ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Три дня Самарин был дома. Счастливая мать не отходила от него. Ночью, просыпаясь, он видел ее сидящей возле его постели.

Милая мама... С того дня, когда не стало отца, она всю жизнь отдала ему, своему единственному Витальке. Он любил ее нежно, до боли в сердце, но никогда не умел сказать ей об этом или дать почувствовать, хотя он очень рано понял, как тяжело ей живется. Отца он помнил плохо. Умер он, когда Виталию было шесть лет. И чем дальше шло время, тем все сильнее была его любовь к матери. Он и в школе начал хорошо учиться, чтобы не было у нее еще и этого огорчения. И стал вести себя как самый отъявленный пай-мальчик, иногда до отвращения к самому себе, но и это тоже для мамы. А когда повзрослел и сумел постичь разумом свою и ее жизнь, он поклялся делать все, чтобы маме жилось легче, счастливее. Еще школьником он водил ее в театр, а позже — на студенческие вечера в свой юридический институт, где он неизменно бывал распорядителем и ведущим программы. Даже когда появилась Люся и он понял, что это может оказаться в его жизни очень серьезным, он прежде всего подумал: не отнимет ли это у матери часть его любви?..

Милая мама... Ночью, увидев ее сидящей возле его постели, он сделал вид, будто не просыпался, и почувствовал знакомую щемящую боль в сердце от любви к ней. И от давнего сознание своей вины за то, что так мало для нее он сделал.

Наступала вторая его ночь дома. Весь день он работал над отчетом, а мама в любимом своем углу, где стояла старенькая швейная машинка «Зингер», чинила его белье, штопала носки, гладила его рубашки. Боковым зрением он замечал, как она, вдруг уронив руки, на колени, смотрела на него, и в ее глазах было столько нежной любви и тревоги, что его сердце начинало учащенно биться, а к горлу подкатывал комок.

Вечером, когда в открытом окне было уже черное небо в редких звездах, они пили чай, знаменитый мамин чай, источавший неповторимый тонкий аромат, и тихо разговаривали. И все — о том, что было до войны. Он был благодарен ей,что она не спрашивала, что было с ним там, на войне. Чтобы не пугать ее, ему пришлось бы врать. Сам он ограничился рассказом только о том, как он ехал в поезде к месту службы и как прибыл туда как раз в час начала войны.

— Так я до своей службы и не добрался.

И все.

Для нее же главное было в том, что он жив, невредим и снова дома, с ней. Но она знала, что от войны он не ушел и не уйдет, и потому чинила одежду, готовя его в новую дорогу, но говорить об этом ей не хотелось.

Вот они и вспоминали их прошлую мирную жизнь, и каждое воспоминание было для них дорогим и волнующим.

Потом они легли спать. Мама, как бывало в детстве, подсела к кровати, взяла его руку и начала что-то рассказывать, но, что именно, он уже не слышал — мгновенно заснул.

— Виталька! Виталька! Вставай! Тревога! — явственно услышал он еще во сне, нервы сработали автоматически, он вскочил и только в этот момент проснулся.

— Воздушная тревога! Надо идти в бомбоубежище! — Мать торопливо хватала какие-то свои одежки, запихивая их в хозяйственную сумку.

В радиотарелке глухо завывала сирена. Со двора через открытое окно доносились тревожные голоса:

— Вадимов и Сутоцкий, ваш пост на крыше!

Виталий знал и Вадимова, и Сутоцкого — это были пожилые люди, жившие под ними, на первом этаже.

— Эй, у Розовых! Поправьте маскировку!

И Розовых он знал, тоже пожилая пара, оба работали учителями в его школе, строгие до дрожи в коленях, ребята говорили про них: «Муж и жена — одна сатана».

— Виталька, одевайся, что ты застыл?

Они вышли в темный двор. Из темноты раздался сразу узнанный Виталием строгий голос учителя Розова:

— Самарина, скорей в убежище! Вечно вы опаздываете.

Когда они вышли из ворот на улицу, Виталий невольно остановился — все черное небо было иссечено голубыми мечами прожекторов, а где-то в отдалении рокотали зенитки.

— Скорее, Виталька! — Мать тянула его за руку.

Он пошел за ней, испытывая какое-то странное чувство бессильной неловкости, мешавшее ему до конца понять происходящее.

Они перешли улицу и спустились в подвал пятиэтажного дома, где был магазин «Бакалея», в который Виталий все свое детство бегал за продуктами. Сейчас обе витрины магазина были забиты досками.

В бомбоубежище было полно народа, но никакой толкотни и паники. Кто-то позвал его мать:

— Елена Матвеевна, давайте сюда, на свое место!

Они прошли туда.

— Смотрите, никак, Виталька объявился! И смотрите-ка, он уже военный!

Это были их соседи по другому подъезду, сестры Забельские, их звали «четырежды сестры» — обе они работали в больнице медсестрами.

Здесь уже был какой-то свой быт, свои места. Детишек укладывали спать на раскладушках. Двое мужчин, усевшись на ящики, расставляли шахматы. Многие, заняв места поближе к висячей лампочке, читали.

Одна из сестер Забельских спросила:

— Виталька, ты с фронта прибыл?

— Нет, — ответил он, и с этой минуты его охватила острая тревога, и все вокруг виделось ему уже иначе. Он вдруг подумал, что война уже здесь, а он на этом странном фронте посторонний и как бы ни к чему непричастный.

— Тебя что, только что призвали? — спрашивала его соседка, а он ей не отвечал, смотрел отрешенно в пространство.

— Заважничал наш Виталька! — смеялись «четырежды сестры».

— Но ты нос больно не задирай, мы тоже в райвоенкомат подали заявления.

Виталий молчал, он просто не знал, что должен им сказать...

Тревога длилась недолго, и, когда раздался сигнал отбоя, Виталий подхватил маму под руку и заторопился к выходу. Молча они вернулись домой. Мать стала поправлять его постель, но он остановил ее:

— Не надо, мама. Я буду работать.

Как видно, она понимала его состояние — молчала. Наладив светомаскировку окна, зажгла свет и спросила:

— Хочешь, я тебе чайку сделаю?

— Не надо, лучше ложись спать...

Он сел к столу и продолжил работу над отчетом, и это словно приближало к войне и к его, пока непонятному, месту на ней.

На другой день отчет был готов. Получилось больше двадцати густо исписанных страниц.

И только теперь он решил позвонить двум своим самым близким приятелям, сокурсникам по институту. Люсе он решил позвонить уже после того, как все выяснится с ним.

Ближайшая будка автомата возле аптеки, он столько раз звонил из нее, что помнил надписи, выцарапанные на ее обшарпанных стенках.

Первый звонок Семену Рубцову. Набирая номер, представил себе Сенькино круглое лицо, нос кнопочкой, улыбочка с тремя ямочками, третья — на подбородке.

К телефону подошла его мама, Евдокия Ивановна:

— Виталька? Ой, здравствуй, милый Виталька. — И сразу павшим голосом: — А Сенюшка давно на фронте. Запиши его полевую почту... — Он только сделал вид, будто записал. — А с тобой что?

— Да ничего особенного... — И сделал невероятное — повесил трубку на рычаг. В автомате что-то металлически звякнуло — и... тишина. Противно взвизгнули колеса трамвая, поворачивавшего за угол.

Номер Коли Тетерина набрал не сразу, но все-таки набрал, И услышал тоненький голосок — к телефону подошла его маленькая сестренка Натка.

— Коля уехал на север... на самый дальний север... — И больше она ничего толком сказать не могла, взрослых дома не было.

Конечно же, не отдыхать и не в турпоход уехал Николай на тот самый дальний север!.. И тогда неожиданно для себя Виталий набрал номер телефона Люси. Услышал ее низкий певучий голос, от которого его жаром прохватило.

Здравствуй, — тихо произнес он.

— Кто говорит?

— Виталий.

Пауза.

— Виталий? Откуда ты взя-я-ялся? — спросила она со своей милой манерой иногда растягивать гласные.

— Важно, что взялся.

— Ты где?

— Дома. Вернее, в будке автомата.

— Я тебя увижу?

— Да, если хочешь,

— Зачем так говоришь? Можешь приехать ко мне сейчас? Брат на войне, я одна.

— Я могу через час.

— Я жду.

Часа — он подумал — хватит, чтобы подготовить маму к тому, что он ненадолго съездит к Люсе. Но как только он вернулся домой, мама спросила:

— Ты позвонил Люсе?

— Да, мама.

— Раз ты не знаешь, как в понедельник решится твоя судьба, ты должен с ней повидаться. Мало ли что... Она за это время приходила ко мне, очень за тебя волновалась. Она все-таки хорошая девочка.

Это «все-таки» напомнило Самарину о многом...

Люся возникла в его жизни, когда он кончал юридический. Это случилось так... Под вечер он вышел из института после заседания комитета комсомола и пошел вверх по улице Герцена. Накрапывал весенний, но уже теплый дождик. У консерватории стояла девушка. Прикрыв голову газетой, она посматривала туда-сюда, явно ждала кого-то. Когда он с ней поравнялся, она сказала ему:

— Не хотите пойти на Ойстраха?

— Хочу, — ответил он.

— Давайте быстрее, уже начало.

Они взбежали по широкой лестнице и прорвались в зал, когда билетерша уже закрывала дверь. Хорошо еще, их места оказались поблизости и с краю — не надо было никого беспокоить. На сцене уже стояла дама в черном платье, сердито поглядывавшая на опоздавших, в том числе и на них. Но вот они уселись.

— Начинаем концерт, — неестественным, вещим голосом заговорила дама.

Виталий к музыке был равнодушен, тем более к серьезной. Почему же он пошел на этот концерт и, вообще, почему он в тот вечер поступал так на себя не похоже? Он не может толком ответить себе на этот вопрос. Может быть, дело было вот в чем... Только что заседал институтский комитет комсомола, в котором он состоял два последние года учебы. И он все время думал, что для него это заседание последнее. Осенью, когда начнется новый учебный год, на первом общем собрании комсомольцев института о нем скажут как о выбывшем из состава комитета в связи с окончанием учебы. И ему было очень грустно. И одиноко. Остальные члены комитета были с первых курсов, они снова будут собираться в этой комнате и в будущем году. А он здесь в последний раз. С этим горьким чувством он и вышел на улицу Герцена...

Когда он однажды выложил это объяснение Люсе, она сказала:

— Поня-я-ятно. Ты решил мною открыть новую страницу своей жизни.

— Скажи лучше, кого у консерватории ждала ты? — спросил он.

— Это не имеет никакого значения, раз пришел ты. Пришел — и остался.

Выяснилось, что их судьбы в чем-то схожие. Люся тоже росла без отца. Но у нее не было и матери. Ее родители совсем еще молодыми погибли в железнодорожном крушении, возвращаясь из Сочи. Сначала ее взяла к себе тетя, а потом ее кормильцем и воспитателем стал старший брат Владимир, военный летчик. По рассказам Люси, кормильцем он был еще туда-сюда, а воспитатель — никакой. То и дело служба кидала его в разные концы страны. Только последние три года он, ссылаясь на свою ответственность за воспитание сестры, получил постоянную работу в Москве — обучал рабочих парней летному делу в заводском аэроклубе.

— Знаешь как он меня воспитывал? — рассказывала Люся. — Рано утром собирается в свой аэроклуб, а я — в школу. Пьем молоко с французскими булками. Мы два года так завтракали. Он посмотрит на меня, погрозит пальцем и скажет: «Смотри, Люська, чтобы никаких там!» Вот и все воспитание. Я, бывало, спрошу: «А что это значит — «никаких»? А у него на ответ и времени нет, убегает. Но, кажется, воспитывал он меня правильно. Главное, чему он меня научил, может, сам того не зная, — никогда никому ни в чем не врать. И еще — чтобы ни случилось, не вешать нос на квинту. Это было одно из любимых его выражений. По этим двум пунктам он жил и сам.

Отношения их сразу завернулись круто. Еще тем летом они стали близки. Люсин брат улетел на какие-то сборы аэроклубных инструкторов. Люся сказала Виталию об этом, когда они в Сокольниках стояли под деревом, прижавшись к корявому стволу, а над ними бушевала гроза.

— Как стихнет, на метро — и ко мне, — сказала она и добавила, точно извиняясь или желая что-то объяснить или, наоборот, от объяснения уйти: — Бюро погоды все-таки надо верить. Сказали, во второй половине дня — гроза, и вот вам, пожалуйте. Но не мокнуть же нам здесь, под деревом, весь выходной.

И он сразу стал волноваться. Он уже знал, что произойдет. Они же не дети. Но он этого страшился. Ему и сейчас как-то неловко про то вспоминать...

Потом, опустошенные, бессильные, они тихо лежали на тесной Люсиной постели. Смотря в ее сонные голубые глаза, он сказал шепотом:

— Ты моя первая девушка... первая.

— Хочу, чтобы последняя.

— А ты?

— По-мо-о-о-ему, первый тот, который последний.

Бог ты мой, сколько у него в тот вечер было счастья, нежности, гордости!..

Но вскоре началось между ними и что-то горькое. Ну, может, не горькое, а досадное, что ли... Он решил, что им надо расписаться. Сказал Люсе, что уворованной близости ему не надо.

— Боишься милиции? — непонятно рассмеялась Люся. — Нет оснований, ты не вор, я тебе все отдаю сама. Так в милиции и заявлю. И все. И ни слова о загсе...

Потом — мама... Она догадывалась, что у него с Люсей что-то серьезное, и не раз делала туманные, но достаточно прозрачные намеки. В общем, она хотела одного — чтобы все было честно и чисто. Но он все-таки боялся, что женитьба отнимет его у матери, и без того одинокой. Но однажды она сама прямо сказала, что хотела бы иметь невестку. Сказала: «Была бы у нас настоящая семья...»

А Люся разговоры о женитьбе неизменно переводила в шутку: «А ты, оказывается, порядочный формалист». Или: «Ну зачем тебе справка из загса? Будешь класть ее под подушку как оправдательный документ?..» Или вдруг вроде даже серьезно: «Нет ничего легче, как зарегистрировать брак, а более важно — сохранить любовь». Или опять со смехом и целуя его: «Давай поженимся в церкви, там при этом поют...»

В эту пору он первый раз повел Люсю домой, к маме. И Люся ей не понравилась. Она вела себя очень странно — самоуверенно и даже нахально. Такой он ее просто не знал, ни разу не видел. Она даже позволила себе сказать, что единственный сын — это очень опасный муж.

— Опасный для кого? — спросила мама,

— Для всех, — ответила Люся.

Мама даже покраснела.

В общем, не понравилась она маме. Виталий это ощущал каждую минуту, хотя мама была с ней очень мила, держалась весело, непринужденно, но именно эта веселость и была для Виталия тревожной.

Потом он проводил Люсю домой. В метро и всю дорогу до ее подъезда они говорили о воякой чепухе. Виталий чувствовал, что Люся за эту чепуху прячется.

— Возвращайся домой, — сказала она, как только они подошли к ее подъезду. — Тебе сейчас нужно быть с ней... — Она коснулась сухими губами его щеки и скрылась в подъезде.

Он вернулся домой. У мамы глаза были заплаканные. Боже, она даже припудрила щеки!

— Как тебе Люся? — спросил он, не желая оттягивать этот разговор ни на, минуту.

Мама долго молчала и вдруг спросила:

— А она не грубая... немного?

— Да нет, мама. Она сегодня держалась как-то странно, будто нарочно хотела показаться хуже.

— Ты говорил, она работает в справочном бюро?

— Да. И одновременно заочно учится в МГУ, на историческом.

— В справочном бюро, конечно, надо знать все. Чего там только не спрашивают! — усмехнулась мама и вдруг как-то обеспокоенно спросила: — Тебе же она нравится?

— Я люблю ее, мама, — тихо ответил Виталий.

— А раз любишь, о чем говорить? Поступай по сердцу.

И с этого дня между молодыми людьми началось вот то горькое или досадное... Разговоры о загсе прекратились. Спустя несколько дней после знакомства с его мамой Люся сказала серьезно:

— Давай отложим сие формальное дело. По-моему, мы оба к семейной жизни не готовы. К тому же тебе опять надо учиться.

Как раз в это время Виталия, только что окончившего институт, по решению райкома партии мобилизовали в НКВД, и он стал ежедневно уезжать за город, где была спецшкола для таких же, как он, свежеиспеченных чекистов.

Отношения с Люсей оставались прежние, но и с той же трещиной досады.

Когда Виталий узнал о своем назначении в тот далекий городок, подумал: «Ну вот, все теперь и решится, мы должны уехать, туда вместе».

Примчался к Люсе. Она выслушала его так спокойно, будто он говорил о поездке на выходной день за город. Он даже обиделся. А Люся, немного помолчав, сказала, и тоже очень спокойно:

— Знаешь что?! Сама судьба назначает нам главный экзамен. Поезжай. Я останусь в Москве. Мы оба сможем узнать, действительно ли мы не можем жить друг без друга. Правда, интересно это выяснить?

С тем он тогда и уехал.

Самарин прохаживался возле станции метро «Кировская». Люся жила поблизости, на улице Мархлевского. Как они сейчас встретятся? О чем будут говорить? Может, решат пойти в загс? И вдруг подумал, что идти в загс теперь просто нелепо — в понедельник он должен явиться по месту службы, и, что с ним будет во вторник, куда его кинет судьба, даже представить себе невозможно. И все-таки самое главное сейчас для него — война...

И тут он увидел, услышал военную Москву. На цоколе дома — белая стрела и надпись: «Бомбоубежище». Динамик на том же угловом доме разбрасывал четкие, тугие слова:

— «От Советского информбюро... Наши войска продолжали...»

— Виталий, здравствуй, — услышал он за спиной и обернулся.

Сначала он увидел только ее глаза — голубые, настежь распахнутые, радостные, безумно близкие, — потом он увидел ее такое знакомое платье — синее, в полоску, с глухим воротничком. Мгновенная встреча одних глаз — и они обнялись, слились губами. Затянулся этот их поцелуй на улице, но никто не обращал на них внимания — улице было не до них, да и привыкла улица, что сейчас все прощаются...

Люся отстранилась от него и рассмеялась:

— По-ошли ко мне, я приготовлю ми-ировую яичницу. — Она взяла его под руку, и они пошли. — Я даже водки купила.

Он шел молча, отдаленно слыша Люсин голос и гулко — удары крови в висках.

Сели за стол. Люся суетилась и говорила, говорила, говорила... Вот, оказывается, у брата нет рюмок: «Он со своими соколами пил из стаканов», «Сегодня я с великим трудом откупорила первую в своей жизни бутылку водки, дай бог, и последнюю», «А на работе у меня такой гвалт и шум, что к концу дня голова распухает!».

И вдруг сказала:

— Я почему-то решила, что ты погиб. Поглядела на карте, где твой город, потом услышала про него в сводке и решила...

— Могло случиться, — сказал он, удивившись про себя, что там он всерьез не думал, что может погибнуть, хотя и делал все, чтобы этого не случилось. И спросил: — Уронила горькую слезу?

Люся кивнула, глядя прямо ему в глаза:

— А как подумала, сразу пошла к твоей маме. Такая тоска взяла, и никого нет вокруг. Она у тебя молодец. Разгадала меня. Говорит: «Витальку не так просто убить». Уверенно так сказала, а у самой в глазах — страх. Хорошо мы с ней тогда посидели. Тебе не икалось однажды... там?

— Один раз, помнится, икнул, — ответил он. Ему почему-то не хотелось вести этот разговор всерьез.

— Ра-асскажи, что было-то с тобой. Но сначала давай выпьем за встречу.

Они выпили.

— Бр-р... — Люся отставила от себя рюмку. — Ну?

— Знаешь... столько было всякого, а подумаешь — так ничего интересного. И важно одно — живой.

— Фашистов видел?

— Толком и близко — одного мотоциклиста, а то все больше издалека.

Ну а с этим... поговорил?

— Не успел. Мой товарищ его убил.

— Кто был с тобой?

— Да так... один странноватый тип... Мы соединились с ним случайно.

Люсины вопросы отшвыривали его туда, в те чертовы дни, к их, как уже выяснилось, несущественным подробностям, а он возвращаться туда не хотел.

— Скажи лучше, как ты? По вашим справочным телефонам небось все только и спрашивают, когда кончится война?

— Не-ет. Главный вопрос — об адресах. Такое впечатление, что все ищут всех, — серьезно ответила Люся. — У нас две девчонки добровольно ушли на фронт. Одну взяли в медсанбат, другую направили в какую-то секретную школу. Я им завидую, но сама идти не хочу... не могу... характера не хватает.

— А мне казалось, у тебя характера дай бог каждому,

— Ошибся, Вита... Ты о том?

— Да, о том.

— Но разве теперь не видишь, как я права?! Как бы сейчас все было тяжелее и для нас с тобой... и для твоей мамы.

— Не знаю... не знаю... А мама тут при чем? — Он не подумал, что, спрашивая так, он как бы соглашается с тем, что для них с Люсей это действительно было бы тяжело.

Люся не ответила, только посмотрела на него внимательно. И заговорила о другом:

— Ока-азалось, я страшная трусиха. Как тревога — в убежище первая бегу, честное слово, даже смешно. Тут недалеко от нас бомба упала. Все ходили потом смотреть, а я не пошла — стра-а-шно.

— А с учебой как?

— Ну сейчас, смешно сказать, летние ка-а-никулы. А что будет осенью — кто знает.

В стоявшем на комоде репродукторе приглушенно звучал женский голос. Они его все время слышали, но разобрать, что говорила женщина, не старались.

— Никогда не любила радио, а теперь полностью не выключаю, — сказала Люся. — Эта штука стала больше нужна, чем свет и вода.

— Чтобы не прозевать тревогу? — усмехнулся Виталий.

Люся опять не ответила и снова внимательно на него посмотрела.

— А где брат?

— На юге где-то воюет, прислал два треугольничка: жив, здоров, бьем врага, береги себя.

Яичница стояла нетронутой, рюмки — пустые.

И вдруг Люся резко встала; прошла к окну, с треском опустила светомаскировочную занавеску из черной бумаги. Комната погрузилась в сумрак.

— Иди ко мне, Вита... иди ко мне, — услышал он ее жалобный голос.

Виталий оглянулся и увидел, что она, стоя у кровати, сбрасывает с себя одежду. Минуту назад он подумал, что этого не произойдет, а сейчас кровь хлынула ему в голову, и все на свете перестало для него существовать...

Они очнулись от громкого стука в дверь. Кто-то кричал:

— Люся, тревога! Тревога!

— Слышу, слышу! — отозвалась она из постели.

— Побежишь? — спросил Виталий.

— Нет.

Свет в щели светомаскировки совсем померк, Виталий понял, что уже вечер и что ему надо уходить, но сказать об этом он не мог.

Они лежали молча. Вдруг Люся вытащила руку из-под его головы и сказала:

— Если тебе завтра на службу, да еще неизвестно, на какую и что с тобой будет, тебе следует идти домой. Я очень хочу, чтобы ты остался у меня, но тогда я не смогу смотреть в глаза твоей маме. Иди, Вита, и не думай, я не обижусь, честное слово. Я ведь все понимаю, только, как собака, не всегда умею сказать.

Они сговорились, что завтра он со службы позвонит ей в справочное бюро.

И он ушел...

Загрузка...