Солнце было уже высоко, когда княгиня Изабелла вышла из помещения своей резидентки. Та, проводив ее до спальни и уложив в постель, прошла в сад и долго прогуливалась там по тенистой липовой аллее, перебирая в уме впечатления далекого прошлого, бурной волной нахлынувшие ей в душу от известия, сообщенного ей княгиней. При мысли о встрече с внуком человека, который погубил из-за нее всю свою жизнь, и за любовь к которому она заплатила муками, чувство радостного возбуждения заставляло ее сердце биться так, как, бывало, в то время, когда оно билось только для ее возлюбленного юных лет. Наконец-то ей представится случай доказать ему свою признательность.
«Ты видишь, как я счастлива сделать что-нибудь для одного из твоих близких! Ты видишь, что это — первая счастливая минута для меня, с тех пор как меня оторвали от тебя, с тех пор как нанесла такой жестокий удар твоему полному ко мне любви сердцу!» — воскликнула она в экстазе среди тишины ясного душистого утра, забывая, что тот, к кому она обращалась, не может слышать ее, что прах его давно покоится далеко отсюда, а душа витает в недосягаемых пространствах.
Она рассказала ему, как терзалась отчаянием и раскаянием, когда ее, почти обезумевшую от горя, увезли от него, как она с каждой минутой убеждалась все больше и больше, что счастье для нее без него немыслимо, что ни разлюбить его, ни забыть она не в силах, что время только разжигает ее любовь к нему и ненависть ко всему остальному на свете. Только в муках за него и находила она отраду.
Напрасно испробовал все средства возбудить в ней, если не любовь к себе, то по крайней мере жалость несчастный Джулковский, тщетно последовал он совету близких и отвез ее в дальний монастырь для исправления от грешной страсти к проклятому москалю Грабинину. Там принялись истязать ее душу и тело с фанатизмом ревнителей неприкосновенности римской церкви, там она уже ни в ком не встречала даже и тех проблесков жалости, от которых не мог воздержаться влюбленный в нее муж; там все были неумолимы к грешнице, осквернившей себя любовной связью с еретиком, и, не дозволяя даже на минуту отдохнуть от нравственных и физических мук, заставляли ее молить о смерти как об избавлении.
Молитва ее была услышана: здоровье ее пошатнулось, и она впала в бесчувственное состояние, перед которым ее палачи оказались бессильны. Дали знать мужу. Он прилетел в монастырь, как безумный, вбежал в узкую келью, в которую ее перенесли из мрачного подземелья, где она томилась около года, схватил ее на руки и, бросив кошелек с золотом черной стае, налетевшей на него со всех сторон, понес несчастную жертву в карету, запряженную лихими конями, ожидавшую у крыльца. Как ни каркали ему вслед вороны зловещие угрозы, как ни заклинали его оставить у них «одержимую бесом» грешницу, он высовывал голову из экипажа для того только, чтобы приказывать кучеру гнать лошадей скорее прочь от рокового убежища, где от большого усердия чуть было не доконали до смерти его сокровище.
Припоминая эту бешеную скачку и последовавшие затем события, приезд на хутор среди непроходимых лесов и разговор с Джулковским, которому она поклялась повиноваться до конца жизни, под одним условием, что он забудет, что был когда-то ее мужем, она взывала к возлюбленному так страстно, точно он перед нею и слышит ее:
«Владимир, Владимир! Ты знаешь, что осталась верна тебе, что радовалась мукам за тебя! Ты знаешь, что мне стоило бы только притвориться, что я разлюбила тебя, чтобы воспользоваться всем, к чему все стремятся и считают счастьем: почетом, деньгами, свободой! И ты знаешь, что я обрекла себя на истязания для того только, чтобы повторять, что люблю тебя и всегда буду любить. Ведь у меня ни разу не шевельнулась в сердце жалость к моему мучителю, и я радовалась каждому его вздоху, каждой слезе, глядя, как он на моих глазах изнемогает от ревности и любви. Ты знаешь, что в продолжение многих-многих лет у меня не было другой отрады, как мучить его ненавистью и презрением? Жить одной только местью, без надежды на свидание с тем, за кого мстишь, ничего про него не зная — это ужаснее всего на свете! Это растлевает душу!»
Много лет провела она под гнетом этого чувства, мучаясь сама и терзая других. И вдруг случилось нечто за тысячи верст от того места, где она влачила жалкое существование озлобленной отшельницы, и это таинственное нечто в одно мгновение изменило все ее внутреннее существо, целительным бальзамом разлилось по ее наболевшему сердцу, разбудило в ней сострадание и нежность, вызвало на ее глаза слезы любви и прощения. Всем своим существом поняла она, что ее милый не страдалец больше, и приказывает ей всем простить и примириться с Богом и с людьми. То, чего она жаждала столько лет, свершилось: он, ее возлюбленный, был возле нее и указывал ей на небо. От этого сознания таяла и расплавлялась мертвящая ледяная глыба, давившая ей сердце, и впервые, с тех пор как они расстались, упала она на колена и молилась без злобы и отчаяния, с любовью и упованием о соединении с ним.
Поднялась она с колен умиротворенная, просветленная и прошла на половину своего мужа, Дуклана Джулковского, чтобы просить его узнать, жив ли еще Грабинин.
Джулковского так поразил спокойный тон этой просьбы, что он не задумался исполнить ее, и посланный в тот же день в Киев гонец вернулся через две недели с известием о смерти воробьевского барина.
Это известие она выслушала молча, не проявляя ни испуга, ни огорчения, и только выразила желание съездить в ближайший русский город, чтобы отслужить панихиду по православному обряду по покойнику.
И к этому Джулковский отнесся не так, как могли ожидать знавшие его ревнивый нрав: он приказал запрягать лошадей в экипаж, выбрал надежных людей, чтобы сопровождать жену, и, усадив в карету, долго стоял на крыльце, глядя ей вслед затуманившимися от слез глазами, оплакивая безвозвратно загубленную жизнь трех существ, из которых, трудно было решить, который больше страдал и который больше виновен в страдании двух остальных.
Когда Джулковская вернулась, жизнь на хуторе пошла по-новому. Господа виделись чаще и мирно беседовали между собой. Как и раньше, она была задумчива и дольше прежнего молилась, но от прежней злобной мизантропии не осталось и следа; она начала интересоваться хозяйством и окружающими, входить в их нужды и печали, знакомиться с соседями и даже заниматься своим туалетом. На робко выраженное мужем желание представить ее супруге своего патрона и протектора, ясновельможной графине Потоцкой, она ответила согласием, и решено было по окончании полевых работ им вместе ехать для этого в Варшаву.
Счастливый Дуклан Джулковский уже начал находить, что осень — прекраснейшая пора человеческой жизни и что, наслаждаясь тихими и ясными ее прелестями, можно совершенно забыть знойные и бурные ураганы лета. Но не суждено ему было долго пользоваться наступившим для него спокойствием и счастьем: перед поездкой в Варшаву он заболел и умер в полной памяти, не только простив жену, но и благословляя ее за счастье, которым она дарила его в последние годы.
«Никто не знает о том, что было между нами. Я всегда слишком любил тебя, чтобы делиться с кем бы то ни было горем, которое ты причиняла мне. Ты можешь ходить, гордо подняв голову; наша тайна уйдет со мной в могилу».
Это были последние слова Джулковского, и вскоре его вдове пришлось убедиться в их справедливости: никто здесь не знал о ее несчастном увлечении в молодости москалем, и самые близкие к Дукланову люди приписывали ее продолжительное отсутствие из дома мужа таинственной болезни, которая требовала лечения в чужих краях.
Вот о чем вспоминала пани Дукланова, прохаживаясь по липовой аллее в дворцовом саду, в достопамятное утро, перед тем как ехать исполнять поручения княгини Изабеллы.
Через полчаса она, совсем одетая, села в экипаж и поехала к прелату Фасту.
Не было еще семи часов, когда ему доложили о приезде резидентки княгини Изабеллы. Он уже давно сидел за работой и приказал немедленно ввести пани Дукланову в кабинет. Произнося эти слова, он не отрывался от работы и продолжал писать даже тогда, когда дверь за его спиной растворилась и вместе с шуршанием шелковых юбок в комнату ворвалась струя духов, составлявших и в то время непременную принадлежность каждой элегантной женщины.
Пани Дукланова не побоялась нарушить занятие, в которое был погружен прелат, и, подойдя к его креслу, молча положила на стол перед ним вынутую из кармана бумагу. Прелат взял ее слегка дрожащей от волнения рукой и стал читать. Стоя за его креслом, она не могла видеть его лицо, но по его молчанию да по движению его пальцев, все крепче и крепче сжимавших бумагу, ей можно было бы догадаться о важности этого документа даже и в таком случае, если бы содержание его не было известно ей. Перечитав его раза два, прелат сложил его, сунул в один из ящиков бюро, запер особым ключом и повернул к посетительнице взволнованное лицо с искрившимися от затаенной радости глазами.
— Поблагодарите вашу пани, Дукланова. Она исполнила мое приказание лучше и скорее, чем я ожидал. Но что же вы стоите, моя пани? — поспешил он прибавить, указывая на кресло рядом с бюро. — Садитесь, расскажите мне, как все произошло и каким образом нашей княгине удалось достать этот драгоценный документ?
Дукланова передала ему все то из рассказов своей госпожи, что нашла нужным, ни словом, не обмолвившись о Грабинине и поручении, данном ей к последнему.
Прелат слушал ее с благосклонным вниманием и каждый раз милостивым движением руки просил не торопиться уезжать, когда она хотела подняться с места, чтобы дальше не беспокоить своего собеседника и не отнимать у него драгоценного времени.
— О, я уже с самого раннего утра перестаю принадлежать себе! Для работы у меня ночь. Вы сегодня не первая навещаете меня, а теперь каждую минуту надо ждать кого-нибудь. Да вот, слышите? — прибавил он с улыбкой, указывая по тому направлению, откуда раздался звонок. — Не торопитесь покидать меня, надо узнать, кто приехал.
По коридору раздались шаги, дверь приотворилась, и Беппо доложил о приходе аббата Джорджио.
— Хорошо, пусть подождет. Это — свой, — обратился прелат к гостье, когда Беппо скрылся, — мы видимся каждый день.
— Ваша всевелебность очень милостивы к этому молодому человеку, — заметила Дукланова, чтобы сказать что-нибудь.
Этим она хотела не выдать волнения, не перестававшего бушевать в ее сердце от мысли о предстоящем свидании с внуком человека, имевшего роковое значение в ее судьбе. Ей и жутко было, и в то же время хотелось приблизить и отдалить это свидание; но над всеми этими чувствами преобладало страстное желание доказать, в лице ближайшего к нему человека, свою любовь и преданность дорогому покойнику.
— Мы возлагаем большие надежды на аббата Джорджио, но только еще в будущем, — с улыбкой ответил прелат на ее замечание. — Надо надеяться, что со временем, и под нашим руководством, из этого юноши выйдет достойный сын церкви.
— Ваша всевелебность слишком опытны, чтобы отличить недостойного. Прозорливость вашей всевелебности поистине достойна изумления, и даже враги нашей святой церкви не могут не воздавать справедливости талантам, которыми Богу было угодно одарить вашу всевелебность.
Обменявшись еще несколькими любезностями, они расстались, и, благословляя ее на прощание, прелат еще раз попросил передать княгине Изабелле его благодарность за услугу, оказанную отчизне и святой церкви, а затем, приказав Беппо проводить посетительницу до экипажа, вынул привезенный ему документ, внимательно перечитал его и принялся переписывать в толстую, переплетенную в сафьян тетрадь.
Долго пришлось аббатику ждать в столовой, чтобы его пригласили к его всевелебности. Когда из кабинета раздавался звонок, он срывался со стула и с лицом, выражавшим беспредельную преданность и желание услужить, готовился предстать перед своим патроном. Но, к величайшей его досаде, его ожидания не сбывались: Беппо звали, чтобы приказать посланцу из Рима готовиться к отъезду, чтобы привести этого человека в кабинет, чтобы после долгого разговора с ним наедине узнать, готовы ли лошади, и наконец чтобы проводить его в дальний путь. Про аббата как будто совсем забыли.
Раздражение посланца графини Потоцкой с минуты на минуту возрастало. Более двух часов заставляли его ждать.
Каждый раз, когда Беппо пробегал через столовую в кабинет, аббат спрашивал у него, когда же до него дойдет очередь, и каждый раз тот отвечал, чтобы он потерпел еще немножко, что его всевелебность очень занят.
— Про меня, может быть, забыли?
— Никогда его всевелебность ничего не забывает, — обиженным тоном возразил старик, выходя из комнаты.
Его озабоченный вид, равно как и глухая возня, поднявшаяся во дворе и долетавшая сюда через растворенные окна, усиливали волнение и беспокойство аббата. Что за причина такого необычайного переполоха? Что случилось? С какими вестями прискакала так рано сюда резидентка Чарторыских? Неужели ее вести интереснее тех, что принес он из дворца Потоцких? Прелат раскается, что так медлит выслушать его…
Наконец, суета в доме и на дворе прекратилась, и по грохоту колес можно было догадаться, что таинственный посланец уехал в дальний путь.
Наконец, явился и Беппо с сияющим лицом, чтобы отправиться с докладом в кабинет.
— Проводили! И преблагополучно! Ни в переулке, ни на улицы ни души! — ответил он аббатику на полный жгучего любопытства взгляд, которым последний перехватил его на пути в кабинет, а минут через десять вернулся, чтобы сказать, что его всевелебность просит аббата пожаловать к нему.
Предвкушая торжество, аббатик гордо выпрямился, но — увы! — с первого же взгляда на прелата убедился, что гордиться ему нечем. Фаст встретил его очень сухо и как будто гневался на его докучливость, не отрывая взора от письма, дал ему понять, что может уделить ему очень мало времени и чтобы он был краток в изложении своего дела.
«А, ты вот как! — подумал, вспыхивая до ушей от досады, аббатик. — Хорошо, я буду краток… пока ты сам не попросишь у меня подробностей!» — и он просто заявил, что пани Анна прислала уведомить его всевелебность, чтобы ни ее, ни ее супруга не ждали завтра вечером у краковского кастеляна.
Прелат приостановил свое занятие и обернулся к аббатику. Но в пристальном взгляде, который он устремил на него, кроме надменного изумления, ничего нельзя было прочесть.
— Прекрасно! Но почему же ваша госпожа нашла нужным сообщить мне это? — спросил он.
— Я этого не знаю, ваша всевелебность, — ответил аббатик, окончательно сбитый с толка таким неожиданным вопросом.
«Разве прелат Фаст не считает себя больше руководителем заговора, волнующего всю польскую аристократию?» — спрашивал он себя в недоумении.
Наступило молчание. Прелат продолжал смотреть на него, и, чувствуя этот взгляд, юноша стал испытывать страх. Наконец он нерешительно произнес:
— Вчера вечером приезжал во дворец князь Репнин и около часа провел с нашей пани. Поручение к вашей всевелебности графиня дала мне после его отъезда.
— И ничего не прибавила к этому?
— Ничего. Ваша всевелебнрсть изволили, не дальше как вчера, выражать интерес к этому делу…
— К какому делу? Вы, кажется, позволяете себе приписывать мне соображения, которые я не уполномочивал вас приписывать мне, — строго заметил прелат. — Надеюсь, однако, что плодами своей развязной фантазии вы ни с кем не делились?
— Неужели ваша всевелебность считает меня способным на такую гнусность, как злоупотребление милостью ко мне?
— Нет, но вы легкомысленны и не умеете сдерживать свое воображение, а это — большой порок в нашем звании. И вы должны избавиться от него, если желаете внушать доверие. Учитесь угадывать чужие мысли, не останавливаясь над развитием собственных измышлений, особенно, когда они приятно щекочут ваше воображение. Помните, что только таким образом обретете вы умение проникать в суть вещей и избегнете того, чего ничего нет хуже на земле — злорадства врагов над вашими разочарованиями.
Аббатик все ниже и ниже опускал голову. Проницательность прелата в одно и то же время и сокрушала, и восхищала его. Вот что называется искусством читать в сердцах! А он-то, глупец, мнил себя мастером этого дела!
— Что скажете вы еще? Были в монастыре? — спросил, помолчав, прелат. — Видели настоятельницу?
— Видел. Она наотрез отказалась исполнить желание нашей ясновельможной пани. Боится возбудить против себя неудовольствие русского посла и княгини Чарторыской.
По губам прелата скользнула усмешка.
— Она — женщина умная и понимает свои обязанности. Ей прежде всего надо заботиться о спокойствии и выгодах своей обители, а Чарторыские в настоящее время могут быть полезнее, чем Потоцкие, — значит, надо снискивать их протекцию. Вы, кажется, не можете хорошо уяснить себе значение моих слов? — прибавил он, замечая недоумение слушателя.
— Позволю себе почтительнейше заметить вашей всевелебности, что пани Анна обратилась к настоятельнице с просьбой спасти Розальскую от схизматика, намеревающегося жениться на ней и для этого обратить ее в свою веру, — вымолвил аббатик.
— Советую вам больше заботиться об истреблении в своем сердце грешных мирских страстей, чем о предохранении ближних от заблуждений.
— Ваша всевелебность! Для меня важнее этого дела ничего нет на свете! Я дал обет Пречистой Деве спасти Розальскую от еретика и для этого на все готов…
— Тише, тише! Вы забываете, что отреклись от мира, вы забываете, что враг не дремлет и что любовное увлечение женщиной есть одно из могущественнейших его орудий.
— Я ненавижу Розальскую, ваша всевелебность!
— Любовь и ненависть одинаково воспрещаются святой церковью, — холодно произнес прелат. — Предоставьте Розальскую ее судьбе и не мешайте действию Провидения.
— Неужели я должен отказаться и от надзора над нею? Неужели я должен равнодушно относиться к их свиданиям? Ведь они видятся в самом дворце! У меня есть неопровержимые доказательства этого — преданная мне личность подкараулила их сегодня, и стоит только сказать ясновельможной…
— Скажите этой личности, чтобы она прекратила свое шпионство и забыла ваши приказания. Я этого требую! — повелительно возвышая голос, произнес прелат. — Забудьте о Розальской и Аратове, избегайте встреч с ними так же тщательно, как и разговоров о них. Чем меньше вы будете знать о них, тем лучше будет и для вас, и для того дела, которому вы посвятили себя. Приходите каждый день отдавать мне подробный отчет в своих мыслях и действиях. И знайте, что вы на краю гибели.
Аббатик упал, как подкошенный, на колени, и мольба о помиловании глухим воплем вырвалась у него из груди.
— Помилосердствуйте, ваша всевелебность!
— Встань! Я и так слишком много времени потерял с тобою. Отправляйся к твоей благодетельнице с докладом об исполненном поручении и скажи ей, что я посылаю ей свое благословение и молю Бога наставлять ее и впредь на путь истинный. Мимоходом завернешь в коллегию и скажешь аббату Сфортини, чтобы он пришел ко мне от обедни. Можешь предупредить его, что мне надо продиктовать ему важный документ.
Это поручение оказалось каплей, переполнившей чашу страданий аб-батика. При мысли, что Сфортини может заменить его у прелата и что сам он накликал на себя такую беду, его сердце сжалось такой болью, что слезы брызнули у него из глаз. Но, сделав над собой усилие, он довольно внятно произнес:
— Приказание вашей всевелебности будет исполнено.
Мучитель его смягчился и милостиво протянул руку, к которой аббатик стремительно прижался похолодевшими от душевного волнения губами.
В большом смятении покинул он дом, куда входил часа два тому назад в радужном настроении, с самоуверенностью человека, которого представитель главы церкви удостаивал доверием, лаской, почти дружбой. Все это оказалось миражом его воображения! То, что он принимал за дружеское расположение, было не что иное как испытание. Желали узнать, способен ли он приносить пользу делу, и результаты экзамена оказались отрицательного свойства! Ничего не сумел он ни разгадать, ни предусмотреть! Развесил, как осел, уши и проглядел самое главное. Не взял в соображение, что агенты папы действуют в этой стране, не заботясь ни о счастье ее, ни о выгоде, а исключительно об интересах Рима, и что они, не задумываясь, войдут в соглашение с злейшими врагами Речи Посполитой, если это будет нужно для их цели. Вчера прелат Фаст принимал деятельное участие в готовящейся революции, благословлял оружие, направленное против короля, воодушевлял поляков ненавистью к нему и к русским, а сегодня — очевидно, узнав что-нибудь такое, что заставило его изменить тактику — порицает то, что одобрял, и одобряет то, что порицал. Вчера он сочувствовал негодованию его, аббата Джорджио, при мысли о браке Розальской с москалем, а сегодня готов способствовать этому браку.
Впрочем, ведь «цель оправдывает средства». Нечему тут изумляться! Надо негодовать на себя за недостаток проницательности и осторожности, вовлекшей его в заблуждение. Впредь этого не повторится, и он докажет своему покровителю, что урок его не прошел даром.
А пани Дукланова тем временем подъезжала к тому дому в Уяздове, где жил Грабинин со своей подругой.
Этот дом, высокий и узкий, прятался за высокими деревьями большого сада, и с грязной улицы виднелась одна только верхушка его остроконечной крыши. Чтобы найти его, надо было останавливать прохожих и спрашивать у них, где тут дом Сарры Гольденблум. Когда его указали, пани Дукланова велела гайдуку остановиться, вышла из кареты и, приказав слугам отъехать с экипажем в соседний переулок, отправилась одна пешком к указанному жилищу.
Тут она нашла уже настоящую деревню: о мостовой не было и помина, и дети с домашними животными преспокойно владели всем пространством между заборами, с перевешивающимися через них ветвями деревьев, все больше фруктовых, составляющих главный доход обитателей этого уголка.
Поравнявшись с забором, за которым высилась указанная ей крыша, Дукланова спросила у одного из ребятишек, как ей попасть к Сарре Гольденблум.
— Вон там ворота промеж кустов! Толкните калитку и войдите, но берегитесь, чтобы псы вас не растерзали, — заявил мальчуган, протягивая грязную ручонку по указанному направлению, и, зажав в кулак монету, которую ему подали, побежал к калитке, толкнул ее, а затем, что есть мочи, закричал: — Тетка Сарра, тебя пани спрашивает! Богатая! В карете с гайдуком приехала… графиня! Придержи собак, чтобы не разорвали ее!
Предупреждение оказалось далеко не лишним: собаки, почуяв приближение незнакомки, залились таким неистовым лаем, что несколько минут не слышно было громкого, сопровождаемого угрозами, цыканья, которым пытались унять их.
Через полурастворенную калитку пани Дукланова увидела обширный двор с прогуливающимися по нему курами и утками, а в самой глубине — крыльцо с крутыми каменными ступенями, ведущими в дом. Ее сердце забилось так сильно, что на мгновение свет померк в ее глазах, и она оперлась о забор, чтобы не упасть.
— Не бойся, собаки у нее на привязи, надо только в их сторону не сворачивать, — нашел нужным успокоить ее мальчик, понявший по-своему ее волнение. — Тетка Сарра сама проведет тебя, с нею не страшно.
Действительно старая безобразная еврейка, заставив собак спрятаться по конурам, торопливо шла к посетительнице.
— Вам кого надо? — спросила она, подозрительно оглядывая ее с ног до головы и постепенно смягчаясь при виде изящного и богатого наряда незнакомки.
— У вас тут русские люди живут, мне надо с ними повидаться.
— Вот что! Не знаю, захотят ли они принять вас. Знакомых у них в здешнем городе нет.
— Скажите им, что я приехала от князя Репнина. Но не бойтесь, я от него с хорошими вестями.
— Для меня было бы лучше всего, если бы к ним сюда не шатались ни с добрыми, ни с дурными вестями и чтобы полиция освободила меня от таких жильцов, за которыми я должна следить и к которым русский посол посылает шпионов, — сердито проворчала Сарра.
— Чтобы ваше желание скорее осуществилось, мне надо повидаться с ними, — заявила Дукланова.
— Я ничего не имела бы против того, чтобы они у меня хоть десять лет прожили, — продолжала Сарра, решаясь наконец ввести незнакомку во двор и приглашая ее следовать за собою к дому. — В первое время, кроме выгоды и удовольствия, мы ничего от них не видели, но с прошлой недели, как пошли сыски да розыски о них, сами можете понять, моя пани, как нам это неприятно. Страна здесь бесправная, законов никто из богатых людей не соблюдает. Долго ли засадить ни за что ни про что человека в тюрьму, да и забыть его там, как забыли зятя моего Левенштерна за то, что они не захотели отдать векселя графа Ржевусского и Браницкого…
— Дома они теперь?
— Где же им быть, если не дома? Третий день бояться выходить на улицу. Должно быть, хороших дел понаделали на родине, если тайной полиции предписано следить за ними, — не переставала ворчать сквозь зубы Сарра, поднимаясь к входной двери и растворяя ее перед гостьей. — Идите! — прибавила она, указывая на деревянную лестницу, видневшуюся в глубине сеней.
Дукланова последовала совету и стала подниматься по скрипучим ступеням.
Не успела она дойти до конца, как раздался голос с верхней площадки, и такой знакомый, что от волнения у нее дыхание перехватило в груди.
— Да говорите же, кто вы? — повторил свой вопрос Владимир Михайлович.
— Як вам от князя Репнина, — с усилием произнесла Дукланова, поднимая взор на молодое лицо, смотревшее на нее с верхней площадки со страхом и любопытством.
Грабинин так был похож на ее возлюбленного юных лет, что смущение Дуклановой усилилось, и имя князя совершенно бессознательно сорвалось с ее языка. Но оно произвело магическое действие: испуг и недоверие сменились радостью, и, с вежливым поклоном приветствуя посланницу князя, Владимир Михайлович поспешил обернуться к растворенной двери в комнату, чтобы успокоить свою подругу.
— Это от князя Николая Васильевича, Аленушка, не бойся! — произнес он, возвышая голос, и, снова повернувшись к посетительнице, попросил ее войти.
В покое, скудно обставленном грубой мебелью, было весело и оживленно. Окна были заставлены душистыми цветущими растениями и увешены клетками с весело щебетавшими птичками, а на пороге соседней горницы стояла такая красавица, что одно ее присутствие скрасило бы самое убогое жилище.
— Я знал, что князь не забудет о нас; он — такой добрый, и я по глазам его видел, что он принимает в нас участие, — сказал Грабинин, немного озадаченный молчанием незнакомки, с восторженным умилением смотревшей на него. — Вот моя Елена Васильевна, — продолжал он, взяв свою подругу за руку и подводя ее к посетительнице.
Дукланова, будучи не в силах произнести ни слова от волнения, молча обняла молодую женщину.
— Вас князь прислал к нам с поручением? — решился спросить Грабинин, недоумевая перед взглядом этой женщины, к которой он чувствовал непонятное влечение.
— Князь просит вас отпустить ко мне Елену Васильевну, — вымолвила она. — Ей здесь оставаться дольше небезопасно.
На лице златокудрой красавицы выразился испуг, и она, точно ища защиты, прижалась к своему другу.
— Князь обещал не разлучать нас! — воскликнул Грабинин.
— Князь и не думает разлучать. Если Елена Васильевна будет у меня, вам можно будет навещать ее, сколько вам будет угодно. Князь находит, что после того как тайной полиции стало известно ваше местожительство, оставаться здесь вам небезопасно, и предложил мне приютить у себя Елену Васильевну на время, пока он не найдет вам надлежащего убежища. Сами же вы его просили об этом.
Дуклановой удалось овладеть собой, и она говорила не только спокойно, но и со свойственным ей чувством собственного достоинства, внушавшим всем, кто ее видел, уважение. Но вспугнутые голубки продолжали относиться недоверчиво к ее словам.
— Мы вас, сударыня, совершенно не знаем, — заметил Грабинин, переглянувшись со своей подругой.
— А я хорошо знаю вас, Владимир Михайлович!
Второй раз произнесла его имя Дукланова с особенным ударением, и, глядя на нее, он не мог отделаться от смутного сознания, что и он тоже знает ее, хотя и не мог припомнить, где видел ее.
— Где же вы видели меня? — наконец спросил он.
— Вас я не видела, но вы — внук того человека, который и мертвый мне дороже все живых людей на земле. Вы так похожи на него, что когда я гляжу на вас, мне кажется, что он воскрес и стоит предо мною, как живой. Я — Джулковская, — прибавила она со слезами на глазах, пристально и любовно устремленных на Грабинина.
Он понял причину странного влечения, которое чувствовал к ней, и, молча взяв ее руку, почтительно поцеловал ее.
Когда он поднял голову, на его лице не оставалось и следа страха и недоверия: эта женщина сделалась ему так близка, что он, не колеблясь, доверил бы ей не только самого себя, но также и ту, которая была ему дороже жизни.
Не прошло и получаса, как карета, ждавшая в соседнем переулке, ехала назад во дворец Чарторыских, увозя Дукланову с Еленой Васильевной Аратовой.