И потекли на Ужвинской страже тихие, серенькие, зимние дни. Марья Семеновна, узнав о бегстве Нины, теперь поняла все и очень боялась, как бы это не узнал Иван Степанович: зачем бесплодно волновать тихо угасавшего старика? Много времени проводила она в своей кладовке: то выстилала полки свежими газетами, то вносила какую-то кадочку, то ставила мышеловки, то пересматривала все свои запасы. И чего-чего тут не было: и рыжики — да какие! — и грузди, и капуста, и брусника моченая, и пахучая антоновка, и окорока, а варенья, варенья всякого, а белых грибов, и маринованных, и сушеных, а наливки какия! И когда видела она все это свое пестрое, вкусно-пахучее богатство, на душе ей становилось легче, покойнее, уютнее… И она садилась пить с Ваней чай с новым вареньем, и они в сотый раз обсуждали, какия именно привезет игрушки добрая тетя Шура, а то Марья Семеновна брала свое вязанье и рассказывала Ване разные сказки, которые он много раз слышал, но которые от этого были не менее интересны, а в особенности, когда они вот так сопровождались этим чуть слышным звуком вяжущих спиц, от которого в теплой комнатке и на душе делалось так уютно. Изредка Марья Семеновна надевала очки, которые подарил ей Иван Степанович и которые она носила, не меняя стекол — вот еще новости, и так сойдет… — и брала «Русские Ведомости» и искала там, нет ли чего нового в Вене, в Берлине, в Швейцарии и всюду, где она побывала с хозяевами тогда, после бунта 905. И, если она что находила, то сообщала новость Ване и авторитетно, как бывалый человек, объясняла ему прочитанную телеграмму… Иногда рассказывала она ему о тогдашних скитаниях их по заграницам, причем к жизни тамошней она относилась критически и считала, что в России все же лучше всего.
— Правда, порядок там во всем, а чистота такая, что иной раз и глазам не веришь… — степенно говорила она. — Ну, а на счет пищи вот очень слабо, а в особенности у немцев: жидкая пища, несурьезная, а супы ежели взять, так и вовсе смотреть не на что: наш «Рэкс» и нюхать не стал бы. Ну, не понравилось мне тоже очень, что которые детей до двенадцатого году не хрестят. А так к церкви усердны очень — как воскресенье, так все у обедни, в книжку смотрят и поют. Народ вообще ничего, обстоятельный хороший…
А Иван Степанович все сидел в одиночестве в своей тепло натопленной, уютной комнатке. В печке урчать, прихлопывая заслонкой, березовые дрова, кошка, пригревшись на диване, дремотно мурлыкает и кротко, благостно смотрит большеокий лик Спасителя, согретый лампадой, а старик неторопливо проглядывает свои записки и вся его жизнь, потеряв свои острые углы и резкие изломы, смягченная, осиянная, преобразившаяся, проходит перед ним, и все ему в ней равно дорого и мило, и не в чем как будто раскаиваться, не о чем сожалеть, ибо все на своем месте, как хорошо выбранное слово в красивом стихе…
Иногда, в ядреный, солнечный день лесники запрягали для него Буланчика и тихо возили его часок-другой лесными дорогами, и он замечал, что белки в этом году очень много, что вот тут перешли дорогу лоси, что в Осиновом логу держится выводок волков… И случалось, увидит вдруг Иван Степанович солнечный луч, тепло зардевшийся на золотом стволе сосны где-нибудь в лесной чаще, и заплачет — так покажется ему это умилительно! А то пойнтерков своих выпустить велит и стоит в шубке на крыльце, любуется, как они, воздушные, прекрасные, носятся по двору в то время, как «Рэкс», стоя рядом со своим старым хозяином, смотрит неодобрительно и печально на суету этих вертлявых, легкомысленных собак. Воробей Васька хлопотливо летает вокруг дома, вертится по карнизам и все подчеркивает, что вот он жив, жив, жив…
И вот раз утром, когда в тихом, морозном воздухе с ясного, бледно-голубого неба порхали редкие веселые звездочки-снежинки и особенно четко и ярко алела по белым опушкам рябина, в звонком лесу отдаленно запел колокольчик. Ваня, торопливо одевшись, выбежал на крыльцо: папа из города едет, папа едет!.. Действительно, земская пара завернула на усадьбу, но в тарантасе сидел не папа, а какая-то дама, закутанная в шаль — путь с полустанка был не близкий. Еще несколько минут, тарантас остановился у крыльца и Ваня завизжал и запрыгал от радости: тетя Шура, его любимая тетя приехала!..
— Не могла вытерпеть… — говорила тетя Шура, целуясь и улыбаясь своей доброй улыбкой. — Устроила кое-как ребятишек с няней и к вам… Она у меня славная… Ну, а у вас как?..
И тотчас же лицо Марьи Семеновны приняло умиленное выражение и глаза налились слезами.
— Готовятся все… И до чего тихи, до чего тихи стали, прямо на удивленье…
И тетя Шура заплакала потихоньку…
Осторожно, без шума разделась она в передней, передала сразу племяннику игрушки, чтобы он шел играть и не шумел, — прежде всего чувствовалось, что нельзя в доме шуметь… — погрелась у печки и потихоньку постучалась к отцу. Тихо — только слышно, как весело урчат в печке, похлопывая заслонкой, березовые дрова… Она постучала еще, — ответа нет…
Шура тихонько отворила дверь — Иван Степанович, как-то странно опустившись, сидел в своем кресле, за рабочим столом, точно над работой какой глубоко задумался… И весело урчал огонь в печи, и уютно мурлыкала кошка, и солнечный свет трогательно смешивался с тихим сиянием лампады и золотил белую, пушистую голову старика…
— Папик! — испуганно уронила Шура.
Старик не шевельнулся.
Обе в тревоге бросились к нему, уже зная, но не желая еще знать, что пред ними. Но сомнения не было: Иван Степанович был мертв.
Шура, рыдая, опустилась перед ним на колени, а Марья Семеновна, истово перекрестившись на образ Спасителя, залюбовалась сквозь слезы на трогательно-кроткое лицо Ивана Степановича, — точно золотым летним вечером слушал он тихий звон старого леса… Потом, то и дело прорываясь рыданиями, она торопливо пошла за лесниками и Дуняшей: надо было прибрать старого хозяина. И в голове ее уже, несмотря на горе, восстанавливался строгий чин похорон: перво-наперво на окне надо будет поставить чашку с чистой водой, чтобы перед отлетом из родного дома душа покойного могла омыться, надо сейчас же послать к Спасу-на-Крови на счет монахини читать псалтирь, надо приготовить и кутью, и поминки для всех…
А Шура, полная тихой, но глубокой скорби, — она вспоминала, как особенно нежен был с ней отец в ее последний приезд сюда, — стояла около него и сквозь слезы машинально смотрела на ту страницу записок, над которой он умер. Там неуверенным, старческим почерком, как видно, совсем еще недавно, в конце главы было приписано:
«Да, мы слишком, слишком большое значение придаем всем этим писаниям нашим. Сегодня, шутя, я сказал Марье Семеновне, что не стоит так уж заботиться, если курица снесет хозяйке одним яйцом меньше; на это она вполне резонно возразила мне, что не стоит так же заботиться и о том, если какой писатель напишет одной книжкой меньше… Вот воистину золотые слова!»
И, полная трепетного желания уловить до конца последнюю мысль любимого отца, Шура осторожно перевернула несколько страниц назад и глаза ее упали на совсем свежую, сделанную, вероятно, еще сегодня помарку: раньше глава эта называлась «Литературная и общественная деятельность за последние годы», — теперь это заглавие было перечеркнуто, а сверху неуверенным, старческим почерком было написано: «Сказка про большого петуха»…