Кагарлицкий Б.Ю. ПЕРИФЕРИЙНАЯ ИМПЕРИЯ: ЦИКЛЫ РУССКОЙ ИСТОРИИ ÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

Введение История как политика

«Опыт времён для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Глядя на нас, можно сказать, что всеобщий закон человечества сведен на нет. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ничем не содействовали движению вперёд человеческого разума, а всё, что досталось нам от этого движения, мы исказили», — горько констатировал выдающийся русский мыслитель XIX века Пётр Чаадаев[1]. Впрочем, подобный пессимизм не помешал ему же позднее заявить: «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его; я думаю, что большое преимущество — иметь возможность созерцать целый мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения. Больше того: у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникающих в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великим трибуналом человеческого духа и человеческого общества»[2].

Предмет и метод

В начале 90-х годов XX века Россия в очередной раз удивила мир стремительными и неожиданными переменами. Крах Советского Союза, мгновенное превращение видных деятелей коммунистической партии в ярых либералов, поразительно быстрая и лёгкая смена лозунгов правящими кругами, перебравшими весь набор политических идей от «возрождённого социализма» и «правового государства» до сильной исполнительной власти и российского национального возрождения — и всё это за одно десятилетие.

В «спокойные» периоды людям начинает казаться, что прошлое не имеет к ним никакого отношения. Его надо изучать по учебникам и монографиям. Обострение политической борьбы заставляет каждого человека, порой против его собственной воли, «жить в истории» и «творить историю». И тогда мы неожиданно обнаруживаем, что НАШИ НАДЕЖДЫ И ИЛЛЮЗИИ, ОШИБКИ И УСПЕХИ — ТОЖЕ ЧАСТЬ ИСТОРИИ, ЧТО МЫ ОТВЕТСТВЕННЫ ПЕРЕД ПРОШЛЫМ ТАК ЖЕ, КАК И ПЕРЕД БУДУЩИМ. И мы обязаны понять значение накопленного опыта для сегодняшнего дня просто потому, что иначе мы рискуем ничего не понимать в своих собственных действиях.

Быть марксистом не в последнюю очередь как раз и значит осознавать непрерывность истории. Когда антикоммунистические силы одержали верх в Москве в августе-сентябре 1991 года, они первым делом принялись сносить памятники и переименовывать улицы, пытаясь изгнать из столицы призраков коммунистического прошлого и заселить её новыми призраками — докоммунистическими. Но не тут-то было. Призрак так легко убить нельзя. И переименование улиц или городов дало обратный эффект, выявив, насколько идеи, слова, понятия, внедрившиеся в общественное сознание за десятилетия коммунистического режима, стали неискоренимой частью национальной культуры.

Всё происходящее в стране могло бы показаться невообразимой и безвкусной фантасмагорией, если бы это не было нашей собственной жизнью и судьбой. Политические ошибки в России всегда стоили неимоверно дорого. Не для политиков, разумеется, а для страны. Поэтому, вглядываясь в прошлое, мы обычно становимся в позицию судей, если не прокуроров. Но поиски виновных в истории отнюдь не возвышают нас над событиями. Как раз напротив. В истории нет и не должно быть однозначных оценок и окончательных, не подлежащих обжалованию приговоров. Следовательно, мы должны не судить, а понимать.

Понять не значит простить. Понять прошлое означает быть способным преодолеть его. В конечном счёте, речь идёт о том, чтобы уметь изменить настоящее. Ради чего, собственно говоря, и существует история.

Увы, история всегда была тесно связана с политикой. С древних времён события прошлого использовались для обоснования амбиций правителей. Достаточно прочитать древние Хроники или труды Тита Ливия, чтобы понять, насколько взгляды на описываемые события зависимы от религиозных и политических воззрений повествователя. Позднее в Европе национальный миф, опиравшийся на исторические факты, сам становится основой государственной идеологии. Критика исторических мифов сама по себе стала мощным оружием революционеров с конца XVIII века. В марксистской традиции историзм и критический подход к обществу оказались неразделимо связаны.

Нигде в Европе не спорят так яростно о деятелях давно минувших дней, как у нас в стране. Оценки Ивана Грозного, Александра II или Петра I неотделимы от политической позиции автора. Все эти персонажи и символы всё ещё «здесь», с нами. О них говорят так, будто они только что вышли за дверь. Вся страна напоминает огромный дом с привидениями, которые незримо (а иногда и зримо) присутствуют среди участников современных событий. Прошлое оказывается напрямую связано с будущим, оно порой кажется участникам событий важнее настоящего. При этом история оказывается предельно идеологизирована и политизирована. Разумеется, здесь нет ничего исключительного. «Власть над прошлым» есть форма политического контроля. Особенность России, однако, в том, что отсутствие сколько-нибудь развитых форм народного представительства сделало историю принципиально важной для легитимизации власти. Не имея возможности подтвердить свою законность честно полученным народным мандатом, сменяющие друг друга режимы и правительства принуждены были апеллировать к прошлому, к истокам.

Множество томов написано отечественными историками в жанре «поиска виноватого». Одни, со времён Карамзина, жалуются на татаро-монгольское нашествие XIII века, «задержавшее развитие страны», другие возлагают вину на революцию 1917 года или на большевиков, которые «столкнули Россию с правильного пути». «Славянофилы» обвиняют в бедах России Петра Великого, пожертвовавшего самобытностью ради западных веяний.

Можно искать объяснения всех бед в решении Владимира Красное Солнышко принять христианство от Византии, а не от Рима. Средневековые хронисты, правда, упоминают, что у князя Владимира были ещё и другие варианты: например, принять иудаизм, что повергает в ужас сторонников теории «еврейского заговора».

«Умом Россию не понять, / Аршином общим не измерить…» — писал Тютчев. В самом деле, общие, «европейские» схемы, как правило, в России оказывались посрамлёнными. Но вот беда: попытки анализировать русскую историю с позиций национальной исключительности и «самобытности» проваливались столь же безнадёжно.

На протяжении XIX века борьбу за русскую историю вели либеральная и славянофильская исторические школы. После краха Советского Союза эти же школы возродились в первоначальном виде, как будто не было ни опыта XX столетия, ни открытий археологии, ни «ревизионистской историографии» на Западе. «Западники» и «славянофилы» абсолютно едины в понимании русской истории как изолированной и «особенной», не подчинённой общей для других стран логике. Первые видят в этом странную аномалию, возникшую в силу ряда случайных обстоятельств — преодолеть это «ненормальное» положение дел должна просвещённая власть, готовая порвать с прошлым, а в случае необходимости и совершить ритуальное надругательство над народом и его культурой. Напротив, «славянофилы» верят в «особый путь» России, восторгаются её своеобразием. Они холят и лелеют всё, что может служить доказательством существования особой «православной» или «евразийской» цивилизации, всё, что противопоставляет её остальному миру.

Надо сказать, что представление о России, как о стране, чудесным образом существовавшей вне мировой истории и международной экономики, не чуждо и некоторым западным историкам. Никто иной, как Фернан Бродель, писал, что Московское царство представляло собой страну, которая «оставалась наполовину замкнутой в себе», жило, не особо нуждаясь во внешнем мире, ибо такая огромная держава — «сама по себе мир-экономика»[3]. Основные события русской социально-экономической истории излагаются им без всякой связи с аналогичными процессами, происходившими в других странах. Так, возникновение крепостничества объясняется исключительно стремлением царя поддержать помещиков, от которых земледельцы могли разбежаться по бескрайним русским просторам [Вообще надо отметить, что русский раздел книги Броделя написан на удивление неряшливо, изобилует неточностями. Так, Иван Грозный, а не Иван III характеризуется как деятель «основавший и вылепивший новое московское государство» (с. 486). В другом месте указывается, что английская «Московская Компания» смогла «открыть дверь в Архангельск» (с. 481–482), тогда как на самом деле архангельский порт был открыт голландцами, не в последнюю очередь для того, чтобы создать конкуренцию англичанам][4]. При этом от внимания выдающегося французского историка странным образом ускользает то, что ровно в то же время в других, не столь «просторных» странах Восточной Европы происходят очень схожие процессы, им же самим упомянутые.

В классическом исследовании Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» раздел о России настолько лишён связи с другими частями этой работы, что возникает вопрос: зачем вообще нужно было включать Россию в книгу, посвящённую развитию мирового рынка?

Между тем, история России просто не существует вне европейской и мировой истории. И не только в смысле хронологическом или географическом. Российская специфика и даже «уникальность» есть лишь своеобразное проявление общемировых процессов. Зачастую — проявление экстремальное. Но именно поэтому понимание русской истории — необходимое условие для осознания того, что творится в мире. И наоборот: без понимания мировой истории русское прошлое действительно превращается в цепочку нелепых загадок, которую, как говорил поэт, ни умом не понять, ни общим аршином не измерить. «Общий аршин» — вообще противоречие в определении, такая мера длины нигде, кроме России, не существовала. Но именно в этой поэтической оговорке отражена вся тупиковость культурно-исторических дискуссий о судьбе России.

«Уникальность» России действительно можно подтвердить ссылкой на множество фактов. Это страна, где, по выражению Петра Великого, «небывалое бывает». Но «уникальность» России объясняется не «загадочной славянской душой» и не отставанием от «передового Запада», а специфическим положением, которое наша страна занимала в мировой экономической системе. В русской истории нет ничего «неправильного» или загадочного. Но её, как, впрочем, и историю любой другой страны, невозможно понять вне мирового развития.

Школа Покровского

К счастью, идеи «славянофилов» и «западников» — далеко не единственное, что было порождено русской исторической традицией. Революция 1917 года поставила под вопрос мифы официальной русской историографии. Само представление о русской культурной традиции обречено было на коренной пересмотр. В начале XX века, когда грядущие потрясения ещё только предчувствовались, либеральные публицисты писали, что народ, совершивший революцию, обречён родиться заново. Самосознание англичан и французов, их представления о себе были радикально изменены благодаря опыту революций.

Прошлое России неминуемо обречено было в первой четверти XX века стать объектом переосмысления, марксистской исторической критики. Лидером этой критики, в сущности, первым «ревизионистским историком» в современном понимании слова, стал Михаил Покровский. Ученик выдающегося либерального историка Ключевского, он пришёл к выводу, что русское прошлое нуждается в радикальном переосмыслении, а марксистский анализ даёт ключ к новому пониманию событий. Однако судьба «исторического ревизионизма», представленного в советской России «школой Покровского», оказалась незавидной. Его идеи были востребованы в годы революционного подъёма. С того момента, как возглавляемая Сталиным бюрократия одержала верх над революционными фракциями, изменился и подход к истории.

Разгром «школы Покровского», умершего за пять лет до того, начался в недоброй памяти 1937 году и принял характер серьёзной идеологической кампании. «Старые большевики», оказавшиеся на скамье подсудимых «Московских процессов», были приговорены к расстрелу, а теория Покровского была приговорена к исчезновению не только из учебных программ по истории, но и из общественной памяти. Уцелевшие ученики выдающегося историка подверглись репрессиям. Их умершего учителя обвинили в том, что его концепция «лишена чувства родины», а его труды отличает «игнорирование ленинско-сталинских указаний по вопросам истории»[5]. В чём состояли эти указания (тем более — со стороны давно уже умершего Ленина), никто объяснить, естественно, не удосужился. Пропагандистская кампания, совершенно в стиле «Московских процессов», состояла в распространении совершенно нелепых и карикатурных обвинений, которые имели такое же отношение к действительности, как и обвинения в шпионаже в пользу всех империалистических держав сразу, выдвинутые против «старых большевиков». Емельян Ярославский, придворный публицист Сталина, подвёл итог разгрому, написав в «Правде», что взгляды уничтожаемой школы представляют собой «антимарксистские извращения и вульгаризаторство»[6].

Фактически после разгрома школы Покровского официальная историческая наука возвращается в лоно дореволюционной традиции. «Советский термидор» нуждался в собственных мифах. Перечень правителей, дополняемый описанием побед русской державы, чередуется с периодически повторяемыми жалобами на экономическую и культурную «отсталость». Советский период выглядит завершающим и триумфальным, ибо он знаменует продолжение побед на фоне преодоления отсталости. Коммунистическая партия воплощает итог тысячи с лишним лет развития России. История выполнила свою задачу и становится ненужной (страна лишь идёт «от съезда к съезду», на которых счастливый народ докладывает партии о своих успехах). После разгрома «школы Покровского» в 1930-е годы советская историческая наука в основном вернулась к традиционным концепциям исследователей XIX века, лишь украсив их цитатами из Маркса, Ленина и Сталина.

В 1960-е годы, под влиянием общего духа перемен, царивших в обществе, возобновилась и полемика среди историков. Господствующие концепции начали подвергаться критике и переосмыслению, но продолжалось это недолго. С окончанием эпохи «оттепели» пресеклась и очередная историческая дискуссия. Спустя ещё два десятилетия крах советской системы позволил благополучно убрать «марксистские» цитаты из учебников и академических монографий, ничего не меняя по существу.

Конечно, с крушением Советского Союза исторический официоз подвергся идеологической корректировке. Но изменено было лишь отношение к советскому периоду — из эпохи великих побед он превратился в череду «мрачных страниц прошлого». Иными словами, несмотря на все политические перипетии, подход к досоветской истории (да и культурной традиции) оставался неизменным. Советские историки продолжали линию либеральных авторов XIX века, а писатели-антикоммунисты, осудив всё советское, провозгласили возврат к либеральной традиции, убрав ставшие ненужными цитаты. Идеи, торжествовавшие в конце XIX века, оставались непоколебимо официальными и в начале XXI столетия. Социальная и экономическая история вообще оказались как бы вне поля зрения образованного общества. Не то чтобы по этим вопросам не выходило новых книг — новые исследования выходили, порой блестящие, — но они очень мало влияли на общие представления о прошлом, преобладавшие в массовом и даже в интеллигентском сознании.

Напротив, Покровский с самого начала формулировал свои идеи в жёстком противостоянии с господствовавшими тогда в исторической науке идеями. Высоко оценивая сравнительно «нейтрального» Соловьёва, он явно противопоставлял свои взгляды либеральным воззрениям на прошлое России и обещал реинтерпретировать русскую историю с материалистической точки зрения. Причём обращался Покровский прежде всего к читателю, «мозги которого не вывихнуты школьными учебниками истории»[7].

Официальная историография отплатила Покровскому той же монетой. Покровского фактически вычеркнули из общеупотребительного списка русских историков. Не случайно, что после отмены советской цензуры, когда в массовом порядке стали переиздаваться работы многочисленных дореволюционных историков, включая второстепенных и третьестепенных, работы Покровского так и оставались неизвестными широкой публике. В официальной школьной хрестоматии по русской истории Покровский — единственный, кому не уделено ни строчки, чьё имя даже не упоминается!

Однако в чём всё же состоит принципиальное различие? Дело в том, что для русской исторической традиции оказалось характерно преувеличение роли внешнеполитических факторов, недооценка внешнеэкономических и крайне слабое понимание связи между первыми и вторыми. Попытка понять историю любой страны вне связи с историей человечества в целом обречена на провал. Попытка же анализировать русскую историю как некое самостоятельное и изолированное повествование могла привести только к возникновению конкурирующих мифов «западников» (верящих, будто все беды России — от недостаточного влияния Запада) и «славянофилов» (убеждённых, что все несчастья происходят от избытка этого влияния). Как на самом деле построены отношения России с внешним миром, какова их природа и в чём причина их драматизма, остаётся и для тех и для других мистической загадкой, к которой они суеверно предпочитают даже не притрагиваться.

Ортодоксальный марксизм, в том виде, в каком он был воспринят русскими «легальными марксистами» начала XX века, отнюдь не исправил положения. История каждой страны рассматривалась в отдельности от мировых процессов, а развитие воспринималось как нечто вроде состязания бегунов, бегущих по параллельным дорожкам, но одновременно и в одном и том же направлении. Именно эти представления (противоречившие, кстати, не только диалектическим идеям Маркса, но и опыту русской революции) легли в основу официального советского марксизма времён Сталина. Отсюда, кстати, и классические образы риторики сталинизма — «догнать и перегнать Америку», «вперёд, по пути к коммунизму» и т.д.

Пётр Струве и другие либеральные идеологи «легального марксизма» вряд ли предполагали, что закладывают методологические основы для целой школы коммунистических пропагандистов и официальных историков, но сделанная ими «марксистская» прививка к либеральной исторической традиции оказалась на редкость эффективной. Вместо того чтобы применить критический метод к достижениям исторической мысли XIX века, официальная советская история свела свой марксизм к повторению тех самых идей, которые, с точки зрения Маркса, надлежало подвергать сомнению.

«Цивилизационная школа»

Восстановление традиций «школы Покровского» необходимо, по крайней мере, в интересах научной добросовестности и исторической справедливости. И всё же простого возвращения к идеям Покровского уже недостаточно. Если господствовавшие в русской исторической науке концепции мало изменились за последние сто лет, то археология и архивные исследования заметно продвинулись. Одновременно «школа миросистемного анализа» в англоязычной социологической и исторической литературе дала нам важные идеи для понимания общественного развития. Парадоксальным образом, перечитывая Покровского под этим углом зрения, легко прийти к выводу, что переосмысление господствующих концепций русской истории должно быть даже ещё более радикальным, чем у марксистского исследователя начала века.

Между тем, реальное развитие общественной мысли в посткоммунистической России пошло по совершенно иному пути. Крах советской идеологии не мог не породить серьёзного кризиса и в общественных науках. Поскольку марксизм был поставлен вне закона, а бесконечно повторять тезисы столетней давности было уже невозможно, умами завладела «теория цивилизаций». Книга Сэмюэла Ф. Хантингтона «Столкновение цивилизаций»[8] как-то сразу вошла в моду, даже раньше, чем её кто-либо успел прочитать. Ссылаться на неё могли сторонники противоборствующих политических взглядов — одни обещали возвращение России в лоно «европейской цивилизации», из которой она выпала не то в 1917 году, не то в XIII веке, другие, напротив, призывали охранять устои «русской» или «евразийской» цивилизации.

Основоположником цивилизационного подхода к истории принято считать Освальда Шпенглера. Однако ещё до того, как им был написан знаменитый «Закат Европы», похожие представления об истории были сформулированы консервативным русским мыслителем Николаем Данилевским. Книга Данилевского «Россия и Европа», опубликованная в 1871 году, когда русское общество понемногу оправлялось от шока, вызванного поражением в Крымской войне, проникнута неприязнью к «неблагодарному Западу», не умеющему оценить «великодушия» России. Данилевский особо подчёркивает, что врагом России являются не правительства, а именно народы, общество западных стран. Данилевский убеждён, что во время Крымской войны «общественное мнение Европы было гораздо более враждебно к России, нежели её правительственные и дипломатические сферы» [Любопытно, что в предисловии к этому изданию книги Данилевского его теории прямо противопоставляются марксистской концепции миросистемы. Причём преимущество «цивилизационного подхода» доказывается весьма своеобразно. Оказывается, миросистемный подход, обнаруживая периферийность России, вызывает пессимизм, тогда как идеи Данилевского настраивают русского человека на оптимистический лад. Жаль, что общественные теории оцениваются не по тому, насколько они правильно объясняют реальность, а по тому, какое настроение они вызывают у читателя. Нелишне, кстати, напомнить, что пессимизм и оптимизм — дело субъективное. Миросистемная теория вовсе не утверждает, будто страны периферии неизбежно обречены зависеть от Запада. Она лишь объясняет, почему они не могут решить собственные проблемы, не преобразуя миросистему в целом][9]. Всё дело в глубокой неприязни, которую западная цивилизация, основанная на принципах «утилитарности» и «практической пользы», испытывает к русской цивилизации, воплощающей гармонию практического начала и высокой духовности. На Западе «нет места закону любви и самопожертвования»[10].

Напротив, Российская империя всё делала наиболее нравственным образом, даже её завоевательная политика была направлена исключительно на пользу покоряемых народов. «Никогда занятие народом предназначенного ему исторического поприща не стоило меньше крови и слёз». Русский народ обижали и угнетали все. Сам же он не обидел никого. «Воздвигнутое им государственное здание не основано на костях попранных народностей. Он или занимал пустыри, или соединял с собой путём исторической, нисколько не насильственной ассимиляции такие племена, как чудь, весь, меря или как нынешние зыряне, черемисы, мордва, не заключавшие в себе ни зачатков исторической жизни, ни стремлений к ней; или, наконец, принимал под свой кров и свою защиту такие племена и народы, которые, будучи окружены врагами, уже потеряли свою национальную самостоятельность или не могли долее сохранять её, как армяне и грузины. Завоевание играло во всём этом самую ничтожную роль, как легко убедиться, проследив, каким образом достались России её южные окраины, слывущие в Европе под именем завоеваний ненасытимо алчной России»[11].

К моменту написания работы Данилевского как раз подошла к концу полувековая Кавказская война, сопровождавшаяся массовыми убийствами и «этническими чистками» черкесов, чеченцев и других народностей, не понимавших блага православной цивилизации. Точно так же и «раздел Польши, насколько в нём принимала участие Россия, был делом совершенно законным и справедливым, был исполнением священного долга перед её собственными сынами, в котором её не должны были смущать порывы сентиментальности и ложного великодушия»[12]. Восстания же поляков и других покорённых народов объясняются исключительно их неблагодарностью и амбициями. А если в самой России многие с этим не согласны, то только потому, что под влиянием западного просвещения «крепко забились гуманитарные бредни в русские головы»[13]. К числу других бедствий, постигших русский народ, относятся, по его мнению, такие чуждые культурному национальному типу новации, как введение в обиход европейского платья, предоставление обвиняемому права на защиту и освобождение печати в конце 60-х годов XIX века.

Не только имперские завоевания, но и крепостное угнетение русских крестьян не вызывает у него осуждения. Данилевский прославлял русского православного чиновника так же, как Редьярд Киплинг миссию белого человека. Однако дремучий консерватизм Данилевского опирался на вполне серьёзную методологическую основу — теорию «культурно-исторических типов», имеющих чёткие законы развития. В этом смысле ничего нового со времени Данилевского не сказали под занавес XX века ни Сэмюэл Хантингтон, ни другие звёзды «цивилизационной школы». Разница лишь в том, что каждый из них предлагает собственный список «цивилизаций» и собственную трактовку их различий.

Антиисторизм «цивилизационной школы» бросается в глаза при первом же её соприкосновении с фактами. Само понятие цивилизации рассматривается как застывшее: «фундаментальное» — неизменное. На самом деле, «основным», неизменным кажется то, что сохранилось исторически, а не наоборот. При этом «цивилизации» постоянно меняются под воздействием внешних исторических — экономических, политических — факторов.

«Цивилизационный» подход оказался одинаково удобен для враждующих политических направлений. На Западе он стал в начале XXI века идеологией новых крестовых походов и оправданием неоколониализма. В XIX веке Киплинг прославлял «бремя белого человека», который несёт на Восток достижения индустриальной цивилизации. Теперь передовые страны должны были привить «отсталому миру» ценности демократии, которые, оказывается, напрочь отсутствуют в мусульманской или «конфуцианской» культурах. Для этого не грех и оккупировать ту или иную отсталую страну и попользоваться её ресурсами — до тех пор, пока местное население не «созреет» для демократии. Исламские фундаменталисты нашли в тех же концепциях дополнительное обоснование своей ненависти к «безбожному Западу». А русские националисты ссылались на Хантингтона для объяснения того, почему надо защищать православие и «святую Русь» от натиска «атлантической культуры», «исламской угрозы» и «китайского давления».

Преимущество «цивилизационного» подхода состоит именно в его ненаучности, в размытости и неопределённости понятий, которые можно выворачивать на любой лад. Разразившаяся на этой почве дискуссия о том, существует ли «евразийская» или «русская цивилизация», сама по себе показательна. Каждый участник спора придумывал собственные определения, в результате чего одних лишь толкований термина «евразийство» набралось великое множество.

Впрочем, главная проблема «цивилизационной школы» — не в размытости определений, а в нежелании считаться с историей и вообще с фактами. В этом смысле перед нами классический пример «идеологии» в понимании молодого Маркса, «ложного сознания», которое представляет собой набор устойчивых стереотипов, не поддающихся проверке практикой. «Цивилизация» здесь воспринимается как нечто устойчивое на протяжении столетий, некие культурные принципы, определяющие развитие народов на протяжении веков. Отсюда возникает уверенность, будто существует некий «западный» и «русский человек» вообще, вне конкретного политического, социального и экономического контекста. Культурные традиции, действительно, устойчивы. Но они эволюционируют. Их содержание формируется и меняется именно под влиянием истории, вместе с развитием общества. Сами по себе они — продукт этого развития, способ коллективного осмысления и фиксации результатов общественной эволюции. В результате, «цивилизации» и культуры переживают разительные метаморфозы.

Общеизвестно, что Макс Вебер видел в «конфуцианстве» (в отличие от «протестантской этики») культурный механизм, сдерживающий предпринимательство. А «поствеберовская» социология именно в конфуцианстве видит азиатский эквивалент «протестантской этики», обеспечивший успех Японии, Кореи и Китая на мировом рынке.

Был ли не прав Вебер? Отнюдь. В его эпоху конфуцианство функционировало как консервативная и традиционалистская идеология. Но вместе с модернизацией стран Дальнего Востока менялось и наполнение конфуцианской традиции. Ошибка состоит не в том, как трактуется та или иная культура, а в том, что сани в данном случае ставятся впереди лошади. Не культура предопределила успех или поражение модернизации, а наоборот, успех или поражение модернизации предопределяет тот или иной вариант развития культуры. В этом смысле «консерватизм» или «радикализм» ислама во второй половине XX века тоже отнюдь не является чем-то унаследованным от времён Магомета. Ислам стал таким в результате неудачи модернизаторских попыток на Ближнем Востоке. Это своеобразное осмысление трагического опыта, реакция на череду неудач и унижений, пережитых арабским миром.

Легко заметить, что в эпоху политических и экономических успехов «исламская культура» была совершенно иной. Посмотрите на «европейскую цивилизацию» и «мусульманский Восток» в XI веке, в момент, когда начинаются Крестовые походы. Запад в это время закрыт, консервативен, враждебен к инновациям, милитаризован, агрессивен. «Франки» (так называли на Востоке всех западных европейцев) приходят в Константинополь, а потом и в Иерусалим толпой варваров, несущих сплошное разрушение. Вожди крестоносцев с трудом удерживают своё воинство от грабежей на территории «союзнической» Византии. Эти люди неграмотны и нечистоплотны. Они не знают элементарных вещей об устройстве мира, полны суеверий, жестоки. Напротив, Восток динамичен, толерантен, склонен к новациям, открыт. Именно поэтому на первых порах он терпит неудачу. Военный успех европейцев — результат более высокого уровня милитаризации. Но этот успех оказался недолговечен, ибо Восток, обладая технологическим перевесом и более динамичной социальной системой, вновь «переиграл» Запад в XIII–XIV веках [Блестящее описание Крестовых походов как столкновения западного варварства и восточного просвещения[14]].

Крестовые походы, разумеется, можно изобразить как столкновение систем или «цивилизаций». Получится очень похоже на XXI век, только роль «открытого общества» и «культуры просвещения» будет играть не Запад, а исламский мир.

Разумеется, происходит взаимопроникновение культур, но это не объясняет рывка Европы в XV веке. Крестовые походы открыли для Запада восточные знания и технологии, но ещё не гарантировали успешного развития. Не случайно в военном плане они закончились неудачей, за которой последовало наступление Оттоманской империи на Юго-Восточную Европу. И лишь в XVI веке западные страны, уже вступающие в эру буржуазного развития, остановят натиск оттоманских турок.

Восток в XVI веке не стал «консервативнее», скорее он стал восприниматься как консервативный на фоне головокружительного развития Запада. Что же случилось в Европе на рубеже XV и XVI столетий?

Можно сказать, что на исходе Средневековья произошла своего рода «цивилизационная мутация». Она началась с Крестовых походов. А затем Западная Европа переживает в XV–XVI веках Ренессанс и Реформацию, причём, в культурном плане Ренессанс значил, быть может, больше, чем Реформация. То, что европейская культура радикально изменилась, не вызывает сомнений. Вопрос в другом: почему? Пользуясь «культурологическими» методами, никаких объяснений найти невозможно, сколько бы ни копаться в раннем Средневековье. Между тем ответ лежит на поверхности: причиной культурной трансформации является развитие буржуазных отношений. Неслучайно очаги культурной модернизации в средние века возникают именно там, где наблюдается наиболее динамичное развитие новой рыночной экономики, — в Италии и Нидерландах. Меняется жизнь, меняется повседневный опыт людей, меняется и их сознание.

Миросистемный анализ

Марксистский взгляд на историю опирается на достаточно очевидные факты, в противовес абстракциям, мифам и идеологическим спекуляциям «цивилизационной школы». Однако сами марксистские исследователи, пытающиеся разобраться в происхождении европейского капитализма, делятся на два направления. Одна группа авторов обращает внимание на технологическую революцию, развернувшуюся на Западе в XV–XVI веках, рост внутреннего рынка и формирование буржуазного типа производства. Города предъявляют повышенный спрос на продукцию села, натуральное хозяйство окончательно сменяется товарным, а это означает, что нужно менять всю экономическую организацию. В конечном счёте, начинает меняться и сельское хозяйство, всё более ориентирующееся на потребности рынка. Капитализм вырастает из развития феодализма.

С другой стороны, возникает подозрение, что весь этот бурный рост был вызван не только и не столько внутренней динамикой системы, сколько внешними толчками. Два события изменили лицо Европы в XIV и XV веках. Оба эти события воспринимались современниками вовсе не как начало новой эры, а как Божия кара и в любом случае беспрецедентное бедствие. Речь идёт о Великой Чуме и о падении Константинополя.

Чума, уничтожив до трети европейского населения, создала спрос на наёмную рабочую силу, в том числе и в деревне. Падение Византии предопределило торговый кризис и поиски новых морских путей, что привело к открытию Америки и путешествиям в Индию. Поток золота из Нового Света привёл к «революции цен», когда золото утратило прежнюю покупательную способность, зато резко возрос спрос на товары. Это был, пожалуй, первый случай, практически подтвердивший будущую теорию Дж. М. Кейнса об инфляции как стимуле экономического роста. Колонизация Америки создала трансатлантическую экономику, в рамках которой и сложился капитализм.

Школа «миросистемного анализа», созданная Иммануилом Валлерстайном, Самиром Амином и Андре Гундером Франком, концентрирует своё внимание именно на этих глобальных процессах. Напрашивается, однако, вопрос: если бы не было сначала чумы, а затем падения Константинополя — неужели не было бы и европейского капитализма? Тем более что буржуазные отношения явно вызревали в Италии, Фландрии, Чехии и некоторых других частях Европы задолго до эпохи Великих географических открытий.

История, как известно, не знает сослагательного наклонения, и всё же как быть, когда мы имеем дело с двумя различными, но равно убедительными объяснениями одного и того же процесса? Скорее всего, «внутреннее» развитие европейских городов и «внешний» толчок дополнили друг друга. В позднефеодальном Западе накапливался огромный творческий, технологический, а главное, социальный и организационный потенциал. Однако были нужны внешние стимулы, чтобы все эти силы внезапно вырвались на свободу [Показательно, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс в «Коммунистическом манифесте» также подчёркивают связь между формированием нового мира экономики и становлением капитализма: «Открытие Америки и морского пути вокруг Африки создало для подымающейся буржуазии новое поле деятельности. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества средств обмена и товаров вообще дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности и тем самым вызвали в распадавшемся феодальном обществе быстрое развитие революционного элемента»[15]].

В любом случае, без «великого перелома» XIV–XV веков капитализм не принял бы ту форму, в которой мы его знаем в Новой истории. Причём именно культурное оформление буржуазной цивилизации Запада в значительной мере было предопределено этими событиями.

Андре Гундер Франк в книге «Re Orient» пытается объяснить торжество Запада на протяжении Нового времени исключительно «случайным» стечением обстоятельств[16]. Колумб случайно нашёл Америку, там случайно оказалось много серебра, это случайно совпало с периодом экономического упадка в странах Азии и т.д.

«Re Orient» примечательна именно в том смысле, что показывает теоретическую ограниченность миросистемного анализа. Начав с демонстрации ограниченности ортодоксальных марксистских схем, сводящих историю экономики исключительно к «естественному» развитию производительных сил и производственных отношений, эта школа на определённом этапе обнаружила, что без понимания движущих сил социальной истории невозможно разобраться ни в развитии мировой торговли, ни в геополитике.

И в самом деле, средневековая Европа далеко отставала от Востока. Африканцы смеялись, увидев каравеллы португальцев, ибо они уже видели величественные суда китайского флота. Однако именно эти маленькие судёнышки изменили всю мировую экономику и политику, тогда как Великий Китай, обладавший несравненно большими ресурсами, ничего революционного в ту эпоху не совершил. Восток отстал потому, что капитализм не смог сформироваться в рамках азиатской торговой цивилизации. Азиатский способ производства, который Маркс обнаружил в Китае, Египте и Индии, всё же был реальностью, а не мифом. Государство было сильным, обеспечивало хозяйственное равновесие и поступательное развитие, которого не было в Европе. Благодаря этому в древности Китай опередил Запад на целую эпоху. Но отсутствие равновесия на Западе таило и огромные возможности. Историческое развитие — не линейный, а неравномерный процесс. Даже в XVII веке Европа всё ещё учится у Китая в плане технологии. Восток опережает Запад и по уровню грамотности, и по производительности труда, и по благосостоянию.

Но Запад развивается стремительно, а Восток стагнирует. Причина проста, и её вполне убедительно показал всё тот же Карл Маркс. На Западе торжествует капитализм, заставляющей безжалостно, но предельно эффективно мобилизовать все наличные человеческие и технологические ресурсы ради накопления. Восток же так и не превратил накопление торгового капитала в буржуазный способ производства.

Роль Великих географических открытий в истории капитализма огромна. И всё же капитализм вызревал внутри феодализма естественным образом. Другое дело, что именно географическая экспансия западного мира сделала ВОЗМОЖНОСТЬ буржуазной эволюции в Западной Европе РЕАЛЬНОСТЬЮ. Все протобуржуазные движения в Европе XIV–XV века терпели поражение — до начала великих географических открытий. Итальянский Ренессанс был, в сущности, первой буржуазной революцией — прежде всего, в сфере культуры и идеологии, но также и в области политики: неслучайно его теоретическое обобщение мы находим в «Государе» Макиавелли. Чешские гуситы были первым прототипом буржуазного национального движения — в богатой, развитой и процветающей Чехии. Идеология гуситов была прямой подготовкой Реформации, но гуситы были изолированы и побеждены, а спустя сто лет Реформация как пожар охватила всю Европу. Что изменилось за это время? Изменились внешние условия. Возможное стало действительным. Именно резкое расширение экономического мира дало шанс иного развития, резко изменив соотношение социальных сил в обществе, стимулировав появление новых технологий, рост буржуазных отношений вширь и вглубь.

Таким образом, реальный капитализм исторически сложился именно как миросистема и приобрёл свои конкретные черты именно в процессе развития мироэкономики.

Буржуазные отношения существовали и до Великих географических открытий. Торговый капитал существовал задолго до того, но нигде не смог стать господствующей социальной силой. Италия XIV–XV веков зашла в тупик, не найдя перспектив для торговой экспансии. Именно открытия XV–XVI веков создали условия, когда эти отношения оказались экономически господствующими. А главное, великие открытия сделали, в конечном счёте, необходимым превращение торгового капитала в промышленный. Переворот XV–XVI веков позволил высвободиться разрушительным и созидательным силам капитализма. А капитализм позволил Западу успешно реализовать уникальные социокультурные возможности, открывшиеся на рубеже Средневековья и Нового времени.

Сторонники традиционного марксизма с недоверием относились к «школе миросистемного анализа». Ведь, по их мнению, в работах этих исследователей капитализм предстаёт не как способ производства, а скорее как система обмена. В самом деле, мировая система, описанная в работах Валлерстайна и его последователей, выглядит, прежде всего, как иерархически организованная международная торговля. Однако на самом деле речь идёт всё-таки не о торговле как таковой, а о международном разделении труда. Международная торговля существовала задолго до возникновения капитализма. И лишь с того момента, как начало складываться мировое разделение труда, торговля стала играть ту решающую роль в накоплении капитала, которую отметил ещё Карл Маркс.

Международное разделение труда неотделимо от производства. Разумеется, разделение труда появилось задолго до капитализма, но без него буржуазный порядок был бы невозможен. Форма, которую международное разделение труда начало приобретать уже в ходе Средневековья, предопределила социально-экономические, технологические и даже культурные процессы в целом ряде стран. Например, Византия, остро нуждавшаяся в сырье, поступавшем в Константинополь из Причерноморья и Киевской Руси, стимулировала развитие там соответствующих промыслов, затем распространение ремёсел, воспроизводивших византийские технологии, и, наконец, распространение православного христианства. Такое же точно копирование было невозможно и бессмысленно в западноевропейских странах, не связанных разделением труда с греческой империей.

Ещё более яркий пример — огораживание в Англии XVI века, когда тысячи крестьян были согнаны со своих земель, превращённых в пастбища для овец. Это было вызвано не внутренними потребностями тамошнего сельского хозяйства, а спросом на шерсть, порождённым бурным развитием текстильного производства во Фландрии. Перефразируя Томаса Мора, можно сказать, что овцы стали «пожирать людей» в Англии потому, что капитализм стал зарождаться в Нидерландах. Однако в самой Англии подобный спрос тоже привёл к развитию буржуазных отношений, прежде всего в аграрном секторе [Здесь следует вспомнить Роберта Бреннера, одного из основных критиков Валлерстайна, подчёркивавшего, что именно аграрный капитализм, а не становление новой мировой системы лежал в основе ранних буржуазных революций].

Иными словами, благодаря международному разделению труда стали необходимы производственные и социальные процессы, которые в противном случае либо вообще не имели бы места, либо реализовались бы в совершенно иной форме, в иное время, а возможно, и в иной стране.

Капитализм возник одновременно как мировая экономическая система и как способ производства. Одно было бы невозможно без другого. Буржуазные производственные отношения не смогли бы развиться и стать господствующими, если бы не было экономической системы, которая благоприятствовала этому. И напротив, если бы в «передовых» странах, ставших «центром» новой мировой системы, не сформировались новые производственные отношения, революционное преобразование мира было бы невозможно.

Ортодоксальный марксизм подчёркивает значение производственных отношений, тогда как «школа миросистемного анализа» доказывала, что решающую роль в развитии сыграла именно глобализация экономических связей, начавшаяся в конце XV века, создавшая возможность странам «центра» эксплуатировать дешёвые ресурсы и труд «периферии». И в том и в другом случае речь идёт о накоплении капитала. Ортодоксальный марксизм подчёркивает его внутренние источники, «миросистемная школа» — внешние. Соответственно, вставал вопрос о том, что такое капитализм: миросистема или способ производства?

Одно, впрочем, не исключает другого. Капитализм — это миросистема, основанная на буржуазном способе производства, но не сводимая к нему. Эффективная мобилизация внутренних ресурсов была необходима для успешной эксплуатации внешних. Именно поэтому быстро обуржуазившиеся Англия и Голландия выигрывают, а испанская империя с её огромными владениями и богатствами, но всё ещё феодальными порядками проигрывает. Не имея достаточных внутренних условий для развития капитализма, Испания не смогла создать его в XVI–XVII веках, несмотря на огромные геополитические преимущества.

«Центр» и «периферия»

Эксплуатация «периферии» принимала разные формы на протяжении истории. Если её конкретные формы хорошо известны социологам и экономистам, то глубинный механизм перераспределения оставался предметом острых дискуссий. Разделение капиталистической миросистемы на «центр» и «периферию» было предметом анализа на протяжении длительного времени (начиная с работ Розы Люксембург, заканчивая не только трудами Валлерстайна, Амина и др., но и книгами знаменитого финансового спекулянта Джорджа Сороса). Статистические данные, собранные на протяжении XIX–XX веков, показывают, что соотношение между зонами «периферии» и «центра» останется достаточно стабильным, хотя разрыв между «передовыми» и «отсталыми» странами по большинству показателей неуклонно увеличивается. Разрыв между «центром» и «периферией» великолепно иллюстрирован региональной экономической статистикой. Нет недостатка в исторических и статистических данных, подтверждающих глобальное перераспределение ресурсов в пользу богатых стран. И тем не менее, для экономистов и политиков нередко остаётся загадкой, как это происходит, что именно порождает и воспроизводит подчинение «периферии» по отношению к «центру».

Почему такое положение вещей неуклонно воспроизводится, несмотря на то, что не только капитализм меняет свою форму, но и отношения между странами подвержены изменениям?

Первоначально марксисты склонны были объяснять тяжёлое положение стран периферии их колониальной зависимостью от Запада. В середине XX века именно такой подход предопределил стратегию деколонизации, которая, покончив с политическим контролем, должна была гарантировать и экономическую независимость. Однако опыт Латинской Америки показал уже в XIX столетии, что политическая независимость не позволяет странам периферии радикально изменить своё положение в мировой системе. Аналогичным образом царская Россия демонстрировала явные черты периферийного общества, будучи не только независимым государством, но и влиятельной европейской державой.

Освободившись от европейских завоевателей, бывший «колониальный Восток» к 60-м годам XX века стал частью «третьего мира», слившись в экономическом смысле в единое целое со странами Латинской Америки, добившимися независимости ещё в начале XIX столетия. Однако мировая иерархия от этого радикально не изменилась. Отныне доминирующее положение «центра» объясняли тем, что здесь сосредоточено индустриальное производство, в то время как периферия в мировом разделении труда берёт на себя роль поставщика ресурсов. В 60-е годы XX века среди социологов и экономистов было принято говорить о «зависимости» бедных стран от богатого Запада. В свою очередь, освободительные движения выдвинули задачу индустриализации и модернизации (вдохновляющим примером здесь послужили первые советские пятилетние планы). Увы, индустриализация, несмотря на многие очевидные успехи, не решила проблемы. Тогда на первый план стала выдвигаться технологическая зависимость и способность Запада сосредоточить в своих руках стратегические монополии (на высокие технологии, оружие массового поражения, средства массовой информации и т.д.). Между тем даже создание индийской и пакистанской атомных бомб или арабской телекомпании «Аль-Джазира» не изменило глобальной экономической иерархии. Более того, после крушения коммунистического режима Россия и Украина, присоединившись к мировой экономике, явно демонстрировали все черты периферийного развития — несмотря на то, что уже обладали развитой промышленностью, унаследовали от СССР мощные вооружённые силы и передовую науку. Точно так же высокий уровень индустриализации и урбанизации не предотвратил деградацию Аргентины и Уругвая в конце XX века.

Много писалось и про «неэквивалентный обмен» между развитыми и развивающимися странами. Западные монополии, контролируя мировой рынок, диктуют ему цены на ресурсы, которые выкачиваются из стран периферии. Попыткой изменить ситуацию было создание картеля производителей нефти (ОПЕК), который сумел в первой половине 70-х резко изменить цены на топливо. Итогом был поток нефтедолларов, хлынувший на Ближний Восток и, отчасти, в Восточную Европу. Некоторые страны, обладавшие значительными запасами нефти и не слишком большим населением, сумели обогатиться. Однако этого оказалось недостаточно, чтобы сделать эти страны частью капиталистического «центра», что с особой остротой выявилось во время войн, начатых Соединёнными Штатами в Персидском заливе в 1991 и 2003 годах.

После краха Советского блока в 1989–1991 годах бывший коммунистический мир окончательно стал частью буржуазной миросистемы, причём большая его часть явно сблизилась со странами «третьего мира». К концу XX века изрядная часть периферийных стран была урбанизирована и индустриализована. Напротив, многие западные страны прошли через процессы деиндустриализации. Изрядная часть рабочих мест переместилась с «развитого» Севера на «отсталый» Юг. Но и от этого отношения Севера и Юга радикально не изменились. В конце XX века, наблюдая функционирование международных финансовых институтов, их критики продемонстрировали, что эксплуатация «периферии» и контроль над ней осуществляется через систему внешнего долга.

Дело в том, что неизменной оставалась тенденция к накоплению, концентрации и централизации капитала, лежащая в основе буржуазного способа производства. Централизация капитала в мировом масштабе приводит к формированию нескольких центров накопления, зачастую соперничающих между собой. Именно логика накопления и концентрации капитала ведёт к тому, что он систематически перераспределяется в пользу мировых «лидеров». Даже резкий рост экономики на периферии не меняет положение дел радикальным образом. При известных обстоятельствах подъём производства в этих странах может даже ослабить их положение. Чем лучше страна работает, тем больше там возникает «свободный» или «избыточный» капитал, перераспределяющийся в пользу основных центров накопления. Конкретные формы международного разделения труда являются уже следствием этого глобального процесса. Эти формы меняются, а логика накопления остаётся.

Россия 90-х XX века годов в этом отношении демонстрирует весьма яркую картину, ибо на фоне масштабного кризиса, страна оказалась одним из финансовых «доноров» мировой экономики. Огромные средства были переведены в западную валюту, главным образом в американские доллары, и вывезены из страны. Показательно, что относительный подъём экономики России в начале 2000-х годов не изменил тенденцию — в относительно благополучный период 2000–2003 годов прямой и косвенный вывоз капитала из России оставался значительным.

Изменение формы эксплуатации и контроля сопровождает каждый новый этап эволюции капитализма. Но логика накопления капитала, централизации капитала остаётся неизменной. Открытая экономика, навязываемая странам «периферии», означает неизбежность перераспределения капитала в пользу «центра». Поэтому лишь Япония, сталинская Россия и страны Юго-Восточной Азии, сумевшие в разное время и разными способами «отделиться» от мирового рынка капиталов, сумели радикально изменить своё положение в глобальной иерархии.

Социальные процессы, разворачивавшиеся на периферии формирующейся капиталистической системы, естественно, отличались от того, что происходило в «центре». Ещё в начале XX века Роза Люксембург подметила, что, втягиваясь в орбиту буржуазного развития, эти страны радикально преобразуются. Но их эволюция вовсе не повторяет механически процессы, происходящие на Западе. Роза Люксембург рассматривала колониальные и полуколониальные страны, вовлечённые в орбиту капиталистического развития. Феодальные или традиционные элиты обуржуазиваются, включаются в рыночный обмен, но не становятся капиталистическими. Если в «центре» торжествует свободный труд, то на периферии развивается работорговля, становящаяся важнейшим источником накопления капитала. Труд рабов субсидирует и стимулирует развитие свободного труда (дешёвое сырьё и продовольствие, дополнительные капиталы обеспечивают бурный экономический рост в странах «центра»).

Процесс глобализации, о котором модно стало говорить в 90-е годы, не только не изменил положение дел, но, напротив, даже усугубил социальные противоречия в мировом масштабе. Ряд исследователей на рубеже XX и XXI веков утверждали, что отныне разрыв между бедными и богатыми странами сменяется противостоянием транснационального капитала и трудовых слоёв в глобальном масштабе[17]. Однако глобальное противостояние труда и капитала отнюдь не является новостью — именно о нём писали К. Маркс и Ф. Энгельс в «Коммунистическом манифесте». Точно так же школа миросистемного анализа никогда не утверждала, будто противоречия существуют только между странами. Социальные конфликты внутри каждого отдельного общества слишком очевидны, чтобы кто-то мог их игнорировать. Другое дело, что структура общества и характер социального конфликта в «центре» и на «периферии» разные. И главным отличием является то, что правящие круги в странах «центра» обладают большими ресурсами, что обеспечивает возможность для социального компромисса и формирования консенсуса. В результате политические системы Запада оказываются устойчивее, демократии — стабильнее, политические и избирательные процессы более «чистыми» и т.д. Не наличие «богатой демократической традиции» предопределяет устойчивость западной свободы, а напротив, неизбежная экономическая неустойчивость периферии делает невозможным формирование «богатых демократических традиций».

С этой точки зрения особенно существенно то, что происходит в России и Восточной Европе. Если Роза Люксембург рассматривала эволюцию колониального мира, то здесь мы видим общества, где, как и на Западе, началось зарождение буржуазных отношений. Более того, эти страны активно включаются в новое глобальное развитие (в отличие от значительной части Южной Европы, не вписавшейся в новую систему мироэкономических связей, а потому стагнирующей). Однако они интегрируются в мировую систему в качестве её периферии. Буржуазное развитие оказывается подчинено совершенно иной логике, нежели на Западе. Экономический рост и развитие рынка приводят не к раскрепощению народа, а к его закрепощению, буржуазия растёт количественно, но одновременно деградирует её деловая культура. В итоге Россия из «нормальной» европейской страны со своими особенностями превращается в «отсталое» общество, отчаянно пытающееся модернизировать себя, догоняя Запад и постоянно опаздывающее.

В отличие от «центра», представляющего более или менее чистый образец буржуазных отношений, «периферия» формирует свою собственную модель капитализма [В рамках школы миросистемного анализа развернулась дискуссия о «чистом» или «не чистом» капитализме. Если Роза Люксембург и большинство более поздних представителей этого направления подчёркивали наличие «некапиталистических» элементов в рамках миросистемы, то Иммануил Валлерстайн, напротив, призывает считать все эти отношения буржуазными на том основании, что они «вписаны» в капитализм. Подобный подход не позволяет видеть реальное противоречие системы, которая, с одной стороны, выигрывает от возможности использования несвободного труда и других «дешёвых» методов эксплуатации людей и ресурсов, но, с другой стороны, эти отношения оказываются тормозом развития для периферийных стран, ставя местную буржуазию в заведомо двусмысленное и слабое положение (что и обнаружилось в ходе великих революций XX века)]. Для этого капитализма характерно высокое, порой даже гипертрофированное, развитие рыночных связей при низком развитии буржуазных отношений непосредственно на производстве. Зерно, произведённое крепостными крестьянами Воронежской губернии, на мировом рынке продавалось точно так же, как и продукция свободных фермеров. Но сама деревня живёт отнюдь не по законам буржуазного общества. Рынок труда отсутствует. Итогом такого положения дел оказывается неспособность общества к инновациям (порой при огромном творческом потенциале), технологическая отсталость и зависимость от Запада, хроническая нехватка капиталов в промышленности, несмотря на изобилие сырья и рабочих рук, неспособность местной буржуазии самостоятельно превратить свои порой огромные средства в эффективные инвестиции. Деловой мир постоянно испытывает острую потребность в помощи государства или иностранных партнёров.

Россия никогда не была страной, изолированной от мира. Как бы ни тужились ревнители православного благочестия в XVII веке оградить страну от иноземного влияния, именно в это время экономические связи Московского царства с Западом поднялись на качественно новый уровень. В докапиталистическую эпоху торговля представляла собой обмен излишками между общинами или регионами. По мере развития буржуазного рынка торговля превращается в способ интеграции страны в миросистему, а производство, ранее обслуживавшее местные потребности, теперь подчинено внешнему спросу. Производство для рынка означает реорганизацию всей системы социальных связей в общине, даже если сама по себе община остаётся отнюдь не буржуазной. Торговля оказывается способом подчинения некапиталистического (по своей внутренней организации) производства логике капиталистического накопления.

В исторической концепции Покровского важное место занимает концепция торгового капитализма. Это ранняя форма буржуазного предпринимательства, развивающаяся в эпоху Великих географических открытий, всё ещё ограничена технологическими рамками традиционных технологий. Лишь индустриальная революция откроет перед капитализмом перспективы массового производства. Однако уже в XVI–XVII веках перевозка грузов требует централизации, высокого уровня управления и крупных инвестиций. Один корабль вмещает продукцию множества кустарных мастерских или крестьянских хозяйств.

В Западной Европе налаживается мануфактурное производство, но на периферии, откуда поступает прежде всего сырьё, ситуация складывается иначе. Для эксплуатации мелкого производителя торговому капиталу оказывается необходим союз с крупным землевладельцем и сословным государством. С помощью насилия мелкого производителя подчиняют логике капиталистического накопления, включают в новое разделение труда. Показательно, что самому Покровскому не до конца ясно, почему подобный союз, который в той или иной форме наблюдается и на Западе, там оказывается недолговечным, тогда как в России удерживается практически до XX века. Ответом на этот вопрос является сравнение производственных задач «центра» и «периферии» в рамках складывающегося разделения труда. Мануфактурное производство сразу же показывает себя эффективным в обрабатывающей промышленности, тогда как в сырьевых и аграрных отраслях выгоднее сделать ставку на принуждение.

В результате интеграция России в мировую экономику сопровождается не ослаблением самодержавия, а его укреплением, не переходом к буржуазному земледелию, а усилением крепостничества. «В Мономаховой шапке ходил по русской земле именно торговый капитал, для которого помещики и дворянство были только агентами, были его аппаратом»[18]. Именно этим объясняет Покровский хорошо известные примеры бесправия аристократии и дворянства перед лицом самодержца в XVIII веке, когда представителей привилегированного сословия не только гнали на войну и заставляли служить в правительственных учреждениях, но даже секли розгами. Разумеется, в тезисе Покровского есть некоторая полемическая заострённость. В конце концов, дворянство имело собственные интересы и способно было в том же XVIII столетии защитить их, устраивая государственные перевороты, в итоге которых оно таки добилось для себя «вольности». И всё же значение торгового капитала и общемировых экономических процессов в русской истории невозможно переоценить.

Легко обнаружить, насколько каждая новая фаза в развитии европейской, а потом и глобальной экономики совпадала с переломными для России событиями. Это далеко не случайность. Великие преобразования XVI–XVII веков в Европе оборачиваются для Московского царства репрессиями Ивана Грозного и Смутным временем. Экономический бум XVIII столетия оказывается «золотым веком» дворянской России, эпохой величия и просвещения, основанного, впрочем, на безжалостной эксплуатации крестьян. В 60–70-е годы XIX века происходит новое революционное преобразование миросистемы. В России начинается «эра реформ». Кризис мирового капитализма в 1914–1918 годах оборачивается не только мировой войной, но и русской революцией, а Великая депрессия 1929–1932 годов сопровождается сталинской коллективизацией и т.д.

Сравнивая Россию с Англией, Покровский видит в Британской империи «счастливое» сочетание промышленного капитализма в метрополии и торгового капитализма, который «переместился в колонии»[19]. Эту идиллию нарушила лишь революция и война за независимость в Северной Америке. Напротив, в России между двумя типами капитализма постоянно возникал конфликт, который заканчивался, как правило, не в пользу промышленного. Легко заметить, что в данном случае Покровский формулирует одно из главных различий между развитием капитализма в «центре» и на «периферии». Одно из главных преимуществ «центра» всегда состояло именно в способности разрешать свои противоречия, вынося их «вовне» — то есть на «периферию». То, что Покровский воспринимает как «английское своеобразие», на самом деле является общей исторической закономерностью.

Международное разделение труда и развитие миросистемы предполагают постепенный переход от торговли к производству. При этом, как показал ещё Маркс, торговый капитал перестаёт быть самодостаточным, он начинает обслуживать накопление промышленного капитала.

Именно в этом превращении торгового капитала в производственный, а не в грабежах и насилиях суть описанного Марксом первоначального накопления. Неудивительно, что торговый капитал перемещается в колонии и зависимые страны, выкачивая оттуда ресурсы, создавая там новые рынки сбыта для промышленности. Центр всё время требует от периферии новых ресурсов, новой продукции, всё более сложной. Развитие периферии создаёт дополнительные возможности для её эксплуатации, в том числе и финансовыми методами. Формирование мирового рынка капитала нуждается в развитии буржуазных структур в «отсталых» странах именно потому, что в противном случае возможности эксплуатации этих стран остаются крайне ограниченными. Националисты в отсталых странах, провозгласив лозунг модернизации, были уверены, что бросают вызов Западу. На самом деле модернизация «периферии» всегда была требованием Запада, его важнейшей целью. Другое дело, что эта модернизация должна была подчиняться глобальной логике накопления капитала.

Отношения «центра» и «периферии» видоизменяются с каждым циклом капиталистического развития.

Кондратьевские циклы

В середине 20-х годов XX века великий русский экономист Н.Д. Кондратьев, изучив статистические данные начиная с конца XVIII столетия, пришёл к выводу о существовании «больших циклов» в развитии капитализма. Циклы эти неравномерны по времени и занимают обычно по 40–60 лет, но они воспроизводят одну и ту же динамику. Сначала наблюдается «повышательная волна» (производство, цены и прибыли устойчиво растут, кризисы оказываются неглубокими, а депрессии непродолжительными). Затем наступает «понижательная волна». Рост экономики неустойчив, кризисы становятся более частыми, депрессии затяжными [Среди марксистов теория Кондратьева нашла как горячих поклонников, так и категорических противников. Советские экономисты 20-х годов XX века в большинстве своём встретили её в штыки, причём немалую роль в данном случае играло народническое прошлое Кондратьева, который, как и другой выдающийся экономист того времени, A.B. Чаянов, не мог считаться идеологически и методологически вполне «своим». В западном марксизме, напротив, теория «длинных волн» нашла поддержку. Она повлияла на концепции Иммануила Валлерстайна и Эрнеста Манделя. В Советском Союзе Кондратьев, погибший во время сталинских репрессий, был реабилитирован в середине 80-х годов XX века. Призывая коллег взять на вооружение теорию «длинных волн», известный советский экономист Станислав Меньшиков отмечал, что «корни теоретических положений Кондратьева о длинных волнах лежат в марксизме»[20]. С этим можно согласиться лишь частично. Выводы Кондратьева построены на обобщении эмпирического материала, что вполне возможно и без помощи марксизма. Иное дело, что объяснение природы длинных волн, действительно, требует обращения к марксистскому теоретическому арсеналу].

Первый изученный Кондратьевым цикл начался в конце 80-х годов XVIII века вместе с промышленной революцией и завершился по окончании наполеоновских войн. После 1817 года в Европе наступает ухудшение конъюнктуры, экономическая депрессия сочетается с политической реакцией. Однако в 1844–1851 годах наступает перелом, сопровождающийся ростом революционного движения и всплеском вооружённых конфликтов. Окончательно новый экономический подъём оформляется к концу 50-х годов XIX века, после Крымской войны и последовавшего за ней промышленного кризиса. «Повышательная волна» продолжается до начала 70-х. Затем следует очередная эпоха экономических трудностей, завершающаяся к 90-м годам XIX века. Подъём, обозначившийся в конце XIX столетия, оказался недолговечен. С 1914 года явно проступают признаки нового спада. Уже в начале 20-х годов кондратьевские данные свидетельствуют о приближении большой депрессии, которая и обрушилась на мир в 1929–1932 годах.

Обнаружив длинные циклы в мировой экономике, Кондратьев не смог чётко объяснить, с чем они связаны. Наличие подобных волн развития — статистический факт, который становится лишь очевиднее по мере того, как в научный оборот попадают новые данные. Но что заставляет периоды относительного «подъёма» сменяться столь же длительными периодами «застоя»?

Попытки механически предсказывать наступление очередной «кондратьевской волны» на основе хронологии неизменно приводили к анекдотическим результатам. Прогнозирование длинных волн современными экономистами порой напоминает астрологические «исследования» [Даже если предположить, что все люди, родившиеся в определённый период времени, имеют между собой нечто сходное, мы всё равно оказываемся не в состоянии ни объяснить это сходство, ни понять их будущее. Ссылка же на «влияние звёзд» лишь выдаёт наше бессилие. Точно так же несостоятельна и попытка Андре Гундера Франка найти кондратьевские циклы в древней истории. Экономика Древнего Египта или Китая была, бесспорно, циклична, но смысл этих циклов объяснять надо не по Кондратьеву, а в соответствии с воззрениями библейского Иосифа: аграрное производство зависело от природных, климатических циклов, которые обрушивались на общество как бы «извне», в виде наводнений, засух, перенаселения, истощения почв и других бедствий, обобщённых в гениальном образе «тощих коров». Напротив, кондратьевские циклы предопределены внутренней логикой капиталистического развития, исчерпанием потенциала доминирующей технологической модели, пределами развития рынка и перенакоплением капитала. Мало того, что кондратьевские циклы оказываются неравномерны по времени (тем самым делая совершенно бессмысленными «хронологические» предсказания), но, что особенно важно, сам Кондратьев видел, насколько переход от одного цикла к другому оказывается сопряжён с потрясениями].

Главное в кондратьевских циклах не сроки, а фазы. Это история формирования, развития, а затем разложения сменяющих друг друга моделей капитализма. Именно поэтому любое прогнозирование циклов, основанное на хронологии, совершенно бессмысленно. Важно, в каком состоянии находится сама мировая система, а не то, «какое нынче тысячелетье на дворе».

Сам Кондратьев не пытался ничего предсказывать, он лишь обобщал факты. «Перед началом повышательной волны каждого большого цикла, а иногда в самом начале её наблюдаются значительные изменения в основных условиях хозяйственной жизни общества. Эти изменения обычно выражаются (в той или иной комбинации) в глубоких изменениях техники производства и обмена (которым, в свою очередь, предшествуют значительные технические изобретения и открытия), в изменении условий денежного обращения, в усилении роли новых стран в мировой хозяйственной жизни»[21].

По мнению Кондратьева, капитализм периодически проходит «реконструкцию». Меняется не только оборудование. Появляются новые действующие лица, меняется соотношение сил между игроками. Кондратьев объясняет подобные «реконструкции» капитализма необходимостью замены изношенного оборудования машинами нового поколения. Действительно, каждый кондратьевский цикл, так или иначе, связан с обновлением технологий. Однако нередко несколько поколений оборудования менялось в рамках одного цикла, и даже одной его фазы. Иное дело — технологический переворот, когда сменяется не просто оборудование, но вся производственная модель. Такие перевороты действительно сопровождают начало каждого нового цикла.

Но с чем связана смена технологической модели? Речь в данном случае идёт не просто о необходимости замены старых машин новыми, но о том, что рыночный потенциал старой технологической модели оказывается исчерпан. Обновление основ производства, массовое внедрение нового оборудования не может не затронуть и социальной жизни. Эффективное использование изменившихся производительных сил оказывается невозможно без перемен в самом обществе. Потому «реконструкции» не могут быть чисто техническими. Они затрагивают общественный порядок, политическую жизнь, взаимоотношения между странами.

Новые технологии не только создают новые производства и меняют старые, но зачастую порождают и новые рынки. Ещё Маркс отметил, что по мере развития и усложнения технической базы капиталистической экономики наблюдается тенденция нормы прибыли к понижению. Каждое новое поколение машин дороже предыдущего, расходы на их амортизацию увеличиваются, требуются более квалифицированные рабочие, а конкуренция заставляет снижать цены. В итоге норма прибыли неуклонно снижается.

«Хотя Маркс прямо и не говорил о длинных циклах, — отмечает известный советский экономист Станислав Меньшиков, — но он подготовил основу для выделения в динамике капиталистического развития колебаний, отличных от среднесрочного экономического цикла, и указал на возможную их материальную основу»[22]. Именно отмеченное автором «Капитала» понижение нормы прибыли оказывается ключом к пониманию длинных волн. На протяжении XX века экономисты постоянно спорили об этом тезисе Маркса, то приводя эмпирические данные, опровергающие автора «Капитала», то, напротив, статистически доказывая его правоту. Марксисты также отмечали, что именно снижающаяся норма прибыли толкает капиталистов на путь внешней экспансии (захват новых рынков, вооружённые конфликты и т.д.). Однако в большинстве случаев как-то упускалось из виду, что отмеченная Марксом тенденция относится к экономике с более или менее устойчивой отраслевой структурой.

«Могут утверждать, — пишет Меньшиков, — что у Маркса нет завершённой теоретической модели, которая бы объясняла взаимодействие технического прогресса и нормы прибыли. Быть может, это и так, но Маркс, как минимум, предложил несколько важнейших элементов такой теории. Их мог использовать Кондратьев уже в 20-х годах»[23]. Как только анализ автора «Капитала» применяется к технологически изменчивой системе, всё становится на свои места.

Всякий раз, когда возникает новая отрасль экономики, норма прибыли в ней оказывается невообразимо высокой (в значительной мере создавая иллюзию бурного и устойчивого роста). Именно поэтому на первых этапах технологические новации, революционизируя производство, не только не приводят к социальным и экономическим преобразованиям, но, напротив, стабилизируют сложившуюся систему господства, укрепляют позиции консервативных сил, демонстрируя, что экономический и социальный порядок эффективно работает. На самом деле технологические и прочие новации используются господствующими классами паразитически. Очень многие научные открытия и изобретения относятся к эпохам политической и культурной реакции. Однако довольно быстро норма прибыли начинает снижаться и в новых отраслях, причём даже быстрее, чем в традиционных. Это не значит, будто технологии перестают развиваться, но их развитие уже не создаёт качественно новых рынков. Исчерпание технологической модели порождает эффект перенакопления капитала. Именно в этот момент наступает кризис господствующего порядка — экономического, политического и социального. Итогом кризиса оказывается новая модель общества, действительно способная эффективно использовать накопленный технологический потенциал. Общество, по выражению Меньшикова, «меняет кожу»[24].

Освоение новых рынков похоже на распахивание целины, когда без большого количества удобрений и усилий несколько лет можно снимать превосходный урожай. В моменты технологического переворота новые рынки возникают и по мере появления в продаже новых, ранее невиданных товаров. Но на следующем этапе повысить норму прибыли можно, лишь вовлекая в оборот капитализма новые территории, новые сферы жизни и новые массы людей. Именно поэтому, как обнаружил Кондратьев, для капитализма оказалось принципиально важным втягивание в мировой рынок всё большего числа стран, «расширение его орбиты»[25].

В этом смысле колониализм является для капитализма естественным спутником. Поразительным образом колониальная экспансия то затухает, то возобновляется вновь. После завоеваний XVI — начала XVII века Запад как будто сделал паузу, затем колонизация возобновилась в XVIII столетии, чтобы снова замереть к началу следующего века. Конец XIX столетия оборачивается «конкуренцией завоеваний» и «разделом мира». После деколонизации 50–60-х годов XX века кажется, что подобные порядки навечно ушли в прошлое. Но рубеж XX и XXI веков оказывается временем новых колониальных войн — если не по названию, то по сути. Подобное повторение, как показал Кондратьев, не случайно: «Совершенно ясно, что при капитализме вовлечение в оборот новых территорий исторически происходит именно в периоды обострения нужды стран старой культуры в новых рынках сбыта и сырья»[26].

Говоря о периодических реконструкциях капитализма, Кондратьев замечает, что их предпосылкой «является концентрация капитала в распоряжении мощных предпринимательских центров»[27]. На географическом уровне это автоматически вызывает перераспределение ресурсов между странами. В миросистеме усиливается давление «центра» на «периферию». Когда же очередная «реконструкция» в основном завершена, наблюдается, наоборот, «обилие «свободного» капитала и, следовательно, дешевизна его»[28]. Кризис перенакопления разрешается за счёт того, что свободные средства перемещаются на периферию системы (создавая там иллюзию успешного развития). Возникает впечатление, будто благодаря свободной игре рыночных сил периферия, или хотя бы её наиболее передовая часть, вот-вот догонит Запад. Но, увы, длится подобное счастье недолго, ибо подходит время очередной «реконструкции» и капитал начинает двигаться в противоположном направлении. Каждая большая «реконструкция капитализма» оборачивалась поражением, а то и катастрофой для периферии.

Капитализм цикличен в принципе, поскольку в этой системе и производство и потребление подчинены логике товарного обмена. Другое дело, что краткосрочные рыночные, конъюнктурные циклы, хорошо изученные экономистами уже в XIX веке, накладываются на гораздо более сложные и масштабные процессы социального, экономического и технологического развития. Точно так же и средние циклы, по выражению Кондратьева, «как бы нанизываются на волны больших циклов»[29].

Маркс писал о том, что развитие производительных сил общества требует периодического пересмотра производственных отношений. На протяжении истории технологическая основа капитализма менялась неоднократно. Паровая машина вытеснила мануфактуры, основанные на ручном труде, и водяные мельницы, электричество революционизировало промышленность на рубеже XIX и XX веков. Новая технологическая революция произошла в первой четверти XX века. Автомобили, конвейерная сборка, телефон и коммерческая авиация создали новую экономику. Возникшая в итоге модель получила позднее название «фордизма». Технологическая революция конца XX века была лишь ещё одним этапом в этом процессе.

Между тем, каждое радикальное изменение технологии завершается сменой экономической, а порой и социально-политической модели капитализма. Эти процессы неизбежно накладываются на «обычные» рыночные циклы. Речь идёт не только о «длинных волнах» экономического подъёма и упадка, но и о чередовании периодов, когда капитал стремительно интернационализируется, с периодами «национального развития». Фазы господства финансового и торгового капитала сменяются фазами, когда доминирует промышленный. Периоды свободного рынка и сменяются эпохами государственного вмешательства.

Консервативные политические эпохи нередко сопровождаются бурным технологическим развитием, но, как правило, перемены затрагивают коммуникации, транспорт, связь и торговлю куда более, нежели производство. В это время финансовый и торговый капитал преобладает над промышленным, а глобальная экономика оказывается важнее национального рынка. Фазы «глобализации» и «локализации» отражают эту динамику: торговля и финансы всегда стремятся к максимальному расширению. Границы лишь сдерживают их. Но производство всегда локально. Рабочая сила должна воспроизводиться, людям надо где-то жить, они не могут находиться в постоянном движении. А мировая торговля не может расширяться бесконечно, тем более на фоне упадка внутреннего рынка. Государство приходит на выручку предпринимателям, гарантируя «защиту национальных интересов» и «социальную ответственность». Вопреки либеральной мифологии, именно на эти периоды приходится наиболее устойчивый экономический рост. Вольная торговля пиратской поры сменилась меркантилизмом, потом новой вакханалией свободного рынка, за которой неминуемо следовал очередной приступ протекционизма, и т.д.

Циклы спада и подъёма совпадают с периодами революций и реакции. Кондратьев обнаружил, что «на периоды повышательных волн больших циклов приходится наибольшее количество важнейших социальных потрясений, как революционных, так и военных»[30]. Ограничившись констатацией этого «эмпирического факта», великий экономист не стал подробно объяснять выявленную им закономерность. Однако ясно, что дело тут отнюдь не в простом совпадении. Описанные им циклы — не автоматический механизм, не «естественный» процесс, происходящий сам собой с такой же последовательностью и неизбежностью, как чередование времён года. Именно поэтому начало нового этапа всегда так трудно предсказывать. Для того чтобы начался новый цикл роста, общество должно радикально измениться. Революции и реформы как раз и создают новую модель, на основе которой разворачивается экономический подъём. Исчерпание этой модели приводит экономику в фазу упадка, из которой оно выбирается, лишь пройдя через череду кризисов — к новым революциям и реформам.

Всё это происходит в рамках капитализма. Но уже Великая Французская революция, с её плебейской яростью, показала, что каждое такое потрясение чревато крушением всего капиталистического порядка. Революция выступает для капитализма механизмом модернизации, но она же представляет для него смертельную угрозу. Парижская Коммуна 1870 года продемонстрировала это ещё явственнее, а 1917 год в России привёл к первому, пусть и неудачному, социалистическому эксперименту.

Русская судьба

То, что «длинные волны» капиталистического развития были впервые проанализированы именно в России, далеко не случайно. Достаточно сопоставить даты ключевых исторических событий отечественной истории с циклами мирового хозяйства, чтобы заметить совпадения. Это относится и к опричнине Ивана Грозного, и к Смутному времени, и к крепостному праву, и к крестьянской реформе, революции 1917-го, коллективизации, демонтажу Советского Союза и великой приватизации 90-х годов. Россия на протяжении XVII–XX веков постоянно догоняла Запад, постоянно опаздывала, и её буквально захлёстывало каждой новой экономической волной. Исторический анализ Покровского и экономические исследования Кондратьева не только порождены одной и той же страной и эпохой. Вместе они дают ключ к объяснению основных драм и трагедий русской истории.

«Длинные волны» мирового развития задали ритм социальных и политических перемен в России не в меньшей мере, чем в других частях мира. Только здесь всё было ещё драматичнее, порой — страшнее. Крутые повороты мировой истории оборачивались здесь грандиозными потрясениями. «Всё там безгранично — страдания и воздаяния, и жертвы, и чаяния…» — писал французский путешественник маркиз де Кюстин, посетивший Россию в 1839 году. «Страсти русских выкроены по мерке древних народов; всё у них напоминает Ветхий завет: их чаяния, их муки велики, как их государство»[31]. Эта страна показалась ему страшной, несчастной и великой, способной на невероятные достижения, которые, однако, будут куплены ценой народного счастья.

То, что поражало французского маркиза в XIX веке, было лишь прелюдией действительно грандиозных потрясений, наступивших в следующем столетии. Но ни катастрофы, переживаемые Россией, ни героические подвиги, здесь совершаемые, не были результатом какой-то особой, исключительной судьбы.

Драматизм русской истории именно в том, что здесь в крайней и трагической форме проявилось то, что происходило со всем человечеством. В этом смысле никакой особой «русской судьбы» нет и быть не может. Наша судьба — это судьба человечества.

Загрузка...