Голодный паек, на который новая власть обрекла все население, к концу лета, несмотря на огороды и отсутствие засухи, становился все ощутимее в городах. У Ленина был выбор: либо восстановить существовавший прежде рынок, либо прибегнуть к принудительным мерам. Под давлением Ильича, которого пугала буржуазная стихия рынка, новое правительство выбрало второй путь. Ловкие экономисты быстренько подсчитали, что путем революционного изымания излишков они к концу лета соберут 144 миллиона пудов зерна. Ленина эта цифра воодушевила. 11 июня был издан декрет о комбедах, которые должны были составлять списки богатеев и заниматься распределением их излишков, создана Продовольственная армия, в которой под ружьем к концу июля находилось 12 тысяч бойцов, а к концу 18-го уже 80 тысяч. Они врывались в дома, указанные в комбсдовских списках, забирали последнее, а тех, кто оказывал сопротивление, расстреливали на месте. Но, даже несмотря на эти грабительские меры, было собрано всего лишь 13 миллионов пудов зерна. А сколько хозяйств было растоптано и уничтожено?!
К концу лета Москва не запаслась не только хлебом, но и топливом. Каламатиано доносил в Госдепартамент: «Каждый час продления жизни Советской власти в геометрической прогрессии укорачивает жизнь каждого из подданных бывшей Российской империи. Но Россия не Древний Рим, который не занимал и четверти Европы. Разрушение русской империи сегодня может привести к гибели не только русской нации, но и других малых народов, обитающих на одной шестой части суши, это разрушение затронет судьбы Азии и Европы. Поэтому вопрос об интервенции и укрощении большевистского кровавого серпа и молота — вопрос развития всей мировой цивилизации. Ибо без России ее продвижение резко замедлится».
31 июля, на следующий же день после теракта, совершенного левыми эсерами Борисом Донским и Ириной Каховской, — убийства на Украине ее наместника, германского генерал-фельдмаршала Германа фон Эйхгорна, Каламатиано первым сообщает об этом послу Френсису в Архангельск. После устранения Мирбаха это второй крупный террористический акт против немцев. И, комментируя его, Каламатиано вновь указывает, что силы, борющиеся против немцев и большевиков, есть, «надо только успеть вовремя им помочь».
— И хорошо бы, не откладывая, собрать наши разрозненные силы иностранных миссий и разведок в один кулак, — убеждал Пула Каламатиано. — Вертемон, Гренар, Лавернь, Дюкс, Локкарт, Кро-ми, Рейли, я, Хилл, Паскаль — мы все действуем порознь, у каждого свои контакты, свои связи с подпольными организациями. Поверьте, их разобьют точно так же, как «Союз защиты родины и свободы» Савинкова, который, действуя без общей поддержки, проиграл антисоветские мятежи в Москве и Ярославле. Необходимо собрать все силы, я могу съездить в Самару и договориться с чехословаками, которые начнут наступление на Москву, а мы здесь обезглавим большевистскую верхушку. И режим падет, как карточный домик!
Пул внимательно слушал Каламатиано, посасывая сигару и балуя себя глотком-другим виски, запасы которого подходили уже к концу. Ему нравился запал Ксенофона, хотя, будучи человеком прагматичным, он понимал, что осуществить этот заманчивый план будет далеко не так легко и просто. Фанатичные большевики без сопротивления власть не отдадут, они будут драться до последнего, и хватит ли сил у интеллигентов типа Локкарта и Каламатиано повергнуть наземь красного колосса? Он, возможно, и был глиняным на первых порах, но теперь уже бронзовеет.
— Что вы конкретно предлагаете, Ксенофон?
— Собрать членов всех иностранных миссий, кто, мы знаем, разделяет нашу точку зрения: Локкарта, Рейли, Лаверня, Всртемона, Гренара…
— Всех не надо, — перебил его Пул. — А наиболее толковых и ярких представителей. Рейли, Гренар, Всртсмон и вы. Все, хватит. Ну и я, естественно. Мы должны еще помнить о конспирации. Это не игра в карты. А потом вы отправитесь в Самару, чтобы договориться с чехословаками.
— Согласен. Только в этот список, может быть, включить Локкарта? — предложил Ксенофон.
— Зачем?
— Он придерживается такой же точки зрения, и его авторитет…
— У него нет уже авторитета ни в Англии, ни здесь, среди большевиков. А эта Мура, его любовница, вообще темная лошадка. Мы оба знаем, что она работает на немцев. Локкарт вам говорил, что большевики заполучили его шифр и два месяца спокойно читали все его донесения?
— Нет.
— Я понимаю, ему стыдно. Я не хочу грешить на Муру, но сами понимаете, Ксенофон, Хикс, бывший военный атташе, едва ли станет работать на большевиков.
— Тут есть одна неувязка. По логике вещей, Мура должна была тогда передать шифр немцам, а не большевикам.
— И о чем это говорит? — выпуская один за другим колечки дыма и радуясь их появлению как ребенок, проговорил Пул. — Это говорит о том, что наша очаровательная дама работает теперь на большевиков.
— Но…
— Ксенофон, не будьте наивны в отношении женщин! — рассердился генконсул. — Вы очень инициативный, деятельный человек и, кстати, неплохой конспиратор, трезвый аналитик, но почему-то продолжаете верить женщинам. Вы и в любовь верите?
— Да, — помолчав, выдавил из себя Ксенофон.
— Ну вот, что я говорил?! Это ужасно! Сентиментально-романтический шпион — это никуда не годится! Какая-нибудь Мура вас схватит и окрутит так, что вы и вздохнуть не успеете, как окажетесь в подвалах на Поварской. А она с гордой улыбкой пойдет дальше. — Пул поднялся и, заметив пустой стакан у Ксенофона, плеснул ему виски. — Ваш дружок Локкарт уже попался в женские силки. За такое в условиях военного времени, нда… — Генконсул выдержал паузу, давая понять, что Роберта давно следовало расстрелять.
Пул внимательно посмотрел на Ксенофона Дмитриевича, чем приведшего в смущение. Девитт точно знал, что его внезапный роман с Аглаей Николаевной, начавшийся в начале лета, бурно продолжился после того, как Каламатиано перевез свою семью на дачу. За все лето он побывал за городом у жены и сына всего четыре раза, оправдываясь постоянно огромным наплывом работы. Однажды, когда они лежали в постели, неожиданно заявились Петя и Синицын. Последний просидел до полуночи, не желая никак уходить и ломясь в комнату Аглаи Николаевны. Ему удалось даже сломать крючок, а Каламатиано в эту секунду залез под кровать, и подполковник чудом не обнаружил его. Аглая заплакала и потребовала, чтобы Ефим Львович немедленно покинул их дом. Петя встал на защиту матери, и Синицын скрепя сердце подчинился. Едва он ушел, Петя достал бутылку водки, разлил по двум стаканам.
— Ты хочешь, чтоб я с тобой вытпа водки? — удивилась Аглая Николаевна.
— Зачем? Пригласи Ксенофона Дмитриевича. Я думаю, сейчас ему тоже не помешает успокоить нервы алкоголем…
Лссневская изобразила недоумение на лице, но сын рассеял всякие сомнения:
— Я знаю, знаю. Один раз часа три гулял, поджидая, пока он выйдет. Не хотелось вам мешать… — Петя выдержал паузу. — Я все понимаю, и потом Ксенофон Дмитриевич мне самому нравится…
Каламатиано слышал весь разговор, находясь в комнате. Он успел уже одеться и, пережив несколько неприятных минут, решил открыться и Пете и Синицыну: глупо уже было прятаться и вести двойную игру. Лучше самому во всем признаться. Поэтому он вышел, появившись на пороге, и Аглая Николаевна залилась краской стыда.
— Давайте выпьем, Ксенофон Дмитриевич! — предложил Петя. — Я надеюсь, вы сегодня останетесь у нас, уже поздно, поэтому не бойтесь, что немного опьянеете. Иногда это полезно.
Каламатиано кивнул. Они чокнулись и выпили. До дна. Вернулась Аглая Николаевна, принесла закусить картошки с селедкой и малосольные огурчики, которые сделала уже сама из свежих.
— Тебе налить, мама?
— Капельку. Мне и этого хватит.
— Я хочу вам объяснить, Петя, что…
— Не надо, Ксенофон Дмитриевич, — прервал его Лесневский. — Не надо вам ничего объяснять. Я вижу, что мама с вами счастлива, и это лучшее объяснение.
— Но я хочу и с Ефимом Львовичем объясниться, чтобы больше не ставить ни Аглаю Николаевну, ни себя в столь глупое положение…
— Я думаю, и этого не надо, Ксенофон Дмитриевич. И вот почему: я боюсь всяких непредвиденных последствий. Он человек жесткий, любящий рисковать и подчас неуправляемый. Ему ничего не стоит убить человека, выстрелить в него, он мне сам рассказывал. И это было уже здесь, не на фронте, в мирных условиях. Он может убить вас, маму и даже нас всех троих, если у него заклинит в голове. Сколько времени я с ним общаюсь, но каждый раз не знаю, что он выкинет через пять минут. Я иногда боюсь его. У него бывает такой взгляд, что мурашки пробегают по коже, хотя мама знает, я с детства рос отчаянным ребенком и ничего не боялся. Однажды в деревне, где мы снимали дачу, сутки просидел в старом, вонючем, заброшенном колодце, куда случайно упад. Мне было шесть или семь лет, представляете? Я не кричал, не звал на помощь, а пытался сам выбраться. И выбрался-таки через сутки…
— А почему не позвали на помощь? — улыбнувшись, спросил Каламатиано.
— Это было ужасно, мы несколько раз, когда искали его, пробегали мимо этого колодца, а он слышал наши голоса и даже не откликнулся! Я чуть с ума не сошла! — просияла гордостью за своего сына Аглая Николаевна.
— Подожди, мама, не перебивай, дай сам расскажу! Я просто себе представил, что я, к примеру, на необитаемом острове, там позвать некого, и что я буду делать?! Поэтому я решил, что должен обязательно выбраться сам. Я поставил себе такую отважную задачу и решил ее во что бы то ни стало осуществить. Чтение Стивенсона, Майн-Рида, Купера — вы понимаете, откуда такие мысли произрастают. Но выбрался же. Хотя сидеть в вонючей жиже удовольствие, надо сказать, малоприятное. Но это я все говорил лишь для того, что, выучившись почти ничего не бояться, я довольно скверно себя чувствую в обществе Ефима Львовича…
Лесневский поднялся, нашел где-то папиросу и принес спички.
— Петя? — умоляюще проговорила Аглая Николаевна.
— Мам, ну одну! Честное слово! — Он закурил.
— Но зачем же тогда вы поддерживаете с ним дружбу? — не понял Ксенофон.
— Резонный вопрос. Поначалу Ефим Львович мне нравился: крепкий, волевой, мужественный, он умеет производить впечатление, но потом, когда начинаешь замечать эти отклонения, то поневоле думаешь, как бы дать деру, отлипнуть, но не тут-то было! Он уже держит тебя сам, причем держит мертвой хваткой, и ты не можешь двинуться ни вправо, ни влево. Стоит мне заболеть, вон мама знает, как он в тот же день вечером уже здесь, несет всякие продукты, лекарства, мед, травы и постоянно твердит: отец, умирая на фронте, завещал мне, то есть ему, стать для меня вторым отцом. Куда вот от этого денешься? И он как бы исполняет свято эти обязанности, хотя они для меня хуже хомута. Я пробовал один раз взбрыкнуть, поссориться с ним, но он мне в грубоватой такой форме сказал: ты от меня не открестишься! А если еще раз попытаешься это сделать, я возьму тебя, как кролика, за одну и вторую ногу и раздеру пополам.
Аглаю Николаевну даже передернуло, и она съежилась, как от озноба. Каламатиано усмехнулся, покачал головой.
— Как вам такое заявление второго отца, Ксенофон Дмитриевич? Не правда ли, впечатляет своей отеческой заботой?! — Леснсвский усмехнулся.
Петя весь вечер пил с Синицыным, а потом махнул еще стакан водки с Каламатиано, и его немного развезло. Он раскраснелся и говорил без умолку, рассказывая эту страшную историю.
— Но я, как уже сказал, его боюсь. Мне, честно говоря, больше всего страшно за маму. Синицын постоянно твердит, чтобы я ее уломал, уговорил…
— Ксенофон Дмитриевич знает об этом, я ему рассказывала, поэтому не надо, Петенька! — смутившись, прервала сына Аглая Николаевна.
— Я не буду все рассказывать, но один нюанс, Ксенофон Дмитриевич: он уже мать начал шантажировать тем, что если она не станет принадлежать ему, то он сдаст меня властям. «Пусть я сам полечу в тартарары, но ты сдохнешь первый, и твоя мать останется совсем одна. А то Загребут и ее!» Вот он, отец-благодетель!
В тот вечер они засиделись часов до трех утра и спохватились, когда за окном уже начало светать. Потом их напугал какой-то пьяный, который с перепугу стал барабанить именно к ним, а после всех этих рассказов. Аглае Николаевне померещилось, что это Синицын, который их подслушивал, а теперь явился с оружием, чтобы всех перестрелять. Уснули они уже в пятом часу, когда совсем рассвело.
Уже третий день за ним никто не следил. Последний раз Каламатиано видел своего «гимназиста из ВЧК» в рясе священника и нарочно потащил его в Генштаб и к чусоснабарму, где у него имелось и прикрытие и где работали агенты Бюро, снабжая его реальной информацией, которую обнародовать было никак нельзя, иначе могла бы возникнуть паника. Так, с Волги шли телеграммы о том, что красноармейские части голодают и в отдельных отрядах наблюдались голодные бунты, которые пришлось укрощать свинцом. Знал Каламатиано и о том, что направленный Лениным в Царицын добывать хлеб нарком по национальностям Иосиф Сталин самовольно захватил там всю военную и политическую власть, создал свой Революционный военный совет и свою Чека. Он самолично арестовал всю верхушку Северо-Кавказского военного округа, состоявшую из старых офицеров царской армии, посадил их на баржу, вывез на середину Волга и расстрелял из пушек.
В тот день он специально завел «гимназиста» в парадное дома, где жил Лесневский, через чердак пробрался в другой подъезд и спокойно ушел, ничего не зная о том, какая напасть случилась с чекистом.
Поэтому его пропажа, как и отсутствие слежки вообще, чрезвычайно удивила Ксенофона Дмитриевича. Он уже три дня не был у Аглаи Николаевны и после разговора с Пулом отправился к ней. Несколько раз он менял маршрут, садился на извозчика, заходил в другие парадные, но его никто не преследовал.
Через полтора часа он добрался до дома на углу Большой Дмитровки и Камергерского. Дверь открыла Аглая и, бросившись к нему на шею, несколько секунд молча не выпускала его из объятий. Последнее время она тревожилась за него, успев наконец понять, чем он фактически занимается. А он мучился тем, что продолжает подвергать опасности ее сына, и теперь думал, как бы его деликатно отстранить от участия в этой работе. Другого выхода не было.
Они молча прошли в спальню и оставались там почти час, не разлучаясь, не отстраняясь друг от друга ни на миг, утоляя любовный голод и позабыв обо всем на свете. Они даже не заметили, как на пороге спальни возник Синицын. Он появился, как привидение, бесшумно, незаметно и встал на пороге, неподвижно глядя на них. Ключ от квартиры ему сделали давно, но он сумел перекусить и цепочку, на которую Аглая Николаевна закрывала дверь.
От неожиданности ни Ксенофон, ни она не могли вымолвить ни слова, словно загипнотизированные его страшным немигающим взглядом.
— Я давно догадывался об этом, давно… — хрипло выговорил Синицын.
Губы его подрагивали, он продолжал жадно смотреть на Аглаю Николаевну, натянувшую одеяло до подбородка. Ее трясло, как в лихорадке, и Каламатиано, обняв ее, прижал К'Себе.
— Тебе не нужно было этого делать, Ксенофон Дмитриевич, — еле слышно выговорил подполковник. — Совсем не нужно. Но ты сделал. — Он выдержал длинную, томительную паузу, точно не мог разомкнуть рот, с таким нечеловеческим трудом ему давалось каждое слово, и от этих его мучений застигнутым врасплох любовникам становилось еще страшнее. — Мне жаль, что ты так поступил. Хотя я предупреждал тебя. Ты же помнишь?..
Каламатиано кивнул. Синицын, морщась, снова выдержал долгую паузу. Казалось, что сейчас он может предпринять любое действие: вытащить револьвер и застрелить их, или убить одного Кссцо-фона, или застрелиться на их глазах. Все, оцепенев, ждали его последнего слова.
— Жаль. Извинигс, Аглая Николаевна!
Подполковник развернулся и ушел, хлопнув дверью. Несколько секунд они еще лежали, обнявшись, потом она поднялась, чтобы закрыть дверь.
— Он цепочку клещами перекусил, а мы даже не услышали, — прошептала она. — Что теперь делать?
— Надо купить новую цепочку, — сказал Каламатиано.
— Разве я говорю о цепочке?! Я боюсь! Он пригрозил, что убьет тебя! Я этого не переживу!
Она бросилась к нему на грудь, заплакала.
— Ну какая глупость! — попытался улыбнуться Ксенофон Дмитриевич. — Мало ли кто мне грозит! Успокойся, я прошу тебя! Давай попьем чаю!
Аглая Николаевна, чтобы хоть чем-то занять себя, стала заваривать чай, но руки у нее дрожали, и она просыпала на пол заварку, а новые щепоти высыпала в сахарницу, перепутав ее с заварным чайником. Ксенофон Дмитриевич усадил ее на стул и сам принялся хозяйничать.
— Иногда мне кажется, что Синицын и Гришу, моего мужа, убил, — вдруг проговорила Аглая, глядя на Каламатиано. — Я его как-то расспрашивала, это давно уже было, просила рассказать обстоятельства, при которых погиб мой муж. Ефим Львович в том бою тоже участвовал. Он сказал: «Когда я подполз к нему, он был еще жив. И я почему-то подумал, что если Гриша сейчас умрет, то Аглая достанется мне. И Григорий умер». Вот такую фразу он сказал. Страшную, правда?
Ксенофон Дмитриевич кивнул.
— Он еще до свадьбы, стоя на коленях, просил меня, чтобы я не выходила замуж за Гришу. Но я вышла. И он тогда сразу же женился, как он потом ответил: «На первой же попавшейся». Ты прости меня, я не знаю, чем заслужила столь страстную привязанность, что была готова перед твоим появлением тоже броситься на шею первому встречному. Но ты не первый встречный, я это поняла даже не тогда, в начале лета, я поняла это сейчас, я поняла, как ты мне дорог! И как я безумно, да, представь себе, безумно люблю тебя! И если с тобой что-то случится, я… я… Я сойду с ума, я не смогу жить! — Она не выдержала, прикусила губу, из ее глаз брызнули слезы. Она сжала ладошкой рот. — Прости! Я сама не знаю, что говорю, но у меня в голове все перепуталось.
Она снова бросилась к нему, крепко прижалась, замерев у него в объятиях. Каламатиано дождался прихода Пети, Аглая Николаевна тотчас же ему все рассказала.
— Я еще подумал, зачем qh, уговорив Тракмана, отослал меня на целый день разбирать архивы разведки Главного морского штаба. Значит, он вас выслеживал. Значит, и Головачева он уложил в нашем парадном. — Петя пересказал им историю покушения на чекиста.
— Вот кретин! — рассердился Каламатиано. — Он только меня подводит такими поступками.
— Он давно вас подозревал, я просто не говорил вам, но он сначала меня расспрашивал, потом заставлял следить за подъездом, и тогда вот я вас и углядел, а потом, видимо, перестал доверять и мне и взялся за дело сам. И вот чем все кончилось.
— Он задумал убить Ксенофона Дмитриевича? — спросила Аглая Николаевна.
— Не знаю, — ответил Петя.
Каламатиано засобирался домой, но Аглая Николаевна встала у двери и никак не хотела его отпускать.
— Если вам необходимо сегодня быть дома, то я тогда пойду с вами и останусь на всю ночь! — решительно объявил Петя. — Потому что это действительно опасно.
И Ксенофон Дмитриевич остался. На следующий день он заехал с утра к себе домой и обнаружил на письменном столе записку: «Тебе повезло, они уберегли тебя. Только надолго ли?» Записка была без подписи, но Каламатиано тотчас понял, кто его поджидал здесь всю ночь.