В селе Воробьевке шла уборка хлеба, и в такую-то горячую пору Андрею понадобилось ехать в город.
На обратном пути он не вытерпел, чтобы не свернуть в поле, где жали пшеницу, и, увидав, что дело не идет так споро, как бы ему хотелось, отослал тележку с лошадью домой, а сам принялся подгонять народ, чтобы до ночи ни одного не сжатого колоса не оставалось. Вернулся он домой так притомившись, что насилу-насилу уговорила его жена поесть хоть горячих щей перед сном. Ему было не до еды, и, просидев за столом минут пять, он поднялся с места, чтобы скорее раздеться и завалиться спать.
Поспешно легла и Маланья, прекратив расспросы, на которые он отвечал неохотно, — так клонило его ко сну. А между тем он не засыпал и, проворочавшись с боку на бок с час в темноте, сам сердито возобновил прерванный разговор о слухах, распускаемых лихими людьми, чтобы мутить народ.
Вести из Варшавы доходили сюда поздно, случайно и всегда в извращенном виде. Но Андрей недаром здесь вырос; он знал, что самые нелепые слухи никогда даром не появляются и всегда предшествуют каким-нибудь смутам. Чуяло его сердце беду, но не знал он, откуда ее ждать, и это раздражало его. Присмирели в ожидании и хохлы, и казаки, притаились евреи, молчали и русские, ничем особенным, кроме обычной заносчивости, не проявляли себя и поляки, но это было только затишье перед бурей. Вслед за глухими слухами начали уже проявляться признаки зловещего свойства: по дорогам все чаще попадались личности из того неблагонадежного элемента, что всегда всплывает на поверхность взбаламученного житейского моря. Где скрывались до сих пор эти люди и для чего являлись, — не стоило и спрашивать, никто этого не знал.
Андрей столкнулся с таким человеком на постоялом дворе в Киеве. Сидя за столом перед миской галушек и запивая их старой водкой, незнакомец рассказывал какие-то турусы на колесах о том, кого да кого надо выбирать в послы на конфедерацию, и подробно объяснял, что будет, если выберут людей из партии Чарторыских, чего ждать от Радзивилла, за сколько миллионов продал киевский воевода с графом Браницким москалям отчизну и какая их ждет казнь за измену, когда патриоты одержат верх.
Когда Андрей отправился на базар, то услышал там такие же толки и тоже от незнакомых пришлых людей. Вокруг них собирались толпами, закидывали их вопросами и во всеуслышание повторяли их ответы: больше всего льгот надо ждать бедному народу от светлейшего князя Радзивилла. Он всех хлопов выпустит на волю и каждого оделит землей и деньгами. А король вступил в тайный союз и врагами отчизны и дал подписку русскому послу, что всех поляков, которые откажутся переходить в греческую веру, будут топить в колодцах и реках. Много тому подобного вздора рассказывали смутьяны, и этот вздор расползался по всему городу и предместьям, а оттуда распространялся дальше по селам и хуторам. Андрей сам слышал, как эти враки повторялись с прикрасами всюду. И добро бы одни только хлопы этому верили, — это бы еще с полгоря; но об этом рассуждали и в приказе, куда он заходил писать купчую на пустошь, купленную у соседнего помещика. В приказе он нашел всех служащих в переполохе по случаю нового распоряжения русского посла в Варшаве, предлагавшего начальству пограничных с Польшей русских поселений зорко следить за народом, чтобы тот не увлекался россказнями смутьянов и выдавал последних головой начальству, дабы все они понесли должную кару за подговор к мятежу.
— Легко сказать! А как их изловишь, когда их такое множество, и с каждым днем все новые проявляются? — прибавил в конце своего повествования Андрей.
Маланья тяжело вздохнула.
— Не успела я тебе еще рассказать, а ведь я тут без тебя двух таких брехунов из наших приказала Лукьянычу розгами отодрать! — заявила она.
— Кто такие? — спросил Андрей.
— Павлушка Тихонов да Алешка Рожков. Калякала я тут с бабами о льне и вижу, с огорода Аксютка бежит, руками мне машет, чтобы я ее подождала. «Что случилось? — спрашиваю. — Опять, верно, быка не устерегли и он забодал кого?» — «Бык в стаде, — грит, — а Павлушка с Алешкой про тебя с Андреем Ивановичем гнилые слова брешут». И рассказала она мне тут, что какой-то бунтарь из дальних бунтует народ все здесь бросить да в Польшу на вольные хлеба идти. Он, видишь, каким-то своим начальством послан людей всяких вербовать на службу к новому польскому королю и всякому, кто за ним пойдет, сулит подпиской за печатью вольную да сто тысяч золотых. Ну я, как услышала это, так и распорядилась обоих молодцов выпороть, и пока там что, а заместо польских золотых здорово их отчихвостили. Будут помнить польскую волю! Приходили благодарить за науку. «Нас не учить, дураками бы жили». Крепко-накрепко наказала им и за другими присматривать. Обещались.
— Это ты хорошо догадалась и впредь так действуй, — заметил, позевывая, Андрей. — А теперь пора спать, надо завтра чуть свет вставать да жнитво кончать, за рощей еще не начинали.
Но в ту ночь спать ему не удалось. Не успел он задремать, как толчок в бок заставил его проснуться и обернуться к жене, с широко раскрытыми глазами прислушивавшейся к чему-то.
— Что там еще? — спросил он.
— Едет к нам как будто кто, — прошептала она.
Андрей тоже начал слушать. Издалека доносился звон колокольчика, все ближе и ближе. Залаяли собаки. Кто-то ехал.
— Может, мимо, — заметила Маланья.
— Надо посмотреть.
Андрей бросился к окошку, приподнял раму, толкнул ставень и стал вглядываться в ночные тени, застилавшие забор и ворота. Собаки заливались все громче, но звон колокольчика доносился все ближе и ближе. Ехали к ним: грохот колес замер у ворот, и раздался стук.
Накинуть на себя первое попавшееся под руку платье и выбежать на двор было для Андрея делом одной минуты. Крик жены, умолявшей его не впускать чужих, пока не прибегут работники, долетел до его ушей, когда он уже стоял у ворот, в которые не переставали стучать.
— Кто такие? Что нужно? — спросил он, возвышая голос.
— Уйми собак! Ничего не слыхать! — ответили ему.
— Цыц вы, окаянные! Вот я вас!
Псы успокоились. Тогда приезжий заявил, что привез Андрею Ивановичу письмо из города.
— От кого письмо, и кто ты такой?
— Да неужто ты меня не узнаешь? Кузьминский Лексашка. Отворяй без сумления, свой!
Андрей принялся вынимать тяжелые засовы, а Маланья тем временем успела разбудить работников и баб, так что въехавшая на двор телега с молодым парнем, оказавшимся племянником того содержателя постоялого двора в Киеве, у которого Андрей всегда останавливался, была встречена толпой народа с зажженными фонарями.
— С опаской живете, Андрей Иванович! — сказал приезжий, здороваясь с хозяином и следуя за ним в дом.
— Нельзя без опаски, паренек. Здесь худых людей больше, чем хороших. Ну, давай письмо! Наверное, нужное, когда с нарочным прислали, — прибавил он, принимая запечатанный гербовой печатью конверт, который посланец вынул из-за пазухи.
— А ты прочти, что на конверте-то приписано: «Без замедления воробьевскому управителю, Андрею Иванову, с нарочным доставить». Ну, меня той же минутой в путь и снарядили, — объяснял Лексашка, в то время как Андрей распечатывал письмо и читал его, приблизившись к свечке.
Письмо было от барина, и, прочитавши, Андрей опустил его в карман, ни с кем не поделившись его содержанием. Но Маланье достаточно было мельком взглянуть на мужа, чтобы догадаться о важности полученных известий. Да чтобы скорее узнать, в чем дело, она стала торопить Лексашку поужинать и ложиться спать.
— А мне, видно, уж сегодня не ложиться, — сказал Андрей, пройдя с женою в спальню. — Надо собираться в путь.
— Опять? Только что вернулся! Куда же ехать-то?
— Далеко, Маланьюшка, в Варшаву, — ответил с загадочной усмешкой Андрей. — Подошло, кажись, к развязке то дело, о котором я тебе говорил, что оно рано ли, поздно ли, вскроется.
— Это малявинское-то кощунство? — дрогнувшим от волнения голосом вымолвила Маланья, испуганно глядя на мужа.
— То самое. Барин пишет, чтобы непременно разузнать имена всех тех господ, которых господин Аратов на похороны приглашал, а также о тех попах, что отпевали, где их в случае надобности можно будет найти.
— Дошло, значит, дошло! — вскрикнула Маланья. — О Господи! Смилуйся над нами, грешными! Пронеси мимо беду!
— Нам бояться нечего, наше дело — сторона.
— А как же барин-то… с той… с живой покойницей? С ним она все или?..
— Должно быть, с ним, где же больше? Нешто он может ее бросить? Не таковский! Приказывает, ни минуты не медля, в Варшаву собираться… «Ты мне нужен», — грит. Ну и слава Богу! Дай Господи ему послужить за все его добро! А въезжать приказано прямо на двор к князю Репнину. Этот князь российским послом при короле польском состоит и, должно быть, с нашим барином знаком, когда мне приказано прямо к нему на двор въезжать. Поеду с Лексашкой до Киева, чтобы поменьше тут разговоров было промеж наших, а ты тут, если что, всем говори, что с Аксеновым у меня дело не сладилось и что я поехал другого покупщика на лес искать. Поняла? Ну а теперь ложись, под утро я тебя разбужу, — добавил Андрей, присаживаясь к столу между окнами, выдвигая в нем ящик и вынимая бумагу, чернила в пузырьке и очинённое гусиное перо. — Надо кое-что себе записать на память.
— Мне тоже не до сна. Станем с Аксиньей снаряжать тебя в дальний путь. Прикажу ей затопить печь, будем стряпать, курочек да уточек тебе нажарим, пирожок испечем. Из одежи-то, что тебе уложить?
— Одежу надо взять добрую, чтобы не стыдно было в большом городе людям показаться. Уложи в короб, чтобы не смялось. Куплю в Киеве и коня, и тележку, чтобы дальше ехать. Все равно из здешних людей никого нельзя с собой взять, лучше, значит, и лошадей отсюда не трогать.
— А в Малявино не съездишь? — спросила, немного помолчав, Маланья. — Может, барину захочется узнать, что там делается. Намеднись приходила оттуда Домна к тетке, так сказывала, что их старая барыня приказала всех пришлых людей из деревни гнать. Такой завела порядок против смутьянов — страсть! Головлевых всей семьей в дальний хутор выселяют за то, что какой-то бернардинец-монах две ночи у них переночевал. Стихло у них теперь, о смуте не то что толковать, а даже и помыслить боятся.
— Всем господам с нее бы пример брать, живо бы тогда весь край успокоился.
— Говорят, все пишет что-то. По целым ночам пера из рук не выпускает.
— К Дмитрию Степановичу, верно, в Варшаву.
— То само собой — те письма она ему с нарочными отправляет, а другое свое писание она в кованый ларец, что возле ее кровати, складывает. Как испишет лист, так туда и сложит да на ключ запрет. Ближние думают, что духовную свою вздумала менять.
— Желает, верно, родовое добро от польки оградить. Достаточно всего он понатаскал из Малявина в Варшаву, надо старухе и о детках позаботиться. А про ту польку, на которой он жениться-то думал, ничего у них не говорят?
— Говорят! В каждом письме старуха ему свое желание сообщает, чтобы он на ней не женился. Да нетто он кого послушает! А то дело совсем замерло; никто и не вспоминает, точно никогда и не бывало.
— Эх, Маланьюшка, как греха ни заминай, и все раскроется! И сдается мне, что время к тому подходит. Для чего-нибудь да понадобилось нашему Владимиру Михайловичу свидетелей собирать.
— Дай-то Бог! Пора и ему, и бедной молодой барыне успокоиться и по-людски зажить! Как подумаешь, что они от такого богатства да знатности в беглые попали, места себе нигде не могут найти, под чужим именем, как воры какие, должны хорониться! Без слез вспомнить про них не могу!
В Киеве Андрей очень скоро обзавелся всем нужным на дальний путь. На постоялом дворе нашлась прочная тележка на продажу, а знакомый маклак доставил ему отличного коня.
От провожатого Андрей отказался. Дорога ему была знакома и путешествовать один он не боялся, но, чем больше размышлял он о поручении барина, тем больше убеждался, что его жена права: не мешало бы явиться в Варшаву, пособравши побольше сведений о том деле, для которого его выписали. А нигде, даже в Малявине, не знают так много о Дмитрии Степановиче, как в замке киевского воеводы, от которого до мызы Розальской рукой подать. Там все на него смотрят как на жениха молодой вдовушки. Не заехать ли переночевать в Тульчин? Крюк не велик, а если удастся привезти барину побольше сведений о его злодее и узнать от людей Розальской, скоро ли у них готовятся играть свадьбу, тогда жалеть о потерянном времени не придется.
Размышляя таким образом, Андрей свернул на проселочную дорогу и к вечеру приехал в местечко, принадлежащее графу Салезию Потоцкому, с замком, окруженным старинным парком, где несколько месяцев тому назад пышно праздновались приготовления к выборам послов на сейм.
Это местечко, густонаселенное торговым людом, служило сборным пунктом и соседним помещикам, и приезжим купцам, закупавшим у них хлеб, овес, сено, водку, лошадей и проч., и проч. Тут было несколько корчм для приезжающих, и Андрей остановился у ворот одной из них, с хозяином которой был знаком. Время было позднее, и его немало удивляли гул голосов и оживление, царившее на дворе, среди которого стоял отпряженный барский экипаж, окруженный толпой народа.
Экипаж, должно быть, нуждался в починке: над ним хлопотали слесарь с подмастерьями с инструментами в руках, с засученными рукавами, при свете фонарей, которыми светили им другие люди. Все говорили разом, и разобрать слова было невозможно, точно так же, как и разглядеть лица говорящих. Над ними кто-то командовал: когда раздавался резкий повелительный голос из раскрытого окна в корчме, все смолкало. Андрей поднял голову к этому окну и увидел в нем барина, вероятно, обладателя попортившегося экипажа. По голосу и по фигуре ему показалось, что он узнал Аратова.
Вот встреча! Неужели судьба столкнула его с малявинским барином? Большей удачи нельзя было желать.
Между тем, заметив тележку с лошадьми перед воротами, хозяин корчмы побежал к приезжему. Узнав воробьевского управителя, он стал просить его въезжать во двор, уверяя, что для него у них всегда найдется место. Правда, лучшие комнаты он должен был уступить господину Аратову из Малявина, у которого на пути в Киев сломался экипаж, но он поместит Андрея Ивановича в своем собственном покое, в мезонине, что выходит окнами в сад.
— А откуда едет господин Аратов? — спросил Андрей.
— Из Варшавы. Торопится в свое имение, да вот беда с экипажем. Хочет, чтобы непременно к утру было готово, а рессора-то лопнула, починить ее нельзя, надо новую. Послали попросить в замок. Хорошо, если там есть. Если там не достанут, придется уж экипаж на мызе Розальской взять. А пока я приказал хороший ужин сготовить да в лучшей комнате постель приготовить.
— А много с ним людей? — продолжал любопытствовать Андрей, слезши с тележки, но не отходя от ворот.
— Трое: камердинер Езебуш, кучер да мальчик. Венчаться барин, может, в наши края приехал, кто его знает! На мызе тоже госпожу ждут. Прислала сказать, чтобы каждую минуту к ее приезду дом был готов. Вчера их садовник у нас остановился, в замок за лимонными деревьями ходил. Ну, для Розальской в замке ни в чем отказа нет, это — не то, что для нареченного ее жениха, — прибавил он с усмешкой и, взяв лошадь под уздцы, повел ее во двор.
За ним последовал туда и Андрей.
Чем больше размышлял он, тем удивительнее казалась ему непредвиденная встреча, и тем знаменательнее путешествие Дмитрия Степановича из Варшавы в деревню, где никто его не ждал, и притом в самый разгар конфедерации, в которой он принимал такое деятельное участие.
О фаворе малявинского барина у короля, о блестящих празднествах, на которые его всюду приглашали, о его влиянии и интригах было известно в Малявине и в окрестностях не только из писем Аратова к прабабке, но также из рассказов возивших ему из деревни вещи, оказывавшиеся для него необходимыми при пышной обстановке, заведенной им в польской столице: серебряную и золотую утварь, фарфоровые сервизы, украшенные драгоценными каменьями седла и уздечки, хранившиеся в кладовых родового гнезда, не говоря уже о деньгах, которыми Аратов сорил без счета. Андрей от самого Ипатыча слышал, что старой барыне пришлось почать капитал, скопленный ею в продолжение многих лет на черный день.
Этот день наступил. Оборотливый и расчетливый Дмитрий Степанович, считавший то время потерянным, когда ему не удавалось приумножить свое состояние, кажется, совсем обезумел от честолюбия, от желания ни в чем не отставать от польских магнатов и от страсти к полячке. Как мальчишка, ставит он на карту не только свое состояние, но и честь свою, и душу, и совесть. Какие у него были виды на будущее, какие блага рассчитывал он извлечь для себя из распрей и смут, волнующих чужой край, где он всем был чужой и все были ему чужды, никто не знал, но все были убеждены, что без расчета на блестящий выигрыш он ни за что не затеял бы такой рискованной игры. И вдруг все бросить и скакать за несколько сот верст от театра междоусобицы, уступая место соперникам!.. Так поступить без важной причины немыслимо. Андрей невольно искал связь между этой причиной и приказанием Владимира Михайловича немедленно приехать в Варшаву со списком людей, присутствовавших при похоронах живой покойницы.
«Почуял, верно, их злодей развязку и поторопится принять меры, чтобы спастись от беды! Хорошо было бы все это досконально узнать, да вот близок локоть, но не укусишь. И под одной крышей с человеком дышишь, а как к нему влезешь в душу? Как заставишь его высказать то, что он желает скрыть?»
Размышляя таким образом, сидя у окна и глядя в сад, или, лучше сказать, в пустырь, заросший сорными травами, одичалыми кустами малины и смородины да несколькими старыми каштанами, Андрей прислушивался к шуму, долетавшему сюда со двора, где долго еще люди возились у сломанного экипажа. Но мало-помалу все стихло, и раздался скрип ступеней под ногами хозяина, поднимавшегося в мезонин, чтобы спросить у гостя, что принести ему ужинать.
— Ужин у нас на славу, хоть самого воеводу угощать: есть баранина и свинина, борщ, галушки, лапша, что хотите, то и подадим. А рессоры-то в замке не дали, самим, говорят, нужно, — продолжал он, не дожидаясь ответа. — Господин Аратов очень рассердились, хотели было потребовать к себе управителя из замка, чтобы выговор ему сделать за невежество, но потом раздумали и приказали чуть свет на мызе у Ро-зальской экипаж взять. Ночь он проведет у нас. От ужина он отказался, и, как его спать уложат, его слуги сядут за стол. Вам, может, веселее с ними кушать? Или сюда вам принести?
Андрей от всего отказался. Смутное предчувствие давило ему грудь, отбивая не только аппетит, но и способность о чем-либо думать. Хотелось остаться одному, ничего не слышать, никого не видеть ждать… чего именно, он и сам не знал. Все его существо томилось непонятным беспокойством, точно перед грозой, а между тем небо было ясное, синее, звездное.
— Голова у меня разболелась. Скорее бы лечь да выспаться, чтобы завтра утром чуть свет выехать, — сказал он.
— Значит, раньше господина Аратова пуститесь в путь. У вас все в порядке, а им когда-то еще экипаж с мызы доставят.
— И для чего это ему понадобилось в такое веселое время из столицы уезжать? И для чего ему поспешать в деревню, когда там всем хозяйством старая барыня заведует, и ничего там особенного не случилось? — раздумчиво заметил Андрей.
— Жениться, может, надумал. На мызе люди болтают, будто их пани в дальнюю дорогу собирается. Прямо от венца в чужие края будто уедет, чтобы назад уж тогда вернуться, когда графиня с графом перестанут на нее серчать за то, что со схизматиком повенчалась.
— А люди его, что говорят?
— Скажут что-нибудь такие угрюмые, как бы не так! Да к ним с расспросами и подступиться нельзя. А уж барин их и совсем лютый. Заглянул я было к нему в дверь, чтобы спросить, не надо ли чего, он как гаркнет: «Пошел вон!» — как на собаку, право! А еще жених! Души в нем, говорят, наша пани Розальская не чает. Вот уж именно можно сказать, что полюбится сатана лучше всякого ясного сокола!
Андрей ничего не возражал. Ему хорошо была известна причина этой угрюмости Аратова, и он подумал, что если бы даже пришлось уехать отсюда, ничего больше не увидев и не услышав, то и этого было достаточно, чтобы убедиться, что у Аратова явились важные причины к подозрительности и к тревоге. Рассеянно дослушав болтовню хозяина, он пожелал ему доброй ночи, а затем, помолившись Богу, загасил свечку и лег спать.
Но заснуть он не мог. Сердце продолжало тоскливо ныть, и мучительная истома с минуты на минуту усиливалась.
«От духоты, верно», — подумал он и сорвался с постели, чтобы растворить окно, и, усевшись на подоконник, стал вдыхать в себя ночную свежесть.
Стало полегче. Кругом было тихо, все спали. Но Андрею спать не хотелось, и долго-долго смотрел он на звездное небо, перебирая впечатления вчерашнего дня, постепенно сливавшиеся с прошлыми тревогами и волнениями. Одно за другим проходили перед его духовными очами события близившегося к концу лета: внезапный приезд молодого барина в Воробьевку, поездка его в Малявино, ужас пережитых тогда опасений, свидание с монахом, пробуждение его души и, наконец, неожиданная развязка нравственной пытки, чуть было не доведшей его до самоубийства. Переживая чудные мгновения сердечного порыва, заставившего его во всем повиниться барину, Андрей снова ощутил прилив преданности и любви к благодетелю, великодушно заплатившему ему добром за зло, и его сердце наполнилось умилением. Последовавшие затем события: похищение Елены Васильевны, тревога за влюбленных во время ее пребывания в старом доме, проводы их в лес к монаху, расставание с ними и, наконец, страшные похороны в Малявине, — так живо воскресали в его памяти, что ему порой казалось, что он все это переживает не в воображении, а на самом деле. Ему слышались погребальное пение и пронзительный крик ребенка, с ужасом откидывавшегося от мертвого тела, к которому его заставляли приложиться.
Что должен был чувствовать тот, кто свершил это гнусное кощунство — раскапыватель могил и похититель мертвеца? Неужели он может спокойно спать и наслаждаться жизнью? Неужели его не мучат тяжелые сны? Неужели призрак содеянного не тревожит его совести? И неужели он не сознает, что час Божьего суда готовится для него пробить?
И вдруг, как бы в ответ на эти вопросы, Андрей услышал глубокий вздох. В этом вздохе слышался стон наболевшей души, звучали слезы смертельной тоски и отчаяния. В другое время Андрей, может быть, и не услышал бы этого стона, но кругом царила такая чудная, торжественная тишина, и душа его была так близка к несчастному страдальцу, изнемогающему под гнетом нравственной пытки, что он в испуге стал всматриваться в ночные тени, сгущавшиеся под деревом в нескольких шагах от окна, на котором он сидел, и увидел беспомощно распростертое на земле человеческое тело, в котором он узнал, не столько глазами, сколько сердцем, малявинского барина.
Андрей перекрестился и отошел от окна.
Солнце было уже высоко, а он еще спал, как убитый, когда стук в дверь заставил его проснуться и спросить: «Кто тут и что нужно?»
— Отворите скорее! — раздался взволнованный голос хозяина. Андрей слез с постели и откинул крючок с двери.
— Беда у нас случилась! Вы тут себе почиваете, а хотели чуть свет уехать…
— Какая беда? С кем?
— Господин Аратов зарезался!
Андрей остолбенел от ужаса. Воспоминания беспорядочным хаосом закружились у него в мозгу, но разобраться в впечатлениях, туманивших разум и давивших грудь, не было сил, а вопросы, рвущиеся с губ, не выговаривались.
— Да, вот и вы испугались! И мы тоже в первую минуту обалдели. Долго не хотели верить. Чего бы, кажется, человеку недоставало? Молод, богат, здоров, на первой красавице в воеводстве женится, миллионное приданое за нею берет, и вдруг такое над собою сделать, что даже выговорить страшно! — продолжал размышлять вслух хозяин.
— Где? Когда? — задыхающимся голосом спросил Андрей.
— Не здесь, слава Богу! Подумайте только, какое бы это для нас было разорение, если бы он вздумал свое страшное дело учинить здесь! Мертвое тело в корчме! Уж одного этого достаточно, чтобы надолго отпугнуть от дома посетителей — следствие, обыск, розыск! Волосы поднимаются дыбом, когда одумаешь!
— Где же он это над собой сделал?
— На мызе Розальской. Там его нашли уж мертвым. И кинжал возле него… тот самый кинжал, который мы вчера все на нем видели! Ушел туда пешком, один, ночью или чуть свет, а когда именно — никто не знает!
«После того как он тут, под моим окном, стонал от душевной скорби!» — подумал Андрей.
— Хватились его только утром и довольно поздно. Хотел вот, как вы, встать рано и ехать, а между тем уже и солнце взошло, и народ позавтракал, а из спальни нет ни слуха ни духа. Делать нечего! Камердинер его ждал, ждал, да и заглянул в дверь, на кровати-то никого нет! Побежали искать по дому, в саду, в огороде — нигде нет! Между прочим, ни шляпы, ни плаща, ни трости не оказалось. Ушел, значит, далеко. Сейчас, конечно, нам пришло в голову, что он на мызу отправился, чтобы поторопить кучера или чтобы самому экипаж выбрать; ну, Езебуш туда и побежал. А там никто барина его и не видел. Кучера он застал у посессора, закусывает. «Здесь барин?» — спрашивает. А те даже не понимают, что он спрашивает. Однако пошли искать в доме и нашли — лежит бездыханный в спальне их пани, на ковре, кругом целая лужа крови натекла… Да вы это куда же? — прервал он свой рассказ, увидав, что Андрей, который, слушая его, наскоро одевался, взял свой картуз и собирался куда-то выйти. — Вчера от ужина отказались… Хозяйка вам завтрак готовит…
— Спасибо, я есть не хочу, — ответил Андрей, поспешно выходя из дома и направляясь к конюшне в сопровождении хозяина, у которого потребность делиться впечатлениями была так велика, что он продолжал говорить даже и тогда, когда видел, что его не слушают.
— Когда вас назад ждать? — спросил он, помогая Андрею впрягать лошадь в тележку.
— Не знаю, как дела, — отрывисто ответил последний, готовясь пуститься в путь, и через несколько минут, стегнув лошадь, уехал.
Здешняя местность ему была хорошо знакома. Свернув с большой дороги в парк, он с час ехал под тенистыми сводами столетних деревьев, пока не выглянула из моря зелени красная крыша дома с белыми мраморными колоннами, увитыми плющом и каприфолиями. В одной части парка, принадлежавшей Розальской, деревья были особенно прекрасны и хорошо содержались. Наступившая осень начинала уже кое-где окрашивать листву в багровые и желтые цвета всевозможных оттенков. Воздух был мягок и душист, пропитан ароматом цветов и плодов, которыми были наполнены оранжереи и теплицы хорошенькой вдовушки. По мере приближения к дому этот аромат чувствовался сильнее и сильнее, а в искусно прорубленных просеках начинали мелькать живописной архитектуры постройки с окнами, перевитыми вьющимися растениями. Наконец, выглянула и широкая терраса с мраморными ступенями в цветник, на которых Юльяния любила предаваться любовным мечтаниям.
Да, все тут было по-прежнему. По-прежнему цвели и благоухали цветы, по-прежнему хлопотали с беззаботным щебетанием птицы у гнезд, и только глухой сдержанный гул голосов и шагов, долетавший по временам из этого прелестного жилища, нарушал иллюзию, навевая на душу зловещие представления.
Андрей слез с тележки у живой изгороди, усыпанной пышно распустившимися бельдежурами, привязал к ней лошадь и прошел к дому через настежь растворенную калитку по усыпанной песком дорожке, не оглядываясь по сторонам и не обращая внимания на людей с испуганными лицами, попадавшихся ему навстречу. Здесь царила смерть, а перед смертью, особенно когда она является внезапно, в самый разгар жизненных забот и наслаждений, все стушевывается, все кажется ничтожно, и нет места ни любопытству, ни подозрительности.
Беспрепятственно поднялся он по ступеням террасы и проник в розовое гнездышко с широкой кроватью, украшенной золотом и фарфоровыми медальонами с живописью. Перед этим разубранным ложем лежал застывший труп Аратова, с зияющей раной на горле, из которой сочилась кровь. Глаза мертвеца были открыты и как будто с недоумением вопрошали каждого, кто останавливался на них взглядом: «Что же вы меня не закроете? Все равно, сколько меня ни спрашивайте, кроме того, что вы видите, ничего не узнаете. Не узнаете ни моей борьбы, ни страданий, не узнаете, раскаиваюсь ли я в содеянном зле и в том, что я над собой сделал. Не узнаете, что именно побудило меня уйти со сцены до конца представления — отчаяние, угрызения совести, утомление жизнью, страх или что другое, человеческими словами невыразимое, человеческим разумом непостижимое, нечто не от мира сего, а оттуда, куда я ушел, когда неуловимая нить, связывавшая мою бессмертную душу с землей, порвалась, и земная жизнь утрэтила для меня всякий вкус и смысл… Ничего не узнаете вы теперь от меня никогда. Тайн своих мертвецы не выдают».
Андрей не мог оторваться от этих глаз. Кругом входили и выходили люди, тихо перешептывались между собою, но он ничего не видел и не слышал. Стоял тут с поникшей головой и с судорожно стиснутыми губами и Езебуш, и люди с мызы, а также из замка киевского воеводы; на всех лицах к испугу и любопытству примешивалось выражение тоскливого ожидания, всех тяготил страшный взгляд мертвых глаз, и все спрашивали себя с раздражением: когда же наконец явится представитель власти, за которым уже давно ускакал верховой, чтобы можно было закрыть эти глаза?
И вдруг среди тишины и всеобщего оцепенения пробежал трепет. Кто-то вошел, что-то узналось, и все, точно сговорившись, поспешно вышли из покоя. С мертвецом остался один Андрей.
Сотворив молитву за душу несчастного, свершившего над собою такой страшный самосуд, он тоже поспешил выйти из дома. Проходя через цветник, он услышал шум подъезжавшего экипажа с противоположной стороны и гул толпы, высыпавшей к нему навстречу, и, сообразив, что приезжие могут задержать его, пустился бежать к выходу.
Отвязав от ограды лошадь, он вскочил в тележку и помчался под горку с такой быстротой, что, когда через несколько минут оглянулся, мызы уже не видно было, и можно было без опасения продолжать путь. Привезти первому весть об освобождении своему благодетелю казалось таким счастьем, при одной мысли о котором его сердце усиленно билось.
И ничто не помешало ему насладиться этим счастьем. Его путь совершился удивительно благополучно. Он опередил всех вестовщиков, посланных с роковой вестью о смерти Аратова в Варшаву: из замка — к киевскому воеводе, и с мызы — к пани Розальской. Когда Андрей явился к русскому послу, никто еще не знал в городе о самоубийстве Дмитрия Степановича, и благодаря воробьевскому управляющему Владимир Михайлович и Елена Васильевна узнали несколькими днями раньше, что им никто не может помешать обвенчаться и перед лицом всего света любить друг друга.
Радовались и в замке киевского воеводы. Но здесь радость была непродолжительна. Из известий, полученных с мызы, выяснилось, что пани Розальская приехала туда накануне того дня, когда тело самоубийцы должны были отправить по требованию его прабабки в Малявино, и что она последовала за этим телом в Россию. Куда она потом делась — очень долго никто не знал, невзирая на то, что сам русский посол, по просьбе киевского воеводы и его супруги, принимал деятельное участие в поисках. Вместе с Езебушем, главным участником преступления Аратова, Юльяния скрылась неизвестно куда.
Из слов Цецилии, за которой послали на мызу, чтобы узнать подробности исчезновения ее госпожи, узнали только, что известие о страшной смерти Аратова Юльяния приняла много спокойнее, чем можно было ожидать; целую ночь она провела одна у трупа, а потом, после продолжительного разговора наедине с Езебушем, уехала с ним в экипаже и на лошадях покойного его барина по дороге в Киев. На все расспросы — когда ее ждать назад? — она не отвечала ни слова и вообще так держала себя со всеми, кроме камердинера покойного, что приставать к ней с вопросами и советами не было никакой возможности. Переждав несколько дней, Цецилия отправилась в Малявино, чтобы узнать о своей госпоже, но ничего там не могла добиться. На все расспросы ей отвечали, что приезжала сюда какая-то польская пани, добивалась свидания со старой барыней, плакала, предлагала деньги, умоляла, чтобы доложили о ней, но старая барыня не пожелала пустить ее на глаза и приказала сказать ей, чтобы немедленно убиралась вон из Maлявина, если не хочет быть схваченной и сосланной в Сибирь. Так и уехала эта пани, ничего не добившись. Пустилась в обратный путь и Цецилия, ничего не узнав из того, для чего сюда приезжала.
Юльяния как в воду канула. На запросы русского посла, по просьбе пани Анны, Серафима Даниловна отвечала, что никаких полячек у нее в деревне нет. И по другим сведениям пришлось убедиться, что Розальской ни в Малявине, ни по соседству нет, а где она — так и осталось тайной.
Много времени спустя, когда все уже забыли о ней, близкие к пани Анне резидентки шепотом передавали друг другу, будто ясновельможная узнала от кого-то, что Юльяния перешла в схизматическую веру и постриглась в монастыре под Москвой. Откуда явилось это известие — никто не знал, но во всяком случае оно было так ужасно и позорно для фамилии Потоцких, что никто не позволял себе повторять его вслух, и расположенные к графу и графине люди не верили ему, утверждая, что это ложь, выдуманная врагами «фамилии». На чьей стороне была правда — до сих пор неизвестно.
1899