ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Утром Самарин позвонил Фольксштайну:

— Мне нужно срочно вас повидать.

— Что-нибудь случилось? — тревожно опросил интендант, он все еще чего-то боялся.

— Ничего, кроме приятного.

— Можете заехать ко мне?

— С удовольствием...

Самарин нес празднично упакованные, перевязанные цветными шнурками подарки фирмы своим клиентам: Пухлому, Граве и Фольксштайну.

И снова наперерез — воспоминание: бывало, в октябрьские дни он приносил матери с невероятными трудностями добытые живые цветы. Однажды он с демонстрации принес ей цветы бумажные, а она сказала: «Живым людям такие цветы не дарят». С тех пор он разбивался в лепешку, но доставал живые... А сейчас он несет подарки сволочам и должен вести себя так, будто для него нет занятия более приятного.

Узнав, зачем пожаловал Самарин, Фольксштайн совершенно расплавился, предложил кофе, без конца брался за свертки:

— Значит, мне вот этот?

— Да-да! И пожалуйста, не перепутайте, и никаких обид — фирма готовила подарки и по заслугам, и по чинам.

— Я понимаю, понимаю... — бормотал интендант, поглаживая свой сверток и, наверно, приятно ощущая его тяжесть — там были каминные часы с пузатыми амурчиками.

Самарин заторопился уходить:

— Зовут дела, господин Фольксштайн. Скоро сюда приезжает отец, я должен порадовать его своими коммерческими успехами. Вот бы к его приезду завершить наше дело!

Фольксштайн только пожал плечами...

Самарин вернулся домой и еще с лестницы услышал звонки телефона.

Звонил полковник Янсон:

— Я вблизи вашего дома. Можно зайти?

— Пожалуйста, но хочу предупредить — у меня очень мало времени.

— Я буду в пределах десяти минут...

Самарин еле успел еще раз продумать свой разговор с полковником, и он уже явился.

— Доброе утро, господин Раух, извините меня, но очень понадобились деньги. Я принес вам... — Он уже начал расстегивать портфель.

Но Самарин остановил его:

— Подождите, господин полковник. Я больше ничего не могу у вас купить.

— Почему? — Полковник смотрел на него растерянно и настороженно.

Самарин долго молчал, потом сказал тихо:

— Я рассказал отцу о вас, и он категорически приказал мне больше никаких дел с вами не иметь. Он сказал, что не хочет вместе со мной угодить в концентрационный лагерь.

— Но боже мой, в нашей с вами ситуации, будучи откровенным с вами, рисковал только я! — воскликнул полковник возмущенно.

— Вы, господин полковник, недооцениваете нашей службы безопасности. В общем, не послушаться отца я не могу. В отношении себя вы можете быть совершенно спокойны, за откровенность я вам благодарен, и никакой подлости по отношению к вам я не совершу. А моего отца вы должны понять. В Германии сегодня страх витает в самом воздухе. Всего месяц назад хороший приятель отца угодил в концентрационный лагерь только за то, что, находясь в бомбоубежище, сказал, что хотел бы сидеть здесь вместе с Герингом. Донесла сидевшая рядом его соседка по дому. Но и вам я от всего сердца советую быть как можно осторожнее. Идея, которую исповедует ныне Германия и о которой мы с вами говорили, безжалостна. А теперь давайте расстанемся, не имея зла друг на друга.

Полковник долго стоял неподвижно, пристально смотря на Самарина, потом отрывисто пожал ему руку и сказал:

— Я буду вас помнить, странный коммерсант Раух... — Он чуть приметно улыбнулся и ушел.

Самарин был почему-то уверен, что полковник непременно найдет свое место в борьбе с фашизмом и ему в этом помогут наши.

Пройдет немало времени, прежде чем Самарин узнает, что тогда с полковником связались местные подпольщики, они помогли ему перебраться к границе Белоруссии, где он действовал в партизанском отряде. Затем он был переправлен в Москву и там стал консультантом по Латвии в Центральном партизанском штабе.

А теперь — снова коммерция.

Самарин шел по улице, любуясь светлым и звонким, совсем уже зимним днем.

Вообще-то зиму он не любил. Это еще с детства, когда он в декабрьские морозы бегал в школу в парусиновых полуботинках, в курточке, перешитой из отцовской шинели, и дома мерз, потому что мать топила печку только вечером, вернувшись с работы. А сейчас он любовался очень ранней рижской зимой, которая к тому же была и не очень холодной. Белые улицы выглядели чистыми. Покрытые густым инеем, деревья роняли снежинки, искрившиеся на солнце. И была удивительная летучесть у каждого звука: крахмального скрипа шагов, стукнувшей двери, человеческого голоса, далеких паровозных гудков.

В прекрасном настроении Виталий шел по главной улице города и ему почему-то было смешно, что улица эта носит имя Гитлера. Но не от зимы он был в приподнятых чувствах. Дело пошло! Тьфу! Тьфу! Кажется, пошло! Оттого и нелюбимая зима виделась, ему красивой.

И снова он думает о шифровке из Центра. Зачем Москва явно хочет поглубже затащить в коммерцию этих отъявленных гестаповцев? Чтобы потом их шантажировать? Но разве могут они испугаться любого шантажа? Они в первую же минуту пристрелят его и могут сказать потом, что они поймали советского разведчика, но он оказал сопротивление.

Но что замыслил Центр? Терпение, товарищ Самарин...

Сейчас он шел к немецкому профессору Килингеру. Обнаружил он его с помощью Фольксштайна. Профессор по каким-то своим житейским делам был у него в интендантстве, они заговорили о том, что́, стоящее внимания, можно купить в Риге, и Фольксштайн вспомнил о Раухе.

Самарин посетил его дома, чтобы уточнить, что он хочет приобрести. А разговор у них получился совсем не деловой. По-видимому, доктор Килингер чувствовал себя здесь одиноким и, кроме того, ему было интересней и легче поговорить с немцем штатским, да еще коммерсантом, и, значит, не принадлежащим к официальным службам рейха. В этом первом же разговоре он не побоялся признаться даже в том, что война его не столько интересует, как тревожит... И хотя по возрасту он мог быть Виталию отцом, между ними как-то сразу установились доверительные отношения.

Вскоре Магоне нашел для профессора две хорошие вещи: картину немецкого художника прошлого века и фарфоровую декоративную вазу итальянской работы.

Доктор Килингер был очень доволен покупкой и ее дешевизной. Дело дошло до того, что за картину он цену повысил сам. Он явно знал толк в таких вещах, и, надо думать, картина стоила еще дороже.

Так или иначе, знакомство закрепилось, и Самарин узнал о своем покупателе нечто очень важное, — оказывается, он, как врач, обслуживал в Риге несколько немецких служб.

...Килингер попросил найти ему старинную русскую икону, и сейчас Самарин шел к нему показать добытую Магоне отделанную бирюзой и эмалью маленькую иконку-трилистник. Православный священник просил за нее очень дорого, Магоне сказал: «Безбожно дорого», но Самарин о цене не думал, важно, чтобы вещица понравилась Килингеру.

На Церковной улице, за спиной остроголового храма, в деревянном одноэтажном доме, помещалась небольшая немецкая амбулатория, и при ней была квартира Килингера. Он занимал две большие комнаты. Обстановка — сборная. Когда Самарин был здесь первый раз, Килингер сказал улыбаясь:

— Здесь все по вкусу наших интендантов, а они обожают лакированное.

И впрямь вся мебель сейчас сияла от бившего, в окна солнца.

— Петер! — негромко позвал доктор, и тотчас в дверях появился длинный неуклюжий солдат.

— Да, доктор, — произнес он совсем по-штатски.

— Приготовьте нам холодной закуски и пива, — тоже не приказал, а попросил Килингер.

— А что у нас там есть? — пожал плечами солдат и лениво скрылся за дверью.

— Горе, а не ординарец, — вздохнул Килингер. — Наверняка спекулирует моими продуктами, никогда до срока не дотягиваем.

— Что же вы его не приструните? — спросил Самарин.

Килингер рассмеялся:

— Не умею... Какой я военный! Форма на мне — как на огородном пугале, строевики морщатся. Я же глубоко штатская личность. Моя специальность — психиатрия.

— Как же вы попали на фронт? — удивился Самарин.

— Слава богу, не совсем на фронт, — ответил Килингер и, помолчав, продолжал: — Получилось, в общем, нелепо. Мне захотелось провести исследование психических заболеваний в армии в условиях войны. Я обратился за содействием в высшую военную инстанцию. И вдруг в печати поднимается шум: профессор Килингер хочет быть рядом с солдатами! Истинный немецкий ученый показывает пример кабинетным теоретикам! Фотографии в газетах! Генералы жмут мне руку! А одновременно со мной перестают здороваться некоторые мои уважаемые коллеги. Но остановить уже ничего нельзя... А потом, видимо, возникла неловкость, — куда же меня послать? И тут адмирал Канарис — я когда-то лечил его родственницу — предложил взять меня в его ведомство — абвер, и так я очутился здесь. Поначалу мыслилось, что я буду консультантом по психике при решении каких-то их служебных задач, а выяснилось, что я им фактически не нужен, и тогда меня пристегнули еще к трем службам, и я превратился в заурядного и притом универсального врача, лечащего даже от геморроя. А повернуть колесо обратно невозможно. — Он помолчал и затем вдруг спросил: — А интересно, между прочим, как вам удалось избежать, шинели?

Самарин рассказал о своем врожденном игроке сердца. Профессор посмотрел на него внимательно и сказал:

— Я вижу вас уже не первый раз и должен сказать — внешне ваша болезнь незаметна.

Самарин даже дыхание остановил — вот где он совершенно неожиданно получает удар по своей легенде. И виноват в этом он сам. Раньше он неукоснительно выполнял рекомендации медицинского консультанта — была у него и замедленность движений, и одышка от ходьбы, и пугливость перед всякой физической нагрузкой. Он показывал все это и перед Вальрозе, и перед гестаповцами, но потом стал относиться к этому все небрежнее, а последнее время о своем пороке сердца частенько стал забывать. Недопустимая, непростительная ошибка!

— Нет ли у вас повышенного кровяного давления? — спросил Килингер, с докторской внимательностью всматриваясь в Самарина. — При врожденном пороке это редко, но бывает. Меня смущает розовость вашего лица. Проверьте-ка давление. Хотите, сделаем это в моей амбулатории?

— Спасибо, профессор. Я пользуюсь здесь услугами хорошего местного врача, неудобно будет перед ним. Проверюсь завтра же.

— Скажите мне результат. Если что тревожное, я достану вам такое лекарство, какого здесь нет. Сделайте заодно и анализ крови,

— Спасибо, профессор, за заботу.

В том, что и как говорил Килингер, заподозрить ловушку было нельзя. Хоть он и обслуживал абвер, в их службу явно не был вовлечен, иначе не стал бы он так подробно рассказывать, как он сюда попал. Но разве не мог быть ловушкой и этот его рассказ? Не думать об этом нельзя.

— Ну показывайте, что вы принесли, — попросил Килингер.

Самарин вынул из кармана иконку-трилистник и положил ее на стол перед профессором.

Килингер раскрыл ее и долго молча рассматривал. Сходил в другую комнату за лупой и снова тщательно разглядывал иконку.

— Очень хорошая работа, — заговорил он наконец. — Но вещь эта не старая. Это наш с вами век. В крайнем случае самый конец прошлого. Я видел такую в мюнхенском музее. Ее время выдает вот эта отделка эмалью и инкрустация камушками бирюзы. Старинная русская икона лишена всяких украшательств, она — классическое произведение живописи, только живописи, удивительно скупой на броские краски, даже умышленно затемненной... под голландцев, что ли... — говоря это, профессор продолжал рассматривать иконку. — Но я бы взял и это... если недорого...

Самарин назвал половину цены, назначенной священником. Профессор, ничего не сказав, снова стал смотреть на иконку через лупу и потом спросил смущенно:

— А нельзя дешевле?

— Для этого я должен поговорить с хозяином иконки.

— Понимаете, ваша цена не очень высокая, но я для жены не миссионер и не могу посылать ей отсюда вместо денег иконки,

— А если мы договоримся о рассрочке?

— Все-таки лучше уменьшить цену. А вот за настоящую старинную русскую икону я бы денег не пожалел. Жена, как и я, очень любит подлинную старину. Кстати, она написала мне по поводу картины, что я купил у вас, и поражена низкой ее ценой и подозревает, что я назвал ей, так сказать, утешительную цифру.

— То был случай, когда и мне вещь была продана дешево, — улыбнулся Самарин.

Солдат принес наконец и поставил на стол тарелку с тонко нарезанной колбасой и две кружки пива.

— Больше ничего нет, — категорически сказал он и вышел,

— Как вам нравится такое обращение? — добродушно рассмеялся профессор. — Я-то ведь числюсь полковником...

Самарин пиво только пригубил и поставил тяжелую кружку на стол. Профессор понимающе кивнул и вдруг спросил:

— Сколько вам лет?

— Много... тридцатый пошел, — немного прибавил Самарин.

— Тогда я, по-вашему, уже глубокий старик, а я-то старше вас всего на пятнадцать лет. Какое у вас образование?

— Юридическое. Отец настоял. Он считал, что в наш век коммерсант должен знать сначала законы, а потом цены.

— Не лишено мудрости, — кивнул профессор. — Кроме того, юридическая наука, по-моему, интереснейшая область мышления.

— Я учился с огромной заинтересованностью, — подхватил Самарин. — Но должен признать, что пока мне в моих коммерческих делах эта наука не понадобилась. Скупка и продажа вещей примитивна, как таблица умножения. Если бы я не знал, что этим доставляю какие-то маленькие радости своим соотечественникам, я бы давно это занятие бросил. Сидеть же без дела, когда вся Германия в таком напряжении, недопустимо и свыше моих сил.

— Положим, ваша болезнь дает вам на это полное право, — мягко возразил Килингер.

— Нет, профессор. Все же Германия превыше всего.

Они надолго замолчали. Профессор откинулся на спинку стула и, держа кружку двумя руками, отрешенно смотрел в пространство.

— Да... Нашему поколению выпало, может быть, самое трудное время, — задумчиво проговорил он и добавил с улыбкой: — Впрочем, наверно, так же говорили наши отцы, которым выпала та мировая война. Интересно, какие-нибудь юристы пробовали когда-нибудь разобраться в правомерности войн как формы межгосударственных отношений?

— Этим занимается так называемое международное право. Но все, что об этом написано, похоже на состязание правовиков, задачей которых было оправдать каждому свою войну.

— И выходит, все войны были необходимы и оправданы? — с наивным удивлением опросил профессор.

Самарин рассмеялся:

— Правовед-адвокат победившей страны свою войну, как правило, считает благом. Но у русских, например, есть какая-то своя теория — они войны делят на справедливые и наоборот, но я слышал, что это определение не юридическое, а чисто политическое.

— Почему? — возразил Килингер. — Справедливая — значит законная, правомерная...

— Я плохо осведомлен об этой их теории. — Самарин поспешил покончить с этой темой.

— Меня эти вопросы иногда мучают, когда бессонница, — сказал Килингер. — Почему я должен жить в этом чужом городе, в котором люди говорят на непонятном мне языке? Зачем вообще все это?

— Что — «все это»? — намеренно жестко спросил Самарин.

— Ну... вся эта моя жизнь здесь? — неуклюже вывернулся профессор, и на этом их разговор иссяк.

Самарин ушел, оставив иконку у профессора на случай, если ему удастся уговорить ее хозяина снизить цену.

Спустя три дня он снова пришел к Килингеру с радостной вестью, что цена на иконку значительно уменьшилась. Профессор очень обрадовался, он, наверно, уже привык к этой вещице, она стояла у него на письменном столе.

— Будет вам, профессор, и старинная икона. Причем совсем недорого, — сообщил Самарин.

— Прекрасно, прекрасно! — продолжал радоваться профессор и вдруг спросил: — Вы играете в шахматы?

— Очень слабо.

— Давайте попробуем, я тоже самоучка. — Килингер достал из стола шахматы и принялся торопливо расставлять фигуры: — Подсаживайтесь... Я просто изнываю от одиночества и безделья. Все-таки ужасно все у меня сложилось. Попробовал было взяться за научную работу, из-за которой я оказался здесь, ничего не вышло, больные моего профиля сразу отсылаются с фронта в Германию. А на фронт меня не пускают, да и сам я туда особенно не рвусь. Там не до науки и не до меня. Как гостю, вам — белые. Начинайте...

Вскоре Самарину стало ясно, что профессор играет в шахматы еще хуже, чем он, но решил этим не пользоваться, чтобы продлить партию.

— Хоть пациентов у вас здесь достаточно? — спросил Самарин.

— Да что вы! Они тут все здоровы, как быки! — рассмеялся профессор. — Так что, зачем я сижу здесь, действительно никому непонятно. Получается что-то вроде ссылки за проявленную мною в Берлине патриотическую инициативу. Когда я сказал это на днях одному своему пациенту, он рассмеялся и задал мне довольно опасный вопрос: а кому надо, чтобы ваша наука обращала внимание на то, что в действующей немецкой армии кто-то сходит с ума?

— А ведь сходят, наверное? Там-то сущий ад... — сказал Самарин.

— Даже в ту, прошлую, войну психические заболевания на фронте были весьма распространены, и об этом есть интересные научные работы. Вот я и хотел развить эту тему, основываясь на данных нынешней войны.

— Эта война, как я понимаю, гораздо страшнее, — заметил Самарин. — Побывавшие на фронте рассказывают, что русские, кроме всего, воюют не по правилам, применяют какие-то дикие методы.

— Русские... русские... — рассеянно произнес Килингер, переставляя фигуру на доске. Сделав ход, он откинулся на спинку кресла: — Все-таки русские — таинственная нация.

— В каком смысле? — спросил Самарин, сосредоточенно глядя на доску.

— По-моему, у них отсутствует национальное самосознание.

— А что же тогда движет ими на войне? — вяло поинтересовался Самарин.

— Не знаю... не знаю... Война вообще нечто стадное... У меня есть один пациент — по национальности русский. А работает здесь, у нас в абвере. То есть против русских работает.

Самарин затаил дыхание — неужели он об Осипове? Но выдать свой интерес нельзя.

— Беру вашу пешку, профессор.

— Как это берете? — встрепенулся Килингер.

— Очень просто. Вы же лишили ее защиты.

— Ах, черт побери! — огорчился профессор и задумался над доской. И вдруг победоносно посмотрел на Самарина и сделал ход ферзем: — А вам — шах!

— От этого шаха до мата — сто километров, — ответил Самарин и закрыл короля конем. — Ну и что же этот ваш русский, который против русских?

— Понимаете, будь он неграмотный крестьянин, не знающий самого себя, — это одно. Но он-то европейски образованный человек. Между прочим, ваш коллега по образованию. Юрист. Умный, остро думающий человек.

«Стоп! Это Осипов?..» Самарин делает ход, а сам весь — внимание к тому, что говорит Килингер.

— Меня заинтересовала его психология. Только психология, И я не удержался, спросил у него: он думает о том, что он, русский, воюет против русских? Он ответил: «Я вырос в Германии, и она — моя родина». Но я видел, что он сильно рассердился, и меня, психолога, не проведешь — я уверен, что он ответил чисто формально, а рассерженность выдавала, что здесь у него больное место, к которому он прикасаться не желает.

— Ваш ход, профессор...

Килингер склонился над доской и, явно не думая, сделал ход.

Их шахматная партия развивалась судорожно, как всегда, когда играют самоучки, не державшие в руках книги об этой сложной игре. А тут еще разговор, мешавший им обоим.

— Этот ваш русский пациент серьезно болен? — небрежно спросил Самарин.

— Дела у него неважные, он, может быть, единственный мой серьезный пациент — запущенная до безобразия хроническая пневмония легких, а ложиться в больницу не хочет.

— Почему? Что же он — сам себе враг?

— Говорит, что не может на месяц оторваться от дел. Они там все сумасшедшие: работают днем и ночью и, как медаль, за это получают геморрой — популярную болезнь среди усидчивых! — рассмеялся Килингер.

— Такая уж у них служба, — уважительно произнес Самарин и в это время увидел созданную ему Килингером матовую угрозу. Уйти от нее было легче легкого, но Самарин решил сделать вид, что ничего не заметил — первый же выигрыш мог отнять у него партнера, а проигрывать не любит никто. А теперь любая привязка к Килингеру была бесценной. Немного подумав, Самарин сделал «роковой ход».

— Шах и мат! — обрадованно воскликнул Килингер, делая ход ферзем.

— Ах ты черт, проглядел! — страшно огорчился Самарин, — Ну видите, как я играю?!

— Вы просто зевнули, а это бывает даже с чемпионами. — Профессор снова расставил фигуры. Теперь он играл белыми и сделал первый ход.

Ну что ж, можно сыграть еще одну партию, рассеивающую память Килингера о недавнем, очень важном для Самарина разговоре.

— Где вы живете в Берлине? — спросил Самарин.

— О! Райский уголок Грюнау. Вокруг моего дома не серый камень, а зелень лугов, блеск воды и запах не бензина, а хвои. Там я хотел начать строить и свою клинику, но война эту затею перечеркнула.

— Война перечеркнула многое... — тяжело вздохнул Самарин.

Когда Самарин уходил, Килингер настойчиво приглашал заглядывать к нему и без икон.

Загрузка...