VIII МОСКВИЧ

Деревни, которые, как Вошелово или Мещера, стояли по опушке огромной Ужвинской казенной дачи, жили очень зажиточно. Первоисточником их благосостояния был лес. Каждую осень, как только падет снежок, крестьяне из дальних деревень выезжали в лес на заработки, а чтобы не возвращаться домой каждый день, становились они со своими лошадьми «на фатеру» по подлесным деревням. Благодаря этому в деревнях скоплялось к весне огромное количество навоза, поля получали великолепное удобрение и давали обыкновенно прекраснейшие урожаи. Скота у этих мужиков было вдоволь и скот был сытый и веселый, стройка хорошая, прочная, ладная и одевались по этим деревням форсисто. Благосостоянию крестьян очень способствовало и то обстоятельство, что все эти подлесные деревни были небольшие, дворов восемь, десять, много пятнадцать, а поэтому сходы не горлопанили, а занимались делом и хозяйственные мужики, легко сговорившись между собой, держали немногих пьяниц и лежебоков в ежовых рукавицах. Из других, удаленных от леса деревень много народу уходило в города на заработки, — каменщиками, штукатурами, шестерками, прикащиками и пр., — и там поэтому народ «шатался в корне»; здесь этого явления могло бы и не быть, — народ был сыт и доволен, — но тем не менее поветрие это захватывало некрепкие души и здесь, и здесь многие не желали больше «пням молиться» и рвались в города, чтобы «выдти в люди», т. е. носить манишки крахмальные, штаны тпруа и махать тросточкой…

После ночной грозы мещерские мужики, празднуя Духов День, с удовольствием бездельничали: грелись на солнышке, чесали языки, смеялись по заваленкам и бесперечь дули чай: кто с жирным топленым молоком, кто с лимончиком, а кто и с ланпасе. Как всегда собрался народ и под окнами большого, шикарного, прямо купеческого дома Петра Ивановича Бронзова, бывшего москвича. Дом этот был в восемь больших — по городскому — окон по улице, выкрашен весь в темно-зеленую краску и заплетен причудливой резьбой сверху до-низу, что стало-таки в копеечку. Из окон смотрели на улицу цветы всякие и весело и парадно горели на солнышке медные, ярко начищенные приборы окон и дверей. Все было крепко, богато и гордо.

Петр Иваныч, небольшого роста, жирный и мягкий, как кот, с круглым и бритым лицом, в просторной чесучовой паре — ну, чистый вот барин, глаза лопни! — только что встал после полуденного отдыха, побаловал себя рюмочкой охотницкой мадерки — он был большой сластена, — и вышел к собравшимся мужикам посидеть. Встретили его мужики, как всегда, с великим почетом. И как всегда, очень скоро слово мирское осталось за Петром Ивановичем и стал он рассказывать мужикам о вольном и благородном житье московском: он был в Москве главным поваром в Эрмитаже, хорошо принакопил и теперь на старость вернулся в Мещеру, на родину, доживать свой век на спокое. Поговаривали было легонько, что из Москвы будто попросила его полиция за какие-то темные делишки с векселями — он занимался и дисконтом полегоньку, — но верного тут никто не знал ничего, а и знал бы, так это нисколько не уменьшило бы уважения мещерцев к их удачливому земляку, — напротив…

— Повар… Вы думаете, что такое повар?.. — благодушно, но назидательно говорил Петр Иваныч своим медлительным, жирным, генеральским баском. — Повара Москва уважает, да еще как! Да и не одна Москва: приедет, скажем, из-за границы певец какой знаменитый, или прынец там какой, генерал важный или какой Дерулед и сичас же первым делом куда? В Эрмитаж покушать!.. Потому наше заведение, можно сказать, всей Европе известно, а не то что… Вот тут и должен повар себя показать, да так, чтобы Россию не острамить… Возьмем, скажем, стерлядь… — вдохновляясь, продолжал он. — Вы думаете, бросил ее в кастрюлю, тут тебе и уха? Ого! Или, скажем, паровую там подать требуют или кольчиком, по царски?.. Нет, брат, врешь: прежде, чем тебе на стол ее подать, должен я ее, мою голубушку, сперва в надлежащие чувства произвести, да-с! Потому подал я ее гостю, а гость ее понюхал, — Петр Иваныч сделал вид, как гость нюхает стерлядь и на жирном лице его отразилась брезгливость, — и вдруг от стерляди отдает карасином?! Что могу тогда я в свое оправдание сказать, какими глазами буду я смотреть тогда на гостя? А гостю-то, может, цена милиён, а то и десять, — вроде Нобеля там бакинского, или Вогау, или, скажем, наших Морозовых… Нет, прежде, чем на стол ее подать, должен я ее, голубушку, воспитать и воспитать сурьозно, чтобы она не воняла… Вот как привезут ее к нам с нижегородского вокзала, первым делом должен я пустить ее в проточный бассейн, где воду держат градусов так на пятнадцать; поживет она там недельку, другую, ее переводят в следующий класс, будем говорить, где вода уже похолоднее, а затем еще через две недели в самый высший класс, где вода держится уже прямо ледяная. Ну-с, погуляет она тут, сколько по расписанию полагается, вынет ее повар сачком из воды, поднимет жабры, понюхает, — Петр Иваныч показал, как повар, подняв жабры внимательно внюхивается в рыбу, — и ежели запаха нет, пожалуйте на кухню, а чуть запашок, — обратно в приготовительный класс на воспитание. Д-да-с… А вы говорите: что такое повар?! Или вот, помню, приехала как-то раз к нам компания одна после театров, — тузы все московские первостатейные… Ну, заказали того, сего, а напоследок, говорят, чтобы был нам крюшон из пельсиков и на совесть… Ну, метр-д-отель, — это, по нашему сказать, главный лакей, что ли, хороший эдакий господин, тоже, как и я вот, состояние имеет, — ну, подходить это к ним метр-д-отель вежливенько и говорит, что, конечно, крюшон изготовить можем какой угодно, но что, дескать, пельсики теперь — а дело было около Нового года, — меньше 50 р. за десяток достать нельзя. Гости тоже всякие бывают и, конечно, оно всегда лутче предупредить, чтобы потом разговору не вышло. А те и говорят: мы, говорит, вас не спрашиваем 50 или 500 рублей за десяток, а чтоб был нам крюшон по нашему скусу и крышка. «Слушьс!.» — почтительно склонившись, набожно проговорил Петр Иванович, подражая метр-д-отелю. И сичас же к телефону, звонит Елисееву: немедленно доставить два десятка лучших пельсиков. А там, у Елисеева, — это, можно сказать, на счет этих самых делов первый магазин на всю Европу, — там на этот случай люди напролет всю ночь дежурят. Ну, приняли это заказ, отобрали пельсиков, на автомобиль и марш… И пока гости кушали жаркое, крюшон у меня уж готов: мало того, чтобы скусом я потрафил, я никаких прав не имею и минуты опоздать… Да-с! А вы: что такое повар?! Вот поэтому-то и платили нам четыре катеньки в месяц и ото всех почет и уважение: Петр Иванович, высокоуважаемый; как ваше драгоценное? И — рукотрясение…

— Эх, и живут же, братец ты мой, люди на свете! — глубоко вздохнул кто-то. — А мы тут в лесу, можно сказать, бьемся с хлеба на квас. А?

— Или приехал ты, скажем, с мамзелью какой в отдельный кабинет, поужинать… — все более и более вдохновляясь, продолжал Петр Иванович. — А карактер у тебя, скажем, сумнительный. И это у нас предусмотрено — в Москве все можно, были бы деньги! И на этот случай состоит у нас при заведении своя кушерка: осмотрит она живым манером твою мамзель и, ежели все в порядке, так и доложит: пользуйтесь в свое удовольствие без всякого сумления… И опять же ты с ней, запершись, свое удовольствие имеешь, а в дырочку эдакую — в стене эдак аккуратно проделана, — наш человек за тобой наблюдение имеет, потому есть и такие, которые травиться вдвоем приезжают али там стреляться: дураков не сеют, как говорится, а они сами родятся. Ну, это, конечно, там дело твое, стреляйся на здоровье, ну, других только марать нечего: ты, к примеру, за левольверт, а мы — в двери: извините, сударь, у нас такого положения нет… И пожалуйте в полицию, она там разберет, как и что… А вы: что такое повар?! Пока, брат, ты до шефа-то, — главный повар так называется — достукаешься, тоже всего перевидаешь. Бывало, как мальчонкой я еще при кухне там состоял, чуть что, и сичас: ты как, сукин сын, яблоки-то чистишь? А? — заревел вдруг Петр Иванович свирепо. — В ухо ррраз! Нешто его так чистят? А? В другое ррраз! Бывало, ночью спишь, так во сне видишь, как яблоко чистить надо… А не то что… Нешто Москва зря деньги платить будет? А нам вот платила, и капиталец мы себе приличный составить могли, и денежки верным людям на проценты давали. Прилетит, бывало, на квартеру князек какой молоденький: не оставьте, Петр Иванович, выручите… И руки жмет, и все такое — не гляди, что ты повар, а он князь важнеющий…

— Вот тебе и князь, ж… в грязь… — пустил кто-то со смехом.

— Нынче, знать, только тот и князь, у которого в мошне густо… — послышались голоса. — А знамо дело… Дай-ка вон Гришаку денег-то, и он всякому князю сопли утрет…

Гришак Голый — бедный, худосочный мужичонка с выбитыми зубами, жалкой бороденкой и печальным лицом старой клячи, — живо вскочил.

— Капиталы… Князья… Пельсики… Рукотрясение… — сразу дико завопил он. — Дураки вы все, вот что! Деньги! Вон у его их много, — злобно ткнул он рукой на Петра Ивановича. — Ишь, брюхо-то отростил!.. Всю жизнь в столиции прожил, а чего он оттедова вывез, спроси! Только всех и разговоров, что про девок да про жранье…

Редкая деревня не имеет для сходов своего обличителя. В Мещере эту роль взял на себя Гришак Голый и с ролью своей справлялся иногда недурно. Но сытая деревня смотрела на него, как на клоуна и, когда Гришак схватывался с кем-нибудь, все старались еще больше «растравить» его, «подцыкнуть» и со смехом следили за состязанием крикунов, — так же, как следили бы за грызней собак или сражением двух петухов. Обличения Гришака были чем-то вроде моральной щекотки, в которой мужики находили своеобразное удовольствие.

— Девки, Гришак, дело тоже нужное… — подзудил кто-то. — Чай, и ты к бабе-то своей на печь лазишь… А?

— Гришак-то? — тотчас же встряли другие. — Он по этой части, можно сказать, на всю деревню первый ходок, не гляди, что все зубы сел… А что касаемо на счет божественного, так ето надо на Устье к о. Настигаю идти или к Спасу-на-Крови, к монашкам, — они удовлетворят… Да что, ето он от зависти больше… Ты, Петр Иваныч, неравно остерегайся, как бы он к тебе в кубышку-то не заправился… А что, Гришак, ежели бы тебе, к примеру, милиенчик-другой отсыпать, а? Вот чай, зачертил бы… Га-га-га-га… Он? Гришак? Он сичас бы первым делом у габернатура антамабиль откупил бы, насажал бы его полный девок и разгуливаться… Ты тогда, неравно, и меня, Гриша, прихвати… Га-га-га-га… Чево у габернатура, — у Демина, фабриканта, лутче: орет, на сто верст слышно… Тут как-то с базара я, братцы, ехал, а он у заставы и настигни меня. Да кык рявкнет это в трубу-то! И-их, моя привередница уши приложила, хвост ета пистолетом и пошла по полям чесать, на кульерском не догонишь! Думал уж, жизни решусь…

— Идолы вы, черти! — завопил Гришак истошным голосом; он отлично знал, что этими своими воскресными обличениями он больше всего угодит мужикам и самому Петру Ивановичу даже. — Правду про наш народ говорят, что здря июда Христа так дешево продал, наши сумели бы взять подороже. Антамабили, милиенчики… Тьфу! Душа-то, душа-то есть ли у вас, у чертей?

Петр Иванович, который, склонив с улыбкой голову на бок, с удовольствием следил за разгоравшейся вспышкой, вдруг насторожился:

— Постой, не ори! — строго остановил он вдруг Гришака. — Никак колколо…

Все прислушались: в самом деле, в зеленой солнечной пойме заливался малиновым звоном колокольчик.

— Это Лаврова ямщика колколо… — послышались голоса. — Его и есть… Ишь, как нажаривает… Чего там: первый ездок… Да уж не сынок ли это к тебе едет, Петр Иваныч, а?

— По времени так что и пора… — сказал Петр Иванович, глядя из-под руки в пойму. — Ну, я так полагаю, что он телеграммой упредил бы заблаговременно…

— Что же, с супругой пожалует?

— Хотел с супругой…

— Вот бы любопытно на мериканку-то поглядеть, какие они такие бывают… А как он, Лексей-ат Петрович, с ей разговаривает?

— Как разговаривает?.. Так по американски и разговаривает…

— Ты гляди, братец мой, как человек произошел, а? — заговорили мужики. — Енжинер, деньги гребет видимо-невидимо, на мериканке женился… А что, Петр Иванович, как, мериканцы-то в Бога веруют? Али, может, нехрещеные какие? Во, говори с дураком! Чай, они не турки…

Тройка гнедых, вся в мыле, ворвалась в серенькую околицу маленькой и тихой Мещеры, в буре захлебывающихся звуков подлетела к дому Петра Ивановича и ямщик, округлив руки, лихо осадил коней:

— Тпру… Пожалуйте…

— Он… Он и есть, Лексей Петрович… — взволновались все, вставая. — Ишь ты, чисто вот габернатур… А мериканка-то, — гляди, гляди, братцы…

— Алешенька… да что же это ты не упредил нас?.. — заторопился навстречу сыну Петр Иванович. — Мамаша, мамаша! — крикнул он оборачиваясь, в окна. — Скорее: Алешенька приехал…

— Иду уж, иду… — сияя всем своим толстым, добродушным лицом, торопилась от дому маленькая, круглая Марья Евстигнеевна или, как ее все добродушно звали, Стегневна.

Из коляски между тем вышел Алексей Петрович, высокий, худой, с бритым лицом, лет за тридцать, в широком, дорожном пальто и пестром картузике «с нахлюпкой», и помогал выбраться своей жене, красивой женщине, тоже в широком пальто и длинной вуали, которая окружала ее голову нежно-синим облаком. Алексей Петрович, улыбаясь одними губами — в глазах его стояла не то большая усталость, не то какое-то особенное, тяжелое равнодушие ко всему, — обнялся с взволнованными родителями и представил им свою жену.

— Ну, вот… Прошу любить и жаловать… — сказал он. — Только вот беда: по-русски то она не говорить ни слова…

Старики не посмели расцеловаться с невесткой. Та, улыбаясь им ласково всеми своими белыми зубами, энергично, с каким-то вывертом, дернула их за руки и что-то проговорила вроде как по-птичьи.

Старики, смущенные и сияющие, только кланялись.

— Ну, земляки, здравствуйте… обратился к крестьянам Алексей Петрович. — Как живете-можете?

— Здрастовай, Лексей Петрович… — раздались голоса. — С приездом! В кои-то веки собрался на родину… Мы уж думали, забыл ты про нас совсем в Америке-то своей… А постарел, постарел, говорить нечего… Чудак-человек, известно: заботы…

Один, посмелее, поздоровался с гостем за руку, за ним другой и Алексей Петрович, здороваясь, обошел всех. Сбежавшиеся между тем со всех концов бабы и ребята во глаза на мериканку. На лицах их было жестокое разочарование: она была, как и все бабы, только что тонка уж очень, да говорит чудно, по-птичьему. А то ничего, вальяжная барыня…

— Ну, жалуйте, жалуйте в дом, гости дорогие… — повторяла сияющая Стегневна. Уж не знаю, как и величать ее, женушку-то твою…

— Зовут ее Мэри Бленч… — отвечал сын. — А вы зовите… ну, хоть Машей, что ли…

— Гришак, ты что рот разинул? — строго прикрикнул Петр Иванович. — Тащи вещи в дом… Живо!

Гришак с полным усердием взялся за желтые чемоданы и баульчики с блестящим никелевым прибором, за пестрые пледы, за шляпные футляры. Толстая Марфа, кухарка, с красными лакированными щеками, и работник Митюха, молодой парень с совершенно белыми ресницами и волосами и сонными глазами, помогали ему, а Марфа уже бурчала на Гришака:

— Да ты тише… Нешто можно так с господскими вещами обходиться? Облом!.. Ты мужиком-то не будь, а норови как поаккуратнее…

— Ну, вот что, милой… — обратился Петр Иванович к ямщику, здоровому парню с налитой кровью шеей, русыми кудрями и серебряной серьгой в ухе. — Ты лошадей-то во дворе поставь, а сам пройдешь на кухню: там тебе Марфа и водочки поднесет, и закусишь…

— Не извольте беспокоиться, Петр Иванович… Много вашей милостью довольны…

— Ну, земляки… — весело и торжественно крикнул Петр Иванович. — По случаю приезда моего наследника жертвую вам на вино и угощение… Староста, Семен Иваныч, распорядись там, — мы потом сочтемся… И денег моих не жалей — гулять так уж гулять…

— Ура! — зашумела вдруг толпа. — Ура!..

— What is the matter? — сказала Мэри Блэнч. — Are they so pleased at your returning home?

— Жалуйте, жалуйте, гости дорогие… Машенька, родимка… милости просим…

Загрузка...