал он колеблющихся, которых еще можно попытаться обратить в рьяных патриотов, если приняться за них умеючи. Но особенно долго распространялся он о женщинах, характер, вкусы, пороки и семейное положение которых изучил в совершенстве, вследствие чего знал степень влияния их на мужей, братьев, любовников и сыновей, которое всегда играло важную роль во всей истории Польши, в особенности, перед наступлением смут.

Наконец, коснувшись москалей, вмешивавших в дела страны или по обязанности — в силу предписаний своего правительства, — или по собственной инициативе, чтобы ловить рыбу в мутной воде, он остановился на Аратове и изобразил его, как личность ловкую, умную, ни перед чем не останавливавшуюся и крайне опасную. Последние слова, особенным образом подчеркнутые, должны были обратить внимание прелата, издавна посвященного в тайный смысл едва заметных черточек, крестиков и тому подобных кабалистических знаков, которыми было испещрено послание ученика иезуитов.

«Если я раньше не говорил Вашей всевелебности об этом человеке, то лишь потому, что не знал, к какой партии он примкнет, — написал аббат Джорджио. — Без религии, без нравственных принципов, он относится враждебно к правительству своей родины, не прочь увеличить затруднения русского посла, и если примкнул теперь к русской партии, то непременно с задними целями, весьма ловко скрываемыми до поры до времени. Но во всяком случае, особенно благодаря его дружбе с киевским воеводой, даже и временное его пребывание в этом лагере не может остаться бесплодным. К счастью, представляется возможность превратить эту дружбу в злейшую вражду через женщину, на которую мне посчастливилось приобрести влияние. Смело можно рассчитывать, что размолвка Аратова с киевским воеводой оторвет от русской партии добрую треть приверженцев, из которых более половины легко будет переманить на сторону патриотов. Позволю напомнить вашей всевелебности, что народонаселение в Киевском воеводстве смешанное, состоит, кроме поляков, из русских и хохлов, всегда готовых идти за таким человеком, как Аратов, — православным и владельцем русских крестьян. Как сделать, чтобы, если невозможно будет перетянуть его на нашу сторону, то по крайней мере обезвредить его, — для этого у меня уже составился план, который я буду иметь честь представить на одобрение Вашей всевелебности при личном свидании».

Дальше он с сердечным сокрушением жаловался на усиливающуюся дружбу графа Салезия с русским послом, грозившую, по его мнению, большою опасностью святой церкви, и напирал на необходимость вовлечь пани Анну в партию патриотов, действуя на ее честолюбие и ловко льстя ее патриотическим чувствам. Это тем более было возможно, что ее раздражают успехи русский пропаганды в крае, нескрываемая радость схизматиков, чующих близкое торжество, а также и то обстоятельство, что ее влияние на мужа встречает сильный противовес в личностях, подобных русскому послу, референдарию Подосскому и представителям России вроде Аратова.

«Она очень скрытна и никогда ни единым словом не выражает своего неудовольствия при посторонних, но с супругом у нее уже было несколько шумных сцен и предвидится еще больше по приезде в Варшаву, когда нашему графу придется проводить на практике идеи, которыми он увлекается в теории на границе с Россией и при частых столкновениях с русскими. Если б ясновельможные пани, руководительницы восстания против иноземного гнета на их родину, захотели только воспользоваться тяжелым настроением ее души, им ничего не стоило бы найти в ней смелую, умную и деятельную помощницу, за которой и граф Салезий в самом непродолжительном времени последует, как послушная овца… Хорошо было бы повлиять в этом смысле на пани Краковскую, на графиню Замойскую и на других, чтобы по прибытии нашей ясновельможной в столицу эти дамы сделали первый шаг к сближению с нею. Большую оказали бы они этим услугу отчизне».

В самом конце письма аббатик почтительнейше просил его всеве-лебность передать глубокоуважаемой пани Дуклановой, что ему удалось только на днях исполнить ее поручение, разузнать про русского помещика Грабинина — правда ли, что он приехал в свое имение Воробьевку под Киевом, какое произвел на окрестных жителей впечатление, женат ли он, есть ли у него дети, долго ли думает остаться в деревне?

«Я узнал, что он действительно приезжал в свое имение, но на короткое время и, ни с кем не познакомившись из соседей, уехал неизвестно куда. Несомненно, он не намерен больше возвращаться, потому что оставил своему управителю, простому русскому мужику, по общему мнению, весьма плутоватому, доверенность не только на управление, но и на продажу своего имения. Грабинин — молодой человек лет двадцати пяти, не женат, красив собою. По словам приезжавших с ним слуг, он ведет в Петербурге рассеянную жизнь богатого холостяка и занимается гораздо больше кутежами с продажными женщинами, чем увеличением доходов с имений, которых у него достаточно и под Москвой, и в других местах империи. Одним словом, тип во всем противоположный его соотечественнику Аратову и не представляет для нас никакого интереса», — прибавил в заключение своего длинного письма аббатик.

Этой пани Дуклановой, которой были посвящены последние строки послания, аббат Джорджио был обязан своим сближением с прелатом Фастом. Впрочем, последний уже и раньше чем встретил его у нее в палаццо Чарторыских (где она жила резиденткой на респекте), обратил внимание на протеже киевской воеводши, когда в числе экзаменаторов, приглашаемых ежегодно в коллегию иезуитов, выслушивал бойкие и остроумные ответы племянника тульчинского капеллана. Великий знаток людей, прелат пригласил юношу приходить к нему во всякое время, в полной уверенности, что этим приглашением тот не злоупотребит. Он не ошибся: аббат Джорджио приходил к нему только с интересными сведениями для дела, которому прелат посвящал свою жизнь в Польше и которому в скором времени всей душой предался и его маленький вестовщик.

Окончив письмо и запечатав его, аббатик вложил его в боковой карман и, заперев дверь своей каморки, спустился по крутой лестнице в нижний этаж, где уже царили обычный шум и оживление. По коридорам сновала дворская челядь, раздавался смех и говор, сливаясь со звуками клавесина, арфы и пения. У дверей большого зала, где француз-танцмейстер обучал тех из дворских юношей и девиц, которые должны были сопутствовать ясновельможной в Варшаву, модным французским танцам и даже на всякий случай сценам из какого-то балета, аббатик встретился с резиденткой Младоновичевой. Та от изумления даже всплеснула руками, увидя его.

— Иезус Мария! Это вы, Джорджио? А я бежала по приказанию нашей пани за паюком Юзефом, чтобы послать вас искать на мызе! Когда успели вы вернуться и почему тотчас же не явились к ясновельможной? Она, как встала, каждые пять минут спрашивает о вас, сердится, что вас до сих пор нет. Вернулась она с мызы такая расстроенная, что мы не на шутку опасаемся за ее здоровье, — задыхающимся от волнения голосом сообщила она аббату. — Идите, идите к ней скорее на балкон, может быть, присутствие ваше принесет ей пользу, — продолжала она, указывая на дверь в угловую гостиную с широкой террасой, на которой пани Анна имела обыкновение проводить время до ужина, когда не ездила кататься или не гуляла по саду.

— Иду, иду, — поспешил заявить аббат, направляясь к указанному месту через гостиную.

Там группами сидели за рукоделием и расхаживали, оживленно беседуя между собою таинственным шепотом, дворские девицы с монахинями из соседних монастырей. Некоторые из дворских девиц занимались французским языком, другие — итальянским. Между самыми скромными и прилежными аббатик узнал проказниц, бегавших часа два тому назад на любовные свидания в парк.

«Ах вы, дурочки, дурочки! Лезете, как глупые бабочки, на огонь, чтобы обжечь себе крылья и на всю жизнь искалечиться. Не женятся на вас ваши любезники, разлетятся в разные стороны ваши соколы, и останетесь вы сохнуть на стеблях в Тульчине, как Дмоховская, Мощинская, Младоновичева, Фабьянова и другие старые девы, которых во всех замках такое великое множество!» — думал он.

Проходя мимо клавесина, за которым- Кася свеженьким голоском выводила трели итальянского романса, он подумал подшутить над нею и, пригнувшись к ее розовому ушку, спросил: «А где оставили вы Стаську, моя панна?» Кася вздрогнула, и от испуга ее голос оборвался, как треснувшая струна, но, когда она повернула свое раскрасневшееся личико с умоляющим взглядом к шутнику, он был уже далеко, и просьба о пощаде, готовая сорваться с ее губ, осталась невысказанной.

За несколько шагов до террасы к аббатику подошла резидентка До-мановичева, пользовавшаяся особенным доверием Потоцкой и расположением духовных лиц, посещавших замок киевского воеводы. Она тоже обратилась к аббатику с заявлением, что графиня ждет его с нетерпением, что она очень расстроена и невозможно ее ни развлечь, ни утешить.

— Я задержался на мызе, моя панна, — с печальным вздохом возразил аббат. — Там тоже льют слезы и сокрушаются, терзаются раскаянием и страхом. Насилу удалось мне немного успокоить нашу красавицу. Из обморока она впала в истерику, из истерики — в обморок. Длилось это целых три часа, так что сам я чуть было не заболел, глядя на нее. Только прогулка по парку освежила меня настолько, чтобы явиться перед нашей благодетельницей в приличном виде и засвидетельствовать ей об отчаянии пани Розальской.

— Ах, пожалуйста, не говорите этого! — прервала его с негодованием Домановичева. — Если б пани Юльяния хоть сколько-нибудь ценила милости нашей пани, то не доводила бы ее до отчаяния своими глупыми и преступными фантазиями. Нашла жениха, нечего сказать! Москаль, схизматик, хитрая, кровожадная лисица! Уморил жену, чтобы и другую вогнать во гроб, завладевши ее состоянием… Жених наиподлейшего типа, одним словом.

— Тише, тише, панна, мы не имеем права осуждать человека, которого не знаем.

— Не говорите глупостей, Джорджио! Мы знаем, что он — москаль, еретик и враг нашей веры и нашей отчизны; чего же еще больше надо, чтобы ненавидеть его, презирать и желать ему всевозможного зла? И Розальская должна знать это, а она променяла своих благодетелей, первую фамилию в Речи Посполитой, осыпающую ее милостями, на чудовище, на исчадие ада! Ну разве я не была права, когда говорила, что, кроме горя и проклятий, нам от москалей ничего нельзя ждать? Вот и вышло по-моему! Если б наш граф следовал примеру таких верных сынов церкви, как граф Браницкий, как Радзивилл!

— Но ведь Карл Радзивилл помирился с русскими?

— Отстанье, пожалуйста! Никогда я этому не поверю, никогда! Обещания у него были вырваны силой, а как он их исполнит — это мы увидим. Да и наконец какое им дело до «пана Коханку»? За свои грехи ответит он и близкие его перед Богом и святым отцом.

— Не говоря уже о том, что при его богатстве ему и грешить можно несравненно больше, чем другим, — на индульгенции у него денег хватит, — подсказал аббат.

— Разумеется, разумеется, — поспешила согласиться с ним Домановичева. — Он гораздо богаче нас и далеко не так запутан в долгах, как мы, и у него нет такого ангелочка, как наш Щенсный, которому надо оставить очень большие средства, чтобы с честью поддерживать гонор фамилии, и нет четырех дочерей, которым надо дать богатое приданое… Да и вообще что нам за дело до Радзивилла и до его поступков? Наше дело — заботиться о чести нашей фамилии; нам надо сокрушаться, что наш добрый граф подпал под влияние наших врагов, как и корольтнаш, который представляет собою чистую марионетку в руках русской императрицы… И вот плоды этой преступной податливости: держись наш граф подальше от москалей, нашей Розальской негде было бы встретиться с Аратовым, и теперь мы, может быть, готовились бы отпраздновать ее свадьбу с паном Длусским, человеком из наших и верным сыном нашей церкви, внуком и правнуком друзей нашей фамилии.

— А политика, моя милая панна? Вы забываете про политику? — предвкушая забавный взрыв негодования, заметил аббатик.

— Знаете, что я вам скажу, Джорджио? — зашипела она, близко пригибаясь к нему. — Из-за вашей политики распроклятой все мы, с пани Анной и с паном Салезием во главе, будем веки вечные кипеть в аду, в котлах со смолой, на потеху чертям и на радость Вельзевулу! И, право же, Джорджио, не будь вы духовное лицо, давно сумела бы я уговорить пана маршала, чтобы он приказал двум паюкам разложить вас на ковре и до крови высечь, чтобы выбить из вашей головы грешные и неприличные вашему сану мысли!

С этими словами Домановичева повернулась к аббатику спиной и величественно направилась к двери в противоположном конце покоя, против той, что была отворена на террасу, где пани Анна полулежала в глубоком кресле, с платком, омоченным в уксусе, на голове и с флаконом нюхательного спирта в руке.

При появлении аббата резидентки, занимавшиеся рукоделием в нескольких шагах от госпожи, по ее знаку забрали свои корзины с работой и удалились в покои, а аббатик почтительно взял руку графини, с глубоко удрученным видом поднес ее к своим губами и продержал ее там до тех пор, пока ясновельможная не заговорила. А случилось это не тотчас. Сначала пани Анна несколько раз тяжело вздохнула, потом поднесла флакон к носу и с минуту вдыхала в себя освежающий эфир.

— Неужели ты все это время был у нее? — спросила она наконец, поднимая томный взгляд на аббатика.

— Да, моя пани! И когда ясновельможная узнает о результатах моей беседы с Юльянией, она извинит мое отсутствие, — ответил он, устремляя на нее полный преданности взгляд. — Я оставил ее именно в том душевном настроении, в каком она и должна находится после случившегося: она глубоко проникнута раскаянием, страстным желанием загладить свою вину перед ясновельможной благодетельницей и в лихорадочном ожидании приказа явиться, чтобы выразить свои чувства.

— Она отказывается от Аратова? — спросила графиня, внимательно выслушав блестящую импровизацию собеседника.

— Не только отказывается, но даже хотела написать ему, что все между ними кончено, что она ни за что не решится поступить наперекор желанию своей покровительницы, и чтобы он забыл о ее увлечении, как и сама она постарается забыть о нем.

— И что же?

— Я этому воспротивился, моя пани, и вот почему: на письмо он мог бы ответить письмом или, еще хуже, лично прискакать с требованием объяснений и клятвами, уверениями, мольбами, угрозами лишить себя жизни и тому подобными уловками поколебать ее решение и снова овладеть ее сердцем. Ведь ее чувство к нему не успело еще остыть, и разум еще не вполне взял верх над ее безумным увлечением.

— Ты, может быть, и прав, — заметила графиня.

— Мне кажется, что лучше всего было бы оставить это дело до поры до времени в том положении, в котором оно находится, и что, если не вмешиваться в него, оно само собою распадется. Аратов опасен для нас по многим причинам, из которых его намерение похитить нашу Юльянию — далеко не самая важная. В случае надобности всегда можно будет справиться с обезумевшей от пагубной страсти молодой женщиной; чтобы удержать ее на краю гибели, у нас существуют монастыри, и наша ясновельможная пани слишком хорошо известна в стране своими добродетелями и широкою благотворительностью, чтобы всевелебные настоятельницы не сочли за честь и за счастье оказать ей услугу.

— Но чем же Аратов, по-твоему, еще опасен нам?

— О моя пани! Вам это известно лучше меня! Сердце каждого истинного сына церкви содрогается при мысли об опасности, грозящей католицизму в нашей несчастной стране! Не дай Боже, чтобы намерение русского правительства осуществилось! — продолжал аббатик, в экстазе поднимая глаза к небу и всплескивая руками. — Его коварное требование равенства прав для диссидентов с католиками — не что иное, как ловушка для недальновидных и равнодушных, не желающих понимать, что это равенство влечет за собою неминуемое унижение, а затем разложение нашей святой веры в этом крае. Если мы не сплотимся во имя нашего Господа и Его представителя на земле, святого отца, если мы дружно не выступим на борьбу против схизматиков, не докажем им своего отчуждения и отвращения, — гибель наша неминуема! Наступает торжественная минута для Речи Посполитой… торжественная и роковая! Всем детям святой церкви надо сплотиться, забыть на время до благоприятной минуты, когда нам можно будет жить для личных целей и выгод, нам теперь необходимо помнить только свой долг перед родиной. Я не от себя говорю, а только позволяю себе повторять сердечные желания всех истинных патриотов, — поспешил он оговориться, заметив саркастическую усмешку на губах своей слушательницы.

— С Чарторыскими во главе? — язвительно спросила она.

— «Фамилия» во имя общего блага помирилась с Масальскими, — скромно опуская глаза, заметил аббатик.

— Не слишком ли часто переписываешься ты с руководителем совести княгини Изабеллы? Это отнимает у тебя память. Мы, кажется, говорили про Аратова, — надменно дала ему заметить Потоцкая, что он забывается.

— Он — москаль, моя пани, и этим словом все сказано. К счастью, мне удалось напасть на след его тайны, а это поможет вырвать у змеи ядовитое жало.

— Ты все еще подозреваешь его в преступлении?

— Больше прежнего!

— У тебя новые данные на это? Какие?

— Умоляю ясновельможную дозволить мне не отвечать на этот вопрос. От этого отчасти зависит успех дела. Попрошу также мою пани быть ко мне милостивой до конца и не отказать мне во всепочтитель-нейшей просьбе.

— Что такое? Говори!

— Я позволил себе обещать нашей кающейся Магдалине, что ясновельможная пришлет за нею завтра утром. Она так наказана, что доводить ее до отчаяния было бы опасно.

— Хорошо, я пошлю за нею. Но по твоим глазам я вижу, что это не все и что тебе хотелось бы, чтобы я не напоминала ей о том, что произошло сегодня между нами? Да?

— О моя пани, какое счастье, что наши мысли сходятся! — воскликнул аббатик, в порыве восторга опускаясь перед нею на колени и припадая к ее рукам. — Как это было бы прекрасно, как душеспасительно, какая это была бы заслуга перед святою церковью, если б нам удалось спасти от гибели нашу Розальскую и одновременно выпутать нашего доброго графа из сетей москалей, открыв ему глаза на преступление Аратова! Какой это был бы удар для русского посла и всей русской партии!

— А если он не совершил преступления, в котором ты подозреваешь его? Если ты ошибаешься?

— Я не ошибаюсь, моя пани! Я не могу ошибаться в вопросе, от которого зависит спасение души моего благодетеля. Он должен быть преступником! — произнес аббат Джорджио с такою уверенностью, что, глядя на него, пани Анна с изумлением спрашивала себя: неужели это — тот наивный, неопытный юноша, которым все в замке привыкли забавляться, как игрушкой, всех смешивший своеобразными и остроумными выходками?

Странное бесполое существо в черной ряске, он ни в ком не возбуждал подозрения; никому в голову не приходило придавать значения его наблюдательности, все были с ним откровенны. Ни за что не поверила бы она до этой минуты, что этот ласковый котеночек, которому ради шутки она дозволяет причесывать себя, румянить, налеплять мушки на ее лицо, которого она принимает даже в дезабилье, явится вдруг перед нею осторожным, проницательным политиком, в совершенстве владеющим талантом все выспросить, сам ничего не высказывая, и еще более опасным даром заставлять людей смотреть на все его глазами и отыскивать в тайнике чужой души сокровеннейшие чувства и слабости!

Но еще больше надо было удивляться проницательности, с которой он угадал сомнения, только что начинавшие зарождаться в ее сердце относительно представителей и представительниц оппозиции против короля. Она ненавидела этих людей и презирала их от всей души, но не могла не сознаваться, что они, может быть, имеют больше прав, чем она, называть себя истинными патриотами и верными сынами церкви. Опасность русских требований, кажущихся справедливыми таким верхоглядам, как его супруг и его клиенты, всегда была ясна для нее, и не раз она задумывалась над неприятным вопросом: имеет ли она право из-за личных неприязненных чувств мешать тем, которые готовятся жертвовать собою для ограждения прав церкви, всегда игравшей первенствующую роль в Польше?

Да, аббатик удачно выбрал минуту для первого натиска на эту гордую, самостоятельную душу, томившуюся бездействием и смутными вожделениями выступить вместе с другими на борьбу за целостность и возрождение родины. До сих пор удерживал ее от этого здравый смысл и недоверие к вожакам заговора, но, если эти люди так решительно идут на всякие жертвы, не останавливаясь ни пред разорением, ни перед смертью, можно ли сказать наверняка, что их ждет поражение?

— Во всяком случае первого шага я не сделаю, — проговорила Потоцкая задумчиво, как бы бессознательно отвечая на мысль, завертевшуюся в ее уме.

— О моя пани! Они только и ждут позволения сделать этот шаг! — воскликнул аббатик, подхватывая на лету вырвавшееся признание. — Всюду, во всех дворцах, только и речи, что о счастье заручиться симпатией киевского воеводы и его супруги! Но это счастье кажется так недостижимо, что на многих начинает нападать отчаяние. По приезде в Варшаву моя пани убедится в справедливости моих слов и в том, что настроение умов мне хорошо известно. Да иначе не может быть: только при вашем содействии верным сынам церкви можно рассчитывать на успех в борьбе против схизматиков. Эту мысль прекрасно выразил епископ Солтык на последнем совещании у коронного гетмана, а княгиня Адамова сказала на это: «Если б надо было на коленях вымолить это содействие, я не остановилась бы перед этим».

— Княгиня Адамова сказала это? — спросила ясновельможная, не спуская испытующего взгляда с агента прелата Фаста.

— О моя пани! Да разве я смел бы передать вам то, чего не было? Разве же я могу лгать моей благодетельнице, той, которой я обязан больше, чем жизнью! Что было бы со мною без ясновельможной? Прозябал бы я в какой-нибудь трущобе без образования, без духовного развития, как последний хлоп, отличающийся от животного только даром слова.

Голос аббатика прервался, и он прижал платок к глазам.

Думая, что он плачет от сердечного умиления при воспоминании о ее благодеяниях, ясновельможная сама расчувствовалась и стала утешать и успокаивать его.

— Я верю тебе, сын мой, и докажу тебе это: можешь передать тому, от кого ты слышал такое лестное мнение о моем влиянии, что мне известно про желание «фамилии» привлечь меня к начатому ею делу. Ничего больше! — поспешила она прибавить. — Понимаешь? На первый раз и этого довольно; время покажет, как нам поступать дальше. А теперь дай мне руку, чтобы помочь дойти до моей спальни. Я очень устала от вынесенных сегодня нравственных потрясений и рано лягу в постель, — прибавила она, поднимаясь с места, и, опираясь на плечо аббатика, вошла в покои.

Загрузка...