XX

Наступил август. Погода стояла великолепная, и Варшава пользовалась этим, чтобы повеселиться напропалую. Балы магнатов, праздники с танцами и катаниями, начинавшиеся с утра и кончавшиеся только поздно ночью, следовали одни за другими, и надо было только дивиться выносливости красавиц, летавших с одного увеселения на другое и едва успевавших переодеваться из одного пышного наряда в другой, еще более пышный, менять затейливые прически на еще более затейливые так же часто и беззаботно, как воздыхателей и любовников, днем сводя с ума кокетством одного, вечером — другого, завтра — третьего и так далее, без передышки, под шумок интриг, заговоров и столь же легкомысленных, сколько опасных решений своих супругов, братьев и возлюбленных. Такого оживления, веселья и такой лихорадочной поспешности пользоваться жизненными утехами уже давно не помнили старожилы Речи Посполитой. Все перемешалось в опьянении любовными и политическими страстями: вчерашние враги делались друзьями, друзья — врагами; только и слышно было, что о блестящих выдумках, честолюбивых замыслах, великодушных предложениях, заманчивых обещаниях и проектах, проектах без конца.

Время от времени среди этой вакханалии раздавались и трезвые голоса, взывавшие к благоразумию и порядку; иногда концерт всеобщего увлечения прорезывался неприятным намеком на предательство такого-то лица, на слабодушие другого, на надвигавшиеся со всех сторон грозные опасности, на то, что враги не дремлют, что прежде чем идти на них, не мешало бы соразмерить свои силы, сосчитаться, очистить атмосферу от ненадежных элементов, сосредоточиться, обмыслить. Но, разумеется, эти предостережения и предчувствия оставались гласом вопиющего в пустыне. Когда же Речь Посполитая мыслила? Недаром один из даровитейших ее сынов сказал о ней: «Есть нации мужского рода и есть женского. Польша — женщина и может жить только сердцем».

В один из этих роковых для Польши дней, в начале августа, у прелата Фаста перебывали с утра несколько посетителей и посетительниц из высшего общества. Встречаться друг с другом гости у него не любили, и карета, подъехавшая с одного конца переулка, обыкновенно сворачивала в соседнюю улицу, завидев экипаж у ворот дома прелата. Не любили приезжать сюда и в компании, а, добившись аудиенции, паны и пани предпочитали беседовать с хозяином наедине.

Ворота в высокой каменной ограде очень редко растворялись, и только для таких почетных посетителей, как, например, епископ, папский нунций или его величество король. Прочие же просители, графы, графини, князья и княгини, важные пани и паны, оставив экипаж на улице, проходили через калитку во двор пешком, а затем по усыпанной песком дорожке с красивой цветочной клумбой посреди доходили до скромного на вид одноэтажного дома, где на крыльце их всегда встречал с низким поклоном Беппо, доверенный слуга прелата, маленький седенький старичок в длиннополой полумонашеской, полусветской одежде, с приветливым выражением в ласковых глазах на гладко бритом и изрезанном мелкими морщинами лице.

Не переставая кланяться, он вводил посетителей в светлую приемную, уставленную диванами и креслами, почтительнейше просил обождать и исчезал за тяжелой драпировкой в небольшой проход с дверью в конце, у которой, постучав условным образом, нетерпеливо ждал позволения войти. Наконец через более или менее продолжительное время, смотря по тому, какими делами был занят его господин, из кабинета раздавалось отрывисто: «Войдите!» — и Беппо с подобострастием проникал в святилище и докладывал о посетителях. Не оборачиваясь и не выпуская пера или книги из рук, высокий худощавый человек, сидевший у большого бюро, покрытого книгами и бумагами, разжимал свои тонкие губы, чтобы выронить из них краткое: «Ждать!» — или «Сейчас!» Беппо скрывался, а господин его продолжал свое занятие все с тем же выражением сосредоточенной думы в больших глубоких черных глазах и в характерном изгибе рта, со слегка выдающимся подбородком.

Это лицо было очень типично. Оно было без малейшего признака растительности; изжелта-бледная кожа была нежна, как у молодой девушки, волосы, вьющиеся вокруг широкой тонзуры и откинутые назад с высокого обнаженного лба, были черны, как смоль, а все черты, замечательно красивые и благородные, казались выточенными из слоновой кости. Никто не мог бы сказать, сколько этому человеку лет: в спокойном состоянии он казался пожилым, но, когда оживлялся, его глаза загорались страстью, как у юноши, слова отчеканивались с резкостью, выдающей его итальянское происхождение, а выражения навертывались на язык такие ловкие, красивые и убедительные, что оспаривать его мнение было трудно.

Описывать обстановку, среди которой прелат Фаст работал, его бюро, верх художественной работы из ценного черного дерева с артистическими бронзовыми украшениями, его библиотеку, представляющую собою целое состояние по редкости книг и красоте изданий, нет нужды, — все это уже было описано в мечтаниях аббата Джорджио. Во всяком случае обстановка, роскошь которой мог оценить только тонкий знаток искусства, вполне гармонировала с изящной и величественной фигурой хозяина, с его черной сутаной, на которой эффектно выделялось массивное распятие на золотой цепи, и с бледными длинными пальцами со сверкавшим крупным сапфиром в освященном перстне. Легко скользя по бумаге, перо, придерживаемое этими красивыми пальцами, изливало твердым почерком всегда непреклонные и своеобразные мнения и мысли.

Аббат Джорджио был прав, предполагая, что невозможно представить себе иное, более удобное и приличное жилище для человека, посвятившего свою жизнь трудам для достижения высших духовных целей на земле. Даже местность была для этого выбрана как нельзя лучше. Владения прелата (Фастовский дом, как прозвали их в городе), приобретенные у разорившегося магната, утратившего вследствие безденежья всякое значение в политике края и выехавшего навсегда за границу, выходили на две улицы и занимали такое обширное пространство, что, проходившим по оживленной площади, мимо глухой стены с перевешивавшимися через нее ветвями деревьев, трудно было бы догадаться, что этим садом можно пройти прямо к дому в совершенно другой части города. Но этой дорогой, чрезвычайно красивой, проходившей по тенистым аллеям старых каштанов, акаций и дубов, с живописными группами пирамидальных тополей, кедров и других редких деревьев, возвышавшихся среди зеленых лужаек, могли пользоваться только избранные и между прочими посланцы с письмами и посылками для прелата из-за границы, являвшиеся сюда довольно часто. Месяца не проходило, чтобы не прискакал к прелату Фасту посол из Рима и в ожидании ответа не пользовался гостеприимством в помещении Беппо, где можно было прожить сколько угодно времени в полной неизвестности. Корреспонденция прелата была такого секретного свойства, что те, которым она поручалась, должны были соблюдать большую осторожность, чтобы присутствие их в Варшаве не было обнаружено, и их всегда старались отпустить в обратный путь как можно скорее.

Приобретенной в городе недвижимостью прелат владел всего только пятый год, а между тем чего он тут не построил, не развел и не насадил! Про его оранжереи рассказывали чудеса, и сам король, встретившись с Фастом у примаса [8], напросился к нему на завтрак, под предлогом полюбоваться его цветами и растениями. Но за завтраком он так объелся и опился, что ему уже было не до цветов, и, только садясь в карету, вспомнил о цели своего визита и обещал осмотреть оранжереи в другой раз.

Штат прислуги у прелата был не велик, но искусно подобран. На Беппо лежали обязанности, относившиеся лично к господину, попечение о его гардеробе, вещах и прочее. Никто, кроме него, не впускался в покои его всевелебности, и, за исключением кучера, возившего прелата по городу с визитами по делам, да садовника, с которым он любил разговаривать о цветах и растениях, никто из остальных обитателей дома не видел хозяина в глаза: повар, прачка, мальчики для услуг должны были за всем обращаться к Беппо. Все эти люди были итальянцы и по-польски не понимали, знакомых у них в городе не было, и, должно быть, они находились в большой зависимости от прелата, если судить по тому, как слепо повиновались они его воле и как опасались навлечь на себя гнев Беппо.

Жили они не в доме, а во флигеле, на довольно большом расстоянии от дома, и для переговоров с Беппо приходили в крытую галерею между столовой и кухней, чтобы кушанье не подвергалось влиянию воздуха и непогоды, когда его проносили под открытым небом.

Секретаря прелат не держал и всю свою обширную корреспонденцию вел сам, так что надо было только изумляться его феноменальной способности к работе. Те, кому это было известно, понимали причину доверия, оказываемого ему его начальством, а также влияния, которым он пользовался у представителей высшей духовной власти.

Вот у какой личности наш аббатик был persona gratissima! [9] Когда бы он ни явился сюда, Беппо немедленно докладывал о нем прелату, и не было еще примера, чтобы аббата Джорджио не приняли или просили зайти в другой раз. Для него у прелата Фаста всегда находилось время и охота побеседовать. Часто вводили аббатика прямо в кабинет, и он удостаивался великой чести разговаривать с прелатом как равный с равным, сидя в кресле у бюро, на котором его могущественный покровитель обдумывал и приводил в исполнение планы, обнимавшие почти весь земной шар и влиявшие на судьбы людей за многие тысячи верст!

В то бурное время, когда все население Речи Посполитой разделялось на фракции, враждовавшие между собою, деятельность агента римской курии особенно оживилась, и Беппо с печалью подмечал усиливавшуюся с каждым днем худобу и бледность своего господина, сокрушаясь потерей у него аппетита, который невозможно было возбудить самыми любимыми его кушаньями.

— Поверите ли, его всевелебность не изволили вчера даже попробовать вальдшнепа, которого мсье Шарль изжарил к обеду. Это — их любимая дичь, особенно когда она приготовлена по-итальянски! А сегодня за завтраком даже от чашки бульона отказались, выпив один только глоток. И это после ночи, проведенной за работой. Дивиться надо, чем только они живы! Вот уж именно можно сказать, что одним Святым Духом… — произнес Беппо со вздохом, обращаясь к Джорджио, который, явившись сюда, когда начало темнеть, и узнав, что прелат занят письмом для курьера, привезшего ему депеши из Рима, просил не беспокоить его и сел у растворенной на террасу двери в столовой, где Беппо все готовил к ужину.

— Так что мсье Шарль трудился для вас одного, мой добрый Беппо? — с улыбкой заметил он, выслушав старика.

— Уж и не говорите! Так мне это прискорбно, что не знаю, как и быть! Если и сегодня они не будут кушать, я завтра отправлюсь к пану Дмоховскому, и он даст мне хороший совет. Недаром слывет он лучшим доктором в городе, и людей, вылеченных им от смертельных болезней, насчитывают тысячами! Вы только подумайте, какое это будет несчастье, если его всевелебность заболеют именно теперь, когда мы переживаем такое смутное время! Опасность грозит святой церкви со всех сторон. Говорят, что целые легионы русских войск двинуты на эту несчастную страну, чтобы заставить поляков допускать схизматиков ко всем должностям в крае наравне с верными сынами церкви, — продолжал он, таинственно понижая голос.

— А не пробовали вы ставить его всевелебности то старое венгерское, которое прислал вам прошлой зимой краковский кастелян? — прервал его аббатик, не любивший рассуждать с низшими о политике.

— Нет еще, до сих пор я подавал им одно токайское. Хотел я вашей милости вот что еще доложить: сегодня рано утром ясновельможная княгиня Изабелла прислала свою резидентку Дукланову, чтобы сообщить о разговоре, который она имела вчера' с супругом.

— Токайское не может сравниться с венгерским для возбуждения сил, Беппо, — снова прервал аббатик попытку своего собеседника вернуться к предмету, заниматься которым достойный ученик иезуитов считал для него неуместным. — Я убедительно прошу вас поставить сегодня на стол бутылку венгерского, и вы увидите, что вам не нужно будет обращаться к доктору.

— Сейчас, сейчас! — и Беппо подошел к камину, пригнулся к полу, поднял трап и затем, спустившись по лестнице в подвал и достав оттуда покрытую паутиной бутылку, поставил ее на стол среди приборов и принадлежностей сервировки, сверкавшей серебром, богемским хрусталем и севрским фарфором. — А вот сейчас, за минуту до вашего прихода, прискакал паюк от княгини Адамовой с напоминанием его всевелебности непременно пожаловать к ним сегодня, — докончил-таки прерванную речь упрямец. — А как поедут они, не подкрепившись? В гостях они никогда не кушают, как вам известно.

— Ваш господин и в этом прав, как и во всем, что делает. Ни у кого в Варшаве нет такого стола, как у вас, Беппо, и это делает вам честь, — заметил аббатик.

— Стараемся, стараемся, — ответил Беппо, скрывая под скромно опущенными глазами торжество удовлетворенного самолюбия, сверкнувшее в них при комплименте. — Сегодня у нас к ужину, кроме угря по-французски и карасей в сметане, готовятся часть ягненка и почки в мадере.

— Почки вы тушите в кастрюле с двойным дном, не правда ли? — полюбопытствовал аббатик.

— И непременно в серебряной, потому что это кушанье нельзя перекладывать в другую посуду, оно подается на стол горячим и в том сосуде, в котором готовится. У нас таким образом подаются и трюфели на сливочном масле, и много других кушаний. А фрукты ставятся на стол всегда холодными, прямо с ледника, — прибавил Беппо, подходя к двери, где появился садовник с корзиной великолепных персиков, слив и вишен, которую поставил на буфет. — Его всевелебность не любит, чтобы фрукты стояли на одном столе с горячими кушаньями.

— Чтобы их аромат не потерял свежести от запаха пряностей.

— Именно так. В других домах ставят фрукты на стол для украшения, но его всевелебность находят, что для этого достаточно цветов. Теперь мы зажжем свечи, — продолжал старик, опуская цветочную гардину перед стеклянного дверью на террасу, но не успел он покончить с этим делом, как раздался звонок из кабинета.

— Идите, идите, я зажгу свечи и без вас, — сказал аббатик, принимаясь доканчивать начатое дело полного освещения столовой, точно прелат не вдвоем с ним должен был сесть за стол, а в большом и блестящем обществе.

Впрочем, освещение отвечало всей остальной обстановке, и, любуясь ею, аббатик подумал, что даже у князей Чарторыских, у богача Стем-нковского и у Радзивилла не живут так удобно и изящно, как в этом маленьком доме, скромно ютившемся в глубине двора, за высокими каменными стенами. Как артист в душе, аббатик наслаждался красивыми переливами серебра, золота, фарфора и хрусталя в блеске восковых свечей и тонких запахов роз, предвкушая вкусный ужин и беседу с выдающимся по уму представителем римского духовенства, с которым у него было много общего в мыслях, убеждениях и вкусах.

Наконец, двери из внутренних комнат растворились, и появилась красивая и величественная фигура прелата. Со снисходительной усмешкой протянул он руку аббатику, который поспешно припал к ней губами, и, сев за стол, милостивым кивком указал ему на место против себя.

Началась постоянно повторявшаяся сцена умиления и отказа от слишком большой чести, с прижиманием рук к груди и возведением очей к потолку со стороны аббатика, повторение приглашения со стороны прелата и наконец уступка первого при появлении Беппо с дымящимся блюдом, которое он торжественно внес и поставил на стол.

Ужин прошел довольно молчаливо. Стесняло ли прелата присутствие слуги, или же он опасался препятствовать правильному пищеварению беседой о предметах, волнующих ему нервы, — так или иначе, но, кроме замечаний о кушаньях, обращенных к Беппо, и пустых рассуждений о погоде, с гостем он не проронил ни слова, имевшего отношение к посещению аббата. Наконец, Беппо убрал со стола лишнюю посуду и, оставив на нем только вино, сыр и фрукты, вышел, подняв штору перед дверью, растворенной в душистый сад, окутанный ночной мглой.

С большим волнением ждал аббатик, чтобы прелат прервал молчание, начинавшее раздражать его, но тот не торопился и, углубившись в думы, довольно долго осторожно снимал ножом пушистую нежную кожицу с персика, прежде чем взглянуть на своего посетителя и спросить у него с иронической улыбкой:

— Что скажете нового мне сегодня, аббат?

— Нового много. Вчера приезжала к нам княгиня Любомирская, а сегодня пожаловала княгиня Изабелла. Наша пани еще не торопится отдавать им визит и сказывается больной, чтобы не встречаться с этими дамами из патриотического лагеря в свете, но наш граф ездил вчера к краковскому кастеляну, у которого виделся с его всевелебностью.

— Епископом Солтыком? — подсказал прелат с усмешкой хорошо осведомленного человека. — Пора, пора киевскому воеводе примкнуть к истинным сынам родины, он слишком медлил до сих пор. Но все это — одни только слова; и, пока он не докажет на деле своего желания правому делу, сынам церкви рассчитывать на него нельзя. Разумеется, порывать связи с врагами отечества ему не следует. Но какая великая польза вышла бы для дела, если б он сумел воспользоваться своими сношениями с русскими, как ими пользуются другие! Вы, кажется, не считаете его способным на такую мудрую политику? — прибавил он, не спуская с собеседника испытующего взгляда. — И вы, может быть, правы. Что же касается пани Анны…

— Извините, если я позволю прервать вашу всевелебность, но не могу не заметить, что, пока при ней Розальская, вмешательство нашей пани в дело ничего, кроме вреда, не принесет ему. Я уже имел честь довести до сведения вашей всевелебности, как мне удалось подкараулить свидание влюбленных за костелом в еврейском- квартале, и вы запретили мне тогда довести это открытие до нашей пани.

— А разве они нашли способ видеться в другом месте?

От волнения и негодования аббатик вспыхнул. Этот вопрос, по-видимому, коснулся очень живого места в его сердце.

— Видятся, ваша всевелебность! Я в этом убежден так же, как в том, что жив, дышу и имею счастье беседовать с вашей всевелебностью! Но где, как и благодаря кому — до сих пор не могу узнать, и это приводит меня в величайшее сокрушение! — прибавил он с тяжелым вздохом.

— Куда же делось ваше влияние на эту особу? — спросил прелат после небольшого молчания. — Вы были так уверены, что овладели ее душою!

— В москале сидит черт! Бороться с ним невозможно. С первой же встречи с этим проклятым схизматиком на балу у короля несчастная опять подпала под его власть, стала меня избегать, когда я начал представлять ей опасность ее поведения, стращать ее вечными муками.

— Я уже говорил вам, что про адские муки и райские утехи с влюбленными разговаривать не стоит: их глаза не видят и уши не слышат, они ищут рая на земле и находят его в свиданиях друг с другом. Ужаснее же разлуки они ничего не могут себе представить. Нет, нет, адскими муками их не напугать, — прибавил прелат убежденным тоном опытного человека.

— О как вы правы! — воскликнул аббатик. — На все мои увещевания она заявила, что не желает слушать меня и чтобы я оставил ее в покое. Она сама начала грозить мне. Чем же? Тем, что переедет в свой дом, если я не перестану приставать к вам. Вот что сделал из нее проклятый москаль! Повторяю, в нем сидит черт!

— Надо этого черта изгнать, сын мой, — с прежней усмешкой заметил прелат. — То подозрение, о котором ты писал мне из Тульчина, не подтвердилось?

— Клянусь вашей всевелебности, что он — преступник! Его жена не могла умереть естественной смертью.

— Все мы преступны перед Богом и перед святою церковью, сын мой, — вздохнул прелат.

— Он и перед человеческими законами — преступник! Со временем это откроется.

— Если этому времени суждено наступить нескоро, то пусть оно лучше никогда не наступает. Все хорошо в свое время, а когда смута в стране уляжется, нам, может быть, окажется выгоднее иметь в Аратове друга, чем врага. Когда он будет женат на польке с сильными связями и крупным состоянием, через него многого можно будет достигнуть.

— О ваша всевелебность! И видно, что вы никогда не видели этого человека и не говорили с ним!

— Почему ты так думаешь? Я видел его, и его наружность показалась мне крайне интересной. Я знаю в Риме одного из приближенных к святому отцу, похожего на этого москаля, как родной брат. На женщин он не может не производить сильного впечатления. Правда, я не разговаривал с ним, а только слушал его, но этого мне было достаточно, чтобы убедиться, что неплохо было бы привлечь его на нашу сторону в случае надобности. Впрочем, как все русские, он скоро исчерпывается. Это — их общая черта, для нас весьма выгодная. Им всегда хочется, чтобы никто не заблуждался насчет их мыслей и намерений. Они сохранили эту особенность от своих предков-славян, у которых было нелепое правило даже и в бой не вступать, иначе как предупредивши врагов о нападении. «Идем на вас!» — этим бессмысленным возгласом они давали оружие против себя. Таковы были и поляки в былое время и такими остались бы до сих пор, если б их не коснулась наша культура.

— Ну, с таким духовенством, как у русских, о культуре не может быть и речи. Нагляделся я на их попов в Киеве! Двух слов по-латыни не умеют сказать правильно, понятия не имеют об элементарных правилах беседы, не умеют даже объяснить Бога, которому поклоняются и которому верят! Чистые дикари!

— А между тем они так крепко держат в руках свою паству, что иначе как силой ее от них не оторвать. А победы насилием непрочны. Мечом приобретенное от меча и погибнет. Как объяснишь ты, сын мой, их упорство? — спросил прелат, с улыбкой поглядывая на своего юного слушателя.

— Дикостью нравов, ваша всевелебность! «Chaque pays a la religion qu'il mérite» [10].

— A может быть, «Chaque religion a l'influence qu'elle mérite»? [11] Во всяком случае, прежде чем судить о предмете, надо изучить его. Это азбучная истина, но как часто забывают ее! Как ты думаешь, сын мой, для чего я сюда приехал?

— Польза для нашей церкви, принесенная вами в этом крае, так значительна, что оценена святым отцом.

— Да, сын мой, возложенную на меня миссию я выполняю по мере сил и возможностей и занимаюсь распространением нашего влияния в этой стране, может быть, удачнее моего предшественника, который слишком часто забывал, что мы здесь не столько для Польши, сколько для Рима. Но те, которые воображают, что другой цели, кроме выполнения данной мне миссии, у меня нет, ошибаются, — продолжал прелат. — Моя главная цель — изучение Московии. Преинтересный предмет для беспристрастного наблюдателя. Сколько в этих варварах врожденной самобытности! Как мало похожи они на людей остальных государств! Князь Репнин, например, кажется настоящим европейцем, во всяком случае образования и лоска у него столько же, сколько у цивилизованнейших из польских магнатов, которые убеждены, что в тайны его политики проникнуть нетрудно. И как они ошибаются! Своей политики он сам не знает, по той простой причине, что это — и не политика, в общепринятом смысле этого слова, а преклонение перед стихийным напором народной воли, всемогущей в своей безгласной ненависти к родственному народу, так долго и беспощадно угнетавшему то, что ему дороже всего — веру его отцов. Эта ненависть, когда во главе народа стоит личность, способная понимать его дух и стремления, как та женщина, которая теперь правит им, всемогуща в своей безгласности. Вся сила русской императрицы, ее талант и счастье во всех предприятиях, вся ее признанная всем светом мудрость, все, чему верхогляды приписывают ее удачи, — все это — не что иное, как покорность народной воле, народному духу. И, пока эта женщина будет на престоле, враги России будут терпеть поражение за поражением. Остановить русское влияние в стране, парализовать стремление православных свергнуть с себя ненавистное польское иго, противное их природе и самому духу, — все равно, что пытаться задержать руками стремление потока. Пока она жива, все будет удаваться россиянам, и их ошибки будут обращаться им же в пользу, а для противников победы будут равняться поражениям.

— Зачем же нам тогда и трудится для народа, обреченного на верную гибель? — спросил аббатик.

— Да ведь если, с одной стороны, идея бессмертна, то, с другой — все люди смертны, и, когда Екатерина отойдет в вечность, в ее наследнике не окажется ни ее прозорливости, ни стойкости убеждения, ни умения выбирать себе помощников, ничего такого, что нужно России. А так как возрождение Польши зависит от ошибок и заблуждений России, а свое благоденствие она может почерпнуть только в ослаблении своей вековой соперницы, то наш долг терпеливо ждать перемены и по мере сил и возможностей подготовить почву к восприятию того, что пошлет нам судьба. Мы работаем для будущего, сын мой, и смущаться неудачами настоящего нам было бы непростительно. Наша задача — подготовлять затруднения, неудачи и горести будущему поколению россиян, тем, которые теперь еще младенцы, и еще более тем, которые еще не родились. Мы сеем ветер, чтобы пожать плоды бури, и эти бури, если не сметут с лица земли врагов римской церкви, то, без сомнения, так потрясут их и ослабят, расстроят и изувечат, что долго им не оправиться от ран и увечий, тем более опасных, что наши стрелы, пропитанные тончайшим ядом, неуловимы; как воздух, язвят больше дух, чем тело, и долго-долго будут терзать и расстреливать страну, прежде чем догадаются, откуда они летят и почему так метко достигают цели.

— Но ведь в конце концов мы их одолеем?

— Сомневаться в этом для верного сына нашей святой церкви — великий грех, сын мой, — строго произнес прелат.

— Правда. Но мне хотелось знать мнение вашей всевелебности об этом не как агента, облеченного доверием святого отца, непогрешимого в своих мыслях и действиях относительно всех людей вообще и близких его в особенности; мне надо знать…

— Ты хочешь знать мое мнение не как воинствующего иезуита, а как скромного труженика науки, посвящающего все свои усилия изучению философии и истории человечества? Да?

— Да, да, ваша всевелебность! Мне хочется знать, чем кончится борьба двух родственных народов, братоубийственная борьба Польши с Россией, порождающая столько зла, горя и отчаяния! Меня воспитывали в мысли о святости этой борьбы, и до встречи с вами я был убежден, что, восстановляя поляков против русских, непрерывно растравляя их самолюбие и мелочность, льстя их дурным инстинктам, не давая им ни на минуту отдохнуть от вражды и забыть злые чувства, мы способствуем торжеству нашей церкви. Но из книг, которыми вы были так милостивы снабдить меня, я не вижу осуществления этой цели не только в настоящем, но и в будущем. Еретики, называющие себя православными, добровольно к нам не идут, они глухи к нашим убеждениям, не понимают нас, мы не можем найти доступ к их сердцу, они продолжают верить своим попам, толпами бегут к своим отшельникам и от этих грубых, некультурных дикарей, не умеющих даже объяснить Бога, почерпают нравственную силу бороться против нас.

— А ты можешь объяснить Бога? — прервал его прелат.

— Я этому учился десять лет, — не без смущения возразил аббатик, сбитый с толка неожиданным вопросом.

— А я этому учусь сорок лет и знаю меньше того безграмотного юродивого, про которого мне не дольше как вчера, рассказывали так много интересного, что я, может быть, соберусь посмотреть на него. Однако мы с тобою заговорились о предметах, не имеющих отношения к цели нашего свидания, и ничего еще не решили насчет самого главного. Ты думаешь, что киевский воевода с супругой не обманет наших ожиданий, что они искренне и горячо предадутся делу, которому мы служим, что они будут помогать нам водить за нос послов до тех пор, пока нам не удастся сконфедеровать всю страну по нашему плану и для наших целей, и что для этого граф Салезий пойдет не только против короля, но и против Репнина, а пани Анна забудет на время свою ненависть к «фамилии» и прочим нашим магнатам?

— Я думаю, что если только они приедут в назначенный день на совещание к краковскому кастеляну и примут участие в прениях, то уже одним этим так скомпрометируют себя перед своими друзьями, что все пути к отступлению им будут закрыты, и их клиентам ничего больше не останется, как вместе с ними примкнуть к заговору патриотов.

— Но приедут ли они? Вот в чем вопрос!

— Что же им может помешать? Совещание назначено в будущий четверг — что же может случиться такого, что заставило бы их изменить мысли? Разве что приближенные короля узнают что-нибудь и возбудят подозрение его величества…

— Королю не до заговоров: он так увлечен таинственной красавицей, с которой познакомился на днях в Лазенковском парке, что только о ней и бредит во сне и наяву. Всю полицию поставили на ноги, чтобы найти ее, и, когда нападут на ее след, мы будем присутствовать при любовной комедии, которая, вероятно, затмит своею нелепостью все прежние любовные похождения короля! Несчастный подражает королю французов, забывая, что таких министров, как у Людовика Пятнадцатого, у него нет. Нет у него и обаяния наследственного венценосца, и держится он на престоле только штыками России, которая дорого заставит его заплатить за поддержку!

— К какому обществу принадлежит пленившая его красавица? — полюбопытствовал аббатик.

— Никто этого не знает и никто, кроме короля, не видел ее, он же уверяет, что невзирая на скромный наряд все в ней — грация движений, голос и умение держать себя — выдает особу знатного происхождения. Но ведь влюбленные слепы. Одно несомненно, это то, что она не полька и не немка; король заговорил с нею по-французски и, приписывая ее волнению затруднение отвечать ему на этом языке, намеревался уже выказать ей свое знание русской речи, но она, как ужаленная, сорвалась с места и убежала. Без сомнения, ее найдут, и мы тогда узнаем, в какие руки попало нежное сердце правителя Речи Посполитой накануне конфедерации, на которой будет обсуждаться вопрос такой важности, как сравнение прав диссидентов и православных с правами сынов истинной церкви! — прибавил прелат с горькой усмешкой. — Но не будем предрешать будущее. «Довлеет дневи злоба его», а злоба настоящего дня — это новый каприз короля. Если судить по тому, как ловко была поведена интрига, дамам, пользующимся фавором его величества, есть причина серьезно опасаться конкуренции, а нам — опасного влияния чужеземки. До сих пор у Понятовского не было в Варшаве ни одной любовницы другого вероисповедания, кроме католического, и во что превратится он под влиянием еретички, даже и представить себе невозможно! Ваш недруг Аратов похваляется найти эту таинственную незнакомку скорее полиции. Уж не подвох ли это с его стороны? Он — частый гость в Лазенках, и король обо всем советуется с ним.

— О этот человек сделает нам много зла! — воскликнул аббатик. — Я вполне разделяю ваши подозрения и уверен, что если Аратов хвастался раньше полиции подслужиться этой женщиной королю, то потому, что знает, где она живет, откуда приехала и кто она… и за сколько можно ее купить. Без сомнения, сам же он и выписал ее сюда, чтобы окончательно овладеть королем. Кто же не знает, что здесь через женщин можно все сделать?

— Очень может быть, — согласился прелат.

— А разве не ужасно, что именно в настоящее время, когда предательство может погубить дело патриотов, любовница их опаснейшего врага — самый близкий человек к супруге киевского воеводы! — подхватил аббатик.

— Да, Розальскую не мешало бы удалить из Варшавы недели на две, — согласился прелат. — Но как? Добровольно она не согласится покинуть город в самый разгар веселья.

— О, добровольно она сделает только то, что ей прикажет Аратов!

Наступило молчание. По выражению лица собеседника прелат видел, что ему есть что прибавить к вырвавшемуся у него восклицанию, и он ждал продолжения недоговоренной мысли.

— Позволю себе представить на ваше суждение план, измышленный мною, чтобы удалить Розальскую из Варшавы на некоторое время, — нерешительно начал после минутного колебания аббатик. — Если бы наша ясновельможная пани взяла ее с собою в один из пригородных монастырей и там оставила бы ее…

— Мысль недурна, и мне кажется, что лучше того ничего не придумать.

— Не правда ли? — воскликнул вне себя от восторга аббатик. — Наши настоятельницы умеют покорять строптивые сердца.

— А тут и покорять нечего; надо только задержать под благовидным предлогом молодую женщину в обители на короткое время, ничего больше, — поспешил поправить зарвавшегося собеседника прелат. — Нам нет надобности надолго лишать ее свободы и повергать в отчаяние ее возлюбленного.

— Разумеется, разумеется! Не успеет он узнать о том, что наша графиня вернулась одна с богомолья, что Розальская исчезла, и о том, где она находится, как она вернется в Варшаву. Ведь надо только, чтобы ее здесь не было во время совещания у краковского кастеляна. Это так важно для нашего дела, что если даже почтенные инокини и силой удержат ее в монастыре…

— Им это за грех не сочтется, — согласился прелат.

— В таком случае я сегодня же переговорю с нашей пани, а она, я в этом уверен, немедленно пошлет меня для предварительных переговоров в Горикальварию.

— Ты с нею, значит, уже говорил об этом?

— Говорил, и она сказала, что если вы одобрите этот план, то она готова привести его в исполнение. О, мне с Божьей помощью удалось возбудить в ее сердце недоверие к Розальской, и если бы мне только удалось узнать, где происходят свидания между влюбленными, с тех пор как я подкараулил их…

— Терпение и настойчивость все преодолевают. Ну, желаю вам успеха. А как отнесется ваша красавица к этой поездке?

— Мне кажется, нет основания сомневаться в ее готовности сопровождать графиню всюду, куда бы она ни повезла ее. Со дня на день становится она молчаливее и сдержаннее. Надо удивляться пани Анне: она одна в доме не замечает, что Розальская только телом у нас, душой же так далеко, что не принимает ни малейшего участия в окружающей ее жизни. Вчера Младоновичева так выразилась про нее: «Овладевший ею бес постоянно тянет ее к себе и мучит ее за то, что она не совсем еще отдалась ему». А сестра Бронислава клялась мне, что собственными глазами видела, как этот бес вьется вокруг Розальской, когда она сидит, задумавшись над книгой или над работой. И знает ли ваша всевелебность, — продолжал он, заметив тонкую усмешку, скользнувшую по губам его слушателя при последних словах о бесе, — ведь вот уже два месяца как она не была на исповеди, под тем предлогом, что наш капеллан не удовлетворяет ее духовные потребности. Недавно между резидентками зашла речь о чудесах отца Марека, который теперь проповедует в Тульчине и в окрестности; все окружили приехавшего оттуда посессора Тавровского и с благоговейным восторгом слушали его рассказы о подвигах этого святого человека; одна Розальская молчала, не проявляя никаких благочестивых чувств. Всем это бросилось в глаза, а сестра Фелицата так рассвирепела, что бросилась на нее с поднятыми кулаками. Хорошо, что я помешал расправе…

— Пора бы этому безобразию положить конец, — заметил прелат. — И как же ко всему этому относится пани Анна?

— Она многого не знает. Розальская на нападки окружающих не жалуется. Она вообще ни на что не жалуется, и, по-моему, это-то и подозрительно. По всему видно, что всеми ее мыслями и поступками руководит москаль, которому до поры до времени выгодно оставлять ее у нас. Прикажи он ей выехать из дворца, ее в ту же минуту у нас не будет.

— Но для того чтобы руководить ею, ему необходимо видеться или переписываться с нею.

— Само собою разумеется, но до сих пор мне не удалось ничего узнать об этом. Држевецкая призналась мне, что каждую ночь подслушивает у дверей ее спальни и ничего не видит и не слышит, что могло бы подтвердить всеобщее подозрение о том, что Аратов поддерживает ее в упорстве. Но как же этого не предполагать? На половине графини он был всего только два раза — на больших балах, а к графу приезжает только утром, проходит в кабинет и выходит оттуда под наблюдением стольких глаз, что Розальской невозможно перекинуться с ним даже взглядом.

— И ты все-таки уверен, что они находят возможность видеться?

— Я в этом убежден, но Розальская устраивает это так хитро и ловко, что я иногда теряю надежду открыть их тайну.

— Да, Аратов замечательно хитер и ловок, и все это утверждает меня в мысли, что недурно было бы попытаться привлечь его на нашу сторону, — заметил прелат.

— На что он нам? — живо возразил аббатик. — Какая будет от него польза? Кого может он привести с собою? Из тех, кого он успел завлечь в партию воеводы, никто за ним не пойдет, никто ему не поверит, когда узнают, что он перекинулся к патриотам, а набрать людей другой местности, где не знают Аратова, да еще вдобавок в короткое время, даже и такому ловкачу, как он, немыслимо. Да и сам он, очертя голову, и без огромных выгод не оторвется от приверженцев России, не откажется от шанса восстановить свой пошатнувшийся престиж в глазах императрицы. Правда, у Орловых он потерпел поражение, но ведь они не вечны, их звезда начинает затмеваться новым светилом, и недруги их, в том числе и Аратов, только и ждут их падения, чтобы всплыть на поверхность волн бурливого житейского моря.

— Однако до сих пор фонды его стоят низко: русский посол его не любит и не уважает.

— Ему это безразлично, с тех пор как ему удалось втереться в доверие к королю и сделаться необходимым ему…

— Через женщин, — с усмешкой заметил прелат.

— Тем хуже для нас…

Аббатик хотел еще что-то прибавить к этому, но его слушатель, по-видимому, решил, что на этот раз узнал от него все, что ему было нужно, и, поднявшись с места, спросил у появившегося в дверях Беппо, распорядились ли подать обедать «приезжему».

— Как повалился на кровать по приезде, так и спит до сих пор, — ответил старый слуга.

— Пусть спит, а когда проснется, скажите ему, что раньше завтрашнего дня я назад его не отправлю! — распорядился прелат и, обращаясь к аббатику, тоже поднявшемуся с места, пригласил его в кабинет.

Здесь, перед тем как расстаться с ним, чтобы приняться за прерванную работу у письменного стола, прелат спросил: не слышно ли во дворце воеводы киевского о новых инструкциях, присланных из Петербурга русскому послу?

— У нас даже не слышно о том, чтобы получены были новые инструкции, — ответил аббатик. — А разве есть что-нибудь новое? — не утерпел он, чтобы не спросить.

Но его любопытство прелат не счел нужным удовлетворить: не отвечая на вопрос аббатика, он пожелал ему благополучно совершить свое путешествие в монастырь и удачно исполнить возложенную на него миссию.

— О, если бы все наши предприятия было так легко исполнить, как это! — воскликнул аббатик.

Это замечание было очень легкомысленно, и он убедился в этом по иронической усмешке, тронувшей тонкие губы его слушателя, но поправляться было уже поздно: прелат готовился сесть за работу, и гостю ничего больше не оставалось, как, краснея от досады и смущения, с низким поклоном удалиться.

Загрузка...