Самарин решил идти и днем. Но днем — только по лесу. Однако большого лесного массива здесь не было, все больше перелески, и не всякий раз можно было скрытно перебраться из одного в другой. Отыскивая лучший путь, он часто менял направление и делал немалые крюки. Напрямую он шел только ночью.
Голос войны то был слышен, то надолго умолкал. Потом появлялся опять, и не понять, отдалился или приблизился. Во всяком случае, фронт был где-то неподалеку, и это прибавляло сил.
Перед рассветом он вошел в лес и решил передохнуть. Нашел яму — наверно, воронку от крупной бомбы. Сел на ее край, скользнул вниз и уперся ногами во что-то мягкое и живое. Кто-то хрипло выругался и начал из-под него выбираться. Разглядеть, на кого он свалился, Виталий не мог — было еще темно.
— Кто такой? — спросил другой, молодой голос.
Так... тут двое, значит...
— Свой, — ответил Самарин и сунул руку в карман, где был наган. — А вы кто?
— Окруженцы, кто ж еще! — ответил молодой.
— Значит, товарищи по несчастью, — сказал Самарин.
— Не из нашей шестнадцатой? — спросил хриплый,
— Нет. Я из строительного батальона, — ответил Самарин, сам не зная, почему он вдруг зачислил себя в строители. Во всяком случае, правды о себе он пока решил не говорить. Как не говорил полной правды и Карандову.
Летний рассвет скорый. Он начался вместе с птичьим пересвистом и мерным шумом просыпающегося леса. Самарин разглядел окруженцев. Тот, что с хриплым голосом, уже в летах — сорок ему, не меньше. А другой мог быть Виталию ровесником — коренастый парень с удлиненным лицом, несколько отяжеленным выдвинутым вперед подбородком. А у пожилого лицо было простецкое, русское — нос лепехой, серые глаза, густые темно-русые волосы. На обоих — заношенная пехотная одежда рядовых, лица заросшие, грязные. У пожилого на коленях лежал незнакомый Самарину автомат. Заметив, что он смотрит на автомат, пожилой шевельнул им и сказал:
— Личный трофей...
У молодого была винтовка без штыка, он держал ее торчком, зажав между коленями.
В это время явственно донесся далекий артиллерийский гром.
— Неужто фронт уже близко? — спросил пожилой.
— Весь день слышно было, — ответил Самарин.
— Будешь пробиваться?
— Надо...
— Мы тоже... А только тут, близ фронта, немцев густо. Пробьемся?
— Надо... — Самарин отвечал односложно и уклончиво — что-то его неосознанно тревожило. Может, то, с каким любопытством разглядывал его молодой. Или что-то еще...
— Где бороду подправлял? Вроде парикмахерских для окруженцев еще не открыли! — вдруг весело и с каким-то неуловимым акцентом спросил молодой.
Черт его дернул там, у учителя, подкоротить бороду!
— Ночевал в пустой избе, ножницы нашел... — улыбнулся Самарин. — А то вырастет как у Льва Толстого.
— Лев Толстой!.. — рассмеялся молодой.
— А чего это ты говоришь не очень по-русски? — спросил него Самарин.
— Мобилизован из Латвии. В Красной Армии теперь как ноевом ковчеге!.. — все так же весело ответил молодой.
Теперь пожилой, слушая разговор, рассматривал Самарина как-то излишне пристально. Потом встал, взобрался на край воронки, посмотрел во все стороны и снова спустился на дно.
— Пойдем днем или будем ждать темноты?
— Лесом можно и днем, — ответил Самарин.
— А ты что же, безоружный? — спросил молодой.
— Какое у строителей оружие! Топор да лопата.
— А если напоремся?
— Ухожу без боя — такая моя тактика.
— Война без стрельбы... — покачал головой парень.
— Ничего... Вон сколько прошел.
— Откуда идешь?
— От самых Барановичей.
— Ого... — уважительно произнес пожилой. — А мы из клещей под Минском выскочили. Пятеро нас было. Один ночью отбился, пропал. Двое погибло. Мы-то стреляем, если что... — Он резко поднял голову, прислушался к грому, который на этот раз был посильнее.
Прислушался и молодой. Они переглянулись.
И снова в душе Самарина шевельнулась неосознанная тревога. Он пытался в ней разобраться, но никаких конкретных поводов для нее найти не мог. Решил, что она от его профессиональной, что ли, настороженности, которой его учили в спецшколе НКВД. В конце концов, во всех их вопросах был совершенно естественный интерес и своя, такая же, как и у него, настороженность — ведь им быть теперь вместе. Самарин подумал: в конце концов, они солдаты, и быть с ними — не то что с Карандовым. «Мы-то стреляем», — укорил его пожилой.
...Шли по лесу разрозненно, но так, чтобы все время видеть друг друга. Это предложил пожилой, сказал: любой из нас может нарваться на немца, тогда другие должны ему помочь.
Фронт был слышен почти непрерывно. Иногда у Самарина бывало такое ощущение, что стоит выйти из лесу — и они увидят поле сражения...
Внезапно лес кончился. А следующий, если не менять направление, виднелся километрах в пяти, и путь к нему был по совершенно открытой равнине, да к тому же и пересеченной шоссе, по которому мчались машины.
Они забрались в густой орешник и стали обсуждать, что делать.
— В этой ситуации лучше ждать темноты, — сказал пожилой. — До леса далеко. И вдобавок — активное шоссе.
Молодой молчал. Пожилой будто знал, что тот будет молчать, и смотрел на Виталия.
— Я тоже так думаю, — согласился Самарин.
— Фиксируем — идем с темнотой, — сказал пожилой. — И можно спокойно перекусить.
Молодой стащил со спины рюкзак и начал его развязывать. А Самарин в это время думал не о еде. Откуда у пожилого старослужащего рядового бойца такие словечки, как «ситуация», «фиксируем», «активное»?.. Это была первая причина для тревоги, а точнее сказать, для недоумения. Самарин подумал: не являются ли его спутники командирами, переодевшимися в форму бойцов? Он внутренне усмехнулся: мудрецы, одежду сменили, а словарь сменить забыли.
— Чего задумался? — спросил у него пожилой. — Нет еды? — И, не дожидаясь ответа, сказал молодому: — Дай ему. Мы — запасливые, и пища у нас компактная, но до черта калорийная.
«Опять не тот словарь», — отметил про себя Самарин, беря у молодого кусок шоколадной плитки. Спросил:
— Где запаслись таким добром?
Пожилой, а за ним и молодой засмеялись.
— Повезло, — сказал пожилой. — Еще под Минском — глядим, лежит в кювете грузовик опрокинутый, а вокруг весь луг покрыт плитками шоколада. Видно, какой-то любитель сладкого увозил от немцев, да попал под бомбу. На этом шоколаде мы теперь и держимся — крепкая еда.
— Только пить все время хочется, — добавил молодой.
— И от него сразу как-то оживляешься, — добавил пожилой.
Вкус у шоколада был какой-то странный, непривычный — сладко-горький. И действительно, у Самарина скоро появилось ощущение, похожее на легкое, приятное опьянение.
Меж тем солнце уже пошло к закату, его косые лучи, прорезавшие лес, становились все более пологими. Начали затихать птичьи голоса. Густой орешник, недавно шумевший листвой, умолк. И вдруг прямо у них над головой тревожно застрекотал дрозд. Перелетая по кустам, он кричал воинственно и тревожно. Самарин видел его, взъерошенного, смотрящего вниз черным блестящим глазком и дающего по ним короткими очередями тревожного стрекота.
— Отгони его к чертовой матери! — сказал пожилой.
Молодой встал и начал бить по кустам палкой. Дрозд сперва улетел, но вскоре снова появился — очевидно, где-то тут было гнездо, и близость к нему людей его не устраивала.
— Я его сниму с одного выстрела. — Молодой наклонился взять винтовку.
— Дурак! — остановил его пожилой и, помолчав, сказал: — Придется менять место... — Он встал, взял свой рюкзак и пошел по кустам, поглядывая на преследовавшего их дрозда и тихо его матеря.
Устроились шагах в ста от того места. Дрозд оставил их в покое. Здесь вообще было лучше — посреди густого орешника стояла старая ель с низкой разлапистой кроной, под которой в случае чего можно было хорошо спрятаться.
— Дрозд, сорока и синица — отличные наводчики. — сказал пожилой. — Однако следует поспать. — И обратился к молодому: — Подежурь... — Он лег ничком, положив голову на сцепленные руки, и затих.
— Засыпает как по свистку, — кивнул на него молодой.
Самарин привалился на бок и зажмурил глаза. И вдруг подумал: «Скоро сутки, как мы вместе, и ни разу не заговорили о войне. Даже о дроздах и синицах поговорили, а о том, что было и главной бедой, — ни слова...»
Чуть размежив ресницы, он смотрел на молодого, который выкладывал из рюкзака плитки шоколада без обертки и пересчитывал их. Снова уложив шоколад в мешок, он встал и прислушался к грому фронта, снова ставшему далеким.
— Вроде тише гремит? — спросил Самарин.
Молодой резко обернулся и сел:
— Разве поймешь!.. Может, ветром относит.
— Вдруг наши начали наступление...
— Не может быть, — с непонятной уверенностью сказал молодой и, усмехнувшись, добавил: — Телега-то без колес.
— Как это — без колес? — Самарин даже приподнялся: — Наша страна огромная, вся поднимется — силища...
— Сидеть в кустах и рассуждать о нашей силище! Смешнее не придумать... — отвернулся молодой.
Самарин вспомнил: очень похожее он слышал и от Карандова, даже интонация, с какой это сказано, тоже карандовская.
— Не пришлось бы нам фронт переходить в Москве, — сказал молодой, не поворачиваясь к Самарину.
Пожилой чуть приподнял голову и сказал злобно:
— Дурак, дурацкие и речи.
Самарин заметил, как у молодого лицо съежилось и он со страхом посмотрел на пожилого.
— Я же так просто... всякие фантазии, — пробормотал он.
— За такие фантазии к стенке можно, — сонно проворчал пожилой.
— Нельзя жить без веры, — нравоучительно сказал Самарин.
Молодой молчал.
Все-таки странные у молодого мысли... А с другой стороны, что ждать от латыша, который в советской жизни и года не поварился?! Что ему Москва?.. Надо при случае объяснить ему, что к чему...
Не такого случая не представилось.
Когда начало темнеть, они съели еще по куску шоколада, попили и умылись в речушке, оказавшейся у самого леса, и пошли дальше на восток по голой равнине.
— У тебя документы какие есть? — тихо спросил пожилой у Самарина.
— А что?
— Когда к своим придем, с особистами иметь дело будем. Я к тому, что у нас все в сохранности.
— У меня тоже.
— Вот и хорошо, — успокоился пожилой.
Самарин привычно ощутил бугристость стельки в правом ботинке, где был спрятан единственный его документ — партбилет.
Вскоре они приблизились к шоссе и залегли в придорожном кювете — нужно было выбрать момент, чтобы перебежать шоссе, по которому то и дело проносились машины. На востоке черную полосу горизонта высвечивали огненные всполохи. Но фронтового грома теперь они не слышали — его заглушал гул машин, мчавшихся с притушенными фарами. Это были грузовые военные машины, и мчались они не на восток, а на запад — на это странно было смотреть. Поток их становился все гуще, и в их движении ощущалась нервозность.
— Ей-богу, отступают, гады! — прошептал Самарин.
Пожилой резко повернулся к нему, но ничего сказать не успел: на шоссе раздался железный лязг, грохот — очевидно, какая-то машина впереди внезапно остановилась и следующие за ней машины, не успев затормозить, налетали одна на другую,
Соскочившие с машин немцы орали, ругались, освещая фонариками сцепившиеся машины. И вдруг далеко впереди над шоссе взметнулось желтое пламя и рванул грохот взрыва. И сразу — еще взрыв ближе. И потом целая серия взрывов внутри колонны и рядом с шоссе. Самарина и его спутников толкало упругим воздухом, на них сыпались комья земли. Молодой прикрыл затылок рюкзаком и вжался в землю на дне канавы. Пожилой, бесстрашно приподнявшись, смотрел, что происходит.
В наступившей вдруг тишине, нарушаемой только галдежом немцев, ясно послышался гул.
— Наши бомбят! — радостно сказал Самарин.
— Заткнись! — прошипел пожилой. И вдруг он встал и энергично зашагал к немцам, суетившимся возле опрокинутой взрывом машины.
— Вы куда? — крикнул Самарин и выхватил из кармана наган.
В этот миг землю вздыбило рядом с ним...
Когда к Самарину вернулось сознание, он обнаружил себя лежащим ничком на обочине шоссе. Глухая тишина. Догорали разбитые машины, слышался треск пламени, пахло горелой резиной. Ни пожилого, ни молодого поблизости не видно, впрочем, было темно.
Самарин сполз в кювет и услышал прерывистый стон. Несколько минут лежал затаившись — стон не умолкал. Тогда он пополз по канаве и вскоре наткнулся на чье-то тело. Пригляделся — молодой. Он стонал, лежа навзничь в раскидку.
— Ты меня слышишь? — прошептал Самарин в белое лицо молодого.
Стон прекратился.
Начало светать. По шоссе пронеслись еще несколько одиночных легковых машин. Переждав; пока они скрылись за поворотом, Самарин привстал и сразу увидел пожилого. Он лежал в поле, шагах в десяти от шоссе, в странной позе — будто стоял на коленях и молился, уткнувшись лбом в землю.
Самарин перебежал к нему, осторожно завалил его на бок и в ужасе отшатнулся — грудь у пожилого была разворочена, виднелись сломанные ребра. Он был мертв. Поодаль лежали его рюкзак и автомат.
Самарин взял их и ползком вернулся к молодому. Тот уже не стонал, и глаза его были широко раскрыты. Увидев Виталия, он чуть повернул к нему голову и быстро-быстро проговорил непонятное — наверное, по-латышски. Его гимнастерка от правого плеча до пояса была черной от крови. Самарин расстегнул пуговицы, оттянул гимнастерку — угол плеча у молодого был точно срезан, из раны лениво сочилась кровь...
— Санитарный пакет... в моем мешке... — еле слышно проговорил молодой.
Самарин посмотрел вокруг — его мешка не было. Тогда он развязал мешок пожилого. Сверху в нем были какие-то тряпки, а под ними — непонятные тяжелые коробочки из фанеры. Санитарного пакета не было, но оказался финский нож.
Самарин разрезал гимнастерку и высвободил плечо молодого. Тряпками сделал повязку.
В это время на шоссе снова показались машины. Самарин схватил автомат пожилого, лег на дно кювета рядом с молодым и вдруг услышал его тихий, прерывистый голос:
— Останови машину... останови...
— Это немцы, — прошептал Самарин.
— Останови... я знаю... что сказать... Все будет хорошо...
— Ты что, рехнулся?
— Останови! — вдруг громко крикнул молодой, и, видно, на этот крик ушли все его силы — он обмяк и затих.
И только в этот момент Самарин потрясенно осознал, что молодой и он говорили по-немецки...
Может, целый час, а то и больше Самарин волоком тащил молодого от шоссе. Тот то приходил в сознание и начинал стонать, то умолкал. Возле той речки, где они недавно умывались, Виталий положил его под куст, а сам, обессиленный, приник губами к прозрачной воде.
Что же делать? Что делать? Из головы не выходили слова молодого: «Останови машину... я знаю, что сказать». Но может, он бредил? Но нет, не похоже...
Самарин встал и замер — от леса доносился явно приближающийся металлический рокот. И он увидел два танка. Один за другим они двигались вдоль леса. Из башен выглядывали танкисты. В следующее мгновение он разглядел на башнях танков белые звезды. Наши звезды!
Самарин, подняв вверх автомат, побежал наперерез танкам, крича во весь голос:
— Стойте! Стойте! Стойте!
Танкист увидел Самарина, когда он был всего в нескольких шагах. Танки остановились, глухо рокоча моторами.
— Что тебе, папаша? — спросил танкист, вылезший по пояс из башни.
Самарин не мог ответить. В горле у него забулькало. Он стоял и беззвучно смеялся.
— Рехнулся! — прокричал танкист другому и, перегнувшись к Самарину через край башни, спросил криком: — Папаша, немцы тут есть?
Самарин все смеялся и ничего не мог сказать. Вдруг он понял, что танки сейчас уйдут. И тогда он бросился на танк и стал вскарабкиваться на его скошенный передок. В смотровую щель он смутно увидел чьи-то глаза и закричал туда — в черноту щели:
— Я к своим пробиваюсь! Возьмите меня! Товарищи! Товарищи!
Никогда он не забудет этих минут. И как он потом рассказывал танкистам, кто он такой, а они не верили. И как он, вынув из ботинка партбилет, отдал его танкистам, и они смотрели на фотографию в билете, потом на него — и снова не верили.
Но потом все же поверили и взяли его в танк. Тут он стал рассказывать о подозрительных окруженцах — надо взять того, который еще жив, но танкист только обматерил его.
Позже Самарин узнает, что танки находились в разведке и заниматься еще и его окруженцами не могли.
Самарин, как приказал танкист, лег на горячее, пахнущее горелым маслом днище, засунул голову под сиденье водителя.
Что затем происходило с танками — Самарин не знал. Оглохший от грохота, одуревший от гари и дикой непрерывной тряски, он ощущал такое счастье, что ему хотелось плакать.
Спустя какое-то время тряска вдруг прекратилась и наступила тишина. Кто-то дергал его за ногу:
— Жив? Вылезай!
Когда он спрыгнул с танка на землю, ноги не удержали его, и он упал, больно ударившись головой о гусеницу. Сам не смог встать. Его подняли и повели куда-то.
Потом он узнает, что из разведки вернулся только один танк, его танк. Опять везение. И он будет нещадно ругать себя за то, что не узнал имен своих спасителей. Когда спохватился, этого уже нельзя было выяснить...
В штабе, где он оказался, его сразу же передали в особый отдел, так что пожилой окруженец о порядках в нашей армии был информирован неплохо.
С этого и начался допрос — Самарин рассказал об окруженцах. Особист все записал.
— Я просил танкистов взять хотя бы живого, но...
— Это ни к чему, — не дослушал особист. — С такими ранениями и молодой наверняка уже покойник, да и не до них сейчас. Расскажите-ка лучше о себе.
Самарин стал рассказывать. Особист слушал его вроде невнимательно, но, когда он стал задавать вопросы, Виталий понял, что свой хлеб особист ест не зря — Самарину стоило немалых усилий, чтобы не запутаться в ответах.
Допрос, однако, вскоре прервался — в штабе была объявлена боевая тревога.
Как известно, контрудары 20-й армии большого успеха не принесли. Поначалу вражеские войска, не ожидавшие таких сильных контрударов, начали отходить от Орши, но затем немецкое командование, располагавшее значительно превосходящими силами, организовало активную оборону и начало маневр в обход 20-й армии, стремясь взять ее в кольцо. Генерал Курочкин, понимая, какая опасность нависает над его армией, провел искусный маневр по выведению ее из обхвата. Вот в это время штаб, где находился Самарин, и был поднят по тревоге. Он участвовал в бою против батальона фашистов, продвигавшихся вдоль небольшой речки. Бой длился всю вторую половину дня. Самарин действовал вместе с особистами штаба, оставаясь как был, в учителевой брезентовой куртке, заросший, при бороде, с автоматом пожилого «окруженца». Когда он был нужен кому-либо, ему кричали: «Эй, партизан!..» Дрался он смело, и это было замечено.
И снова везение — ни царапинки. После этого боя особисты смотрели на него совсем по-другому и, когда предоставилась возможность, отправили его в Москву в санитарном поезде.
Более суток он проспал, сидя на полу в вагоне, до потолка набитом ранеными, при них и кормился. В Москве, на Белорусском, вокзале, он постригся, побрился и, не откладывая, отправился в город. Чувствовал себя неважно, все тело сковывала слабость, еле передвигал ноги. Даже Москву не разглядывал, и у него было такое ощущение, будто он уехал отсюда вчера...