Интерлюдия 6

Сентябрь тысяча девятьсот тринадцатого года в Русской Польше был аномально жарким. Особенно это ощущалось не на берегу пруда в родовой усадьбе под тенистой кроной деревьев, а в тесной камере X павильона Варшавской цитадели. Хорошо, что зимние рамы сняли ещё в конце июня, причём, добиться этого было совсем не просто. Те дни, когда тюремная администрация чутко прислушивалась к мнению заключённых, канули в лету после событий 1907-07 годов. Сейчас, конечно, стало полегче, чем в конце седьмого года, но жандармы пользуются любой возможностью, чтобы надавить на узников, ослабить их волю, склонить к сотрудничеству. Одним из способов давления стало такое простое с виду действие, как вовремя снять или поставить зимние рамы. Не выставили вовремя – заключённые задыхались от жары и недостатка свежего воздуха; не поставишь обратно в нужное время – стучи весь день зубами от холода. Большой стимул не нарушать тюремные правила, иначе придётся терпеть: жалобы на такие «мелочи» обычно остаются без ответа.

Феликс вздохнул, настроение было подавленным: год, проведённый в одиночной камере прошёл тяжело. Но, письмо надо дописать. Хорошо, что можно не торопиться, откровенно выразить давно наболевшее, поделиться с близким человеком личными переживаниями. По новым правилам, письма на волю теперь можно писать только в присутствие дежурного жандарма. Он же, потом пролистывает их на предмет крамольных строчек. Но, сегодня не так. Помог случай – язык не поворачивается назвать его счастливым. Пожалуй, здесь, больше всего подходит русская пословица: «Не было бы счастья, да несчастье помогло».

Дзержинский поднявшись из-за стола, сделал несколько шагов по камере, затем осторожно размял ладонями затёкшую шею. Вынужденно ведя малоподвижный образ жизни, он чувствовал себя неважно. Хотя, всё познаётся в сравнение. Повод к возникновению ситуации, результатом разрешения которой стала возможность написать неподконтрольные цензуре письма родственникам, стал весьма неприятный случай.

Еду заключённым выдавали по разным нормам, в зависимости от тяжести преступления. Предъявив Ивану Вареневу обвинение в убийстве, его перевели на ухудшенное питание. В подобном случае еды выдают так мало, что человек всегда голоден. Для тех, у кого нет личных денег, это просто ужасно. Никак не удаётся отогнать мысли о голоде. Такие заключённые в основном целыми днями лежат сонные, раздражённые, склонные к ссорам по малейшему поводу. Мучаются ужасно. А кто-то из тюремной обслуги греет на этом руки. Прежней вахмистр не самый плохой человек, по-своему заботившийся о заключённых, был у них на хорошем счету. Но, и тот, по слухам, за шесть лет службы сумел скопить почти десять тысяч рублей. Нынешний же, зимой спекулировавший на угле (топил печи раз в два дня, а то и реже), теперь экономит на молоке.

Товарищи скинулись на несколько рублей для Варенева. Он стал покупать у стражи молоко на эти деньги. Поставляемое молоко оказалось нещадно разбавленным водой. Феликс, пригрозив подать жалобу, вызвал на разговор интенданта. Интендант, добродушный старичок, рыльце у которого давно в пушку (подсчитали, что на каждом из получавших улучшенную пищу, он зарабатывает до одиннадцати копеек), в этот раз оказался ни причём. Он заявил, что искомое молоко от коровы, принадлежащей вахмистру. Пришёл вахмистр, пообещав доставлять лучшее молоко, если об случившемся инциденте никто не узнает. Грех было не воспользоваться случаем, чтобы не попросить передать письмо на волю. Тот согласился, вытребовав обещание, чтобы в письме не содержалась информация, способная навредить администрации. Пришлось дать слово.

Феликс, вернувшись за стол, осторожно макнул металлическое перо в чернила.

«Дорогая моя Альдона! Твое письмо я получил еще месяц тому назад – большое тебе спасибо за него. Хотя я и не писал так долго, но часто думал о тебе. Не по забывчивости я не писал тебе. Здесь ведь память о тех, кого любишь, особенно жива, она бежит к ним, и вновь оживают эти давние-давние годы, когда мы были вместе; сколько улыбок, любви окружало нашу юность и детство…

Дзержинский на минуту прервался, предаваясь приятным воспоминаниям далёкого прошлого.

…Пользуюсь случаем просить тебя посылать регулярно по нескольку рублей Вареневу Ивану Алексеевичу, который находится здесь с 16 марта 1912 года. У него не было и нет сейчас ни гроша. Он все время голодает, бывшие при нём во время ареста деньги конфискованы. Родных у него совершенно нет. Он писал в Галицию некоторым знакомым, но ответа не получил…

Отдав товарищеский долг, Феликс вернулся к личному:

…Сам я мучаюсь сегодня, как отец, и думаю о будущем моего Ясика, чтобы он вырос не только физически здоровым, но, чтобы и душу имел богатую и здоровую. Он в Кракове у своей матери, а я здесь. Я просил Зосю, чтобы она прислала тебе его фотографию. Она пишет мне о нем так много, что я как бы вижу его и нахожусь вместе с ним. Он счастливо перенес ужасную скарлатину, по-видимому, организм у него очень здоровый. Мать пишет, что он такой милый, что стал любимцем моих друзей…

Несгибаемый революционер украдкой смахнул слезу: хорошо, когда есть сын, который продолжит род. Когда есть ради кого жить и бороться…

…О себе мне нечего много писать. Сижу в тюрьме, как уже столько раз сидел; вот уж 13-й месяц пошел. Время бежит быстро. Неделю тому назад ко мне в камеру посадили товарища, и теперь мне лучше. Заключение скверно отразилось на моей памяти и работоспособности… Время провожу за чтением. Прогулка ежедневно 20 минут. Камера довольно большая, и воздуха у меня достаточно. Питаюсь хорошо, и вообще мне всего хватает. Суд состоится не скоро, и на этот раз придется сидеть дольше. Перспектива не веселая, но я обладаю счастливой способностью ничего не воспринимать в трагическом свете и не хочу считать себя неспособным перенести те трудности и страдания, какие вынуждено переносить столько людей. Я умею соединить в своей душе ту внешнюю необходимость, которая меня сюда привела, с моей свободной волей. О свидании со мной и не думай даже. В таких условиях и после стольких лет разлуки наше свидание было бы лишь мукой и для тебя, и для меня. Вообще я прошу тебя лишь присылать мне письма – всем остальным я обеспечен. Крепко целую и обнимаю тебя и ребят.

Твой брат Феликс»

Закончив Дзержинский тихо постучал в дверь. Насупленный вахмистр Тимохин молча забрал письмо, заодно сообщив, что скоро заключённому предстоит встреча со следователем.

Следователь Васильев, моложаво выглядевший для своих тридцати лет, с любопытством смотрел на внимательно читавшего газетные вырезки заключённого Дзержинского.

- Так, что вы на это скажете, Феликс Эдмундович? Не кажется ли вам, что ваша революция вылепит из вас в будущем настоящего монстра?

- Бред, враньё и провокация! Неужели, вы и в правду поверили в вымыслы какого-то сумасшедшего провидца? – Дзержинский, достав платок, вытер выступившие на висках капельки пота.

- Ну, признаюсь, поверить в такое трудно, но написано убедительно. Столько мелких подробностей… Не представляю, как можно такое выдумать…

- Чрезвычайная Комиссия – ЧК! Со мной во главе… Карающий меч революции…

- А что? Если подобное случится – это будет правильное, верное решение! Что посеешь, то и пожнёшь! Кто-то же должен ответить за многовековые народные муки! Кто не с нами, тот против нас!

Сжав кулаки, Феликс положил руки на стол. Глядя прямо в глаза ошарашенному таким напором Васильеву, он начал говорить. Его глухой голос отдавал монотонностью, что нисколько не умаляло содержимого разговора…

Спустя два часа, следователь, смоля одну папиросу за другой, вспоминал моменты, наиболее всего запомнившиеся ему из речи заключённого.

« …Вы слышали, должно быть, что в 1907 году, в Фортах ужасно издевались над заключенными. Всякий раз, когда попадался до мерзости гадкий караул, заключенные переживали настоящие пытки. В числе других издевательств был отказ в течение целых часов вести в уборную. Люди ужасно мучились. Один из заключенных не мог вытерпеть, и когда он захотел вынести испражнения, заметивший это офицер начал его ругать, приказывал ему съесть то, что он выносил, бил его по лицу. Тогда тоже все молчали, ограничившись тем, что не позволили ему выйти из камеры одному и вышли с ним вместе, чтобы не дать его бить. Когда я возмущался, очевидец в ответ спросил: „А что было делать? Если мы сказали бы хоть одно слово, нас бы всех убили, выдавая это за бунт“.

Я сидел когда-то с Михельманом, приговоренным к ссылке на поселение за принадлежность к социал-демократии. Он был арестован в декабре 1907 г. в Сосковце. Он рассказал мне о следующем случае, очевидцем которого он являлся: в конце декабря приходят утром в тюрьму в Бендзине стражник с солдатом, вызывают в канцелярию одного из заключенных, некоего Страшака – прядильщика с фабрики Шена, внимательно осматривают его с ног до головы и, не говоря ни слова, уходят. После полудня является следователь, выстраивает в ряд шесть заключенных высокого роста, в том числе Страшака, приводят солдата, и следователь приказывает ему признать среди них предполагаемого участника покушения на шпика. Солдат указывает на Страшака. Этот Страшак, рабочий, ни в чем не был замешан, ни с какой партией не имел ничего общего. Солдат был тот самый, который приходил со стражником утром и предварительно подготовился к ответу. Заключенные подали жалобу прокурору. Тюремный стражник боялся, что ему попадет, но все же обещал заключенным подтвердить, что это тот самый солдат, который приходил утром. Впоследствии уже в Петрокове Михельман узнал, что Страшака повесили.

Пайонк, арестованный осенью 1908 г., обвинялся в убийстве эконома Хохульского в имении Нетулиско. Обстоятельства этого дела следующие. Мать Пайонка, батрачка, зашла за ботвой на свекловичные гряды этого имения. Там Хохульский избил ее. Она крикнула ему: «Подожди, приедет мой сын из Америки, он тебе этого не простит». Некоторое время спустя Пайонк приехал из Америки навестить мать, а через два-три дня после его приезда Хохульский был убит. Пайонка арестовали. Несколько раз его по вечерам водили за город, в поле; там стражники избивали его, а для того, чтобы крики не были слышны, бросали его лицом в песок…

Станислав Романовский, арестованный весной 1908 г.; он был связан веревкой и отведен в охранку; вечером в 9 – 10 час. его за городом в поле подвергли побоям, настойчиво требуя, чтобы он сознался в приписываемых ему деяниях. Когда избиение не дало результатов, его привязали к дереву и, отходя на 10–20 шагов, целились в него из браунинга, пугая, что, если он не сознается, его тут же расстреляют…».

Васильев, твёрдо считавший, что за бунт против властей, преступники должны нести суровое наказание, в глубине души был возмущён и уязвлён методами, которые использовали его коллеги. «Сами себе яму роют!» - удивлялся он политической близорукости некоторых полицейских и жандармских чиновников. В то же время, он не оправдывал и подследственных, зная, что творили революционеры со стражами закона во время революционных беспорядков.

- Интересный экземпляр, - подумал он про именитого заключённого, - пожалуй, завтра перечитаю его дело…

**************************************************

Стражник Баранов, весь разговор простоявший у двери комнаты, где происходил разговор Дзержинского и Васильева, подслушал его от начала до конца. В отличие от следователя никакого «душевного раздрая» у него не наступило. Злость, страх и ненависть – вот, что переполняло его душу. Насилия над заключёнными его не возмутили, в те годы он отметился в случаях похлеще. И теперь, услышав о возможном варианте будущего, опасался возмездия. На всякий случай, через знакомого, он достал, распространяемые полуподпольно газеты, до самой ночи шурша потёртыми листами.

- Говоришь, всех царских сатрапов под нож? Городовых и жандармов на расстрел? Шалишь, сволочь! Самый главный в ихней ЧК будешь? Ты доживи сначала!

Под утро, сговорившись с товарищем, дежурным по этажу урядником Аксёновым, они под ложным предлогом перевели соседа Дзержинского в соседнюю временно пустующую камеру. Забывшийся в тревожном сне, Феликс этого даже не заметил. Тем неожиданней было для него внезапное нападение.

Аксёнов придавил Дзержинского к кровати, зафиксировав ему руки. В то время, как Баранов набросив на голову жертвы тощую подушку, несколько раз сильно ударил Феликса кулаком. В полуобморочном состояние на него надели петлю, перекинув другой конец через прутья оконной решётки. Почувствовав, как поползло по стене его тело Дзержинский ухватился руками за верёвку, опоясывающую его горло. Он сразу обо всём догадался.

- Вот и всё!

Смерть не страшила его – печальней всего было не увидеть близких. Не попрощаться с маленьким сыном. Феликс улыбнулся, вспомнив позабавившие его строчки из последнего письма матери: «недавно Ясик узнал, что он – Дзержинский, это таинственное для него слово так ему понравилось, что он говорит теперь: «Я не сынок, не котик, а Асек Дзержинский».

- Прощай малыш!

Он так и умер – с улыбкой на лице. Смерть превратила её в страшную гримасу, но то, что это была именно улыбка, было видно и слепому!

- Ишь, улыбается, курва! - плюнул Баранов, зло посмотрев на свою жертву.

- Ничё его не берёт!

- Так, ты сам рассказывал, как его называли там, в будущем, в начале двадцатых…- (Аксёнов, считал себя грамотным человеком, его старший сын, обучающийся в реальном училище, долгими зимними вечерами пересказал ему кучу книг. Одной из них было произведение англичанина Вэлса – «Машина времени»).

- Железный Феликс? И вправду, железный…

- Ладно, давай стул сюда поближе положим… Пусть думают, сам удавился…

*************************************************

- Пся крёв! – ротмистр Романовский рвал и метал. Повесился заключённый. В его дежурство! Даже несведущему человеку было видно, насколько сомнительными были улики, подтверждающие версию о самоубийстве. Он зло посмотрел в сторону Аксёнова и Баранова. Те, держа в правой руке по обнажённой сабле, вытянувшись в струнку стояли у стены. Уже целых два часа.

- До утра будете стоять, пока всю правду не расскажете!

Романовский, прямо дежурных стражников не обвинял, но даже смутные подозрения нужно проверить. Зная послужной список Баранова, он не сомневался, что тот способен и не на такое. Вот только зачем? Именно, отсутствие здравого мотива и смущало жандарма.

В задумчивости, он перебирал материалы лежавшего перед ним дела. Добравшись до пожелтевшего листка перехваченного когда-то письма, углубился в чтение…

«А за пределами сознания душа переживает целый процесс, столько раз уже происходивший, и накопляется яд, и, когда наступит время, он загорится местью и не позволит теперешним победителям-палачам испытать радость победы. А под этим мнимым равнодушием людей, быть может, скрывается страшная борьба за жизнь и геройство. Жить – разве это не значит питать несокрушимую веру в победу? Теперь Утке и те, которые мечтали об убийстве, как возмездии за преступление, чувствуют, что эти мечтания не могут быть ответом на преступления, совершаемые постоянно, что уже ничто не уничтожит в душе позорных пятен этих преступлений. Мечтания эти говорят только о непогасшей вере в победу народа, о страшном возмездии, которое подготовляют себе теперешние палачи. А в душах современников нагромождаются и все усиливаются боль и ужас, с которыми связано наружное равнодушие, пока не вспыхнет бешеный пожар за тех, у кого не было сил быть равнодушным, и кто лишил себя жизни, за покушение шакалов на высший инстинкт человека – инстинкт жизни, за тот ужас, который люди должны были пережить…»

Немного подумав, он постучал пальцем по столу.

- Самоубийство, так самоубийство… Чем меньше этих социалистов коптит воздух, тем лучше для империи, - подумал ротмистр.

- Пошли прочь! И смотрите у меня! – рявкнул он на проштрафившихся подчинённых, решительно захлопнув папку.

Загрузка...