И русско-японская война 1904–1905 годов, и Первая мировая война были закономерным результатом накопившихся противоречий между ведущими мировыми и региональными державами. Соперничество между «старыми» и «новыми» империями неизбежно вело к вооружённому столкновению. Этого столкновения ждали уже начиная с 80-х годов XIX века. Германия, Япония и другие державы, опоздавшие к разделу мира, но накопившие мощный военно-промышленный потенциал, стремились исправить положение с помощью силы. «Старым» империям, к числу которых относилась теперь и Россия, надо было защищаться. Дипломатам несколько раз удавалось отсрочить войну, но предотвратить её было не в их силах.
Между тем, для России, отстававшей в экономическом развитии от своих более динамичных соперников, но всё ещё сохранявшей серьёзную военную силу, выгодно было именно приблизить конфликт. Агрессивное поведение русского правительства на Дальнем Востоке в 1904 году, приведшее к столкновению с Японией, а затем на Балканах в 1912 и 1914 годах, обострение отношений с Австро-Венгрией, ставшее, в конечном счёте, толчком к мировой войне, — это были отнюдь не случайные ошибки царской дипломатии.
Война обернулась катастрофическими военными поражениями, потрясшими до основания не только государство, но и общество. После трёх лет непрерывных военных неудач, потеряв более миллиона человек убитыми, русская армия из силы, являвшейся традиционной опорой режима, превратилась в деморализованную массу, легко воспринимающую революционную пропаганду. Царизм рухнул, казалось, погребя под своими обломками саму Россию. Буржуазия пережила самодержавие всего на несколько месяцев. Отсталый капитализм и царская бюрократия оказались обречены на совместную гибель: друг без друга выжить они уже не могли.
Буржуазия не смогла построить новый порядок на руинах старого, не могла предотвратить социальный, экономический, политический хаос. Короче, она так и не стала полноценным правящим классом.
Демократическая республика, возникшая на руинах царизма, не смогла продержаться и года, на смену ей пришла «республика Советов», порождённая революционной стихией в гораздо большей мере, нежели политической волей победившей большевистской партии. Другое дело, что и «республика Советов» не могла долго существовать в своей первоначальной форме, уступив место партийной диктатуре большевиков. «Власть Советов» сделалась «советской властью».
Перенос столицы из Петрограда в Москву и переезд правительства в Кремль символически подвели итог целому периоду русской истории, начавшемуся с Северной войны Петра Великого и завершившегося поражением в Первой мировой войне. Двухвековая стратегия интеграции России в капиталистическую миросистему породила, в конечном счёте, революцию, направленную как против петербургской России, так и против всей миросистемы, частью которой был русский царизм.
Подводя итоги революции, Ленин писал: «Что если полная безвыходность положения, удесятеряя тем силы рабочих и крестьян, открывала нам возможность иного перехода к созданию основных посылок цивилизации, чем во всех остальных западноевропейских государствах?»[637]. Действительно, и сама революция, и приход к власти партии большевиков, возглавляемой Лениным, были следствием кризиса миросистемы и краха российских элит, вписанных в эту систему.
Марксисты-большевики с их чёткой организацией и верой в свою историческую миссию оказались, по существу, единственной партией, способной навести порядок в стране, переживающей распад экономической и социальной системы. Большевики, в отличие от меньшевиков, были не просто идеологически более радикальным крылом социал-демократии (идейный радикализм был свойствен и многим меньшевистским лидерам). Их сила состояла как раз в способности действовать в интересах своей социальной базы, не задумываясь о тонкостях теории. Действовать быстро, зачастую жестоко.
Социал-демократия в России с самого начала представляла как бы альтернативный вариант модернизации. Если либералы пытались опереться на относительно цивилизованную часть верхов, то марксисты находили поддержку в наиболее современной части низов — промышленных рабочих в крупных городских центрах и городской интеллигенции. Данные социальные слои, будучи порождены развитием промышленности и распространением европейских форм культуры, одновременно не были связаны, в отличие от буржуазии, со старым режимом, а следовательно, в гораздо большей мере были готовы возглавить новую модернизацию.
Это объясняет как сильные, так и слабые стороны большевистской политики. С одной стороны — решительную защиту интересов города, с другой — недоверие и враждебность к патриархальной деревне. Потребовалось около года Гражданской войны, сопровождавшейся на первых порах тяжёлыми поражениями для большевистских сил, чтобы новое правительство увидело в мужике не дикаря, которого надлежит цивилизовать, если надо — с помощью пушек и пулемётов, а союзника в социальной революции. Большевики были партией города, их власть с первых же месяцев была не столько «диктатурой пролетариата», направленной против поверженной буржуазии, сколько диктатурой города над деревней.
Приход большевиков к власти был вполне закономерен. Отсюда, однако, не следует, будто сами большевики были вполне готовы к власти. Четыре года небывало жестокой Гражданской войны, экономическая разруха и социальный хаос в стране в значительной мере дезорганизовали стан победителей. Экономическая политика партии Ленина и Троцкого в 1917–1919 годах была скорее реакцией на сложившиеся обстоятельства, нежели осуществлением какого-то заранее сформулированного и продуманного проекта.
Известный большевистский экономист Е.А. Преображенский подчёркивал, что национализация промышленности в условиях разрухи была в значительной степени вынужденной мерой. О том же писал и Покровский. В самом деле, распад рынка и стремительный рост цен на продовольствие сделали любое промышленное производство нерентабельным. Как отмечал Преображенский, «бывали случаи, когда коммерческая стоимость продукции была ниже даже зарплаты»[638]. В таких условиях частная промышленность существовать не может, и производство должно было перейти к хозяину, который не просто не нуждался бы в прибылях, но мог бы работников ещё и подкармливать. Таким хозяином могло быть только государство. Национализация оказывалась единственным способом сохранения национального технологического и производственного потенциала, сохранения кадров. В свою очередь, принудительное изъятие хлеба в деревне становилось единственным способом сохранения городов. Неслучайно первые проекты подобного рода были предложены ещё при царском правительстве, когда стало ясно, что привычный хозяйственный механизм дезорганизован войной, а снабжение городов продовольствием под угрозой. Ни царская администрация, ни продержавшееся несколько месяцев Временное правительство на это не решились, и это в значительной мере предопределило их гибель. Власть оказалась в руках у единственной партии, которая, не испытывая ни малейших колебаний, готова была изъять продовольствие.
Позднее либеральные советские историки и публицисты не раз обрушивались на политику «военного коммунизма» 1918–1920 годов, видя в ней прообраз сталинского террора или просто порождение утопических фантазий. Между тем, работа Ленина «Очередные задачи советской власти», написанная сразу после того, как большевиками было сформировано их первое правительство, доказывает, что «военный коммунизм» вовсе не планировался заранее. В начале 1918 года Ленин всё ещё надеялся, что удастся навести порядок в экономике, опираясь на рыночные методы, аналогичные тем, что были применены большевиками позднее, в 20-е годы. Но эта попытка закономерно провалилась. Система денежного обращения окончательно рухнула, спрос на промышленные товары (за исключением, разумеется, оружия) упал до минимума, торговый обмен между городом и деревней стал невозможен.
«Решить задачу снабжения населения хлебом в громадной стране с худыми средствами сообщения, с разъединённым крестьянством было неимоверно трудно… — писал Ленин в апреле 1919 года. — Вспоминая все заседания Совета Народных Комиссаров, скажу: не было ни одной задачи, над которой бы так упорно работала Советская власть, как над этой задачей»[639]. Характерно, что в данном случае Ленин отходит от привычных для него классовых категорий и говорит не о «пролетариате», а о «населении» вообще. Но о каком населении идёт речь? Ясно, что не о крестьянах, которые сами себя хлебом обеспечивали, а о городском населении.
По сути дела, Гражданская война в 1918–1921 годах велась не только и не столько между красными и белыми, сколько между городом и деревней.
Чтобы прокормить горожан, продовольствие надо было ИЗЪЯТЬ в деревне, опираясь на военное превосходство города. В противном случае городская экономика была бы просто ликвидирована (как это и предсказывалось в «Крестьянской утопии» Чаянова). В свою очередь, методы, применявшиеся «современным» и «цивилизованным» городом в отношении «дикой» деревни, оказались столь грубы и жестоки, что вызвали массовый переход крестьян на сторону антибольшевистских сил, эскалацию Гражданской войны и в итоге потребность в ещё более жёсткой диктатуре. Иными словами, жестокость и насилие, вызванные экономической необходимостью, усугублялись некомпетентностью и предрассудками самих городских революционеров. Большевиков спасло то, что белогвардейские лидеры, не имея чёткого представления о происходящих в деревне процессах и пытаясь восстановить привилегии старых правящих слоёв, также оттолкнули от себя крестьян. Из двух зол деревня выбрала меньшее и к концу 1919 года в основном перешла на сторону изрядно поумневших большевиков.
Опыт катастрофических военных поражений 1918 года многому научил Ленина и его правительство. С крестьянством начинали считаться. И всё же деревня оставалась для большевистских лидеров чуждой и потенциально враждебной силой, с которой можно найти общий язык, но невозможно полностью объединиться. В конечном счёте, городские рабочие и интеллигенция, обеспечившие успех большевиков в Гражданской войне ценой невероятных усилий и жертв, сами оказались в положении социальных заложников военно-бюрократического аппарата. Этот аппарат, созданный для обеспечения диктатуры города над деревней, быстро обрёл самостоятельные интересы, подчинил себе «передовые» городские слои, ради защиты которых он был сформирован. К началу 20-х годов разросшаяся бюрократия уже окончательно стала главной опорой и сердцевиной нового режима.
Победив в Гражданской войне, большевики перешли к новой экономической политике (нэпу), предусматривавшей сочетание централизованного управления государственной промышленностью и развитие свободного рынка, особенно в сельском хозяйстве. В 1918–1920 годах крестьяне, получив землю, обнаружили, что не могут распоряжаться произведённой на ней продукцией — город через систему «продразвёрстки» принудительно забирал всё необходимое. Новая экономическая политика, пришедшая на смену «военному коммунизму», началась с замены «продразвёрстки» продовольственным налогом. Большая часть зерна теперь оставалась в руках крестьян и поступала на рынок. Сельские хозяева получили, наконец, то, за что боролись. И земля, и её продукты принадлежали им.
Переход к рыночной экономике в 1921–1922 годах не только не остановил бюрократизацию режима, но, напротив, ускорил её [Политолог Алла Глинчикова указывает, что после революции взамен прежних министерств было создано всего 4 народных комиссариата, и, напротив, «в 20-е годы начался резкий рост управленческого аппарата»[640]]. В годы «военного коммунизма» власть большевиков на местах была деспотической, но не бюрократической. Весь аппарат местного революционного комиссара мог состоять из нескольких матросов с пулемётом; все их функции сводились к тому, чтобы отнять у мужиков зерно и доставить в голодающий город. В одном месте они зверствовали, в другом действовали крайне либерально — по настроению. Никаких бумаг и инструкций не было, а если и были, их никто не выполнял и не читал. Проблемы отчётности и деловой переписки просто не существовало. Иногда задним числом местных революционных лидеров расстреливали за самоуправство или, наоборот, с повышением переводили в центр (порой за одни и те же действия). Петроградские постановления не действовали в Москве, московские — в Киеве. На территории бывшей Российской империи установилось сразу несколько Советских республик, зачастую имевших разные политические правила [Наиболее «либеральным» был политический режим Дальневосточной республики, где ещё в 1922 году небольшевистские социалистические партии не только открыто действовали, но и участвовали в системе управления. Ленин предлагал коалицию большевиков и меньшевиков в качестве политического решения для захваченной Красной армией Грузии, но не получил поддержки в руководстве собственной партии]. Ожесточённое преследование врагов революции сопровождалось не только острыми дискуссиями внутри партии, но и легальной деятельностью некоторых групп оппозиционных социалистов: левых меньшевиков, части анархистов, коммунистов-революционеров, «боротьбистов» на Украине и т.д. Неправительственные газеты то закрывались, то снова выходили, цензуру то вводили, то снова отменяли.
С переходом к новой экономической политике (нэпу) всему этому был положен конец. Фракции в большевистской партии были запрещены, легальная оппозиция в Советах — ликвидирована. Волна репрессий против оппозиционных социалистов в 1921–1922 годах стала первым признаком «нормализации» политической жизни и появления новых задач у репрессивного аппарата. На первый план выходила уже не борьба с контрреволюцией, а подавление непоследовательных и инакомыслящих в собственном стане. Аппарат чувствовал свою власть и стремился закрепить её.
Самостоятельные советские республики — Украина, Белоруссия, Закавказская федерация — утратили формальную независимость и в 1922 году были официально объединены в единый Советский Союз. Бесспорно, ленинский проект равноправной федерации был куда демократичнее проекта Сталина, требовавшего превратить бывшие независимые государства в автономии в составе России, полностью подчинив национальные окраины власти Москвы. Несомненно и то, что существовала естественная потребность в объединении. Рабочие и крестьяне Украины и Белоруссии, поддержавшие большевиков в ходе Гражданской войны, прекрасно отдавали себе отчёт в том, что именно победа «красных» означает воссоединение с Россией. Однако формирование единого союзного аппарата было важной вехой в становлении новой бюрократической элиты.
Произошло и упорядочение партийного аппарата. В начале революции ленинцы, окончательно порвав с социал-демократией, переименовали себя из Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков) в Российскую коммунистическую партию (большевиков). В 20-е годы партия переименовалась ещё раз: из «российской» во «всесоюзную». Каждая перемена имени закрепляла изменение внутреннего состояния организации. Новая ВКП(б) была гораздо более жёсткой структурой, чем подпольно-оппозиционная РСДРП(б) или революционная РКП(б). Складывалась организация, тесно связанная с государственным аппаратом и системой хозяйственного управления.
Создание СССР означало резкую централизацию административной власти в Москве. Аппарат управления упорядочивался и рос. Новая экономическая политика позволяла укрепить бюрократическую структуру. В отличие от времён «военного коммунизма» теперь главным было не принуждение, а «учёт и контроль». А это означало формирование многочисленных ведомств. Надо было взимать налоги, следить за единым исполнением законов на всей территории страны. Всё это было естественным переходом к нормальному функционированию государственного механизма, но одновременно не могло не укреплять позиции бюрократии. В этом смысле ленинский проект «рынка без демократии» создавал предпосылки для сталинской «диктатуры без рынка».
Главная историческая задача — модернизация страны — по-прежнему оставалась невыполненной. Восстановление порядка в 20-е годы позволило приблизиться к дореволюционному уровню и в некоторых отраслях даже превзойти его. Валовая продукция промышленности в 1926 году составила 11.083 млн. рублей по сравнению с 10.251 млн. рублей в 1913 году, причём в тяжёлой промышленности довоенный уровень был превышен на 16.5%[641]. Но следует помнить, что «достижения» царской России даже в годы промышленного подъёма были весьма относительными, а 13 лет, потерянные для экономического развития, надо было как-то наверстывать.
Парадоксальным образом революция 1917 года, выключив Россию из мировой системы, превратила её из периферийной страны в отсталую. Представление об «отсталости» как корне проблем предполагает «ускорение» развития, что, в свою очередь, требует более активного вовлечения в мировую экономику и более массовой продажи ресурсов на мировом рынке. Но это, в свою очередь, лишь усиливает зависимость. Модернизация представляется её идеологам чем-то вроде гонки, в которой, естественно, есть первые и последние. Это похоже на соревнование бегунов или забег лошадей на ипподроме. В подобном состязании всегда можно оценить, почему кто-то из участников вырвался вперёд или, напротив, отстал. Однако отношения между центром и периферией строятся по совершенно иному принципу. Именно ресурсы, предоставляемые периферией, ускоряют «бег» центра. История русской чёрной металлургии XVIII века и зернового хозяйства в XIX веке являются наглядными примерами этого. Чем более активно периферия участвует в «соревновании», тем больше она отстаёт и тем более способствует «отрыву» Запада. С другой стороны, все фазы, проходимые Западом, повторяют и страны периферии, не столько с отставанием, сколько в иной форме. Иными словами, это не отношения двух самостоятельно бегущих участников гонки, а, скорее, отношения всадника и лошади. И всадник, и лошадь прибывают в одно и то же место к одной и той же цели, только в разном состоянии. Лошадь не может ни выбрать цель, ни обогнать всадника, не сбросив его с себя. Советская модернизация и была, по существу, такой попыткой сбросить всадника, продолжая бег в прежнем направлении.
Советская промышленность уже не обслуживала накопления капитала на Западе, но возникал вопрос о том, где взять собственный капитал, необходимый для того, чтобы догнать «передовые страны». Теоретики большевизма оказались поставлены перед двойным вопросом: как осуществить модернизацию, одновременно борясь за идеологическую цель партии — переход к социализму. Марксистская традиция предполагала торжество социализма в развитых индустриальных странах, практика русской революции заставляла подойти к проблеме с другого конца. Модернизация и социалистические преобразования должны были не следовать друг за другом, а происходить одновременно.
Н.И. Бухарин, быстро ставший главным идеологом партии после смерти Ленина, утверждал, хоть и с некоторыми оговорками, что социализм может быть построен в одной отдельно взятой отсталой стране, к тому же относительно безболезненно и постепенно. Главные враги революции уже побеждены, а новые социальные противоречия, возникающие в России после победы большевиков, не особенно серьёзны. Ссылаясь на Ленина, Бухарин постоянно напоминал, что «конфликт рабочего класса с крестьянством вовсе не неизбежен»[642]. Известный нажим на деревню надо продолжать, чтобы получить дополнительные ресурсы для индустриализации, но главным стимулом промышленного развития должен стать рыночный спрос.
Лёгкая промышленность, по Бухарину, должна была развиваться в первую очередь, но темпы индустриализации — зависеть от ёмкости внутреннего, преимущественно крестьянского рынка. Иными словами, Бухарин надеялся повторить путь, которым шло становление индустриального общества в Англии и Соединённых Штатах, причём с минимальными конфликтами. Однако Англия развивалась в условиях мировой монополии. У неё почти не было конкурентов, она на целую эпоху опережала своих соперников, оставаясь в течение почти всего XIX века «мастерской мира». Уже к концу столетия её догнали Германия и США. Темпы развития экономики увеличились с обострением международной конкуренции, технология стала обновляться чаще. Страны, которые медленно наращивали свой промышленный потенциал, оказывались обречены на хроническое «структурное» отставание. Главную роль играло уже не количество заводов, а их «качество», применяемая на них технология.
Концентрация капитала в государственном секторе позволяла ускорить темпы роста. Британии потребовалось более столетия для создания своего экономического потенциала. Россия могла бы двигаться быстрее в два или три раза, но и этого было недостаточно в XX веке. Между тем историческая обстановка оставляла мало шансов для повторения «западного» пути.
Позднее советские идеологи обосновывали необходимость высоких темпов индустриализации военной угрозой с Запада. Угроза войны была совершенно реальна, и последующие события подтвердили это. Но с точки зрения международной ситуации 20-х годов перспектива новой мировой войны всё же не была неизбежной. Фашизм в Германии ещё не победил, а единый фронт левых сил ещё мог предотвратить приход Гитлера к власти. Однако даже если бы не было военной угрозы, темпы индустриализации надо было форсировать. Этого требовала сама социальная база большевизма.
После поражения в войне и революции, новое государство создавалось на территории России не только с новой идеологией и радикально изменившейся элитой. Большевики как политическое движение вышли из недр российского прогрессизма, видевшего цель общественного развития в «преодолении отсталости». Однако, в отличие от своих буржуазных предшественников, они отлично осознали ограниченность и неэффективность всех предыдущих попыток модернизации. Не провались эти попытки, большевики никогда не пришли бы к власти.
Социальной базой большевизма был рабочий класс и, в более широком смысле, индустриальный город, интересы которого они в 1917–1920 годах отстаивали жёстко и бескомпромиссно. В результате большевистское руководство оказалось поставлено перед необходимостью продолжать индустриализацию, начатую Витте и Столыпиным, опираясь на новые отрасли, которые были созданы в начале XX века, но делать это совершенно иными методами и темпами.
Революция 1917 года сопровождалась выключением России из мировой экономики [В данном случае наиболее точно было бы применить используемый Самиром Амином термин de-linking[643]]. Подобный путь отнюдь не был предусмотрен большевиками. Но сама мировая система была дезорганизована мировой войной. В условиях, когда в самой России привычная хозяйственная жизнь стала невозможной, система старых отношений между городом и деревней рухнула, участие страны в международном разделении труда свелось к минимуму. Отмена большевиками царского долга разорила массу мелких французских буржуа, но финансовые рынки Парижа и Лондона прекрасно сознавали, что подобные долги всё равно выплачены быть не могут. Эти долги, так или иначе, предстояло списать вместе с другими издержками войны.
Для того чтобы ускорить развитие, России требовалось пересмотреть характер своих отношений с миросистемой. Парадоксальным образом события войны облегчили эту задачу. Россия не вырывалась из мировой системы, а лишь отказалась вернуться на прежнее место в начале 20-х годов, когда система начала после войны восстанавливаться.
Большевистская революция, национализация промышленности и отмена царского долга выключили Россию из глобального процесса накопления капитала, но не из мирового рынка. Более того, именно с участием в мировом рынке связывались лидерами страны надежды на ускоренную индустриализацию. Обойтись без закупки оборудования и переноса технологий страна, вставшая на этот путь, не могла. В 20-е годы русское зерно возвращается на мировой рынок, но большевистские экономисты жалуются на «всё ещё ничтожные размеры экспорта»[644].
Вопреки представлениям более позднего времени, новая экономическая политика отнюдь не привела сразу к бурному подъёму аграрного производства. Точнее, рост сельского хозяйства был неравномерным, ситуация резко менялась от губернии к губернии. Если на юге России и на Украине наблюдался определённый прогресс, то применительно к северным областям исследователи вынуждены писать о «натурализации сельского хозяйства в начальный период нэпа»[645].
Неудивительно, что большевистское правительство вынуждено было и после 1921 года оказывать постоянный нажим на село для того, чтобы получить необходимые для внешней торговли товары.
Экспорт зерна должен был профинансировать приобретение необходимой техники. А отключение Советского Союза от мирового рынка капитала позволяло прекратить вымывание из страны ресурсов, сконцентрировать все средства на основных задачах.
Эта программа, по существу, объединяла всех лидеров партии — не только «центриста» Сталина и «правого» Бухарина, но даже и левую оппозицию Троцкого, которая не видела альтернативы выходу на мировой рынок. Разногласия были лишь в вопросе о том, как взять зерно. Если Бухарин, поддержанный на тот момент Сталиным, стремился развивать независимые крестьянские хозяйства, то Троцкий, напротив, говорил об угрозе формирования сельской буржуазии и стремился получить зерно путём «давления на кулака».
Главным экономистом «левых» был Е.А. Преображенский, выступивший с собственной теорией «первоначального социалистического накопления». По его мнению, индустриализация не может обойтись без изъятия ресурсов из деревни. По отношению к «социалистическому» городу, «мелкобуржуазная» деревня должна играть ту же роль, что периферия по отношению к центру в период первоначального накопления при капитализме. «Чем более экономически отсталой, мелкобуржуазной, крестьянской является та или иная страна, проходящая к социалистической организации производства, чем менее то наследство, которое получает в фонд своего социалистического накопления пролетариат данной страны в момент социальной революции, тем больше социалистическое накопление будет вынуждено опираться на эксплуатацию досоциалистических форм хозяйства…» Иными словами, «государственное хозяйство не может обойтись без эксплуатации мелкого производства, без экспроприации части прибавочного продукта деревни и ремесла»[646].
Практически это «изъятие» осуществляется через железнодорожные тарифы, денежную эмиссию, кредитную политику государственных банков, а главное — через торговлю. В данном случае Преображенский опирался на уже существовавшую в нэповской России практику. Продовольственный рынок был разделён на плановый и частный. Одну часть зерна государство закупало у крестьян и коллективных предприятий по твёрдым ценам, другую крестьяне реализовывали самостоятельно. Легко догадаться, что государственные закупки велись по заниженным ценам, что признавалось и левой оппозицией, и сторонниками Бухарина. Естественно, занижение цен в плановом секторе экономики деревня пыталась компенсировать, повышая цены на свободном рынке, но государство и здесь имело преимущество: завышая цены на промышленные товары, оно отбирало назад часть средств, полученных крестьянами в частном секторе. Всё это называлось «ножницами цен», или просто «данью», которую село должно было платить городу во имя индустриализации [Часть продовольствия изымалась за счёт натурального налога, причём деревня делала всё возможное, чтобы уменьшить количество сдаваемого государству зерна. «Сдавать скот было выгоднее, чем хлеб, — отмечают вятские историки. — При уплате налога один пуд ржи можно было заменить 8 фунтами говядины, баранины или 6 фунтами свинины»[647]. Поведение крестьянства вполне соответствовало логике, описанной Чаяновым: «При нехватке и дороговизне кормов крестьяне, как правило, не пытались компенсировать высокую себестоимость продуктов животноводства повышением цен на них, а, напротив, стремились поскорее избавиться от скотины, содержание которой становилось им не по карману, распродавая её за бесценок. В случае угрозы неурожая крестьяне также довольно быстро избавлялись от «лишнего» скота, чтобы запастись хлебом и, таким образом, застраховать себя от голода» (там же)].
Преображенский подчёркивает, что политика цен в государственном секторе должна быть построена таким образом, чтобы, покупая промышленные товары, деревня субсидировала промышленность. В свою очередь, «социалистический протекционизм» должен защищать отечественные предприятия, а монополия внешней торговли позволит реализовать дешёвую сельскую продукцию по ценам мирового рынка и получить «добавочную прибыль». Тем самым внешняя торговля подставляет мелкое крестьянское производство «под насос социалистического накопления»[648].
Подобные формулировки вызвали возмущение Бухарина, который заявил, что называть отношения города и деревни «эксплуатацией» означает «назвать пролетариат эксплуататорским классом». Сказать такое значит «упустить всё своеобразие процесса, не понимать его объективное значение, играть в аналогии», а также высказывать взгляды, грозящие «погубить рабоче-крестьянский блок»[649].
При этом, однако, Бухарин вовсе не высказывал каких-либо иных предложений относительно того, где взять средства для развития промышленности. Как только речь заходила о «ножницах цен» между сельскохозяйственной и промышленной продукцией, он с неожиданной лёгкостью соглашался с Преображенским: «Да. Это не подлежит никакому сомнению»[650].
Для Бухарина проблема не в политике, а в идеологии. Делать можно, нельзя об этом говорить. Можно изымать средства, но недопустимо называть это «эксплуатацией». Можно осуществлять перераспределение ресурсов между городом и деревней, но недопустимо объявлять это государственной стратегией.
В свою очередь, Преображенский тоже не настаивает на массовой экспроприации деревни. Сделать это значило бы, по логике радикального экономиста, зарезать курицу, несущую золотые яйца. Как раз, наоборот, мелкое хозяйство надо поддерживать, чтобы можно было на протяжении длительного периода времени развивать промышленность за его счёт. Сравнивая «первоначальное социалистическое накопление» с первоначальным накоплением капитала, он подчёркивает, что пролетариат по отношению к деревне (внутренней периферии) покажет себя гораздо лучше, чем буржуазия по отношению к колониям: «Задача социалистического государства заключается здесь не в том, чтобы брать с мелкобуржуазных производителей меньше, чем брал капитализм, а в том, чтобы брать больше из ещё большего дохода, который будет обеспечен мелкому производству рационализацией всего, в том числе и мелкого хозяйства страны»[651].
Если внимательно присмотреться к тексту Преображенского, обнаружится, что он не предлагает каких-то новых радикальных мер. По существу, он лишь обобщает и теоретически обосновывает то, что и так делалось советской властью при полном одобрении того же Бухарина. Дискуссия между «левыми» и «правыми», таким образом, касалась не столько основных принципов экономической политики, сколько её радикализма и её идеологического обоснования. «Правые» призывали к умеренности и осторожности, «левые», напротив, требовали проводить ту же линию более жёстко. «Правые» стремились влиять на деревню уговорами и обещаниями, «левые» более склонны были её запугивать (при этом честно и откровенно характеризуя свои действия как «эксплуатацию»). Но ни те, ни другие не видели этой политике альтернативы.
Хотя Бухарин говорил о построении «социализма в одной стране», а лидеры «левых» такую постановку вопроса категорически отрицали, оба участника дискуссии явно исходили из того, что России предстояло решать свои проблемы самостоятельно, не дожидаясь того, как мировая революция изменит природу глобальной системы. При этом, однако, очевидно, что обойтись без мирового рынка ни та, ни другая стратегия не могут. Изъятые в деревне средства должны быть реализованы и превращены в машины, оборудование, технологии, металл для промышленности. Сделать это в массовых масштабах можно только через посредство мирового рынка.
Между тем в мировой экономике в очередной раз происходили процессы, которым предстояло резко изменить российскую ситуацию. Надвигалась Великая депрессия.
На XV съезде партии, прошедшем в декабре 1927 года, линия Бухарина явно доминировала. В резолюциях съезда говорилось, что центральной фигурой деревни стал середняк. Если буржуазное развитие деревни приводит к поляризации крестьянского населения (часть нищает и превращается в пролетариев, а другие, напротив, обуржуазиваются), то советская власть породила ситуацию, при которой бедняки, получив землю и поддержку государства, стали укреплять свои хозяйства, становясь середняками. Провозглашая целью партии в деревне борьбу с кулаком (в котором видели представителя сельской буржуазии), резолюции съезда не предусматривали никаких насильственных мер. Напротив, речь шла о постепенном развёртывании кооперации среди середняков, причём лишь в перспективе речь шла о переходе «на основе технической реконструкции и объединения распыленных крестьянских хозяйств — к крупному коллективному хозяйству»[652].
Съезд постановил, что «неправильно было бы отказываться от привлечения средств из деревни к строительству индустрии», но переусердствовать в этом направлении значило бы идти на «политический разрыв с крестьянством» и поставить под угрозу развитие собственного внутреннего рынка, сырьевой базы производства[653].
Государству в сельском хозяйстве отводилась главным образом «планово-регулирующая роль», опирающаяся на «рост влияния социалистических элементов в самой деревне»[654]. При этом специально подчёркивали, что надо преодолевать техническую отсталость сельского хозяйства, из-за которой страна не может вывозить достаточное количество зерна на экспорт, являющийся «базисом импортных операций, необходимых для быстрейшей индустриализации страны и дальнейшего подъёма самого сельского хозяйства»[655].
Резолюции XVI партийной конференции, прошедшей в апреле 1929 года (совсем незадолго до начала Великой депрессии на Западе), были ещё более умеренными. В них особо подчёркивалось, что ни о каком принудительном объединении середняцких хозяйств речь не идёт. «Крупное общественное хозяйство не противопоставляется индивидуальным бедняцким и середняцким хозяйствам как враждебная им сила, а смыкается с ними как источник помощи им, как пример преимущества крупного хозяйства, как организатор содействия им в деле постепенного объединения их в крупное хозяйство»[656]. О «помощи» государства и коллективных предприятий индивидуальному хозяйству середняка в резолюциях конференции говорится неоднократно и подробно.
Таким образом, советской власти приходилось балансировать, искать компромиссные решения, пытаясь удержать «золотую середину» между развитием промышленности и сохранением лояльности деревни. В подобной ситуации не могли не возникнуть острые противоречия в руководстве. Борьба фракций обострялась, закончившись разгромом левой оппозиции. Тем не менее её взгляды продолжали сохранять существенное влияние в партии.
Первый пятилетний план, окончательно одобренный в апреле 1929 года, был достаточно радикален, предусматривая резкое ускорение индустриализации, но и он не предусматривал резкого преобразования деревни. Очень скоро, однако, события внесли свои коррективы в планы советского руководства. И события эти были как внутренними, так и международными. Шаткое равновесие нэповской системы рухнуло под ударами двойного кризиса.
Политика обкладывания деревни «данью» в пользу индустриализации начала давать серьёзные сбои к концу 20-х годов. Чем больше государство снижало закупочные цены на зерно, тем труднее было проводить плановые хлебозаготовки. Крестьяне сокращали посевы зерновых, переходя к производству других, более выгодных культур. В результате возникал не только дефицит продовольствия в быстро растущих городах, но и дефицит валюты. При всей своей остроте зерновая проблема, не была бы столь болезненной для советской власти, если бы зерно не было основным экспортным товаром. Как говорил Бухарин, чтобы развивать промышленность, надо платить за импорт оборудования «сельскохозяйственной валютой»[657]. В результате руководство страны не могло ни резко увеличить закупочные цены, ни допустить существенного сокращения производства пшеницы.
В 1927 году разразился кризис хлебозаготовок. На частном рынке происходит стремительный рост хлебных цен. Подобного поворота событий следовало ожидать. На протяжении 1925–1928 годов большевики регулярно снижали государственные закупочные цены на зерно, выжимая ресурсы для экспорта. В 1928 году неурожай на Северном Кавказе привёл к явному недобору ржи и пшеницы. Закупочные цены повысили, но даже теперь они оставались на 4% ниже, чем в 1925–1926 годах. Разрыв между ценами планового и частного секторов составил 202%[658].
Позднее, анализируя кризис хлебозаготовок, экономист Андрей Колганов отметил здесь явно несчастное стечение обстоятельств, которое, однако, было закономерно подготовлено предшествующей политикой: «Может быть, все эти обстоятельства не сказались бы столь ощутимо на обстановке хлебозаготовок, если бы не два фактора. Первый — хотя сокращение планового хлебооборота и размеров планового снабжения хлебом городского населения было незначительным, это произошло в условиях быстрого роста промышленности и численности городского населения, предъявляющего возрастающий спрос на продовольствие. Именно это вызвало скачок цен частного рынка. Второе — связанное с острым дефицитом ресурсов для внутреннего рынка сокращение хлебного экспорта, который в 1928/29 г. составил всего 3.27% к уровню 1926/27 г.»[659]. Экспорт зерна резко упал: с 2177.7 тыс. тонн в сезон 1926–1927 гг. до 344.4 тыс. тонн в 1927–1928 годах. Хуже того, для обеспечения городов продовольствием пришлось ввезти 248.2 тыс. тонн зерна из-за границы, потратив на это 27.5 млн. рублей в валюте[660]. Соответственно, программа импорта машин и оборудования, от которой зависел успех индустриализации, была провалена.
Кризис хлебозаготовок спровоцировал новое размежевание в партии. Бухарин признал, что случившийся провал «связан был с неправильной политикой цен, с огромным разрывом цен на зерно и на другие продукты сельского хозяйства»[661]. Сталинская команда, напротив, приняла аргументы левых, объявив главной проблемой «саботаж» кулаков, которые укрывают зерно.
И всё же кризис хлебозаготовок сам по себе не был бы фатальным для социально-политического равновесия, сложившегося в постреволюционной России, если бы он не совпал с совершенно противоположными процессами, происходившими в мировой экономике. В то время как зерно стремительно дорожало на внутреннем рынке, оно столь же стремительно дешевело на мировом. «Ножницы» срабатывали в обратную сторону. Чем больше Запад приближался к началу большой депрессии, тем ниже оказывались мировые цены на зерно. Ещё в 1926 году Кондратьев констатировал, что в период «понижательной волны» на мировом рынке «сельское хозяйство испытывает более глубокую депрессию, сельскохозяйственные товары сильнее падают в цене, и их покупательная сила относительно понижается»[662].
Стратегия советской индустриализации была основана на том, что, вывозя зерно, государство приобретало оборудование и технологии. Падение мировых цен, сопровождавшееся ростом внутренних цен на хлеб, при одновременном сокращении экспорта в совокупности создавали критическую ситуацию. Программа индустриализации оказалась под угрозой провала.
К началу 1928 года недобор по хлебозаготовкам оказался 128 млн. пудов по сравнению с предыдущим годом. В столице не нашли иного выхода, кроме использования репрессивных мер против деревни. Сталин сформулировал проблему с присущей ему чёткостью и простотой: «Лучше нажать на кулака и выжать у него хлебные излишки… чем тратить валюту, отложенную для того, чтобы ввезти оборудование для нашей промышленности»[663].
Историк Александр Шубин замечает, что многое из того, что делалось в 1929–31 годах, за несколько лет перед тем показалось бы самому Сталину авантюризмом. Но всё изменила Великая депрессия. Сталин «оказался в ловушке из-за мирового кризиса»[664]. Планы, составленные совсем недавно, в конце 1928 и в начале 1929 года, уже совершенно не соответствовали реальному положению дел. «Конъюнктура мирового рынка резко ухудшилась. Ресурсы резко подешевели. Этого не могли предугадать ни Сталин, ни советские плановики. Все расчёты, на которые опирался Сталин, рухнули. Страшные пророчества Троцкого о том, что строительство социализма обусловлено состоянием мирового рынка, оказались суровой правдой. Перед Сталиным встала простая альтернатива: либо провал, фактическая капитуляция перед правыми, либо продвижение ускоренными темпами через критическую экономическую полосу, форсирование экспорта и, следовательно, наступление на крестьян…»[665]
От строительства части объектов, запланированных до начала депрессии, пришлось отказаться, но это уже ничего не меняло. Открытый провал пятилетнего плана и отказ от программы индустриализации грозили обернуться политической катастрофой не только для Сталина, но и для советского режима. Выбор был очевиден.
В январе 1928 года Политбюро ВКП(б) проголосовало за «применение чрезвычайных мер в отношении кулака в связи с трудностями хлебозаготовительной кампании»[666]. Показательно, что это решение поддержали и «правые» — Бухарин, Рыков, Томский. Они голосовали за чрезвычайные меры и на апрельском Пленуме Центрального Комитета ВКП(б). Разумеется, они подчёркивали, что подобные меры должны носить исключительно временный характер, и ни в коем случае не превращаться в систему. Но и здесь их позиция не сильно отличалась от взглядов, высказывавшихся на тот момент Сталиным.
Принятые в 1928 году «чрезвычайные меры» дали ожидаемый результат: несмотря на плохой урожай в основных хлебных районах в сезон 1928–1929 года, заготовили зерна только на 2% меньше, чем в 1926/27 году. Однако оборотной стороной этой политики было то, что неустойчивый компромисс между городом и деревней, установившийся в конце Гражданской войны, был подорван: «Применение силы при заготовке зерна в 1928 году можно считать достаточно успешным, — пишет известный историк Моше Левин, — но оно предопределило неизбежные неприятности при проведении следующей кампании заготовок; и вскоре уже необходимо было вводить рационирование, чтобы справиться с «продовольственными трудностями»»[667].
Принудительное изъятие зерна в деревне разрушало шаткое социально-политическое равновесие, на котором покоилась советская модель 20-х годов. Крестьянство утрачивало доверие к большевистскому городу, а это означало необходимость ещё более жёстких мер для того, чтобы сохранить контроль над ситуацией. Если в 1928 году чрезвычайные меры всё же применялись ограниченно и выборочно, то в 1929 году, на фоне уже наступившей мировой депрессии советское руководство вынуждено было прибегнуть к массовому изъятию зерна и «раскулачиванию» хозяев, работавших на частный рынок.
В итоге чрезвычайные меры, введённые в качестве временных, должны были повторяться снова и снова, превращаясь в постоянную практику. Однако невозможность такого положения была очевидна для всех. Если в условиях Гражданской войны «продразвёрстка» могла некоторое время достигать своей цели, то в мирное время требовалось иное решение. Именно массовое изъятие хлеба в деревне в 1918 году подогрело пожар Гражданской войны. Проводить такую политику постоянно значило рано или поздно привести страну к новой вспышке гражданского конфликта, в ходе которого советская власть вполне могла рухнуть.
Обратного хода уже не было. Новая экономическая политика потерпела крушение, не выдержав испытания Великой депрессией. Поскольку удерживать контроль над продовольственным рынком с помощью периодических конфискаций было уже невозможно, рождаются новые лозунги: «Сплошная коллективизация» и «ликвидация кулачества как класса». По существу, речь идёт о возможности контролировать сельское хозяйство непосредственно, изнутри, объединив всех производителей в подчинённые государству колхозы. Соответственно, появляется возможность безо всяких чрезвычайных мер изымать из деревни административным методом в любой момент столько зерна, сколько нужно будет государству, минуя рынок.
У большевистских лидеров не было готового плана. Ещё летом 1928 года Сталин писал, что «нельзя бороться с кулачеством путём раскулачивания», а разговоры об отмене новой экономической политики «являются контрреволюционной болтовней»[668]. Однако уже осенью ситуация изменилась кардинально. Нужно было что-то срочно придумать. И решение было найдено: «сплошная коллективизация». Подвергнуть репрессиям «кулаков», остальных недовольных объявить «подкулачниками» и отправить в ссылку вслед за кулаками, частные крестьянские хозяйства ликвидировать, инвентарь и скот отобрать и всех загнать в подконтрольные государству колхозы.
Показательно, что сторонники Троцкого и другие активисты левой оппозиции на первых порах совершенно не поверили в резкое изменение курса. В самом деле, принятые решения противоречили всему тому, что говорил и делал Сталин в предшествующие годы. «Объявленная борьба с правым уклоном и примиренческим к нему отношением, представляет из себя такую же пародию действительной борьбы, как прославленная самокритика явилась пародией критики», — писал «Бюллетень оппозиции»[669].
Оценки оппозиционеров были продиктованы не только их идеологическими установками, но и опытом 20-х годов. На протяжении этого периода Троцкий пришёл к твёрдому выводу: «Политика сталинского руководства состоит из коротких зигзагов влево и глубоких вправо»[670]. Оппозиционеров в 1927 году избивали на улицах за попытки выйти на юбилейную демонстрацию, посвящённую десятилетию революции, с плакатами «Повернём огонь направо — против кулака, нэпмана, бюрократа»[671].
Поворот сталинского большинства в партийном руководстве от курса на поддержание равновесия между городом и деревней к резкому наступлению на деревню, произошедший в 1928–1929 годах, вовсе не вытекал логически из «центристского» курса, которого придерживались Сталин и его окружение. Лишь задним числом историки с лёгкостью выстраивали красивые схемы: сначала расправа с левыми, потом удар по правым. На самом деле никакого заранее заготовленного плана не было и не могло быть, ибо Сталин и его соратники не предвидели ни кризиса хлебозаготовок, ни Великой депрессии. Потому троцкисты в своей прессе были совершенно правы, оценивая курс руководства как вынужденный. Они лишь не осознавали, насколько глубоко новые обстоятельства изменят не только курс партии, но и саму природу советского режима [Как выразился Александр Шубин, «НЭП не «сломали». Он «сломался» сам. Ситуация 1927–1928 гг. подвела развитие НЭПа к точке невозврата»[672]].
Решение, принятое Сталиным и его ближайшим окружением под угрозой надвигавшейся хозяйственной катастрофы, противоречило не только взглядам Бухарина и других «умеренных» лидеров, но и пятилетнему плану, решениям XV съезда партии, XVI партконференции, да и высказанным ранее позициям самого Сталина. Вождь партии вынужден был признать это. Но, заявил он, обстановка изменилась, и прежние решения надо «отложить в сторону»[673].
Сталин был по-своему прав. Обстановка действительно изменилась. Великая депрессия не только меняет правила игры на рынке, но и явственно предвещает крупные международные потрясения. Призрак новой мировой войны становится всё более различимым. Следовательно, программу индустриализации надо форсировать, не считаясь ни с чем. Великая депрессия на Западе подтолкнула «Великий перелом» в России. Коллективизация дезорганизовала советское аграрное производство, но она же создала условия для стремительного рывка промышленности.
Проблема зерна для индустриализации была решена: «Валовые сборы хлеба всё время падали, начиная с 1928 г. (если не считать урожайного 1930 г.), зато росли хлебозаготовки и экспорт. И если в 1930 г. собрали 771.6 млн. центнеров хлеба, а вывезли на экспорт 48.4 млн. центнеров, то в 1931 г., собрав всего 694.8 млн. центнеров, вывезли 51.8 млн. центнеров»[674]. Официальная история советской экономики констатирует, что на протяжении всего периода «Великого перелома» главным источником валютных поступлений оставался экспорт зерна. «Именно в 1929–1932 гг. советский вывоз хлеба достиг наибольших размеров за весь период до Второй мировой войны… От экспорта хлеба Советское государство выручило 444.5 млн. руб. в валюте»[675]. Сталин призывал «бешено форсировать вывоз хлеба», напоминая, что в противном случае страна рискует остаться без новых машиностроительных и металлургических заводов[676]. Старый лозунг «Недоедим, но вывезем!» снова стал руководством к действию.
Но выбор в пользу экспорта одобряли далеко не все. Документы, находящиеся в Российском государственном архиве экономики, свидетельствуют, что в 1930 году некоторые хозяйственные работники доказывали, что экспорт продуктов питания необходимо сократить «в связи с продовольственными затруднениями нашей страны». Начальник управления Наркомата торговли Ф.Я. Рабинович даже обнародовал эту позицию публично на страницах «Экономики и жизни»[677]. Однако подобные взгляды были оценены как ошибочные.
Глобальный экономический кризис привёл к тому, что оборот мировой торговли сократился на две трети. Одновременно упали и цены. С точки зрения Сталина, это был исторический шанс. «У Советского государства появилась реальная возможность приобрести в необходимых размерах на мировом рынке машины, оборудование, металл. Было также очевидным, что новая возможность расширения импорта не может быть продолжительной»[678].
Американская ассоциация промышленных экспортёров (American Manufacturers Export Association) в это же время отмечает: «Имеются огромные запасы новых машин, которые из-за отсутствия рынков сбыта не могут быть проданы», а потому технику можно приобрести «значительно дешевле первоначальной цены»[679]. Точно так же можно было за бесценок скупить оборудование, которое было закуплено фирмами перед кризисом, а теперь оказалось излишним.
Впрочем, цены на оборудование падали неравномерно. Так строительное оборудование подешевело на 4–6%, но по некоторым типам машин снижение цен достигало 30%. Советские организации, импортировавшие технику, фиксируют, что цены на электрооборудование упали на 17.5%. А знаменитая немецкая фирма «Карл Цейс» стала брать за оптику на 10% и за измерительные приборы на 13% меньше, одновременно увеличив срок кредита[680].
И всё же отношения с поставщиками складывались достаточно драматично. Советские представители в Германии жаловались, что местные фирмы «просят заказов, но в то же время требуют более льготных для себя условий расчёта»[681]. С одной стороны, Советский Союз предъявлял растущий спрос на оборудование и металл, что было очень важно для западной промышленности в условиях кризиса. Но, с другой стороны, из-за нехватки валюты торговые представительства СССР пытались получать технику в кредит, что осложняло положение фирм-поставщиков, которые сами испытывали финансовые затруднения.
Цены на советский экспорт падали ещё быстрее, чем цены на импортированное оборудование. Выручка валюты от экспорта составила лишь 60.5% от намеченной пятилетним планом, в то время как по физическому объёму план был выполнен на 95%[682]. Уникальные «возможности» мирового кризиса обернулись чудовищными издержками. Это вынуждены признать и официальные советские источники. «Известно, что в период кризиса цены на сельскохозяйственные товары упали ниже, чем цены на изделия промышленности. Поэтому на экспорте в те годы Советское государство потеряло 1873 млн. руб., а на импорте сэкономило 772.6 млн. руб. Следовательно, в результате падения цен на мировом рынке наша страна потеряла 1100.4 млн. руб. в валюте»[683].
Чем дешевле было зерно, тем больше требовалось его вывозить. Главным импортёром советских товаров в тот период являлась Великобритания. Общий импорт из Советского Союза после начала депрессии, несмотря на снижение цен, вырос с 21.051.633 фунтов в 1927 году до 34.245.419 фунтов в 1930 году[684]. По данным советского торгового представительства в Лондоне, на долю СССР в 1930 году приходилось 13.3% ввозимой в страну пшеницы. А уже за первые 9 месяцев 1931 года доля СССР достигла 24.5%[685] [Общий импорт Великобритании из СССР в 1930 году составил, по советским данным, 34.245.419 фунтов (см. там же). Великобритания к тому времени была основным импортёром продукции из СССР. Советское представительство в Лондоне вело здесь очень тщательный мониторинг цен, что, возможно, связано и с «репрезентативностью» британского рынка с точки зрения мировой конъюнктуры]. Компенсировать снижение цен приходилось не только увеличением вывоза зерна (что вело к ещё большему падению цен), но и расширением номенклатуры экспортируемых товаров. Готовы были вывезти всё, что только можно продать, за любые деньги, в любом количестве. Кроме зерна вывозили: нефтепродукты, лесоматериалы, железную руду, лён, пеньку, паклю, асбест, марганец, драгоценности, кустарные изделия, ковры, спички, икру, сало, свежие и сушёные фрукты, овощи и т.д. Но цены снижались практически на все виды продукции. В отчёте «Союзпродэкспорта» за 1931 год говорилось, что состояние мировых цен по товарам, экспортируемым из СССР, можно изобразить «в виде кривой, беспрерывно падающей»[686].
Индекс оптовых цен в Британии упал с 177.9 в 1925 году до 129.3 в 1930 году и продолжал идти вниз, достигнув 101.6 в августе 1931 года. В США он снизился с 152.3 в 1925 году до 125.1 — в 1930-м, а в августе 1931 года составлял уже всего 100.4. В Германии падение было с 130.2 до 103.8, а к августу 1931 года индекс составил 101.351[687].
За период 1929–1930 годов масло подешевело на 39.76%, а в 1931 году — ещё на 11.9%[688]. Снижение цен в 1931 году было настолько значительным, что, несмотря на увеличение вывоза масла на 10%, общая стоимость вывезенного оказалась меньше, чем в предыдущий год, на 13%[689].
Яйца упали в цене на 44.27%, потом ещё на 10.4%. По нефтепродуктам снижение цен составляло в среднем 4–6%, а в 1931 году произошёл новый спад, уже на 10–15%. Асбест подешевел примерно на треть, затем ещё раз на треть. Тобольский лисий мех упал в цене на 38.67%, потом снова на 33%. Якутский горностай стоил в условиях депрессии на 58% дешевле, а к 1931 году потерял ещё 21% цены. Бухарские ковры упали на 8.93%, затем ещё на 17.5%[690].
Но даже резко подешевевшие товары не всегда можно было продать. Латвийская газета «Сегодня» сообщала в сентябре 1931 года: «Во всех европейских гаванях лежат огромные партии советского сырья и товаров, не находящих сбыта. Стоимость этого сырья оценивается в десятки миллионов долларов»[691].
Но всё же ничтожные цены, по которым государство приобретало продукцию у сельского хозяйства, позволяли получать прибыль за границей, несмотря на кризис. Даже если товар на мировом рынке часто приходилось продавать вообще в убыток, принципиального значения это уже не имело: нужна была наличная валюта.
«Цифры внешней торговли, — писал Троцкий в 1931 году, — всё больше становятся командующими цифрами по отношению к планам и темпам социалистического строительства»[692].
Между тем, СССР находился в этот момент на грани дефолта по внешним долгам, а пятилетний план — на грани провала. Рассматривая последствия глобального капиталистического кризиса, немецкая пресса в те дни писала, что советское коммунистическое правительство «в собственных своих интересах не может в настоящее время ощущать большой радости от растущего в других странах темпа затруднений, оно вовсе не заинтересовано увеличивать в этих странах внутриполитические противоречия»[693].
Страшным ударом по Советскому Союзу стало падение курса английского фунта в 1931 году. В фунтах традиционно устанавливались цены на российский экспорт — хлопок, лён, зерно, нефть. В фунтах хранились и советские активы за рубежом. Между тем большая часть оборудования приобреталась за немецкие марки и доллары. Как отмечала эмигрантская пресса, «к переведённым в Америку и Германию суммам в фунтах для оплаты срочных векселей придётся доплатить разницу примерно от 15 до 18 процентов»[694].
На Западе были убеждены, что без кредитов, взятых в Англии, США и Германии, «пятилетний план не мог бы даже быть начат»[695]. А кредитоспособность Советской России была под вопросом. В эмигрантских газетах в сентябре 1931 года писали, что советские торговые представительства вот-вот вынуждены будут «объявить мораторий по заграничным платежам»[696]. Советский золотой запас истощался, по оценкам иностранных газет, в России «оставалось всего на 50 или 70 миллионов рублей золота»[697]. В Москве к подобным заявлениям относились крайне болезненно, но драматизма ситуации не отрицали.
В Германии по договору 1926 года советские торговые представители могли использовать кредит в 300 млн. марок, из которого правительство Веймарской республики гарантировало 60%. В результате, отмечали в Москве, «мы имеем кредит не в 300 млн. марок, а только в 200 млн.»[698]. К началу Великой депрессии задолженность СССР по этому кредиту составляла 80 миллионов марок[699]. В 1930–1931 годах условия кредита постоянно ухудшались, а положение Советского Союза как должника становилось всё сложнее. В Москве признавали, что имела место задержка платежей, «ставшая хронической с начала 1930 года и являвшаяся предметом обсуждения в иностранной печати и в официальных переговорах с представителями правительства, широко использованная в антисоветской кампании»[700].
К 1932 году пассивное сальдо СССР в торговле с Германией составляло примерно 300 млн. марок, иными словами, оно было примерно равно номинальной сумме предоставленного стране кредита. Неудивительно, что немецкие финансисты нервничали. Однако официальные лица в Берлине старались поддерживать в деловых кругах оптимизм. Оценивая экономическое положение в СССР, представитель немецкого министерства иностранных дел писал: «Они сделают всё от них зависящее, чтобы выполнить свои обязательства, поскольку каждый неоплаченный вексель означал бы банкротство государства»[701].
Эта оценка была верна. Долги были выплачены, а закупки оборудования за границей продолжены. Несмотря на нехватку валюты, план по ввозу в страну машин был даже перевыполнен (составив 105.6% от заданной цифры), тогда как в целом по импорту его выполнили всего на 48.6%. Доля средств производства в импорте составила до 90%. «К концу пятилетки Советский Союз занимал первое место в мире по импорту машин и оборудования. В 1931 г. около 1/3, в следующем году — около 1/2 всего мирового экспорта машин было направлено в СССР»[702].
В больших количествах ввозился металл (на него шло около 20% валютных затрат). Особенно не хватало качественной стали, которую приходилось закупать за границей.
Поскольку валюты хронически недоставало, государство готово было вывозить всё, что угодно — от золота, нефти и мехов до картин Эрмитажа. Для получения экспортной продукции созывались специальные совещания в союзных республиках и областях, «организовывались ударные комсомольские бригады, устраивались массовые месячники».
Добыча ресурсов для экспорта обеспечивалась сочетанием политической мобилизации, материального поощрения и репрессий. Премирование экспортных бригад и введение специальных тарифов для оплаты продукции, предназначенной на вывоз, является обычным делом. Но особенное значение придавалось агитации. Необходимо было разъяснить трудящимся, что речь идёт о первостепенной государственной задаче: «Мобилизовать как колхозную, так и, в особенности, комсомольскую общественность на решительную борьбу за выполнение экспортных годовых заданий». Кроме проведения месячников и двухнедельников по заготовке экспортных товаров, создавались ячейки содействия экспортной работе. В разъяснительной кампании должны были участвовать профсоюзы, партийные органы, печать.
Вывозят древесный уголь, бекон, языковые консервы, пушнину, меховое сырьё, щетину, тряпьё. Список непрерывно пополняется: стекло-фарфоровые изделия, кружева, ивовый прут, корзины, табак, шерсть, поташ, парафин, цемент, промышленные отходы, апатиты, хлопок, лекарственные травы, мак, шпалы, доски, паркет, пух, перо. Разумеется, направляют на мировой рынок драгоценные металлы и водку. В списке экспортных товаров появляется конский волос, крахмал, канифоль, глицерин, яблоки, орехи, сушёные грибы, солёные огурцы, мороженые мясные отходы, битая птица, рыбий клей, мёд, сульфицированная клубника и смородина, подсолнечное и касторовое масло, яйца.
Несовпадение между планами и реальным положением дел постоянно становится причиной неудачи в деле повышения экспорта. На Северном Кавказе вынуждены были признать, что экспортный план был сорван «по причине отсутствия в крае ресурсовых возможностей»[703]. Иными словами, искомых товаров на территории просто не было, во всяком случае, в тех количествах, которое было затребовано. В результате обычным делом было выполнение планов на 5–10%. В 1932 году из 23 областей, получивших экспортные задания, выполнили их лишь 8.
Однако общий результат был всё же достигнут. Ценой огромных усилий, отчаянной работы на местах программа индустриализации получила необходимую валюту.
В качестве одного из важнейших признаков тоталитаризма либеральные мыслители всегда называли «закрытую экономику». Между тем Великая депрессия стала временем, когда все страны, в том числе и наиболее либеральные, стали в экономическом отношении гораздо более закрытыми. Для Советского Союза поворот Запада к протекционизму означал серьёзные проблемы и требовал ответных мер.
Решающим событием в этом смысле стал отказ Великобритании от принципов свободной торговли. На Оттавской конференции Британского содружества в 1932 году было принято решение о переходе к политике протекционизма в рамках империи. Заморские доминионы получили льготы, тогда как товары из стран, не входящих в империю, были обложены высокими пошлинами. Впоследствии определённые уступки были сделаны скандинавским государствам и Аргентине, но, разумеется, не СССР. Англо-советский торговый договор прекратил своё действие, и экономические взаимоотношения стран резко ухудшились.
Британия, несмотря на все изменения политики, оставалась основным экспортным рынком для России. Самым неприятным было то, что именно товары из доминионов конкурировали здесь с советскими. Если канадская пшеница была теперь освобождена от пошлин, то советская обложена пошлиной в 2 шиллинга за центнер. Поставки канадской пшеницы в Британию резко выросли, превысив 40% от её импорта, увеличились и поставки из Австралии. В 1930 году пшеница из СССР составляла 17.9% британского ввоза, в 1931 году — уже 24.2%, а в 1932 году доля Советского Союза упала до 3.1%[704] [Для того чтобы как-то смягчить конкуренцию на мировом рынке зерна, в августе 1933 года в Лондоне была созвана конференция стран-экспортёров и импортёров пшеницы, в которой активную роль сыграл Советский Союз. Производители зерна обсуждали введение квот. Однако уже с середины 30-х годов на фоне углубляющегося упадка сельского хозяйства и растущего спроса, предъявляемого городами, СССР начинает сокращать своё присутствие на мировом рынке продовольствия]. Пострадали также поставки масла и других видов продовольствия. Советский ввоз в Англию сократился почти наполовину[705]. После того, как в середине 1933 года англо-советская торговля достигла низшей точки, товарооборот начал несколько расти, но всё равно, по оценкам торговых представителей в Лондоне, положение оставалось «крайне тяжёлым»[706]. Единственным утешением было то, что столь же резко упали и поставки американского зерна.
До 1932 года Британия представляла собой, по оценке советских специалистов, «единственный свободный рынок». Теперь в Москве вынуждены были признать, насколько серьёзной проблемой была «чрезмерная наша зависимость от английского рынка»[707]. Были предприняты отчаянные попытки наладить торговые связи с государствами, ранее не привлекавшими к себе особого интереса. Обсуждалось расширение советских поставок в колониальные страны. Но особых успехов здесь добиться не удалось. Налажены были поставки нефти в Южную Африку. В Индию и Британскую Африку вывозили спички, мыло, консервы, керосин, носовые платки, швейные машинки, сигареты и многое другое — главным образом через английских посредников. Но протекционистская политика в рамках Британской империи делала такую торговлю затруднительной. Пытались продавать муку на остров Мальту, но это оказалось невыгодно из-за того, что там брали слишком малые партии.
Торговля с французскими колониями также развивалась плохо. Главной проблемой была нехватка товаров, пригодных к вывозу. Так, был подписан контракт с Марокко, а «после заключения контракта оказалось, что почти все товары, предусмотренные контрактом, за отсутствием их, не могут быть поставлены»[708].
Не слишком успешной была и работа советских экспортёров на рынке США. Эксперты Американской ассоциации промышленных экспортёров доказывали, что «факты не оставляют камня на камне от идей тех, кто говорит про «дэмпинг» или «продажу за бесценок»»[709]. Главным препятствием был опять же протекционизм. Этот протекционизм ударял по самой американской промышленности, поскольку ослаблял покупательную способность СССР, превращавшегося в важнейшего клиента [Данная мысль неоднократно повторяется в документах Американской ассоциации промышленных экспортёров, копии которых мы находим в советских архивах. Экспортёры подчёркивали: «Совершенно очевидно, что повышение продаж российских продуктов в Соединённых Штатах приведёт к росту покупательной способности России в Америке»[710]].
Протекционизм, торжествовавший на Западе, вынуждал Советский Союз решать свои проблемы в одиночку.
Чем труднее было заработать валюту, тем более важной задачей становилось замещение импорта. Частично нехватку средств на закупку сырья компенсировала отечественная промышленность. Так, в Советском Союзе впервые в мире было налажено массовое производство синтетического каучука. Развитие химической промышленности позволило заменить или свести к минимуму ввоз кислот, удобрений, красителей, пластмасс, кокса, азотной продукции. Начались поиски и разработка новых месторождений полезных ископаемых.
Далеко не всегда подобные программы были предусмотрены первоначальным планом. Но чем больше ввозилось машин, тем больше Советский Союз нуждался в замещении других видов импорта. В условиях острого дефицита средств советское руководство решило, что «затрата валюты на приобретение за границей оборудования, которое может быть получено внутри страны, является совершенно недопустимой»[711]. Иными словами, «отключение» советской страны от мирового рынка и создание «закрытой экономики» в значительной мере оказалось результатом процессов, происходивших в 1929–1932 годах на самом мировом рынке.
В 1931 году в ведомствах, занимавшихся импортом оборудования, царил такой же хаос, как и в других отраслях. Ответственные работники признавали, что в вопросе планирования «нет никакой ясности и возможности установить правильность выполнения планов»[712]. Не понимали, как работать с западными компаниями, — в Наркомате внешней торговли сотрудников предупреждали: «За деятельностью представительств инофирм надо хорошо смотреть и не допускать таких вещей, чтобы они ходили у нас по учреждениям и заранее узнавали, что мы им закажем»[713].
К концу 1931 года ситуация начинает несколько выправляться. Цены на экспортирующуюся из СССР продукцию начинают расти. Повышается и эффективность советских внешнеторговых организаций. Поскольку в условиях депрессии значительная часть продукции отпускалась в кредит (а условия кредита становились тем выгоднее, чем более тяжёлым было состояние компаний), то у советских внешнеторговых организаций появляется возможность рассчитаться по долгам и сделать новые заказы.
С 1932 года импорт оборудования неуклонно сокращается, поскольку растёт производство отечественного машиностроения. Уже с 1932 года СССР полностью обеспечивает себя сельскохозяйственными машинами, резко выросло собственное производство металла. Прекращён импорт газогенераторных устройств, запчастей к автомобилям, многих видов измерительных приборов и т.д.
Новая советская промышленность создаётся сразу на основе наиболее передовых технологий своего времени. Главным импортёром советских товаров, несмотря на все политические проблемы, оставалась Великобритания. В годы депрессии она обогнала в этом качестве Германию. В 1929–1931 годах на неё приходилось 23.7% советского экспорта, тогда как в Германию уходило 21.4%[714]. Напротив, в Соединённые Штаты советских товаров вывозилось крайне мало. Но именно Америка, наряду с Германией, становится главным поставщиком оборудования. В 1930 году отсюда приходит 31.2% всей ввозимой техники, а в первом квартале 1931 года уже 42.8%[715].
Немецкие технологии и оборудование были привычными для России. С начала 1932 года СССР занял первое место в германском экспорте, причём «явился единственной страной, в которой германский экспорт продолжал расти»[716]. В основном в Советский Союз ввозились машины и металл. В годы депрессии СССР получил из Германии 50% всех закупленных машин и оборудования. При этом сама немецкая промышленность в высшей степени зависела от советского рынка. «В 1932 г. Германия экспортировала в СССР почти все производимые паровые и газовые турбины, прессы, краны и автомобили, 70% станков, 60% — экскаваторов, динамо-машин и металлических ферм, половину никеля, сортового железа, воздуходувок и вентиляторов»[717].
С приходом к власти в Берлине нацистов экономические отношения между двумя странами начинают ухудшаться, причём инициатива исходит от немецкой стороны. Советские представители сообщают, что экспорт в Германию падает и это «связано главным образом с торговой политикой германского правительства»[718]. Увеличивается количество деловых споров, причём контролируемые нацистами арбитражные суды неизменно выносят решения в пользу немецких фирм. Торгпредство в Берлине констатирует, что с первых же дней после прихода к власти режим Гитлера «начинает готовиться к пересмотру основ советско-германских отношений»[719] [В 90-е годы в российской прессе появилась целая серия публикаций, где авторы со ссылками на архивные источники сообщали о широком технико-экономическом сотрудничестве между СССР и нацистской Германией в 30-е годы. В заключение авторы неизменно делали вывод, что тем самым подтверждается сходство двух тоталитаризмов. Они неизменно забывали упомянуть, что речь шла о выполнении договорённостей, достигнутых ещё в Веймарской Германии, причём связи между двумя странами на протяжении 1933–1939 годов неуклонно сокращались. С другой стороны, западные демократии вплоть до начала Второй мировой войны тоже не отказывались от работы с немецкими фирмами. Совершенно иной характер приняло советско-германское сотрудничество после пакта Молотова-Риббентропа, когда стратегические поставки из СССР действительно укрепляли военный потенциал нацистской Германии].
Ухудшение отношений с Германией усиливает роль, которую в планах советской индустриализации начинает играть Америка. Московское руководство сделало выбор в пользу страны, обладавшей новейшими технологиями. К середине 20-х годов Соединённые Штаты не просто лидировали в технологическом перевооружении промышленности. Конвейерные производства и соответствующая им организация труда, внедрённые первоначально на заводах Генри Форда, позволяли резко повысить эффективность производства и сделать выпуск продукции по-настоящему массовым. Большинство отраслей советской промышленности, не зная предшествующей фазы, сразу создавалось на основе фордистских технологий.
Основным партнёром СССР в Америке была финансово-промышленная группа Моргана. Советские представители в США старались строить отношения с местными корпорациями стратегически, стремясь «учитывать их европейские интересы, увязывая сдачу заказов в Америке с заказами в Европе»[720].
Тяжёлой проблемой оставалось пассивное сальдо советско-американской торговли, составлявшее в 1930 году 107 млн., а в 1931 году — 79.969 млн. долларов[721]. Постоянный дефицит советского торгового баланса вызывал беспокойство у самих американцев, опасавшихся, что советские заказы могут перейти к немецким или британским конкурентам. Однако развитие политических событий в Европе благоприятствовало американским корпорациям, и они оставались главными партнёрами советской индустриализации.
Форсированный рост промышленности принёс свои плоды во время Второй мировой войны. Сопоставляя итоги индустриализации 1928–1940 годов с промышленным ростом 1900–1913 годов, либеральные социологи Л.А. Гордон и Э.В. Клопов пришли к выводу, что сталинская модернизация была куда успешнее реформ Витте и Столыпина. «За каждым из этих равнопродолжительных периодов последовало военное столкновение нашей страны с одним и тем же внешним противником. Война выступила в качестве своего рода экзаменатора, проверяющего результаты сделанного. Причём во втором случае экзаменатор был гораздо «строже», нежели в первом. Всю Первую мировую войну Германия и её союзники воевали на два фронта и могли выставить против России лишь меньшую часть своих армий; большая их часть оставалась на западном театре военных действий. Три года из четырёх лет Великой Отечественной войны Советский Союз вёл борьбу с фашистской Германией практически один на один. Не треть, как в 1914–1918 гг., а примерно 3/4 немецких вооружённых сил было сосредоточено против нас в 1941–1945 гг. Тем не менее, дореволюционная Россия не сумела добиться военного успеха, а Советский Союз сокрушил фашизм»[722].
И в том, и в другом случае индустриализация основывалась на вывозе зерна и эксплуатации деревни, хотя сталинские меры по своей жёсткости и эффективности не идут ни в какое сравнение ни с фискальным нажимом Витте, ни с репрессиями Столыпина. Однако было ли это выдавливание средств из деревни главным условием успеха? Безусловно, нет. Достижения первых пятилеток предопределены были не репрессиями против крестьян, а неучастием советской России в международном процессе накопления капитала. Именно это отсоединение от миросистемы, de-linking, пользуясь терминологией Самира Амина, позволило сосредоточить все средства на решении главной задачи индустриализации. Именно эта независимость от мировых рынков капитала позволила советской индустрии набрать вполне приличные темпы уже к середине 20-х годов.
Напротив, сплошная коллективизация и переход к тоталитаризму в 1929–1932 годах были в значительной мере (хотя и не исключительно) результатом общемирового хозяйственного кризиса, который затронул Советскую Россию иначе, чем Германию или США, но не менее судьбоносно.