Еще зимой в одной из зал исторического музее в Москве собралось заседание ученого общества, чтобы обсудить вопрос о перевозе в музей обретенного в Древлянской губернии Перуна. И был зеленый стол, и яркий свет, и уважительная тишина, и учтивые речи ученых старичков. Председательствовал профессор Максим Максимович Сорокопутов. Знаменитый ученый был очень смущен: с ним случилось нечто, чего не случалось с ним за всю долгую ученую карьеру ни разу. Приехав тогда из Древлянска, он передал статейку Юрия Аркадьевича в одну ему близкую редакцию — статью напечатать отказались: русский народ — сказал ему редактор с не совсем русским именем, — обрисован слишком мрачно, это может оскорбить общественное мнение и, главное, может охладить пыл революционных кругов. Старичок изумился и передал статью в другую редакцию — отказ: совершенно немыслимо рассказывать о народе такие мрачные вещи! Старичок рассердился, приказал статью переписать и, подписав ее собственным именем, сам отвез ее в редакцию третьей газеты, где он был постоянным сотрудником. Чрез три дня к нему на квартиру приехал сам редактор, чрезвычайно смущенный, и извинялся, и извивался, и не знал, куда деваться от смущения, но — статью поместить решительно немыслимо! Да еще с таким именем! Нет, нет, это решительно невозможно… Пусть глубокочтимый Максим Максимович простит его… дорогой Максим Максимович знает, как им дорожат в редакции… Но это — немыслимо!
— Да почему? Почему? — стукнул о свой рабочий стол маленьким кулачком знаменитый ученый. — Почему?
— Но, Боже мой… Выставлять крестьянство в таком свете… — разводил редактор, очень почтенный человек, руками. — Ведь, это же значить ставить крест на всем освободительном движении! Ведь, это же значит сказать нам, работающим для освобождения России, что у нас нет никакой почвы под ногами, что вся наша работа была одной сплошной ошибкой, что, словом, должно быть начато что-то совсем новое. Это — немыслимо! Пусть дорогой, бесконечно уважаемый Максим Максимович простить, но это — невозможно!
Так и не удалось старику ничего сделать. Это был первый его, профессора Сорокопутова, труд за сорок лет литературной деятельности, отвергнутый редакциями. Это его огорчило, испугало и, решив, что он утратил всякое понимание современной жизни, старик нахохлился, отошел в сторону и опустился опять в глубь веков, где было ему все так ясно и так, главное, спокойно.
Заседание старичков шло тихо и чинно. И было решено: перевезти Перуна в исторический музей. Конечно, для выполнения этого дела было бы вполне достаточно послать в «Угор» толкового дворника с запиской к Андрею Ипполитовичу и все было бы сделано прекрасно, но и Максим Максимович и все старички чувствовали, — и вполне основательно — что это было бы оскорбительно и для воскресшего бога, и для всего прошлого России, и для науки, и для них самих. И потому тихо и учтиво была выбрана комиссия из трех лиц, которой и поручено было принять все необходимые меры для того, чтобы в полной сохранности доставить Перуна в Москву. Но так как была зима, было холодно, то ценя — и вполне справедливо — здоровье и удобства старичков из комиссии, было решено перевозку отложить до тепла…
Наконец, наступила весна и старички из комиссии собрались в путь. Приехав в Древлянск, комиссия, по наказу профессора М. М. Сорокопутова, прежде всего посетила Юрия Аркадьевича. Счастливый таким высоким посещением, — старички из комиссии были все люди с именами — он жал им всем руки, и говорил ласковые слова, и, бросив все, сам водил их посмотреть и отбитые им у балды-архиерее удивительные фрески, которые тот все хотел «подновить», и показывал им трогательную старенькую церковку Божьей Матери на Сече, а затем повел их и в музей, где обратил их внимание и на перчатки нашего знаменитого писателя И. С. Тургенева, и на возок Екатерины, и на позеленевшие стрелы татарские, и на черновичок профессора Сорокопутова — выудил таки старичок! — и на зеленые бусы девушек вятских…
— А это вот, извольте посмотреть, последняя, видимо, запись, в ночь перед смертью, нашего известного писателя, Ивана Степановича, которого я имел счастье и честь знать лично… — указал он на какую-то записочку, которая висела на стене под стеклом в приличной рамочке. — Пожертвована, по моей просьбе, сыном покойного писателя…
И старички, надев поверх очков еще пенснэ, внимательно и уважительно прочитали листочек из того блок-нота, который висел всегда над кроватью Ивана Степановича для записывания его ночных дум. На листочке неуверенным почерком, карандашом, стояло:
«Жизнь людей постольку не имеет смысла, поскольку ей тщетно пытаются придать какой-то особый смысл, иной, чем смысл жизни приятеля моего, старого воробья Васьки, жизни комариной, жизни полевого цветка…»
Старичкам было это не совсем понятно и, конечно, были они с этим совершенно несогласны, но они отнеслись уважительно к высказанному почтенным писателем в его последнюю ночь на земле, обменялись несколькими учтивыми замечаниями и прошли дальше, к старинным рукописям, собранным трудами Юрия Аркадьевича…
На другой день Юрий Аркадьевич показал им обитель Спаса-на-Крови, — там в этот день постригали в ангельский чин Наташу: сказочный принц так и не догадался о ее любви… — а из монастыря все они проехали в «Угор», к поджидавшему старичков Перуну.
Андрей Ипполитович представил ученых гостей и Льву Аполлоновичу, и своей молодой жене, которая, дав старичкам время привести себя в порядок, радушно пригласила их подкрепиться. И старички учтиво кушали и пили, учтиво беседовали с любезными хозяевами, а когда после трудной экспедиции — от города до «Угора» было целых двадцать верст — они пришли в себя, хозяева проводили их к Перуну. И старички долго — точно в хороводе каком священном — ходили вкруг Перуна, стоявшего среди цветущих, точно сметаной облитых, черемух, во всем блеске вешнего солнца, и любовно осматривали его со всех сторон, и делали учтивые замечания. А Перун, сжимая в деснице своей пучок ярых молний, взирал благосклонно — он на все взирал благосклонно — на этих лысых, в очках, с узкою грудью и на слабых ножках старичков и немножко удивлялся, что священный хоровод их так медлителен и спокоен: не так, не так кружились вкруг него его дети в старину!..
Затем при них — тут подъехал проводить Перуна с Ужвинской Стражи и Сергей Иванович с молодой женой, — Перун был снят с пьедестала и с величайшими предосторожностями, — так требовали старички — положен в большой и крепкий ящик, заготовленный для этой цели Андреем по письму профессора М. М. Сорокопутова, и ящик был поднят на телегу. Старички при этом все очень волновались и сделали несколько очень ценных замечаний. И когда Корней — которому старички заботливо дали несколько основательных указаний, как обращаться с богом в пути до полустанка, — выехал с Перуном из ворот, всей молодежи вдруг стало почему-то очень грустно. За богом шел, из уважения к господам пешком, Липатка Безродный, который служил теперь при усадьбе ночным сторожем и был взят Корнеем с собой на станцию на всякий случай. Липатка темно недоумевал, для чего это господам понадобилось перевозить стукана с одного места на другое: стукан он стукан и есть, куда ты его ни вози, — думал он…
На полустанке бога взвесили и долго спорили, по какой рубрике взять за его провоз в столицу: в списке тарифов не было указано платы за провоз богов. Но Корней с медлительною важностью предъявил какую-то бумагу с печатями и росчерками, споры разом все кончились и бога тотчас же положили на платформу, что-то засвистало, загрохотало и с невероятной быстротой Перун понесся в неведомое…
И вот примчали его в огромный город, с великим почетом вынули в присутствии озабоченных и волнующихся старичков из ящика и водворили в величественной, похожей на храм, зале. В огромные окна виднелись кремлевские башни старые, много церквей и огромная красивая площадь, на которой суетились маленькие, черненькие человечки…
Любопытные москвичи, узнав чрез газеты, что в музей привезли какого-то старого бога, толпами шли поглядеть на него. Сперва странными, незнакомыми показались Перуну эти плешивые, слабогрудые, полуслепые потомки вятичей, которые приходили к нему и смотрели на него удивленными, неузнающими глазами, но он очень скоро разобрал, что это совершенно такие же люди, как и те которые некогда плясали шумными хороводами вкруг него среди величавых лесов земли вятской, под вольным небом, под звуки диких песен и лютен осьмиструнных, и гусель яровчатых, и свирелей звонких, — они только притворялись для чего-то другими. А, может, и просто маленько повылиняли…
К вечеру москвичи все разошлись. А на утро снова победно засветил над землей московской великий Дажьбог благодатный. Мысеич, один из музейных сторожей, приличный такой, тихенький старичок в потертом мундире, вошел в покой Перуна и, обмахивая бога пыльной тряпкой, по своей привычке тихонько, фистулой напевал:
Эх, темной ноченькой не спится,
Я не знаю, почему…
На огромной площади шла беспрерывная суета маленьких черных человечков. Над Кремлем промеж золотых крестов с криками кружилась огромная стая галок и ворон. Мелкие букашки вели свои незримые, но важные дела в расщелинах стен. На выступе карниза зацвела Бог знает кем и как занесенная сюда былинка. И среди немолчного водоворота огромного города, одинокий, стоял в величавой неподвижности древлий бог, сжимая в деснице своей пучок ярых молний…
Начато в с. Буланове Владимирского уезда в 1917 г.
Кончено в Рейхенгалле, Верхн. Бавария, в 1924 г.