Вопрос о том, насколько велико было значение хлебного экспорта для русской экономики, живо дискутировался уже в XIX веке. Одни авторы доказывали, что вывоз зерна играл ключевую роль в развитии страны, другие, напротив, старались показать, что лишь незначительная часть производимого зерна вывозилась, а потому говорить об экспортной ориентации сельского хозяйства не приходится. Вполне убедительные аргументы в пользу своей точки зрения приводили и те, и другие, тем более что масштабы хлебного экспорта колебались в зависимости от урожая и мировой конъюнктуры. Принципиально важно, однако, не то, сколько именно зерна было вывезено в тот или иной год, а то, что мировые цены на хлеб постепенно начали определять цены на внутреннем рынке.
Объясняется это тем, что далеко не всё зерно, производившееся в России, предназначалось на продажу. В стране, где большая часть населения жила в деревне, внутренний рынок был не особенно велик. Иными словами, экспорт мог быть небольшим по сравнению с общим количеством произведённого зерна, но если учитывать только товарное зерно, картина меняется радикально. Сельское хозяйство оказывалось экспортным в той мере, в какой оно становилось рыночным, коммерческим.
Покровский обратил внимание на то, что два сорта зерна, производившиеся в России, соответствовали социальной иерархии. Рожь была «мужицким», пшеница — «барским» хлебом. Рост производства пшеницы тесно связан с развитием коммерческого сельского хозяйства и его интеграцией в мировой рынок. Колебания цен на пшеницу в России на протяжении XIX века отражают мировые тенденции. Однако и цены на рожь отражают ту же динамику, только с некоторым опозданием. Постепенно влияние мирового рынка начинало сказываться не только на помещичьем, но и на крестьянском хозяйстве.
В послепетровскую эпоху хлебный экспорт из России сдерживало то, что избыток зерна имелся на юге страны, но, как отмечается в одном из документов того времени, «в близости сих стран никакого порта нет». Покровский, приведя данную цитату, иронически заключает, что в этих словах «скромный захолустный обыватель дал философию всех русско-турецких войн XVIII века»[400].
Основными воротами в мировую экономку на протяжении большей части XVIII столетия оставались Рига и Архангельск. Политика Петра и следующего поколения имперских правителей была направлена на всяческое поощрение Петербургского порта. Однако столица была построена с точки зрения экономической географии совершенно не там, где надо. Петербург мог в политическом отношении быть окном в Европу, но не потому, что находился на Балтике, а потому, что, будучи построен с самого начала как столица европейской державы, этот город воплощал собой архитектурно-бюрократическую утопию XVIII века. Ничем другим, кроме как столицей, этот город быть не мог. Единственная другая функция, которую он был способен выполнять, была военная. Пушкин весьма точно вложил в уста Петру слова о том, что «здесь будет город заложен назло надменному соседу» и «отсель грозить мы будем шведу». Петербург закрывал устье Невы и в этом смысле оказался построен стратегически на очень важном месте. Шведы прекрасно понимали значение этого места, когда строили здесь Ландскрону. В XVII веке, отобрав у Московии этот клочок земли, не имевший для них особой ценности, но очень важный в военном отношении, они построили тут город Ниеншанц. Когда сюда пришёл Пётр, решение не использовать уже существующий город, строить столицу на новом месте, было продиктовано исключительно военными соображениями. Был проведён совет, решавший, «тот ли шанец крепить, или иное место удобнее искать (понеже оный мал, далеко от моря, и место не гораздо крепко от натуры)»[401]. В поисках нового места не нашли ничего лучшего, кроме как начинать строительство города с низкого и заболоченного Заячьего острова, где пришлось создавать искусственную насыпь, а строители умирали тысячами. Основав Петербург, Пётр со свойственной ему бескомпромиссностью велел сровнять стоящий рядом Ниеншанц с землёй. Здания разобрали на кирпичи, а великолепные крепостные валы с огромным трудом взрывали ещё в 1709 году.
В конечном итоге Россия получила великий город, который подвергался военной угрозе или нападению практически в ходе каждой большой европейской войны, но, в отличие от Москвы, находившейся в самом сердце России, град Петра, возведённый на её окраине, неприятелем ни разу занят не был. Однако предположение о том, что после создания петербургского порта «все флаги в гости будут к нам», оказалось ложным. Поощрение Петербурга наносило огромный урон Архангельску, затрудняло ведение дел в Риге, но всё равно ничего не давало. Ограничения на архангельскую торговлю были сняты уже в 1727 году, однако ущерб, нанесённый ими, был столь велик, что в качестве крупного порта этот город уже не возродился.
Больше всего выиграла от петровских побед немецкая Рига, оказавшаяся одним из крупнейших городов Российской империи. Однако рижская торговля велась не только русским товаром. Зерно вывозилось через Ригу из Литвы и Белоруссии, находившихся тогда ещё под властью Польши.
Поскольку хлеб был важной, но не главной статьёй экспорта, в Петербурге не могли точно определиться с политикой. Периоды свободной торговли сменялись периодами строгой государственной регламентации. В 1701 году Пётр разрешил хлеб «за море отпускать невозбранно»[402]. Однако тут же была сделана оговорка, что вывоз будет ограничен, если цена ржи в Московской губернии превысит 4 рубля за четверть. Впрочем, конкретные иностранные купцы, пользовавшиеся политическим влиянием (или просто за взятки), получали возможность торговать в обход этих правил.
Уже в 1705 году политика радикально меняется, вводится государственная монополия на торговлю зерном. Разумеется, её тоже постоянно нарушали. В 1713 году решили вернуться к правилам 1701 года, в 1718–1720 годах вывоз зерна вообще запретили, а в 1721 году разрешили вновь, но в 1722–1727 годах последовал новый запрет. И лишь в 1763 году были окончательно отменены ограничения на вывоз зерна. Подобная непоследовательность правительства объясняется не столько колебаниями политического курса, сколько крайней нестабильностью самого русского сельского хозяйства. Северные области страны плохо подходили для землепашества, урожаи были недостаточными, чтобы обеспечить устойчивый вывоз. Другое дело, что и российское правительство, и западный капитал пользовались любыми возможностями, чтобы наладить экспорт. Основная доля зернового вывоза из России приходилась на голландцев, начавших этот бизнес ещё в XVII веке. Конкуренция между русским и польским зерном была, с их точки зрения, необходима, чтобы сдержать рост цен на продовольствие.
Основным поставщиком хлеба в XVIII веке остаётся Польша. Потребность в русском зерне не столь велика: и русский экспорт играет подсобную роль. Кроме того, помещикам часто было выгоднее продавать зерно на винокуренные заводы.
Однако к концу XVIII века спрос мирового рынка на зерно резко возрастает. Политические последствия не заставили себя долго ждать. С одной стороны, Россия, Австрия и Пруссия начинают делить между собой Польшу, причём петербургской империи достаются основные зоны производства зерна. С другой стороны, начинаются войны с Турцией.
После раздела Польши, овладев хлебородными землями польской Украины, российское государство заняло и соответствующую нишу в мировой экономике. Однако решающую роль в развитии хлебного экспорта сыграли именно победы на Чёрном море. «Положить в основу русского торгового баланса хлебный вывоз, — пишет Покровский, — можно было, только отворив пшеничной России ворота на Чёрное море»[403]. Победоносные военные кампании следовали одна за другой. На берегах Чёрного моря появляются легендарные русские города — Одесса, Севастополь. Но, как и на Балтике, победы русского оружия «гораздо больше помогли развитию на Чёрном море какого угодно судоходства, кроме русского». Став базой русского военного флота и «городом русской славы», Севастополь так и не стал процветающим торговым портом в отличие от своего предшественника — византийского Херсонеса. Хлеб вывозился преимущественно английскими торговыми судами. И всё же цель была достигнута: «русский хлеб должен был массой пойти по новой дороге на Запад»[404]. К 80-м годам XVIII века начинается бурный рост экспорта, превращающий Россию в «житницу Европы».
Подъём российского хлебного экспорта совпал со временами больших потрясений в Европе. Петербургская империя считалась среди передовых французских мыслителей примером просвещённой монархии, отличавшейся куда большим либерализмом, нежели французский режим, возглавляемый вздорными и некомпетентными королями. Однако когда во Франции разразилась революция, просвещённое правительство Петербурга вместе с либеральной элитой Британии выступило против неё.
Совершенно понятно, что идеи якобинцев не могли вызвать восторга у петербургских чиновников. Но и принципы английского парламентаризма были им отнюдь не близки. Идеологическая неприязнь к революции в данном случае накладывалась на экономические интересы и подкреплялась английским золотом.
В результате русские армии оказываются в самых неожиданных частях Европы. Адмирал Ушаков вместе с Нельсоном громит французский флот в Средиземном море, штурмует остров Корфу. Суворов сражается в Италии, а затем переходит через Альпы. Все эти победы русского оружия не дали стране ни пяди новой территории. Это была плата за поддержание англо-русского союза со всеми вытекающими из него для русских помещиков и чиновников выгодами. В 1798 году, когда французские войска под руководством молодого Наполеона Бонапарта высадились в Египте, английское правительство даже обсуждало вопрос о том, чтобы нанять русскую армию для защиты Индии[405].
Даже патриот-консерватор Данилевский вынужден признать, что в войнах рубежа XVIII–XIX веков армии, направлявшиеся петербургскими императорами на Запад, сражались «с разным успехом, не за русские, а за европейские интересы»[406]. Причина видится им исключительно в «благородстве» русского правительства, которое всегда было готово прийти на помощь страдающим от французской агрессии народам Европы. Разумеется, «благородство» Петербурга было щедро оплачено британским золотом и теснейшим образом связано с общими торговыми интересами двух империй.
Попытка наследника Екатерины Павла I изменить внешнеполитический курс кончилась государственным переворотом. Запланированный Павлом разрыв с Англией и решение начать против неё войну в союзе с Францией воспринимались петербургской элитой как очевидное безумие (в том же ряду стояло и стремление нового царя улучшить положение рядовых солдат в ущерб офицерам-дворянам). Представление о Павле как о безумном императоре столь твёрдо закрепилось в национальной исторической традиции, что лишь немногие исследователи впоследствии пытались серьёзно рассматривать его деятельность.
Даже прогрессивная часть русской элиты была твёрдо убеждена, что надо держаться за Англию. «Разрыв с нею, — писал будущий декабрист М. Фонвизин, — наносил неизъясненный вред нашей заграничной торговле. Англия снабжала нас произведениями, и мануфактурными, и колониальными за сырые произведения нашей почвы. Эта торговля открывала единственные пути, которыми в Россию притекало всё для неё необходимое. Дворянство было обеспечено в верном получении доходов со своих поместьев, отпуская за море хлеб, корабельные леса, мачты, сало, пеньку, лён и прочее. Разрыв с Англией, нарушая материальное благосостояние дворянства, усиливал ненависть к Павлу, и без того возбужденную его жестоким деспотизмом. Мысль извести Павла каким бы то ни было способом сделалась почти всеобщей»[407].
Естественно, под «деспотизмом» Павла подразумевались его популистские меры, направленные на защиту крестьян и солдат от дворянского произвола. Но для русской образованной публики того времени это означало нарушение «вольностей» правящего сословия. Те, кто в него не входил, находились, по существу, и вне «общества».
Заговорщикам была обещана английская «субсидия». Первоначально планировалось отстранить Павла от власти в связи с «безумием» (как Георга III в Англии), но затем пошли по более простому и привычному пути: императора-популиста просто убили. Мир с Англией был заключен немедленно, казаки, отправленные Павлом I на завоевание Индии, отозваны, а эскадра адмирала Нельсона, не дожидаясь официального решения о прекращении враждебных действий, зашла в Ревель запасаться пресной водой и продовольствием. Это вызвало панику у неосведомлённого в высших политических материях коменданта города, который решил, будто британцы захватывают Эстляндию.
Сразу же после восшествия на престол нового царя были отменены и указы Павла, запрещавшие ввоз в страну всевозможных заграничных изделий. Благодаря государственному перевороту и цареубийству свобода торговли восторжествовала.
Новым императором стал Александр I, любимый внук Екатерины Великой, воспитанный на книгах французских просветителей и склонный к либеральным начинаниям. То было «дней александровых прекрасное начало», когда в Петербурге мечтали о реформах в духе английского парламентаризма или шведского сословного представительства. Молодые люди, окружавшие царя, надеялись заинтересовать английских союзников своими прогрессивными начинаниями. Русские представители в Лондоне объясняли, что Петербург готов вновь включиться в антифранцузские коалиции, но войну надо вести не во имя восстановления старого порядка, а под лозунгами свободы и закона. Бонапартизму и якобинству французов предлагалось противопоставить нечто вроде британской конституционной модели, адаптированной к условиям континентальной Европы [М. Покровский весьма негативно оценивает либеральные инициативы Александра, считая их просто попыткой обмануть европейское общественное мнение. Но нет особых причин сомневаться в искренности молодого царя и тем более — просвещённых молодых дворян из его окружения. Показательно, что не только в России, но и в Западной Европе многие воспринимали войны против Наполеона как освободительные, ожидая, что за победой последуют общественные перемены. Это настроение объединяло будущих декабристов в рядах русской армии с генералом Робертом Вильсоном, представлявшим в 1812 году англичан при штабе Кутузова. Разочарование, наступившее после победы в 1814 году, толкнуло Вильсона на путь заговора точно так же, как и русских офицеров, вместе с которыми он сражался против Бонапарта[408]].
Всё это не вызвало в Лондоне ни малейшего интереса. В ответ на русские предложения англичане заговорили о военных субсидиях. Деловым британцам надо было точно знать, во что обойдётся им наём русской армии для очередного похода против французов. Субсидии были предоставлены, но их оказалось недостаточно, что и сказалось на неудачном для русских развитии войны.
Как отмечает Покровский, этот союз был продиктован экономической необходимостью, «притом для России более чем для Англии»[409]. Периферийное положение Петербургской империи делало её заложницей чужих конфликтов и заставляло её расплачиваться кровью своих солдат за «экономически неизбежные» международные обязательства.
Первый поход Александра в Европу закончился разгромом под Аустерлицем. Последующие сражения не были для русской армии столь катастрофичными, но в целом события оборачивались не в пользу России. Хронические неудачи русских, прусских и австрийских войск в борьбе с Наполеоном подтолкнули Лондон к выводу, что не имеет смысла тратить деньги на содержание континентальных союзников. После того, как русские проиграли в 1807 году сражение под Фридландом, военные силы у Петербурга для продолжения борьбы имелись, а вот денег больше не было. На просьбу о 6 миллионах фунтов нового займа Лондон ответил категорическим отказом. «Вести войну более было не на что — и с «врагом рода человеческого» волею-неволею приходилось мириться», — заключает Покровский[410].
Александр вынужден был подписать Тильзитский мир. Победоносная Франция потребовала от Петербурга не только прекратить войну, но и присоединиться к континентальной блокаде, порвав торговые связи с Англией. Александр I под влиянием военных неудач вынужден был пойти по тому же пути, что и его незадачливый отец.
Для русских экспортёров это был тяжёлый удар. Как писал один из современников, «на закрытие гаваней английским кораблям смотрят как на запрещение, наложенное на произведения русской земли»[411]. Французские эмиссары в Петербурге, видя это, обращались к Наполеону с призывом заменить английские поставки французскими, но беда была именно в том, что Франция не могла закупать и продавать товары в таком количестве, как Англия. Резко увеличилась инфляция. Бумажные деньги стремительно обесценивались. За рубль ассигнациями в 1809 году давали всего 33 копейки серебром.
Впрочем, континентальная блокада имела и свои положительные стороны. Она подтолкнула развитие отечественной промышленности для замещения импорта. Некоторым предпринимателям удалось наладить прямые связи с французскими, голландскими и датскими партнёрами. Немало купцов обогатилось за счёт контрабанды. Во время московского пожара 1812 года многие фабрики, построенные в период континентальной блокады, были разрушены. Однако её положительные последствия сказывались вплоть до 1819 года, когда новый таможенный тариф вновь обеспечил полную свободу торговли в России для английских импортёров. Русские купцы рассказывали друг другу, что «в Лондоне по сему случаю даны были многия празднества»[412]. Не выдержав английской конкуренции, многие русские фабрики пришли в запустение.
В конечном счёте, континентальная блокада оказалась разорительной не столько для буржуазии, сколько для помещиков. Неслучайно Сперанский со своими проектами реформ возникает именно в это время. «Спор, — пишет Покровский, — шёл между промышленным и аграрным капитализмом: первому континентальная блокада была на руку, для второго в ней заключалась гибель. Сперанский был на стороне первого… Политическая свобода России для него вытекала из её промышленного развития. Его понимание этого последнего было чисто буржуазное: свободный юридически, работник представлялся ему единственно мыслимой базой промышленности»[413].
«Континентальная система», закреплённая в таможенном тарифе 1811 года, стала предметом бурных дискуссий в «образованном обществе». При дворе мнения разделились. Министерство финансов крайне отрицательно относилось к любым ограничениям свободы торговли. А государственный канцлер граф Румянцев, который сам был крупным фабрикантом, запрет на ввоз английских изделий поддерживал, доказывая, что без протекционизма не поднять национальную промышленность, а народ, занимающийся единственно земледелием, обречён «навсегда оставаться в нищете и невежестве»[414].
Разногласия из правительства распространялись на двор, а затем и на всё «образованное общество». Михаил Туган-Барановский писал позднее в своей знаменитой «Истории русской фабрики»: «Второе десятилетие этого века было любопытной эпохой в истории нашего общественного развития по спорам о протекционизме и свободной торговле, которые чрезвычайно занимали общественное мнение. Так как огромное большинство образованного общества в это время так или иначе примыкало к земледельческому классу, то вполне понятно, что протекционисты или, точнее, сторонники запретительной системы не могли пользоваться общественным сочувствием. Число брошюр, написанных в защиту действовавшего тарифа, очень невелико, сравнительно с брошюрами и статьями в пользу свободы торговли»[415].
Про «земледельцев» у Туган-Барановского, разумеется, оговорка: земледельцы в ту пору брошюр не писали и в дебатах не участвовали. Зато землевладельцы были вопросами международной торговли очень даже заинтересованы.
Русская буржуазия была слишком слабой, отсталой и дикой, чтобы воспользоваться сложившейся ситуацией. У реформ Сперанского не было прочной базы в обществе.
Его планы повисли в воздухе. Уже к 1810 году континентальная блокада в России фактически рушится. Контрабанда становится массовым явлением, и с ней никто серьёзно не борется. Недовольство дворянства делает невозможным продолжение прежней политики. Падение Сперанского и фактический крах континентальной системы происходят одновременно.
Война 1812 года стала ключевым национальным мифом и во многих отношениях поворотным пунктом русской истории. С самого начала эта война воспринималась как Отечественная — иными словами, речь шла о спасении родины от иноземного завоевания. Однако вторжение французов вовсе не преследовало цели завоевания России. Бонапарт отнюдь не был безумцем: взяв Москву, он тщетно ждал послов петербургского императора, чтобы заключить почётный мир. Великая армия Бонапарта пришла в глубь России из-за того, что у Франции просто не оставалось иного способа заставить Петербург вернуться к континентальной блокаде.
Судьба англо-французского соперничества решалась в боях под Бородино и Тарутино, быть может, даже в большей степени, нежели на поле Ватерлоо.
Англия победила.
Каково было значение мировой экономики для развития России в XVIII–XIX веках? Легко заметить, что на мировой рынок попадала лишь ничтожная доля ресурсов, которыми обладала страна. Крестьянин или помещик, живущий в захолустной губернии, из которой «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь», весьма смутно представлял себе, что такое мировой рынок. Однако это очень хорошо (даже слишком хорошо) понимали в Петербурге. И именно поэтому они ставили крестьянина и помещика под ружьё, гнали на войну, заставляя участвовать в бесконечных непонятных сражениях, порой на другом конце континента — то брать Берлин, то завоёвывать Крым, то переходить через Альпы, в конце концов, русские войска дошли до Парижа. Российское общество неизменно гордилось подобными победами, но довольно редко большинство населения (включая даже провинциальное дворянство) понимало смысл этих походов. И лишь война 1812 года — впервые со времён Петра — оказалась понятна народу. За то и заслужила название «Отечественной».
В начале XX века, когда никто уже не решился бы говорить о положительной роли крепостничества в истории, Ленин утверждал, что помещики-крепостники безуспешно пытались отгородить страну от Запада, «помешать росту товарного обмена России с Европой», дабы таким образом обеспечить сохранение «старых, рушащихся форм хозяйства»[416]. Легко догадаться, что Ленин повторяет здесь общие места либеральной публицистики. На самом деле именно крепостническое хозяйство было наиболее заинтересовано во внешнем рынке, служило своего рода экономическим «агентом», вовлекающим страну в мировую систему.
В 30-е годы XIX века A.C. Пушкин произнёс свою знаменитую фразу о том, что, несмотря на свою грубую и циничную политику, «правительство у нас всё ещё единственный европеец в России»[417]. Поэт, разумеется, имел в виду не культурные достижения петербургских бюрократов, а их вовлечённость в общеевропейские дела и проистекающее отсюда стремление «модернизировать» страну. Петербург, со всей его авторитарной бюрократией, был для Пушкина источником динамики, силой заставлявшей страну двигаться и участвовать в мировых делах. Однако наивно было бы объяснять подобное поведение властей исключительно политическими амбициями. «Европеизм» власти был предопределён вовлечённостью элит в международную экономику. Столица нуждалась в деньгах и товарах мирового рынка. В петербургской России чем выше было положение социальной группы, тем больше — степень её связи с «Европой», иными словами, со складывающейся буржуазной миросистемой. Да, в эту систему было вовлечено ничтожное меньшинство жителей страны. Но именно это меньшинство страной правило, по сути владело ею.
В конце 70-х годов XVIII века знаменитый русский писатель Денис Фонвизин путешествовал с больной женой по Европе и оставил нам весьма поучительные записки. Европа, жившая предчувствием революционных потрясений, оскорбила русского писателя своей грубостью. Всюду он замечает отсталость и варварство. В восточной части Германии — отвратительные дороги, скверная пища, ненадёжная почта, пьянство, грубость и неэффективность. Поездка в почтовой карете похожа на пытку. «Вообще сказать, почтовые учреждения его прусского величества гроша не стоят. На почтах его скачут гораздо тише, нежели наши ходоки пешком ходят. В Саксонии немного получше; но тоже довольно плохо»[418]. Только западная часть Германии вызывает у русского путешественника одобрение.
Переехав же французскую границу, он отмечает: «При въезде в город ошибла нас мерзкая вонь, так что мы не могли уже никак усомниться, что приехали во Францию. Словом, о чистоте не имеют здесь нигде даже понятия, — все изволят лить из окон на улицу, и кто не хочет задохнуться, тот, конечно, окон не отворяет»[419]. Улицы здесь узки, в Лионе «самая большая не годится в наши переулки, а содержатся скверно»[420] [Явное преувеличение — центральные улицы Лиона в XVIII веке были не у́же, чем в тогдашней Москве]. В самом центре города «французы изволят обжигать свинью! Подумай, какое нашли место, и попустила бы наша полиция среди Миллионной улицы опаливать свинью!»[421]. Даже и нравы местной аристократии вызывают осуждение: «Бельё столовое во Франции так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подаётся. Оно так толсто и скверно вымыто, что гадко рот утереть»[422]. В Италии — того хуже. Нищета, «на земле плодороднейшей народ терпит голод»[423]. Вокруг «весьма много свинства». А именно: «полы каменные и грязные, бельё мерзкое, хлеб, какого у нас не едят нищие, чистая их вода то, что у нас помои»[424].
Вдобавок ко всему Россия оказывается куда более свободной страной, нежели Италия. В Петербурге и Москве свободно читают Вольтера, Дидро, Руссо, а в Риме всё это строго запрещено. Короче, вернувшись на родину, русский путешественник приходит к твёрдому выводу, что «в Петербурге жить несравненно лучше»[425].
Один из немногих, с кем в Париже было Фонвизину по-настоящему интересно, это Бенджамин Франклин, посол Соединённых Штатов — один из «отцов-основателей» американской истории. Есть что-то поучительное в этой встрече двух скучающих просветителей, один из которых представляет рабовладельческую республику, а другой — крепостническую монархию.
Если верить Фонвизину, то Россия XVIII века далеко опередила Запад во всех отношениях. Однако та же эпоха оставила нам и другой памятник — «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева. Картина, увиденная этим путешественником, была столь мрачной, что книга оказалась под запретом, а автор был сослан в Сибирь.
Фонвизин ездил по Европе дважды. Первый раз — в 1777–1778 годах, второй раз — в 1784 году. Книга Радищева была опубликована в 1790 году. Иными словами, восторг Фонвизина и ужас Радищева относятся к одному и тому же времени.
Первый путешественник смотрел на свою дорогу глазами петербургского барина. Ему невдомёк было, что книги Вольтера и Руссо не приходится запрещать в империи, где большая часть населения безграмотна, а те, кто умеет читать, в большинстве своём удовлетворены сложившимся порядком. В Европе ему всюду мешают простолюдины, оказывающиеся со своими неотёсанными нравами перед его вельможным взором. На родине полиция не допустит такого безобразия. Местная аристократия не идёт ни в какое сравнение с российской, ибо стеснена в средствах. Деньги от обладателей знатных титулов переходят к буржуазии.
Радищев, напротив, попытался взглянуть на свой путь глазами крестьян и простолюдинов. Его Россия оказалась не блестящей и величественной, а убогой и зловещей.
Однако ни нравственное негодование Радищева, ни благонамеренные рекомендации французских просветителей не влияли на политику петербургского правительства. И не только потому, что это правительство опиралось, прежде всего, на дворянство, заинтересованное в крепостном праве, но и потому, что другого пути оно для себя не видело. Даже пугачёвский бунт не поколебал уверенности Петербурга, что для России быть европейской державой и быть страной крепостнической — одно и то же.
Многочисленные французские книги о правах человека населяли библиотеки петербургских аристократов, которым и в голову не приходило, что всё это имеет какое-то отношение к жизни крепостных крестьян. Ситуация изменилась лишь в начале XIX века. И дело не только в том, что новое поколение молодых людей, выращенное в Москве и Петербурге, прочло книги Вольтера и Руссо внимательнее своих родителей.
Россия после наполеоновских войн — это страна на подъёме. Кампания 1812 года приняла характер победоносной народной войны, после чего русские войска в 1813 году дошли до Лейпцига, а в 1814 году — до Парижа. Дело не только в надеждах, разбуженных в обществе этими победами и либеральными обещаниями Александра I. В экономическом отношении Россия того времени тоже достигает многого. Результаты модернизаторских усилий XVIII столетия, наконец, начинают сказываться не только в столицах, но и в провинции. Перспективы сельского хозяйства выглядят многообещающими, промышленность, получив мощный стимул в годы континентальной блокады, продолжает активно развиваться. Мануфактурщики выходят на мировой рынок со своей продукцией, а спрос на российское железо в Европе всё ещё остаётся достаточно высоким.
Западная Европа нуждается в постоянно растущем количестве русского зерна. Именно в это время начинается бурное развитие портов на юге России. Стремительно растёт основанная в 1794 году Одесса. Эта, по выражению экономистов XIX века, «торговая столица Черноморского побережья» расцветает благодаря экспорту зерна[426]. В 1802 году здесь было всего 400 домов и от силы 8 тысяч жителей. К 1812 году число домов достигло 2600, а жителей — 35 тысяч.
В 1813–1817 годах вывоз хлеба из России вырос в пять раз. По мере развития промышленной революции в Англии, пишет Покровский, русское поместье превращается в «фабрику для производства хлеба». В помещичьем хозяйстве происходит настоящий переворот. Необходимо сразу и резко увеличить производство товарного зерна. «Этот перелом уже наметился в конце XVIII века, но с особенной силой дал себя почувствовать тотчас после наполеоновских войн… в середине второго десятилетия XIX века»[427].
Крепостной труд одновременно малопроизводителен и дёшев. При относительно стабильном рынке он был выгоден чрезвычайно. Но в условиях, когда возникла потребность в резком росте производительности труда, крепостная система показала свою неэффективность — как с точки зрения помещика, так и с точки зрения общих потребностей развития миросистемы. Зерна не хватало. Цены в Лондоне росли стремительно, с 50 шиллингов за квартер в конце XVIII столетия до 90 шиллингов по окончании наполеоновских войн. Неудивительно, что русское дворянство все более проникалось идеями свободной торговли в духе «манчестерской школы» английских экономистов. Пушкин с долей иронии сообщает про Онегина: «Зато читал Адама Смита». Маркс впоследствии с удовольствием цитировал фрагменты из «Евгения Онегина», свидетельствовавшие, по его мнению, о хорошем понимании политической экономии. Увлечение пушкинского героя было вполне понятно современникам. Роман Пушкина действительно был «энциклопедией русской жизни». В том числе и тогда, когда речь заходит об экономических взглядах тогдашнего дворянства.
Увлечение идеей «свободной торговли» было очень типично для помещиков той эпохи. В противоположность дворянству и аристократии отечественные промышленники были настроены в пользу протекционизма. Но не они задавали тогда тон в столице. Описывая настроения петербургской элиты в начале XIX столетия, Туган-Барановский обращает внимание на повсеместное увлечение идеями Адама Смита. Как видим, пушкинский Онегин был далеко не оригинален: «Если мы будем просматривать официальный орган министерства внутренних дел начала этого века «С.-Петербургский журнал», то нас поразит, как много места отводится в этом журнале проповеди учения Смита»[428].
Не кто иной, как любимец царя граф Алексей Аракчеев, готовит очередной проект освобождения крестьян. А ведь в русскую историю Аракчеев вошёл как символ деспотизма и жестокости! Покровский неоднократно упоминает «дворянское манчестерство». Показательно, что подобные настроения овладевают жильцами «дворянских гнёзд» именно на фоне благоприятной конъюнктуры мирового рынка. Между тем на мировом рынке происходят важные перемены. Промышленная революция в Англии и прекращение войн на континенте лишь на первых порах резко повышают спрос на русское сырьё. Затем начинается снижение спроса. Британская металлургия технологически обновляется. Понемногу меняется и кораблестроение. С переходом флота на паровую тягу сокращается потребность в пеньке, парусине, мачтовом лесе, которые раньше поступали на английские и голландские судоверфи с берегов Балтики. Наконец, после прекращения военных действий оказывается возможно беспрепятственно покупать зерно на самых разных рынках. Растёт конкуренция между производителями, падают цены.
Однако всё это происходит не сразу. Последствия всех этих процессов по-настоящему начали сказываться на России лишь к концу 20-х — началу 30-х годов XIX века. Напротив, в первой половине 20-х годов сложилась уникальная ситуация, когда петербургская империя уже начинала ощущать на себе происходящие перемены, но ещё имела достаточно средств и ресурсов, чтобы продолжать успешно развиваться. Для того чтобы импульс, полученный в начале столетия, сохранился, требовались радикальные преобразования, затрагивающие не только внутреннее устройство империи, но и её место в мире. Экономика должна была переориентироваться на внутренний рынок, который мог расти только на основе перехода к вольнонаёмному труду и удорожания рабочей силы. Это означало бы и превращение России из периферийной империи в экономически самостоятельную страну, для которой на первый план выходят не внешние, а внутренние задачи. Материальные ресурсы для такого перехода к началу 20-х годов XIX столетия были. Многочисленные реформаторские проекты тех лет свидетельствуют о том, что в обществе было и понимание проблемы. Недоставало политической воли, и открытым оставался вопрос о социальной базе преобразований.
Именно специфика того периода (весьма мало, кстати, изученного историками) объясняет восстание 14 декабря 1825 года.
Для русской культуры восстание декабристов стало одним из ключевых мифов. Одни видят в нём романтическую историю о благородных аристократах, которые, проникшись идеями Просвещения и пройдя по Европе в победоносном походе, решили отказаться от собственных сословных привилегий. Революционеры второй половины XIX века объявили декабристов своими непосредственными предшественниками — от этого наследства не отказывался даже Ленин. Марксистская традиция, однако, здесь сталкивалась с серьёзной проблемой: с одной стороны, перед нами движение, выдвигающее очевидно революционные требования. А с другой стороны, не только его лидеры, но и большинство участников принадлежат к традиционной элите общества.
Декабристы, несмотря на своё аристократическое происхождение, были настоящими революционерами, сто лет спустя объяснял своим слушателям Михаил Покровский. Это была самая передовая политическая организация по понятиям своего времени. Они «дошли до такой крайней грани революционности, которая возможна для непролетарских классов». А большего от них требовать невозможно, ибо «никакого пролетариата в России вообще в то время не было»[429].
Что же заставило этих блестящих аристократов дойти «до крайней степени революционности»? Представление об обречённости декабрьского восстания, о его «преждевременности», о том, что оно было затеяно людьми, обогнавшими свою эпоху, на первый взгляд подтверждалось общей картиной реакции, воцарившейся в стране после краха движения. В массовом сознании остались слова Александра Грибоедова, иронизировавшего по поводу попытки сотни прапорщиков перевернуть Россию, и знаменитая формула Ленина: «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа». Для Ленина восстание 1825 года не имело никакой самостоятельной ценности. Это была не упущенная возможность, а необходимый первый шаг движения, за которым закономерно последовал второй: «Их дело не пропало даром. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию»[430]. При этом каждое следующее поколение революционеров оказывается более радикальным, более демократичным («народным») и более эффективным. После Герцена приходят народники, которые расширили и углубили агитацию, и вот, наконец, появляются марксисты, социал-демократы, возглавляющие «единственный до конца революционный класс» — пролетариат. Деятельность большевистской партии Ленина оказывается кульминацией и завершением столетнего процесса. Эта схема, выстроенная вполне в традициях Гегеля, выглядела убедительно на рубеже XIX и XX веков, но реальная история была куда сложнее и драматичнее.
Достаточно спорным является представление о декабристах как об «узком круге». Разумеется, по сравнению с массовыми партиями XX века они были небольшой группой, но для своего времени и «Союз благоденствия», и «Союз спасения» были достаточно серьёзными организациями. Даже материалы официального следствия дают нам картину весьма впечатляющего заговора, отнюдь не ограничившегося узким кругом петербургских «злоумышленников». За рамками следствия остались тысячи симпатизирующих, которые, конечно, не готовы были участвовать в заговорах, но радостно примкнули бы к восставшим в случае их победы.
Разумеется, поражение декабристов не было случайностью. Но их попытка изменить Россию вовсе не была беспочвенной авантюрой. Более того, их затея была своевременна и закономерна.
Тайные общества начинают возникать сразу по окончании наполеоновских войн. Сначала — «Русские рыцари» (1814), потом «Союз спасения» (1817), затем «Союз благоденствия» в 1818 году. К 1821 году оформился полноценный заговор, вовлёкший в свою орбиту не только изрядную часть столичной элиты, но и провинциальных офицеров из обедневших дворян, составивших костяк «Южного общества» и «Общества соединённых славян» — крайне левого крыла движения.
В уникальной политико-экономической ситуации 1815–1825 годов наиболее просвещённая и смелая часть российского правящего класса увидела открывавшуюся перед страной историческую возможность — модернизировав общественный порядок, сломать логику периферийного развития и превратить Россию в полноценную европейскую державу, имеющую не просто большую армию, но и самостоятельную и сильную экономику. Военно-политические итоги 1812–1814 годов надо было или закрепить на уровне общественного развития, или неизбежно утратить (что и произошло за время царствования Николая I).
Декабристы были не просто аристократами, но, в первую очередь, они представляли военную элиту. В этом смысле заговор 1825 года, весьма отличавшийся от европейских революций XIX века, был прообразом многочисленных заговоров, переворотов и революций, устроенных модернизаторски настроенными военными в странах «периферии» на протяжении XX столетия. Значительная часть подобных переворотов, порою подготовленных и осуществлённых куда хуже, чем выступление 14 декабря 1825 года, заканчивалась вполне успешно — по крайней мере, в смысле взятия власти (иной вопрос, насколько успешно употребляли её победители).
Восстание 1825 года трагично не потому, что это был заведомо обречённый на провал первый героический шаг, а потому что оно представляло собой упущенную, но реальную историческую возможность для России соскочить с пути периферийного развития [В определённом смысле движение декабристов стало прообразом целого ряда военно-революционных движений и радикальных офицерских заговоров в странах периферии — от «младотурков» в Оттоманской империи до антиимпериалистических военных переворотов в арабских и африканских странах XX века и левых военных деятелей Латинской Америки (включая Хуана Веласко Альварадо в Перу и Уго Чавеса в Венесуэле)].
То, насколько уникальна и неповторима была ситуация начала 20-х годов XIX века, стало очевидно уже к концу десятилетия. Расправившийся с декабристами Николай I отнюдь не исключал на первых порах мысли о реформах и даже об освобождении крестьян. Но с каждым годом становилось всё яснее, что практической возможности для этого у петербургского правительства уже нет.
«Социальную историю николаевского царствования, — пишет Покровский, — нельзя понять, если мы упустим из виду этот прозаический, но необычайно важный по своим последствиям факт: двадцатые и тридцатые годы XIX столетия были периодом исключительно низких цен на хлеб». Этот упадок зерновых цен на внутреннем рынке был лишь отражением общемировой тенденции: «Во всей Европе было то же»[431]. Вместе с упадком цен прекратился и рост экспорта, «а с ним замерло и развитие помещичьего хозяйства, сулившего такие радужные перспективы агрономам александровской эпохи»[432].
На рубеже XVIII и XIX веков в Англии разворачивается промышленная революция. Потребность в сырье растёт, но структура спроса меняется. Особенно серьёзно сказывается происходящий в Англии переворот на российской металлургии. На первых порах потребность в русском железе резко возрастает, но уже к началу XIX столетия новые технологии позволили настолько повысить производительность металлургии в Англии, что производить железо там стало выгоднее, чем импортировать из России — несмотря на дешевизну подневольного труда.
С одной стороны, подневольный труд русских заводов способствовал успешному развитию промышленного переворота, но, с другой стороны, эти заводы стали одной из жертв произошедших перемен. Как отмечает Струмилин, «русская металлургия, которая, питая своим железом английское машиностроение, ускоряла сроки промышленного переворота в Англии, особенно тягостно переживала его последствия»[433]. В XVIII столетии Россия была мировым лидером по производству металла, обгоняя Англию, Францию и Швецию. Но в 1805 году Англия уже выплавляет больше чугуна. Развитие британской промышленности, разумеется, стимулировалось военными потребностями — нужно было вооружение для борьбы с Бонапартом, но решающую роль в этом подъёме всё же играли технологические новации. Чем более развивается промышленный переворот на Западе, тем более Россия обнаруживает неудобство своего периферийного положения. Если на первых порах снижение экспорта в Англию компенсировалось ростом закупок в континентальных европейских странах, то затем Россия стала отставать и от них. По мере того как снижается экспорт, обнаруживается узость внутреннего рынка. Рост производства замедляется, отрасль начинает приходить в упадок. В 1825 году русскую металлургию опережает французская и североамериканская, к 1855 году Россия по производству чугуна отстаёт от Германии и Австро-Венгрии. К середине XIX века русская промышленность уже нуждается в импорте чугуна из той же Великобритании.
Проекты реформ, так увлекавшие двор во времена Александра I, в новых условиях оказывались совершенно нереалистическими. Николай I вовсе не был принципиальным сторонником крепостничества — различные проекты освобождения крестьян продолжали обсуждаться в Петербурге на протяжении его царствования. Но осуществить их на фоне крайне неблагоприятной рыночной конъюнктуры означало бы разорить помещиков. Потому перспективы перехода на вольнонаёмный труд и модернизация земледелия уже не казались экономически столь же привлекательными, как во времена предыдущего царствования.
У помещиков и без всяких реформ начались трудности с деньгами. Изрядная часть имений была заложена, а главным кредитором дворянства, как заметил ещё де Кюстин, выступал государственный банк. Тем самым правительство получило и дополнительный инструмент контроля над «просвещённым обществом».
Однако период правления Николая I вовсе не был временем тотального экономического застоя. Промышленность, получившая толчок к развитию в годы континентальной блокады, продолжала расти, причём довольно быстрыми темпами. Узкий внутренний рынок оказывался уже недостаточен для владельцев русских мануфактур. Для того чтобы поддерживать промышленный рост, правительство, с одной стороны, прибегало к протекционизму, защищая российский рынок от английской конкуренции, а с другой стороны, нужно было искать новые рынки. Ясно, что вывозить русские промышленные товары в Европу не было серьёзной возможности. Значит, рынки необходимо было обеспечить на Востоке — в Турции, Персии, Средней Азии. Русская внешняя политика становится по необходимости экспансионистской.
Рост русской промышленности ставил под вопрос место России в международном разделении труда. Англо-русское взаимопонимание, в основе которого лежала традиционная для XVIII века общность интересов британских капиталистов и русских помещиков, было нарушено. Между тем, открытие российского рынка оставалось важным приоритетом для Лондона, поскольку даже в середине XIX века Российская империя имела положительный торговый баланс с Англией. Сразу же по окончании Крымской войны лондонский «The Economist» констатировал, что «импорт из России превосходит направляемый туда экспорт в три раза, а то и больше»[434].
Перестройка мирового экономического порядка, вызванная промышленной революцией, создаёт новую ситуацию, которую Россия активно пытается использовать для того, чтобы занять более достойное место в миросистеме. Другое дело, что шансы петербургской империи были ничтожны. Внутреннее устройство общества обрекало Россию на неудачу в этом противостоянии, а последняя возможность радикальных реформ была упущена вместе с поражением восстания декабристов.
Российской империи не остаётся иного выбора, кроме движения на Восток. Её влияние растёт в Турции и Египте, она методично завоёвывает Кавказ и начинает наступление на Центральную Азию (пока средствами торговли и дипломатии). По словам Покровского, «интересы русской промышленности были не всегда сознаваемы действующими лицами, но всегда ясны для сколько-нибудь внимательного постороннего наблюдателя, исходной точкой целого ряда дипломатических шагов, постепенно складывавшихся в определённую политическую линию. А на конце этой линии был Севастополь»[435].
По мнению Покровского, экономика Великобритании к 30-м годам XIX века испытывает гораздо меньшую потребность в русских товарах, чем раньше: «Как нарочно, в это самое время главное сырьё, какого искала Англия на русском рынке, хлеб, было дёшево в Западной Европе. Уже благодаря одному этому Россия была Англии более не нужна; благодаря расцвету русской промышленности после 1812 года, она была или, по крайней мере, казалась вредна и опасна»[436]. Однако позднейшие исследования рисуют гораздо более сложную картину. По выражению одного из советских историков, в середине XIX века Англия оказалась для России одновременно «главным торговым партнёром и соперником»[437]. Несмотря на все политические конфликты, экономические связи между Россией и Англией были весьма интенсивными. Политика и коммерция по-прежнему шли рука об руку — британский консул в Петербурге был по совместительству представителем лондонской «Русской компании». На Британию в середине XIX века приходилось около трети русского импорта и примерно половина экспорта. Кроме зерна Россия экспортировала древесину, лён, пеньку, коноплю, сало, шерсть, щетину, понемногу увеличивая закупки в Англии промышленного оборудования. К 40-м годам XIX столетия Англия получала в России две трети требовавшихся ей льна-сырца и пеньки, 80% семян льна и конопли[438]. Показательно при этом, что в самой России производство льняных изделий падало — не без влияния английской конкуренции.
По мере развития парового флота в Англии падает спрос на русскую пеньку, но происходит это не сразу: новые технологии в течение некоторого времени уживаются со старыми. Российская древесина обслуживала английскую «железнодорожную горячку» 40-х годов XIX века, точно так же, как тремя десятилетиями ранее русский металл обслуживал формирование нового машиностроения в «мастерской мира». Однако теперь сырьё везут со всех сторон — из Австралии, Южной Америки, Канады. Чем больше расширяется капиталистическая миросистема, тем богаче становятся источники сырья, тем шире для «центра» возможность выбора и тем острее конкуренция между странами «периферии».
По ввозу товаров в Соединённое Королевство в то время Россия занимала второе место, уступая лишь Франции, а в качестве поставщика сырья и продовольствия для «мастерской мира» была лидером. Среди стран, куда Англия вывозила товары, Россия занимала четвёртое место. К тому же изрядная часть русского товара, вывозившегося в Германию и Голландию, тоже, в конце концов, оказывалась на английском рынке. По реэкспорту колониальных товаров она делила первое место с ганзейскими городами Германии. Особое значение приобретал русский рынок в годы промышленных кризисов. Так в 1841–1842 годах на фоне общего спада мировой торговли ввоз английских товаров в Россию продолжал расти.
Англия оставалась не только основным торговым партнёром петербургской империи, но и её главным кредитором. Английский капитал участвовал в семи из десяти внешних займов, заключенных царским правительством в 1840–1860-х годах [Источники не сходятся в оценке общей суммы финансовых обязательств Российской империи. По оценке А.Д. Друяна, в 1841–1853 годах новых займов получено на 70.1 млн. серебром, а на уплату процентов и погашение прежних займов израсходовано 149.3 млн. руб.[439] По другим подсчётам, только в 1840–1849 годах взято займов на 101 млн. руб.[440] Особый интерес представляет запутанная история так называемого голландского займа. На Венском конгрессе Британия взяла на себя обязательство погасить часть кредита, взятого царским правительством на голландском финансовом рынке во время наполеоновских войн. Причём Лондон и Петербург обещали продолжать платежи даже в случае возникновения войны между двумя странами. Голландский король тоже взялся погасить часть займа, но лишь при условии, что Бельгия, присоединённая к его владениям по решениям конгресса, останется под его властью. После отделения Бельгии правительство Голландии платежи прекратило, но Англия продолжала выполнять свои обязательства — в результате сэкономленные царём средства пошли, по мнению Маркса, на подавление польского восстания]. Хотя большая часть средств была получена на лондонском финансовом рынке, царь брал в долг также у банкиров Берлина и Парижа.
Первая русская железная дорога, связавшая Петербург с Москвой, строилась при помощи иностранных займов. Требовались иностранные кредиты и на строительство железнодорожной линии на Варшаву. Большая часть денег была получена в 1840 году в Берлине, хотя участвовали в кредитовании проекта капиталы также из Англии и Голландии. Поскольку русское железнодорожное строительство всё больше зависело от берлинского финансового рынка, Пруссия не преминула воспользоваться своим влиянием, когда в Петербурге обсуждался проект железной дороги на Либаву. Эта дорога могла создать серьёзную конкуренцию прусской торговле, и под давлением Берлина царское правительство вынуждено было от него отказаться.
Несмотря на активное участие Пруссии, английский капитал играл решающую роль в первой волне русского железнодорожного строительства. По подсчётам советских историков, «доля английского капитала составляла на время подписки примерно половину общей суммы всех займов на финансирование железнодорожного строительства»[441]. Деньги, взятые взаймы русским правительством, часто оставались на Западе. На них закупалось железнодорожное оборудование в Англии и Североамериканских Соединённых Штатах. Чтобы поддержать свою кредитоспособность, петербургское правительство вынуждено было продавать своё золото Английскому банку.
Впрочем, во время кризиса 1847 года финансовые рынки в Лондоне и Париже сами стали нуждаться в русских деньгах. Европейский промышленный кризис затронул Россию весьма болезненно, но не сразу. На первых порах возникло ощущение, будто аграрно-сырьевая Россия оказалась в лучшем положении, чем западные страны, поражённые промышленным спадом. Русское сырьё и продовольствие были закуплены ещё до того, как разразился кризис. В итоге западные промышленники остались с горами нереализованной продукции, а русские поставщики — с наличными средствами. У царского правительства неожиданно обнаружились лишние деньги, и оно начало активно играть на рынке, скупая французские, английские, голландские, австрийские и прусские фонды. Промышленный спад 1847 года возродил в Европе славу России как «богатой страны», но, по ироничному выражению Маркса, свою славу она «должна была купить за наличные деньги»[442]. К тому же скупка царским правительством ценных бумаг в Лондоне и Париже происходила на фоне оттока английских капиталов из России. В итоге, по мнению Струмилина, изрядная часть русского золота, рухнувшего во время кризиса на лондонский рынок, принадлежала «уже не русскому царю, а английским капиталистам, проникшим уже давно в Россию, и было извлечено оттуда в опасный момент для спасения собственной страны от денежного кризиса»[443].
Уже следующий год показал, что «преимущества», которыми обладала российская экономика, были мнимыми. За спадом спроса на промышленную продукцию последовал катастрофический спад спроса на сырьё. Русский экспорт, по подсчётам Струмилина, разом снизился на 40%. Такой удар, по словам Струмилина, «не мог пройти бесследно для торговли и промышленности России»[444] [Для Струмилина кризис 1847 года оказывается серьёзной методологической проблемой. Ведь это — «бесспорное отражение мирового капиталистического кризиса в крепостнической России» (С. 475). Подобную зависимость можно объяснить существованием элементов капитализма, которые, по мнению Струмилина, были второстепенными. А признать, что не «буржуазные элементы», а сам крепостнический строй был глубоко интегрирован в мировую капиталистическую систему и был её важной частью, для советского академика было идеологически невозможно].
Страна испытала на себе все прелести своего «периферийного» положения в мировой экономике. В ситуации спада иностранные инвестиции начинают «репатриироваться» в страны «центра», где возникает острая нужда в деньгах, спрос на сырьё падает, а потребность в импорте промышленной продукции остаётся на достаточно высоком уровне. Избыток денег сменяется их катастрофической нехваткой. В 1848 году российский бюджет был сведен с дефицитом в 32 млн. рублей. Золотой запас, хранившийся в подвалах Петропавловской крепости, таял на глазах. Только за один год он сократился на 17%.
Важнейшим историческим последствием промышленного кризиса 1847 года стала волна революционных выступлений, прокатившихся по Европе в 1848–1849 годах. Правительство Николая I воспринимало эти события как прямую угрозу и настроено было активно участвовать в подавлении западных революций. Однако война стоит денег, а их не было. Здесь на помощь Петербургу в очередной раз пришёл Лондон. Разгром венгерской революции 1848 года был осуществлён русскими штыками, но на английские деньги. Средства на финансирование венгерского похода предоставил лондонский банк «Берингс», традиционно связанный с правительством и королевским двором. Банк ссудил царю 5 млн. фунтов (35 млн. рублей), необходимые для этой войны.
Итак, нельзя говорить, что в середине XIX века резко снизилась потребность Британии в русском сырье или нужда России в английских деньгах. И всё же положение дел существенно изменилось. С одной стороны, стратегическое значение русских поставок сокращалось по мере перехода от парусного к паровому флоту. А с другой стороны, росла конкуренция: товары, поставлявшиеся из России, могли быть доставлены из других мест. Зато в качестве рынка сбыта Россия и страны Ближнего Востока стали значить для английского капитала куда больше, чем в прежние десятилетия. Но именно здесь на его пути вставал русский промышленный протекционизм.
Протекционистская политика петербургского правительства оказалась серьёзной проблемой для английских экспортёров не только в самой России, но и в странах, так или иначе попадающих в сферу российского влияния. Возможность захвата русскими черноморских проливов становится настоящим кошмаром для английского капитала, работающего на Ближнем Востоке. Война носилась в воздухе уже в 30-е годы XIX века, причём, как отмечает Покровский, Россия выступала «в роли наступающей стороны»[445]. Так возникает пресловутый «восточный вопрос».
Острая конкуренция английских и русских промышленных поставщиков развернулась в Центральной Азии. По мере того, как Британская Индия расширялась на север, усиливалось и проникновение английских товаров на близлежащие рынки. В Бухаре и Хиве английские товары начали вытеснять русские. Торговая конкуренция, как обычно, соединилась с политическим соперничеством. Пока афганцы сопротивлялись попыткам британского завоевания, среднеазиатские ханства пытались сохранить независимость, обращаясь за защитой к русскому царю.
Выступая в качестве покровителя славян и православных, петербургское правительство стремилось установить если не прямой, то хотя бы косвенный контроль над территориями Юго-Восточной Европы, формально ещё подчинявшимися Оттоманской Порте. Русский протекционизм вставал и на пути английских товаров, шедших в Персию. Завоевание Кавказа закрывало для британской промышленности ещё один потенциальный рынок.
В начале 30-х годов XIX века влияние России на турецкие дела было столь велико, что вызывало панику в Лондоне. Оттоманская империя отчаянно пыталась удержать под своим контролем Египет, но терпела одно поражение за другим. В 1832 году войска египетского правителя Мухамеда Али двигались к Стамбулу. Вся оттоманская политическая система находилась под угрозой краха. В этих условиях султану не оставалось иного выхода, кроме как обратиться за помощью к давнему врагу — петербургскому императору, который предоставил Турции необходимые гарантии, а в крайнем случае, готов был и помочь войсками. Договор 1834 года давал России на территории Оттоманской Порты огромные привилегии.
Нетрудно догадаться, что для Британской империи подобное развитие событий было крайне нежелательным. Ещё в 1827 году русский и британский флот вместе сражались против турок под Наварином[446] [Покровский заметил, что «при Наварине русская эскадра под командой английского адмирала жгла турецкий флот»], а теперь в лондонской прессе писали о возможности военного столкновения с Россией. Однако прямого конфликта удалось избежать. Начавшиеся в Турции реформы означали поворот её политики в сторону Англии. «Во второй половине тридцатых годов, — пишет современный исследователь В.Н. Виноградов, — влияние России в Стамбуле начало резко падать, британское, напротив, находилось на подъёме. Реформаторы, по понятным причинам, обращали свои взоры не к отсталому самодержавному государству, а к тем странам, что привлекали экономической мощью, морским могуществом, политической устойчивостью, гибкой системой управления»[447]. Однако решающую роль всё же сыграли не идеологические симпатии, а торговля. С 1825 по 1835 год английский экспорт в Турцию вырос в два с лишним раза (что делало этот рынок особенно важным для Британии в эпоху, когда другие европейские страны, создававшие собственную промышленность, все более прибегали к протекционизму). В 1838 году была подписана англо-турецкая конвенция, создававшая ещё более благоприятные возможности для британского капитала. По выражению Виноградова, «дремуче-отсталой стране была навязана «свобода торговли» с первой промышленной державой того времени»[448].
Реформаторы, находившиеся под влиянием английской «манчестерской школы», были уверены, что свобода торговли приведёт Турцию к расцвету. Ожидаемого процветания не наступило. Между тем жертвой новой системы оказалась не только турецкая, но отчасти и русская промышленность. Хлынувший на турецкие рынки поток британских товаров создавал для русских слишком сильную конкуренцию. Что не менее важно, английские предприниматели имели больше денег. И в Турции, и в Средней Азии они могли продавать товары по «бросовым» ценам (как утверждали русские источники, даже себе в убыток), лишь бы завоевать на рынке господствующее положение.
«Причина наступившего заката влияния России, — заключает Виноградов, — крылась в неодолимой силе обстоятельств. Царизм ничего не мог противопоставить морскому и финансовому могуществу Великобритании, ассортименту западных промышленных товаров, притягательности буржуазной идеологии для турецких реформаторов. Он проиграл сражение без боя»[449].
Англии не понадобилось воевать с Россией в 30-е годы XIX века, ибо она могла добиться своих целей мирным путём. Но конфликт не был исчерпан. Английская промышленность отчаянно искала новые рынки и боролась за сохранение старых, а кризисы следовали один за другим. За кризисом 1836 года последовала депрессия 1841–1842 годов, сменившаяся непродолжительным подъёмом в 1843 году. Уже в 1847 году наступил новый спад.
Легко понять, что в таких условиях борьба против русского протекционизма становится одной из важнейших внешнеполитических задач Лондона. Британская дипломатия неоднократно призывала Петербург пересмотреть таможенные тарифы. Снижения русских пошлин добивалась и Пруссия, причём Берлину это удавалось лучше, чем Лондону.
Либералы-виги во главе с виконтом Палмерстоном традиционно стремились к сотрудничеству с Россией, но добиться от Петербурга необходимых уступок им не удавалось. Таможенный тариф 1841 года не облегчил доступ к русскому рынку, и Англия сразу стала добиваться его отмены. Договор 1842 года обеспечил обеим странам статус «наибольшего благоприятствования» во взаимной торговле, но не удовлетворил Лондон [Русско-британский договор 1842 года примечателен также тем, что стал шагом на пути к отмене Навигационных актов, выведя из-под них российские суда. Практического значения это не имело, ибо русский торговый флот был ничтожен, но прецедент имел огромное значение]. Россия продолжала защищать свою промышленность протекционистскими мерами, а Англия — бороться с ними. Вскоре после подписания договора консервативный британский премьер-министр Роберт Пиль имел весьма поучительную беседу с русским посланником Ф.И. Брунновым. Если верить донесению, которое дипломат отправил министру К.Н. Нессельроде в Петербург, британский лидер прочитал своему собеседнику целую лекцию о вреде промышленности. Пиль доказывал, что «Россия самой природой создана быть земледельческой, а не мануфактурной страной. Россия должна иметь фабрики, но не следует искусственным образом вызывать их к жизни посредством постоянного покровительства отечественной промышленности»[450]. После этого премьер-министр принялся сетовать на неблагодарность самих английских предпринимателей, которые никогда не ценят заботы о них правительства.
Усилия британской дипломатии дали лишь частичный результат в виде снижения пошлин в 1846 году, но это не могло удовлетворить английский промышленный капитал, сталкивавшийся с очередным кризисом перепроизводства. Новое снижение пошлин произошло в 1850 году, но опять не удовлетворило Лондон. Английский текстиль сталкивался на русском рынке с растущей конкуренцией, цены падали. В таких условиях даже пониженные пошлины оказывались достаточно тяжёлым бременем для английских промышленников.
Петербургское правительство, со своей стороны, готово было снижать пошлины лишь постепенно, удерживая импорт, по словам современников, «в границах, требуемых состоянием отечественных фабрик»[451]. В целом этот подход был достаточно эффективен. Правительство защищало отечественных фабрикантов, но не давало им почивать на лаврах. Особенно это показательно в случае с ткацкой промышленностью, находившейся в острой конкуренции с англичанами. «Снижение прибылей хлопчатобумажных фабрикантов в связи с тарифом 1850 г. было призвано заставить их активизировать свою деятельность на восточных рынках», — отмечают советские исследователи[452].
Легко догадаться, что такой подход не мог вызвать большого восторга в Лондоне. Незадолго до Крымской войны Бруннов сообщал в Петербург, что Англия примирилась бы даже с завоеванием русскими Турции, «если бы она не боялась русского тарифа»[453].
На протяжении 30-х годов XIX века в английском обществе разворачивалась борьба, исход которой в значительной мере предопределил очередной поворот русской истории. Речь идёт о противостоянии сторонников и противников «хлебных законов». Эти законы были введены в 1815 году, когда у власти в стране находилась партия тори, добросовестно отстаивавшая интересы землевладельцев. Стремясь защитить английское сельское хозяйство, парламент ввёл высокие пошлины, ограничивавшие ввоз иностранного зерна в Соединённое Королевство. По существу, это был компромисс. «Хлебные законы» вовсе не были запретительными: без импортного продовольствия стремительно развивавшаяся английская экономика обойтись уже не могла. Но сложившийся уровень цен оставлял на рынке достаточное пространство и для импортёров, и для местных производителей.
Ситуация радикально меняется в 30-е годы XIX века. Страны континентальной Европы одна за другой вступают на путь промышленной революции. Английские товары сталкиваются с возрастающей конкуренцией. Промышленные кризисы бьют по производству. Предприниматели стремятся снизить свои издержки, а потребность в импортном продовольствии растёт пропорционально развитию урбанизации.
Единственная возможность для британских промышленников снизить или хотя бы сдержать рост заработной платы, не провоцируя массового сопротивления рабочих, состояла в отмене протекционистских пошлин. В 1836–1837 годах во время промышленного кризиса пошлины были понижены, а в 1846 году отменены окончательно. За этим в 1849–1850 годах последовала отмена Навигационных актов. Отныне интересы промышленности для Британии были важнее торговой монополии. Капитализм вступал в новую эру.
Отмена «хлебных законов» и торжество «фритредерской системы» в Англии для России означали возможность резкого увеличения экспорта. Ожидания экономистов «фритредерской школы», пророчивших, что падение цен наступит немедленно вслед за отменой протекционистских тарифов, не оправдались. Сельское хозяйство зависит не только от рынка, но и от погоды. Неурожай 1847 года в Западной Европе был неслыханным счастьем для русского поместья. Разом поднялись и цены, и объём продаж. Двадцатилетний застой сменился бурным ростом. В закромах русских помещиков лежало изрядное количество зерна, которое они годами не могли реализовать. Теперь 10.5 млн. четвертей зерна были разом выброшены на мировой рынок. В конце 40-х и в начале 50-х годов XIX века доля зерна в российском экспорте увеличивается почти вдвое. Во время Крымской войны Маркс, ссылаясь на статистические данные, доказывал, что зависимость Британии от русского зерна сильно преувеличивалась. Однако его подводила неточность в документации: происхождение зерна фиксировалось в документах не по месту, где оно было выращено, а по стране, где его погрузили на корабль. Иными словами, русское зерно, погруженное для отправки в Англию в Кёнигсберге или Амстердаме, меняло свою «национальность».
Если считать цены 20-х годов XIX века за 100%, то к началу 60-х на берлинской бирже зерна рост цены на пшеницу составил 74%, а на рожь до 90%. В 1838 году вывезли из России 20 млн. пудов пшеницы, в 1851 — 22 млн. пудов, а в 1853 — уже 64.5 млн. пудов[454]. Мировой спрос на зерно был столь велик, что за границу легко сбывалась и рожь, которая в России считалась «мужицким хлебом» и выращивалась крестьянами для собственного потребления и местного рынка. С развитием экспорта росли хлебные цены и внутри России. «Золотой дождь», обрушившийся на страну, открывал новые возможности для развития промышленности. Уже в предыдущие десятилетия в Россию начался ввоз промышленного оборудования. Теперь импорт машин приобретает массовый характер. Причём везут не только из Британии, но также из Франции и Бельгии. Налицо все признаки начинающегося промышленного переворота. Происходит замещение импорта. Вместо того чтобы ввозить готовые изделия, начинают покупать оборудование и налаживать производство на месте.
Но одновременно резко возросла и конкуренция на мировом рынке. Официальный журнал Министерства внутренних дел констатировал в 1854 году, что «соперничество для русских портов, и в особенности для южных, неимоверно усилилось»[455].
Международное разделение труда в очередной раз менялось. Промышленная революция начала затрагивать сельское хозяйство. Возникает возможность дёшево производить в «центре» продукцию, которую раньше выгоднее было получать с «периферии». Список государств, экспортировавших зерно, начал быстро расти. Экспортировали зерно Придунайские княжества, Египет, Соединённые Штаты, затем на рынок вышли Канада и Аргентина. «Место России на европейском хлебном рынке оспаривалось целым рядом буржуазных стран — европейских и неевропейских, — пишет Покровский, — и соперничество с ними вело неизбежно к тому же выводу: необходимости перехода к буржуазным отношениям в самой России»[456].