Подъезжая на другой день к селу Малявину, Грабинин все больше и больше убеждался, что память не изменила ему и что он уже раньше видел барскую усадьбу, которую накануне за тополями не мог разглядеть.
Все ему было здесь знакомо — и барский дом с неуклюжими пристройками и надстройками, увенчанный четырехугольной башней, с галерейкой на верхушке, и высокое крыльцо с мраморными растрескавшимися ступенями, и лужайка перед ним с каменной фигурой без головы и без рук. Наверное, узнает он и сад, где резвился с другими детьми.
Увидит ли он этих детей? А страшная старуха с птичьим клювом? Неужели это — та самая Серафима Даниловна, которая так властно вытребовала его к себе?
Забывая о времени, истекавшем между сегодняшним днем и тем, когда он был здесь раньше, Грабинин невольно искал знакомые лица между дворовыми, высыпавшими к нему навстречу и растворившими перед ним двери со стремительной поспешностью, чтобы ввести его в обширные сени с окнами, уставленными хозяйственными заготовками в бутылях, в банках, в бочонках, а оттуда — в длинную вонючую лакейскую. Сбросив здесь плащ на руки Федьке, который казался настоящим принцем в сравнении с окружавшей их обтрепанной челядью, он проследовал за дворецким — стариком, приезжавшим накануне приглашать его, — в круглый зал, скудно освещенный светом, падавшим с потолка через окно с выбитыми и заткнутыми грязными тряпками стеклами. Со средней перекладины этого окна спускалась люстра — страшилище в чехле, засиженное мухами, и густо обвитое паутиной. Вдоль стен чернелись длинные впадины хор, а в нишах печально выставляли свои атрибуты мраморные музы, точно жалуясь на жестокую судьбу, покинувшую их в этой пустыне, где они никому не нужны и ничей не могут услаждать взор.
Из этого зала Грабинина провели по другим покоям, тоже запущенным; всюду голые стены носили следы сырости, а расставленная симметрично мебель, окутанная, как саванами, побуревшими чехлами, напоминала усыпальницу с надгробными памятниками; везде царил полумрак от грязи и тряпок, которые препятствовали дневному свету пробиваться сквозь разбитые стекла.
При ближайшем осмотре дом оказывался много вместительнее, чем можно было предполагать, глядя на него снаружи. Благодаря постепенно приделанным пристройкам он расползся вширь, вглубь и вверх вопреки элементарнейшим правилам архитектуры и эстетики, с целью вместить многочисленную семью; теперь же, судя по их ветхости, постройки эта оказывались лишними.
«Зачем водит он меня по этим руинам? Наверное, существует более краткий и удобный путь к жилой половине дома?» — спросил себя Грабинин, следуя за проводником.
Наконец они вошли в длинный и широкий коридор с окнами по обеим сторонам, вероятно, служивший некогда портретной галереей, если судить по гвоздям и обрывкам веревок, неприятно пестрившей стены. Тут, по внезапно изменившейся походке дворецкого, по тому, как он почтительно весь подобрался, приближаясь к плотно притворенной двери, Грабинин догадался, что настал конец его странствованию и что он скоро увидит владелицу этого своеобразного жилища. Он не ошибся: дверь бесшумно приотворилась раньше, чем до нее успели притронуться, и степенный женский голос спросил:
— Это вы, Захар Ипатыч?
— Доложите барыне, Дарья Трофимовна, что воробьевский молодой барин изволили к ним пожаловать, — ответил дворецкий.
Дверь немедленно широко распахнулась, и на пороге появилась женщина лет шестидесяти, с серьезным лицом, в белом чепчике и в платье из домотканой холстинки.
— Пожалуйте, сударь, — обратилась она с поклоном к посетителю, приглашая его движением руки войти в комнату, показавшуюся этому последнему светлой, опрятной и уютной после мрачных покоев, через которые его привели сюда. — Извольте здесь маленько пообождать. Барыня еще не удосужилась второй свой туалет справить. Кандьяровские мужики их задержали, выгоном хотят от нас попользоваться. Как уйдут, я той же минутой вашей милости доложу.
Проговорив это, не спуская взоров, полных любопытства, с гостя, она юркнула в маленькую дверь, прятавшуюся за высокой, выложенной пестрыми изразцами печкой.
Грабинин остался один. Озираясь по сторонам, он увидел перед дверью, растворенной на балкон, большие пяльцы. По положению наскоро отодвинутого стула и по тому, как небрежно была наброшена белая скатерть на работу, нельзя было не догадаться, что ее покинули с большой поспешностью. Комната была большая и глубокая, но в ней было тесно от множества шкафов, шкафчиков и поставцов разных форм и величин, а также от столов, покрытых тщательно завернутыми в бумагу предметами. В углах теснились туго набитые, крепко перевязанные и припечатанные бурым сургучом мешки и мешочки, вороха талек и холстов, а стены были увешены пучками засыхающих трав и кореньев, от которых распространялся острый запах. На одной из стен, между пучками трав и мешочками — вероятно, с семенами, — красовалось великолепное зеркало в фарфоровой раме, тонкой венецианской работы, Грабинин остановился перед ним, чтобы полюбоваться своей красивой и нарядной фигурой, отразившейся в нем.
И было чем залюбоваться. Утром, отдохнув с дороги, он проснулся в веселом настроении, и, когда Федька спросил, какое ему приготовить платье для визита в Малявино, ему вздумалось поразить старуху-соседку наимоднейшим столичным нарядом, в котором он щеголял проездом через Москву, и он приказал подать французский кафтан из гранатового бархата с светло-зеленым («вер пом») камзолом. Федька, в восторге, что барин появится в полном блеске перед обитателями здешнего мурья, поспешил исполнить приказание, не забыв и черных шелковых чулок с белыми крапинками, башмаков с золотыми пряжками и пышного кружевного жабо с такими же манжетами. Но особенно старательно развернул он свой талант камердинера и ученика лучшего столичного волосочеса при уборке головы своего барина: он так усердно напудрил его и искусно взбил ему кок, что хоть на придворный бал.
Но любоваться собою даже самому красивому щеголю, когда у него есть ум, минут через пять прискучит, и Грабинин отошел от зеркала, чтобы выйти на балкон и взглянуть на сад с яблонями, грушами и сливами, покрытыми белыми и розовыми цветами.
«Где теперь те веселые ребята, с которыми я здесь резвился двадцать лет тому назад?» — думал он, блуждая скучающим взглядом по пустым дорожкам и тропинкам, разбегавшимся в разные стороны под тенью деревьев.
Царившая здесь тишина нарушалась только изредка отдаленным гулом, доносившимся сюда из села, да стуком колес изредка проезжавшей по дороге телеги, в саду же было так же пусто и молчаливо, как и в заброшенных парадных комнатах, через которые его сюда провели.
И вдруг в ту самую минуту, когда он уже отчаивался увидеть тут живую душу и с досадой спрашивал себя: долго ли его заставят ждать, и не уехать ли ему, не повидавшись с малявинской старой барыней, в боковой аллее зашуршали листья под чьими-то шагами, и на открытое пространство перед балконом выбежала молодая женщина с ребенком на руках.
Она так страстно прижимала к груди малютку, склонившись над ним лицом, что, кроме густого шиньона золотистых волос, рассыпавшихся из-под гребенки кудрями по ее плечам, в первое мгновение Грабинин ничего не увидел. Однако, поравнявшись с балконом, с которого он с любопытством смотрел на нее, она, как вкопанная, остановилась, откинула назад голову и остановила на нем испуганный взгляд больших темных глаз. Это длилось всего несколько мгновений: быстро опомнившись, женщина побежала дальше и почти тотчас же скрылась из вида. Но Грабинин успел разглядеть черты прелестного лица, нежные бледные щечки, зардевшиеся густым румянцем под его очарованным взглядом, пурпуровые губки, на которых трепетал подавленный крик изумления, а в особенности, глаза, темные и глубокие, с выражением страха и мольбы. Таких глаз ему никогда еще не случалось видеть ни у одной из красавиц, которыми хвастались обе русские столицы, и Бог знает, что отдал бы он, чтобы еще раз встретиться с ними взглядом!
Впрочем, все в молодой женщине было очаровательно: тонкая, гибкая фигура в складках прозрачной белой кисеи, развевавшиеся по ветру золотые кудри, маленькие стройные ножки в зеленых сафьяновых башмачках, руки, прижимавшие к груди ребенка так судорожно-страстно, точно она с ним спасалась бегством от смертельной опасности; все ее существо дышало такою неземной, таинственной прелестью, что казалось видением из другого мира.
Кто она? От кого бежит? Какая ей грозит опасность? Как ей помочь? Увы! На эти вопросы ответа не находилось.
А между тем в мечтах о прелестном явлении Владимир Михайлович не только перестал замечать, как летит время, но и забыл, где он и чего ждет. Постояв довольно долго на том же месте, глядя вслед исчезнувшему видению, он вернулся в комнату, с твердым намерением найти красавицу, хотя бы для этого пришлось весь день и всю ночь блуждать по лабиринту мрачных покоев, пока он не встретит если не ее — на такое счастье он не смел рассчитывать, — то по крайней мере кого-нибудь, кто сказал бы ему, кто эта женщина и как сделать, чтобы снова ее увидеть.
О неудобстве похождений такого рода в чужом доме Грабинин и не помышлял; в том возбужденном состоянии, в котором он находился, все казалось ему возможным и позволительным для достижения цели. Теперь вся окружающая его обстановка дышала только что увиденной им красавицей и говорила ему о ней. Это она, без сомнения, торопливо оторвавшись от работы при его приближении, отодвинула стул перед пяльцами и накинула на шитье скатерть.
Зачем она поторопилась бежать отсюда? Зачем не дала ему войти, чтобы поближе познакомиться с нею, услышать ее голос? Он сумел бы заинтересовать ее собою, сумел бы без слов, одним взглядом выразить ей, какое неизгладимое впечатление произвела она на него!
Размышляя таким образом, Владимир Михайлович осторожно приподнял скатерть и залюбовался изящным вкусом, с каким были подобраны тени и сделана вышивка. Да иначе и не могло быть: все, до чего бы ни дотронулись прелестные ручки обаятельного существа, метеором пролетевшего мимо него, чтобы навсегда смутить ему душу страстным желанием снова увидеть его, не могло не носить отпечатка присущей ему грации и красоты.
Отойдя от пялец, Грабинин заметил на полу под ними несколько живых цветов — бутон розы, фиалки, без сомнения, служившие образцом для вышивки. Стремительно бросился он поднимать их, и едва успел сделать это, как у двери послышался шорох, и явилась введшая его сюда старушка, с приглашением пожаловать к старой барыне.
Торопливо спрятав похищенное сокровище в боковой карман, он последовал за Дарьей Трофимовной в соседний покой, еще больше и глубже первого, с широкой кроватью под штофным пологом посреди, на которой, опираясь сгорбленной спиной о подушки, полулежала старуха в атласной стеганой душегрейке, подбитой и отороченной дорогим мехом. Она была больше похожа на мумию, чем на живого человека. Пожелтевшая и жесткая, как пергамент, кожа была мертвенна, как у покойника; рот, втянутый внутрь, представлял собою сиъневатую полоску, когда она молчала, а когда он раскрылся — отвратительную черную впадину; заострившийся нос резко выступал на осунувшемся и съежившемся лице. Живого на этом лице были только глаза, горевшие любопытством и злой иронией. На голове этого живого мертвеца был высокий чепец из пожелтевших кружев, а ее длинные темные пальцы, крючковатые и в узлах, были украшены перстнями с крупными драгоценными каменьями.
— Здравствуй, щеголек, — зашамкала она беззубым ртом, протягивая Грабинину руку, которую он почтительно поднес к губам. — Спасибо, что так скоро откликнулся на мой зов. Не совсем, значит, дураки тебя воспитали, когда научили почитать старых людей. Ты мне любопытен. Спокон века Аратовы с Грабиниными дружбу водили. У деда твоего, озорника Владимира Васильевича, я посаженой была при венчании, а когда отец твой родился, звали меня к нему крестной, да в те поры я уже третий год без ног лежала.
«При рождении моего отца она уже была без ног, — стал соображать Грабинин, — значит, это ее я видел двадцать лет тому назад!»
Невольно поднял он взор к потолку: птица была на своем месте. Позолота сошла с нее почти совсем, но по-прежнему победоносно были распущены ее крылья, зловеще изгибался клюв, и цепко впивалась она острыми когтями в тяжелые складки выцветшего штофа изумительной работы.
Но Грабинин, все еще находясь под впечатлением прелестного видения в саду, ничему не мог удивляться. Все казалось ему в порядке вещей в этом странном, таинственном доме, скорее похожем на жилище злой колдуньи, державшей в плену чернооких красавиц, чем на жилище русской помещицы. Скорее бы только представилась возможность увидать еще раз очаровательную пленницу и высказать ей, какое она произвела на него впечатление!
— Подойди ко мне ближе, дай на себя посмотреть, — продолжала между тем старуха, с любопытством, не стесняясь его смущением, осматривая его с ног до головы. — Красавец, в деда. Он такой же был, как ты теперь, перед тем как блажь на себя напустил. И для чего ты так вырядился? Здесь прельщать некого, живем просто; как до нас люди жили, так и мы… Понапрасну только бархатный кафтан треплешь, приберег бы его лучше на смотрины невесты. И богатей же ты, должно быть, чтобы так роскошничать! В башмаках с золотыми пряжками по нашим трущобам разъезжать! Да у нас здесь такие водятся раклы, что из-за алтына готовы человека укокошить. Прознать им только, какими ты дорогими штучками пообвешан, издалека сбегутся тебя, простофилю, ограбить.
Говоря это, Аратова прикасалась крючковатыми пальцами к пуговицам гостя, щупала бархат его кафтана, перебирала брелоки, украшавшие его часовую цепочку, и вскидывала на него острый взгляд своих пронзительный глаз. Ему становилось жутко под этим взглядом, но, вспомнив рассказы старика на переправе, он сообразил, что золотокудрая красавица — не кто иная, как жена молодого барина, правнука этой старухи. Поэтому он подавил отвращение, внушаемое ему старой ведьмой, и, с вниманием прислушиваясь к ее речи, мысленно молил Бога, чтобы она не догадалась о причине его терпения.
Удалось ли ему провести старуху, или просто потому, что она обрадовалась случаю поболтать с чужим человеком, но она дала полную волю языку и любопытству, пересыпая рассказы о старине расспросами о том, что происходит в петербургском свете, из которого она удалилась более полстолетия тому назад.
— Мода у вас теперь, верно, драгоценностями себя увешивать. В наше время все это в ларцах под спудом хранилось и только при особых случаях вынималось, потому и цело было. Много изрядных штучек найдется здесь и после моей смерти. Да-да, дождаться бы им только, чтобы Серафима Даниловна дышать перестала, много им добра останется, — распространялась она, видимо, напав на любимую тему. — Статуй у меня есть тальянского мастера, такого знаменитого, что цены тому статую нет. Мне эту штуку привез в подарок из тальянской земли за услугу князь Василий Репнин. Теперь сынок его в важные люди вылез. Слыхал, верно? Царским послом в Варшаве?
— Имею счастье быть лично знакомым с князем Николаем Васильевичем Репниным и незадолго до выезда из столицы видел его у графа Воронцова, — ответил Грабинин.
— Это у Романа, что ли? Дочь его Катеринка, что за Дашковым, немало набедокурила после кончины императрицы Елизаветы Петровны, моей благодетельницы, царствие ей небесное! Ну, да это — не твоего ума дело: молод ты, чтобы о поступках высоких особ судить, — поспешила Аратова оговориться, и, не давая гостю объяснить, что он упомянул не про графа Романа, а про графа Михаила Воронцова, канцлера, она продолжала: — Расскажи ты мне про Репнина: зачем его в Питер вызвали, когда он должен в Варшаве сидеть да за кознями поляков следить?
— С донесениями к государыне приезжал.
— То-то с донесениями! Не донесли бы на него про его шашни с красавицами. Чарторыского Адама женка, Изабелка, говорят, веревки из него вьет. Довольно это обидно про русского вельможу слышать! И с коих пор дьявол нас этими полячками в соблазн вводит! Еще при Святополке Окаянном преподобный Моисей Угрин через полячку в заточении мученичество принял. Красавец был такой же, как и твой дед, а полячки на мужскую красоту так же падки, как и на деньги, и на наряды. Распалилась та полька до исступления и целых пять лет искушала его в темнице свободой, сокровищами, почестями, чтобы только он в любовную с нею связь вступил. Воздержался, однако, праведный муж, и за такой подвиг после смерти к лику святых причтен. Молятся ему теперь от польского соблазна, и, говорят, помогает. В былое время советовала я и деду твоему сходить пешком в Киев, мощам преподобного Моисея Угрина поклониться, не послушался — и вот половины состояния да рассудка лишился: совсем помешанным скончался. Твержу я и моему Митяйке: «Не вожжайся ты с этими иезуитками, вспомни про святого Моисея Угрина да про соседа нашего Грабинина!» И Репнин попался. Я Репниных давно знаю, как еще в девках была! Тогда царь Петр Алексеевич Россией правил, а Никита Репнин при нем верным помощником был. Умен был. Ну, да царь Петр при себе дурака не стал бы держать. Вместе шведов колотили. Внук-то, по всему видать, попроще вышел, да по нонешним временам и такой за умницу сойдет. Однако и он больше пользы принес бы отечеству, кабы не немецкое воспитание. В басурманских землях учился против русских врагов воевать! — прибавила она с презрением. — А деда его мне грех поминать лихом — каждый день во дворце встречались и друг другу супризы делали. Что там еще? — прервала Аратова свою речь, чтобы обернуться к пологу, слегка заколыхавшемуся в ногах кровати, где, по-видимому, была беззвучно растворившаяся дверь.
Полог чуть-чуть раздвинулся, и в образовавшемся между складками отверстии появилось бледное женское лицо с прямым носом и впалыми, беспокойно бегающими глазами.
— Молодая барыня барчука из флигель к себе унесла! — задыхающимся от волнения шепотом проговорила она. — Заперлась.
— Пошли Дарью! — отрывисто приказала старуха и, когда лицо скрылось, снова обратилась к своему посетителю. — Я с государыней Анной Ивановной в дружбе была. Другие ее любимца, Бирона-проклятика, боялись, а я — ни крошечки, за то он меня и уважал. Все от человека зависит, как себя поставить. Другие дрожма дрожали перед царем Петрим, а мне он вовсе не был страшен. За смелость он меня и любил. Я бедовая была: самому царю перечила, не пошла за того носатого, которого он мне сватал, а сама выбрала себе мужа. Из всех моих детей и внуков один только правнук Митяй в меня уродился, хитроумный и отчаянный. Чай, про стычки его с Орловыми слышал? Из-за своего озорства должен он был царскую службу оставить. Невозможно ему стало с Орловыми в столице оставаться. До драки уже между ними доходило, и порядком-таки они ему ребра помяли: ведь их пятеро, и все друг за дружку стоят, а наш-то — один. Все из-за баб. Охочь до баб, разбойник, особливо, до чужих. Махался с одной красоткой Григорий Орлов, и совсем на лад у него с нею шло, а наш тут и подвернись, да так к ней подбился, что она от Орлова к нему и перебежала. Ну, и враждуют теперь Орловы с Аратовым не на живот, а на смерть, всякие подвохи друг под дружку подводят. Между прочим, прознал наш ловкач, что приспешники Орловых хлопочут у государыни приказ, чтобы его из столицы выслать. Тут уж он решил совсем царскую службу бросить. «Сам себе буду царем, — говорит, — и, чем мне разным там, что в случай попали, кланяться, добьюсь того, что мне поклонятся». И ведь добился, разбойник. Приехал сюда и начал в здешнем крае орудовать. С поляками снюхался — подружился с озорником Браницким, сумел и Чарторыским и Потоцким угодить. И нашим, и вашим, значит. «Что мне за дело до их ссор? — говорит. — Мое дело — сторона». Шагу теперь не ступят, чтобы с ним не посоветоваться. Есть здесь один магнат поумнее других, Сабезием Потоцким звать. Не по себе умен, а главным образом через жену. На редкость умная баба, Анной звать. Мужем вертит, как следует. С русскими они не враждуют, к пустым затеям не пристают и даже хозяйство свое ведут с толком. Киевским воеводой он теперь, и у Митяйки нашего большие с ним дела затеяны. На самой, можно сказать, границе с Польшей мы живем, и спокон века у нас с полячьем хлопоты да докука. А наш Митяйка в дружбу с ними вступил и так сумел их околпачить, что пани Анна надоумила мужа их королю его представить. Оно, положим, большой чести в том нет — каким был слюнтяем этот наш ставленник [1], таким и остался, а все же в здешнем крае это полезно; иной жид на все, что угодно, пойдет от восторга, что с ним ведет дело такой боярин, который в королевский дворец вхож. Да и поляки попроще думают невесть какую протекцию через нашего Митяйку у короля себе раздобыть и всякое уважение ему из-за этого оказывают. А важные магнаты, те тоже из-за своих выгод стараются друг перед дружкой на свою сторону его перетянуть, потому что он и с русским послом в дружбе. И вот катается здесь наш Митяйка, как сыр в масле, начал даже и самого короля в руки забирать. По бабьей части, верно, сумел ему угодить. Тоже бабник. Еще раньше вместе блудили, как Понятовский в Питере польским послом был. В то время у него, конечно, такой важности не было, как теперь, а нутром он все тот же остался, и Митяйка сказывал, что, кроме толстого брюха да обвислых щек, никакой перемены он в нем не нашел. Не больно хорошо ему королем-то живется: магнаты в ежовых рукавицах его держат, жениться не дозволяют, во всем усчитывают и стращают выгнать, если вздумает им перечить. Сам он Митяйке жаловался, что только для вида ему почет оказывают, а на самом деле, куда вольнее и счастливее ему раньше жилось. «Ты, — говорит, — несравненно счастливее меня, и я с радостью с тобою местом поменялся бы. Ты, — говорит, — господин твоего положения, а я — раб его». Митяйка наш смеется на это. «Кабы, — говорит, — я на его месте был, всем сумел бы показать, что такое заправский король значит, и все у меня по струнке ходили бы, а он на моем месте дальше прихожей с паюками никуда в королевском дворце не дошел бы». Все от человека зависит, — повторила Аратова свое любимое изречение: — Один умеет уступать, а другой — брать. Кабы каждому было дано на своем месте твердо стоять, никому вперед и не пробиться бы; на то и щука в море, чтобы карась не дремал. Митяйка эту механику отлично себе усвоил и прет вперед да вперед, а прочие все перед ним только расступаются, — с самодовольствием распространялась она, видимо, восхищаясь ловкостью, умом и беззастенчивостью любимого правнука. — До него в здешнем крае никто из русских дворян такой силы не набирал. И ему пророчили, что католики его съедят. Ан не съели, а он их помаленьку грызет да обгладывает. Такие ловкие дела на контрактах обделывает, что надо только дивиться. Вот только женитьбой опростоволосился.
При этих последних словах Грабинин, слушавший старуху довольно рассеянно, встрепенулся и насторожился. По-видимому, его терпение обещало увенчаться успехом: старуха сама заговорила о той, образ которой неотступно стоял перед ним, затмевая все прочие чувства, мысли и представления.
— Взял Митяйка девку, хоть и знатного рода, да опального и разоренного отца, в одной сорочке, можно сказать. Давно ли женат, а уж приходится на женины наряды тратиться. С махоньким сундучишком ее сюда привез. Я спрашиваю: «Когда же подводы с приданым приедут?», — а те на это: «Ничего больше нет, все тут». Вот-те и здравствуй! Такого срама в роду нашем еще не бывало. Поверишь, от стыда перед холопьями я глаз не смела поднять. Вот она меня как оконфузила! У нас любую девку, если хороших родителей, честнее выдают замуж, а эти — князья высокородные! И к тому же порченая: после первого же ребенка зачало ее трясти да подбрасывать… — Аратова опять оборвала речь, к которой с замирающим сердцем прислушивался Грабинин, и обернулась к заколыхавшимся занавескам: — Ты, Дашка?
На этот раз складки не раздвинулись, но знакомый голос ответил:
— Я-с. Изволили за мною посылать?
— Сколько мне тебе повторять, чтобы басурманки этой с докладами ко мне не пускать! — гневно заметила барыня. — Не могла разве сама прийти?
— Меня, сударыня, не было: по приказанию Анфисы Петровны на деревню бегала. Коробейники с товаром приехали.
— Румяна, верно, у нее все вышли. Да уж ладно. Наша порченая опять накуролесила: Алешеньку скрала и заперлась с ним. Скажи там, чтобы ее не трогали: не до нее мне теперь, гость у меня. Вечером распоряжусь. Ступай!
Складки полога перестали шевелиться.
Старуха опять повернулась к Грабинину, но к величайшей его досаде, вместо того чтобы вернуться к прежнему разговору о жене правнука, спросила: в каком положении он нашел свое хозяйство, и, не дожидаясь ответа, заявила, что если он оставит имение на руках вора Андрюшки, у него от дедушкина наследства через малое время ничего не останется.
— Ни куриного пера, так и знай! Будешь плакаться, что старухи Серафимы Даниловны не послушал, да уж поздно будет, так-то. Видел дом, где твой дед свою грешную душу Богу отдал? Давно ли в нем всякого добра полно было. А теперь, что осталось? Одни стены, да и те разваливаются. Видел павильон, который наш проказник Владимир Васильевич для своей полячки выстроил и разубрал? Одного французского штофа сколько пошло на стены! Андрейка твой, поганец, тот павильон в избу себе превратил и все, что в нем было, расхитил, даже полы штучные, двери магогонового дерева с бронзовыми вычурами, зеркала. Дрыхнет он теперь там и жрет со своим хамским отродьем. Парк кругом вырубил да шумиловскому родичу, разбойнику Гнездышеву, продал за тысячу червонцев, и на эти деньги тысячу десятин на имя женина брата, что рыбой в Астрахани торгует, купил. Этот Маланьин брат — вольный, сын казака, и женился на Абрамкиной племяннице, когда еще полячка жила в Воробьевке. Она им, полячка-то, и позволение у деда твоего выпросила обвенчаться. Все, что хотела, могла она у него выпросить. Совсем ослаб добрый молодец, околдовала она его, всю свою волю растерял, и сам бы к ней в крепостные пошел, чтобы только при ней состоять. И это русским дворянином называется, воином, царским слугою! Жаль мне тебя, Владимир Михайлович! Из-за дедовской глупости раньше времени родителей лишился, у чужих сиротой вырос, и разоренное имение в наследство получил. Андрюшка-вор, поди, уже успел тебе турусы на колесах наплести, чтобы себя выгородить, а ты уж, верно, и уши развесил. Чего смеешься? — возвысила она с раздражением голос, подметив улыбку на его губах. — Разве я не правду говорю?
— Я, сударыня, не для чего иного и поспешил воспользоваться вашим милостивым приглашением, как для того, чтобы посоветоваться с вами о своем здешнем хозяйстве, которое я, действительно, нашел в большом запустении, — поспешил заявить Грабинин и, подметив самодовольную усмешку, вызванную его словами, прибавил, поднявшись с места и низко кланяясь: — Покорнейше прошу вашу милость, в память дружества с моим дедом и бабкой, не оставить меня вашими советами и наставлениями.
Аратовой это понравилось, и, хотя она все еще сердито приказала ему сесть, тем не менее он понял, что ему удалось попасть на путь к желанной цели, и убеждение это вместе с надеждой возбудило в нем осторожность. Упустить такой благоприятный случай сблизиться с личностью, во власти которой находилась его красавица, он счел бы величайшим для себя несчастьем.
— Приехал я только вчера и не успел еще осмотреться с дороги, — продолжал он деловитым тоном, — но разорение свое уже вижу, и одного только боюсь, чтобы, неумело взявшись за следствие, не испортить дела. Поэтому, не сказав никому ни слова, и явился к вам за советом. Большой дом совсем в разрушении, да и в малом, который вы изволили вспомнить, кроме хамского скарба, ничего нет. А куда все делось — опасаюсь до поры до времени и спрашивать.
— Куда все делось, ты от меня узнаешь. Мне все известно. А вот как тебе твое добро назад получить, об этом тебе придется с моим Митяйкой перетолковать. Он — на такие дела дока, с ним все здешние советуются, кому плохо от людишек приходится. Народ здесь, из-за близости к Польше и к воровской казацкой орде, — нахал и мошенник изрядный. Да ты надолго ли сюда приехал?
— Будет зависеть от обстоятельств. Отпуск мне дали малый, но можно отписать доброжелателям в Питер, чтобы выпросили оттяжку.
— Проси скорее, нужно. Твое дело такое, что им можно и самого киевского воеводу настращать. Твой Андрюшка с первыми разбойниками в Польше давно в стачке. Он у меня всех людишек перепортил: не дождавшись мрей смерти, они дерзить стали. А про твое добро я тебе скажу, что в России от него уже мало и осталось; все, что было получше, давно в чужие края перевезено. Митяйка наш сказывал, что своими глазами видел у какого-то важного графа, в Цесарской земле, в городе Вене, серебряную утварь с грабининским гербом. Вот оно куда залетело! Сам он тебе все расскажет, как приедет, вместе и обмозгуем.
— А скоро вы ждете Дмитрия Степановича?
— Ну, этого тебе здесь никто не скажет. Наш сокол — что буран в степи: откуда налетел и куда отлетит, никто, кроме него самого, не знает… Да и сам-то он частенько попадает не туда, куда задумал. Дела у него здесь затеяны великие! Как-то удастся свершить! — и, круто оборвав речь о правнуке, старуха повторила свой совет просить о продлении отпуска. — Да не вздумай письмо из Воробьевки посылать с которым-нибудь из твоих людишек! Все они, собачьи дети, одну сметанку лижут, ни один не задумается тебя головой Андрюшке выдать. Можешь письмо здесь написать, а я с нарочным пошлю. Постой, — прервала она излияния благодарности, готовые сорваться с губ Владимира Михайловича, — даром такого дела не оборудуешь, надо человека от работы оторвать недель на пять, да корм ему с лошадью на пути, и там на постоялом дворе. Положим на все пятьдесят рублей, — прибавила она, немного подумав.
— Я с радостью и сто дам! — ответил обрадованный Грабинин.
Но Аратова тотчас же заставила его раскаяться в неосторожном порыве.
— Ишь, какой щедрый! Да за такого мотарыгу и хлопотать не стоит, пусть Андрюшка на добре твоем наживется, — прервала она его с лукавой усмешкой, забавляясь досадой, выразившейся на его лице.
— Я, сударыня, чтобы сохранить свое добро, ни перед чем не остановлюсь, ни перед какими издержками, — произнес Грабинин, оправившись от смущения.
— Всегда надо перед издержками останавливаться, — строго оборвала она его попытку оправдаться. — Припаси пятьдесят рублев на посланца, больше не надо. Своим я для тебя не поступлюсь и твоего не возьму. Письмо после обеда можешь у меня в библиотеке написать, а тем временем я прикажу моему холопишке в дальний путь сбираться… Эй, кто там? — крикнула она, хлопая в ладоши, и, не поднимая взора на мальчика, появившегося в дверях на ее зов, приказала скорее подавать кушать.
Все устраивалось так прекрасно и удобно, как Грабинин и надеяться не смел. За обедом он, без сомнения, увидит «ее»! Это ожидание так волновало его, что он уже не мог вслушиваться в рассказы старухи о былом, о вельможах, которых она знала прежде богатыми, а потом разорившимися вследствие мотовства, наклонность к которому она подметила в своем госте. Той же печальной участи подверглась бы и она, если б вовремя не сумела забрать в руки мужа и удержать его страсть к пустым тратам.
Но Владимиру Михайловичу было не до того, чтобы интересоваться событиями давно минувшего; настоящее представлялось ему в таком упоительном свете с той минуты как пробежавшая мимо него молодая женщина унесла его сердце, что он, не задумываясь, отдал бы прошлое всех веков, чтобы узнать, что ждет его в ближайшем будущем.
Время тянулось бесконечно долго, и Грабинину начинало казаться, что никогда не дождаться ему обеда, как вдруг явился старик Ипатыч с докладом, что кушанье на столе.
Больших усилий стоило Владимиру Михайловичу воздержаться от искушения немедленно сорваться с места, чтобы бежать туда, где он мнил ее увидеть. Но он превозмог себя и, терпеливо дослушав до конца рассказ старухи, дождался, чтобы она сама отпустила его.
— Ну, ступай!.. Проголодался верно: с коих пор сидишь тут да россказни мои слушаешь! С домашними моими познакомишься. Тоже и у нас есть резиденты и резидентен [2], как у польских магнатов. Всякого звания людишки у меня ютятся. Есть и из разоренных дворян, и из проторговавшихся купцов, а также сироты из поповских. Поди, ждут — не дождутся поближе на тебя посмотреть. Во всю жизнь такого петербургского щегольца не видывали. А ты, Ипатыч, шепни Анфисе, чтобы глупыми разговорами гостю не докучала! — крикнула она им вслед, когда гость вышел из комнаты в сопровождении дворецкого.
— Слушаю-с, — почтительно ответил последний.
«Что это за Анфиса?» — спросил себя Грабинин, проходя за своим провожатым по длинному коридору, отделявшему половину старой барыни от помещения ее домашних.