Старая игуменья не только ничего не имела против удаления Перуна, но, наоборот, настаивала, чтобы его поскорее убрали подальше.
— Ну его… — говорила она и в лице ее была какая-то странная брезгливость. — Увезите поскорее, развяжите руки… Тоже сокровище!..
Андрей подрядил одного из приехавших помолиться крестьян, общими усилиями взвалили воскресшего бога на телегу, — она была совсем почти такая, как и тысячу лет тому назад, — и, сопровождаемый шутливым прощанием толпы любопытных, Перун переехал на пароме на ту сторону и солнечными дорогами и шумными деревнями медленно поехал по родной земле в неведомое. Везде шумела разряженная молодежь, все носившая красиво убранные березки.
— Стукана везут!.. — кричали веселые голоса встречным и поперечным. — В реке пымали… Ах, батюшки, вот чуда-то! Глядите, глядите: и руки, и морда человечья, все, как следоваит… И откедова он такой взялся?
И, окруженная пестрым венком молодежи, телега, не торопясь, двигалась вечереющими дорогами к «Угору».
— Тпру! С каким товаром? — весело крикнул, видимо, подгулявший встречный мужик с рыже-красной бородой, останавливая свою белую, впразелень, клячонку.
— Стукана водяного везем! — весело кричали со всех сторон. — В реке пымали: в Оку плыл. А мы переняли…
Мужик на ходу подивился на Перуна.
— И я тоже, не хуже вашего, мертвое тело везу… — заржал он, скаля белые, крепкие зубы. — О. Настигая… Так наклевался у нас, что одно слово: ни вдыхнуть, ни выдыхнуть…
— Кого? Кутилкина? Запьянцовского? Га-га-га-га… — раскатилась толпа.
Действительно, в телеге, обратив к сияющему небу маленькое, сморщенное, с курносым, красным носиком лицо, храпел на свежем сене старенький попик от Устья, о. Евстигней, великий греховодник перед Господом и большой весельчак. Те, кто помоложе и позубастее, звали его Настигаем, Достигаем, Запьянцовским, Кутилкиным, а те, кто посолиднее и кто не хотел очень уж компрометировать духовенство, те величали его «попиком непутным». Часть молодежи, которой стукан уже успел надоесть, увязалась за телегой огненного мужика и два шествия с шумом разошлись: одна толпа плясала и дурачилась вкруг воскресшего Перуна, а другая, с березкой, вкруг пьяного до бесчувствия попика. А в небе ярко сияло склонявшееся к вечеру солнце — казалось, что добрый Дажьбог, ухватившись обеими руками за толстый и круглый живот свой, громко хохотал над шумными забавами зеленой, его милостью счастливой земли… И шедший за Перуном Андрей почувствовал, что в душу его запала от этой встречи Перуна с пьяным Настигаем среди солнечных полей какая-то большая, но совсем еще смутная мысль, которую он старался выявить яснее, но напрасно…
И, шумя веселым шумом, шествие ввалилось на широкий, заросший и немножко точно грустный двор угорской усадьбы. Андрей решил поставить Перуна около своей любимой старой беседки, над сонной, затканной белой кувшинкой Старицей, на уцелевшем цоколе, на котором когда-то стояла теперь совсем развалившаяся богиня Флора с цветами в подоле, среди густо разросшегося шиповника и жасмина и высоких, теперь точно сметаной облитых черемух. Молодежь разом подхватила стукана на руки и со смехом понесла его старым парком к беседке.
— Во, важно… — раздавались голоса, когда Перун стал на свое место. — Так вот пущай и стоит… Тут ему гоже: вся земля видна с горы-то… А теперь угощай, давай, девок-то, Андрей Палитыч: нельзя, старались…
Андрей Ипполитович вопросительно посмотрел на вышедшего на шум Льва Аполлоновича. Этот вопрос с «угощением» всегда был тяжел ему. Но с другой стороны нельзя было, конечно, и не отблагодарить соседей.
— Ну-ка, Корней, поди-ка принеси нам сюда наливочки какой послаще… — сказал Лев Аполлонович, которого невольно заражало это неудержимо нарастающее веселье. — И спроси у Варварушки для девиц пряников, что ли, каких, орехов там…
Чрез какие-нибудь четверть часа угощение вкруг воцарившегося над ликующей землей Перуна было в полном разгаре. Парни молодцевато хлопали по очереди свой стаканчик и для чего-то считали обязательно нужным ловко сплюнуть потом в сторону, девки сперва маленько «соромились», отнекивались, но в конце концов выпивали сладкой и душистой наливки и, выпив, с улыбкой прятались за спины подруг. А когда молодежь угостилась, пристали и сбежавшиеся из соседних Мещеры и Вошелова старшие. И всех их обнес собственноручно Лев Аполлонович душистой наливкой. И, когда заговорил крепкий хмель в праздничных головах, звонкий и задорный бабий голос крикнул:
— Ну, все… девки, бабы… каравод! Надо потешить хозяина тароватого… Ну, живо!..
И вот вдруг, точно по наитию, вкруг воскресшего бога пышно зацвел — как и тысячу лет тому назад, — живой венок хоровода. Соседи отлично знали — по помочам и по престолам — что новых, «фабришных», «паскудных» песен здесь хозяева не любят, и вот Акулина, гладкая, складная, ражая баба под-сорок, с лукавыми и жадными глазами крикнула:
— Ну, вы там… которые молодые… Я старинную заведу, а вы подлаживай…
И шевельнулся и поплыл пестрый хоровод и в тихом сиянии вечера, на зеленой поляне, среди старого парка поднялся вдруг сильный и звонкий голос Акулины:
Хорошо с милым по ягоды ходить…
И весело, в лад подхватил хоровод:
Хорошо с милым аукаться в лесу
Люли, люли,
Хорошо с милым аукаться в лесу…
Ты ау, ау, мой миленький дружок,
Ты подай-ка свой веселый голосок!
Люли, люли,
Ты подай-ка свой веселый голосок
Через темненький, высокенький лесок…
Люли, люли…
И Перун благостно взирал на веселье детей своих… И хмель крепкий, и весна, и праздник старинный все более и более горячили сердца и туманили головы.
— Ну, давайте веселее! — пьяно крикнула Акулина. — Давай ковровую! Ну… Подлаживай!..
И снова уверенным говорком весело, подвывающе завела она своим звонким, сильным голосом:
На все стороны четыре…
И, пьянее, подхватил хоровод:
На все стороны четыре
Клала по узору,
По узору золотому,
По другому голубому, —
Эх, да ковер шила!
Шила, брала,
Как, бывало,
Шила, брала,
Как, бывало.
Дружка поджидала…
Заря потухала. В ласковом небе серебристо проступил неполный месяц. И кружились головы от густого аромата трав и цветов, и просились из груди песни заливистые, и ноги просились плясать…
— Эй, бабы, шабашить! — зашумели вдруг мужики. — Коров пора доить… Благодари хозяев и расходись…. Все по домам, живо!
И, веселые, довольные, пьяные, все благодарили хозяев и с веселым гомоном потянулись по своим деревням.
И завела разбитная Акулина звонко:
Не летай, соловей,
Не летай, молодой,
И весело подхватил многоголосый хор:
На нашу долинку!
— А славный все таки наш народ, как его ни ругают… — направляясь к дому, сказал Андрей.
— Ничего, если по шерстке его гладить… — усмехнулся Лев Аполлонович. — И во всяком случае, плох ли, хорош ли, а свой… — вздохнув, добавил он тише.
— Только бы вот как сделать, чтобы дома его удержать, от цивилизации этой трактирной освободить и спасти… — добавил Андрей.
И они скрылись в душистом сумраке темного парка.
И зазвучал вдруг в душе Андрее, пьяня его, веселый напев последней плясовой песни:
Свою девушку милую,
Свою девушку милую
Семь раз поцелую!..
И показалось ему, что в сравнении с этим напевом, с девушкой милой, с ее поцелуем все на свете вздор и чепуха…
Проснувшийся после тысячелетнего сна Перун долго вглядывался своими каменными глазами в бездны вздрагивающего от дальних зарниц неба, где паслись раздольно, как и встарь, светлые стада Велесовы, вслушивался в звуки весны, принюхивался к запахам ее пьяным… Да, да: то же небо, тот же звенящий шум старых деревьев, те же раскаты царя-музыканта, соловья, над завороженными водами, тот же шелест растущих трав, и звон боевой комариных полчищ, и упоительный дух черемухи, и царить в небе всесильная чаровница, пресветлая Мокошь, и бултыхается в серебряной Старице озорник Водяной… Все то же, как было! А он-то думал, что его царство кончилось!.. И на каменном, загадочном лице воскресшего бога — бога гроз, бога страсти, бога жизни широкой и вольной и горячей, — сильнее проступило выражение благосклонной силы, величия и тайны…
Из зеленой путаницы водорослей вылезла толстая лягушка и, вскарабкавшись на холодный камень, удобно уселась и, глядя на светлый лик Мокоши пресветлой, стала с удовольствием квакать. К ней присоединилась другая, третья, сотая, тысячная и вот вся Старица, все луга заливные, все тихие озера пойменные огласились этой музыкой вешней, музыкой любви, и колдун-соловей искусно вплетал в нее свои яркие, горячие гирлянды…
И вдруг за лесами глухо проворчал гром. Страстно вздрогнуло небо от молнии дальней и — снова гром. И еще, и еще… Темная туча медленно, уверенно, спокойно, гася звезды серебристые, затягивала небо. Пробежал, шумя вершинами, теплый вихрь и снова, после синей молнии, раскатился гром, — совсем близко, за Старицей, над гулкими лесами. Затихли лягушки, затихли соловьи и были слышны только тугие порывы набегавшего ветра, точно испуганный лепет листьев, да где-то на крыше тревожно бился оторвавшийся лист железа.
Горбунья Варвара полозила из комнаты в комнату, зажигая везде лампадки, на лице ее был страх и какая-то зловещая радость, точно она хотела сказать всем: ну, что? Довертелись?
— Свят, свят, свят… — шептала она, крестясь при каждой вспышке молнии. — Гнев-то Господень!.. Воо, опять молонья… Свят, свят, свят…
Наташа, как ласточка, все вилась вокруг комнаты Андрее, и боялась, и не могла уйти, и в глазах ее то и дело наливались крупные слезы…
Молнии следовали одна за другой почти беспрерывно, — белые, золотые, зеленые, синие, красные… — гром не умолкал ни на мгновенье, то удаляясь, то приближаясь, то оглушая страшными взрывами, от которых, казалось, сотрясалась земля и все живое невольно затаивало дыхание. Казалось, точно пробовал воскресший Перун свою силушку старую, словно торжественно, в буйном веселии праздновал он свое возвращение к жизни, к родной земле… И застучали по стеклам первые, крупные капли теплого дождя, забарабанило дружно и весело по крыше и вдруг властный, ровный, бархатный шум дождя потопил все звуки. Молнии вздрагивали все так же часто, но гром стал как-то менее яростен и слышно было, как все оживало в теплой тьме. И старый Корней, радостно фыркая, крякая, вздыхая, с наслаждением мыл по своей привычке под трубой, душистой и теплой дождевой водой и лицо, и шею, и руки, и все приговаривал:
— Во, важно! Экая благодать!.. Вот милость-то Божья… Не вода, а одно слово шелк… Варварушка, ты что же не умоешься? Сразу на двести лет помолодеешь… А я погляжу, погляжу да и посватаюсь… А?
— Тьфу, греховодник старый! — отгрызалась горбунья. — Им все ни по чем — какой народ пошел!.. Свят, свят, свят…
Гроза затихала. По парку шел немолчный шепот капель. В широко распахнутые окна свежими потоками лился упоительный, весь пропитанный ароматами воздух. В прорывы черных туч иногда выкатывалась светлая луна и тогда лохматые края туч одевались в бледное золото. В глубине парка смутно среди облитых сметаной черемух выступали очертания отдыхающего теперь Перуна. И проглянули звезды, и раскатилась опять соловьиная песнь, чистая, серебряная, точно омытая ливнем… А когда рассвело и встало опять яркое солнце, и вся земля засверкала алмазами и жемчугами, и закурилась ароматами, как гигантская жертвенная чаша, мужики выходили со дворов на околицы и, радостно глядя на пышно цветущие сады и луга и поля, все сладострастно пожимали плечами и повторяли еще и еще:
— Экая благодать Господня… Не надышишься! А рожь-то, рожь-то, кормилица… Ну, и послал Господь милости…
И все были ласковы и любовны и готовы к умилению и душам их было тесно в груди: им хотелось летать…