Дружба писателей Михаила Слонимского и Петра Павленко продолжалась восемь лет, она была неслучайной, горячей и, если на жизнедеятельность Павленко никак не повлияла, то в судьбе Слонимского сыграла определенную и нетривиальную роль. При этом не надо думать, упаси бог, что Павленко оказался для Слонимского злым гением, тем паче, что и сам он, будучи человеком не бездарным, судьбу имел отнюдь не радостную. От дружбы двух писателей остались письма Павленко 1931–1938 годов[479], многое говорящие не только об авторе, но и об адресате (сам Павленко, в отличие от Слонимского, писем либо вообще не хранил, либо уничтожил их в пору массовых арестов в конце 1930-х гг. — поэтому письма к нему Слонимского, увы, не уцелели).
К моменту знакомства Слонимского с Павленко в 1931 г, у каждого из них была вполне определившаяся биография.
Михаил Леонидович Слонимский родился в 1897 г. в Петербурге (точнее — в Павловске) в литературной семье; едва закончив гимназию, воевал в Первую мировую (с 1914 по 1918), потом служил у Горького секретарем, готовился стать его биографом, но, начав всерьез писать прозу, службу бросил. Впервые напечатался еще в 1914 г., в 1922-м вышла его первая книга (рассказы) «Шестой стрелковый». Евгений Шварц, знавший Слонимского с молодости, вспоминал: «Ему лучше всего удавались рассказы о людях полубезумных, таких, например, как офицер со справкой: „Ранен, контужен и за действия свои не отвечает“ (герой его „Варшавы“). И фамилии он любил странные, и форму чувствовал тогда только, когда описывал в рассказе странные обстоятельства. Путь, который он проделал за годы нашего долгого знакомства, — прост. Он старался изо всех сил стать нормальным. И в конце концов действительно отказался от всех своих особенностей. Он стал писать ужасно просто… И чувство формы начальное потерял, а нового не приобрел»[480].
26 мая 1922 г. К. И. Чуковский, знавший Слонимского еще ребенком, записал в дневнике: «Чудесно разговаривал с Мишей Слонимским. „Мы — советские писатели, — и в этом наша величайшая удача. Всякие дрязги, цензурные гнеты и проч. — все это случайно, временно, не это типично для советской власти. Мы еще доживем до полнейшей свободы, о которой и не мечтают писатели буржуазной культуры. Мы можем жаловаться, скулить, усмехаться, но основной наш пафос — любовь и доверие. Мы должны быть достойны своей страны и эпохи“. Он говорил это не в митинговом стиле, а задушевно и очень интимно»[481]. Даже Федин, товарищ Слонимского по группе «Серапионовы братья» и будущий глава Союза советских писателей, в те годы относился к «советской власти» иначе… «Серапионовы братья», одним из основателей которых в 1921 г. был Михаил Слонимский, собирались зачастую именно в его узенькой комнатке в Доме искусств; формально они просуществовали до 1929-го (то есть почти до роспуска всех независимых литературных организаций в СССР), но фактическим временем их активного существования являются 1921–1923 гг.[482] Так и не став — в отличие от ЛЕФа, «Перевала», «Кузницы» — «юридическим лицом», как сказали бы теперь, группа не имела даже единой платформы (декларацию «Почему мы Серапионовы Братья?», написанную Львом Лунцем[483], разделяли отнюдь не все Серапионы). Однако долгие годы сентиментальная память о первых годах содружества поддерживала контакты Серапионов.
По крайней мере четверо из Серапионов (Федин, Слонимский, Тихонов и Груздев) имели очевидный вкус к делам издательским и тем самым (в советских условиях) — литературно-командным. Именно их имел в виду Николай Чуковский, когда писал: «Единство серапионов не раз помогало им в истории их отношений с другими группами литераторов. Прежде всего это сказалось внутри так называемого „старого“ Союза писателей, возглавлявшегося Федором Сологубом[484]. Они были приняты туда нехотя и сначала заняли самое скромное положение среди разных полупочтенных старцев, чрезвычайно себя уважавших. Но за какой-нибудь год они перевернули в Союзе все и, в сущности, стали его руководством»[485]. В 1929 г. Союзы писателей Ленинграда и Москвы стали соответственно ленинградским и московским отделами Всероссийского Союза советских писателей (ВССП). Именно Слонимский, Тихонов и Федин были главными деятелями ленинградского отдела ВССП, затеявшими вместе с лидерами московского отдела реформирование ВССП. Этим они оборонялись от идеологических агрессий РАППа, издательскую же независимость им давала кооперативная собственность: «Издательство писателей в Ленинграде» (ИПЛ) и московская «Федерация». (Главой первого был Федин, а в редакционном совете состояли, имея решающий голос, «Серапионы»: Слонимский, Груздев, Тихонов; секретарем совета служила легендарная подруга Серапионов Зоя Гацкевич, ставшая женой «Серапиона» Никитина). Н. Чуковский рассказывает о дипломатическом умении серапионовских лидеров избегать жестоких ударов РАППа: «„Старый“ Союз писателей в Ленинграде был их главной цитаделью вплоть до создания „нового“ Союза писателей и ликвидации РАПП. Они установили дружественные и деловые связи с родственными им писателями в Москве — сначала с Пильняком и Лидиным, потом с Леоновым и, наконец, с Павленко»[486].
Знакомство с Павленко — последнее звено в цепи литманевров, потерявших смысл после роспуска РАППа в 1932-м. Впрочем, у Слонимского деловое знакомство с полезным и набиравшим административную силу Павленко переросло в дружбу, продолжавшуюся до конца 1930-х гг.
Петр Андреевич Павленко был двумя годами младше Слонимского и не имел военного опыта Первой мировой. Он родился в 1899 г. в Петербурге в скромной семье воинского писаря; но с 1900 г. семья поселилась в Тифлисе. По окончании гимназии Павленко учился в Бакинском политехническом; в 1920-м он бросил институт и ушел в Красную армию военным комиссаром. Согласно справке НКВД, Павленко подозревали в том, что в 1919 г. он служил у белых[487]. Павленко утверждал, что состоял в РКП(б) с 1919 г., но документами подтверждался его стаж только с 1920-го[488]. В 1921-м он демобилизовался и служил в редакции тифлисской «Зари Востока» (первая его публикация в газете датируется 3 декабря 1922 г.: заметка «Книга в ячейке»), В 1924 г. в Тифлисе с ним познакомились «Серапионы» Тихонов и Полонская. Елизавету Полонскую поразило, что молодой безвестный журналист «был в курсе всего, что делалось в литературе в Москве и Ленинграде. Он знал все журналы, всех редакторов»[489].
В 1924–1927 гг. Павленко работал в советском торгпредстве в Турции, одновременно являясь собкором «Зари Востока» и одесских «Известий»… Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь» вспоминал, как в 1926 г. Павленко показывал ему Стамбул[490]. С 1928-го Павленко в Москве. Первый опубликованный им рассказ — «Лорд Байрон» — написан в соавторстве с Борисом Пильняком, которого он вскоре предаст. (Ахматова считала Павленко причастным к гибели Пильняка[491]). Наверное, Пильняк познакомил его с перевальцами, и Павленко стал членом их литературной группы. Еще в начале 1930 г. он подписывает коллективное заявление «Перевала» против нападок на группу, но быстро понимает, откуда и куда дует ветер, и в том же 1930-м из «Перевала» выходит[492]. Есть свидетельства, что в трагической судьбе перевальцев Павленко сыграл недобрую роль[493]. Вступив в московский отдел ВССП, Павленко довольно быстро занял место в руководстве Союза.
Ко времени его встречи со Слонимским собственно литературные достижения Павленко выглядели скромно: «Азиатские рассказы» (1929) и «Стамбул и Турция» (1930). У Слонимского, начавшего литературный путь раньше, они весомее: его неравноценные романы «Лавровы» и «Фома Клешнев» воспринимались как начало большой панорамы русского XX века[494].
Воспоминания Слонимского о Павленко дают точную справку: «В начале тридцать первого года он появился в Ленинграде. Николай Тихонов познакомил нас („Павленко, тот самый“), а день спустя мы уже сидели в номере „Европейской гостиницы“, и Павленко с огромной энергией доказывал, что необходимо сейчас начать большую литературную дискуссию, может быть выпустить книжечку „Разговор пяти или шести“, в которой, в статьях пяти или шести писателей, надо бы обнажить все самые больные вопросы нашей литературы»[495].
Чтобы представлять себе «маневры» Павленко и Слонимского в писательских организациях на рубеже 1920-х и 1930-х гг., надо хотя бы вкратце сказать о предыстории Союза советских писателей.
В начале 1920-х г. в СССР существовало множество литературных организаций, групп и группочек. Первой из них считают возникшую в 1920 г. на базе «Пролеткульта» «Кузницу». На базе «Кузницы» в 1921-м возникла Всероссийская ассоциация пролетарских писателей (ВАПП), яростно и неслучайно претендовавшая на монопольную партийную поддержку. Оставляя в стороне дальнейшую историю ВАПП[496], отметим, что еще в мае 1924 г. XIII съезд РКП(б) принял резолюцию, в которой говорилось: «Основная работа партии в области художественной литературы должна ориентироваться на творчество рабочих и крестьян, становящихся рабочими и крестьянскими писателями в процессе культурного подъема широких народных масс Советского Союза. Рабкоры и селькоры должны рассматриваться как резервы, откуда будут выдвигаться новые рабочие и крестьянские писатели»[497]. Эта резолюция противоречила тем выводам, к которым чуть раньше (9 мая 1924 г.) пришло проведенное Отделом печати ЦК РКП(б) совещание «О политике партии в художественной литературе». На этом совещании выступили самые крупные в РКП(б) идеологи Л. Троцкий, Н. Бухарин, К. Радек, А. Луначарский, а исходные доклады сделали от сторонников широкого фронта писателей, включая непролетарских «попутчиков», принимающих революцию, А. К. Воронский и от ВАПП Илл. Вардин[498]. Материалы этого совещания, по существу отвергшего гегемонию пролетарских писателей, не были учтены в резолюции XIII съезда РКП(б), но легли в основу резолюции ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной литературы», принятой 18 июня 1925 г. и опубликованной в «Правде» и «Известиях» 1 июля 1925 г. Эта резолюция содержала, в частности, «директиву тактичного и бережного отношения» к попутчикам и необходимость «терпимо относиться к промежуточным идеологическим формам, терпеливо помогая эти неизбежно многочисленные формы изживать в процессе все более тесного товарищеского сотрудничества с культурными силами коммунизма»[499]. По существу, резолюция ЦК устраняла прежнюю монопольную поддержку пролетарских писателей, предполагая объединение всех литературных сил, принимающих революцию, безотносительно к их классовому происхождению. И недаром уже 14 июля 1925 г. была образована Федерация советских писателей (ФСП), объединившая ВАПП, Всероссийский союз крестьянских писателей и Литературный центр конструктивистов[500] (в 1927 г. в ФСП влились группы «Кузница», «Перевал» и ЛЕФ). Однако практически в ФСП стала верховодить ВАПП, и потому Федерация не сыграла своей роли объединителя советских писателей. В 1926 г. из ВАПП изгнали ультралевых маньяков, возглавлявших оголтелый журнал «На посту», но сменившие их идеологи оказались не намного лучше. В 1928-м, когда создали Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей, ВАПП переименовали в РАПП (под этим именем организацию пролетарских писателей чаще всего и поминают), просуществовавшую до 1932 г., когда ее распустили решением ЦК ВКП(б). Именно начиная с 1932 г. ВКП(б) взяла в свои руки процесс централизации литературных организаций, завершившийся в 1934-м созданием Союза советских писателей.
Но еще до того, в декабре 1929 г., был создан Всероссийский союз советских писателей[501] (ВССП), объединивший ряд непролетарских организаций РСФСР, и прежде всего Московскую и Ленинградскую. Вот в этих-то объединившихся организациях до 1932 г., то есть до роспуска РАПП, и действовали Павленко и Слонимский, энергично пытаясь их реформировать.
Общие позиции по реформированию ВССП Павленко сформулировал в письме Слонимскому 4 августа 1931 г. Оно написано во время отдыха на берегах Оки и содержало характерную приписку:
Я сижу в идиотском одиночестве на Оке, кормлюсь молоком, лечу свою утробу, пытаюсь писать повесть о Парижской Коммуне, давно задуманную, но пока хандрю, бездельничаю и скучаю. Приезжайте на Оку. Отличные места!
Вот программная часть письма:
Сейчас, когда мы начинаем борьбу во главе союзных «масс» — надо будет иметь в виду, что нас облепят попутчики нашего дела. У нас появятся многочисленные союзники и, наконец, за исключением одного-двух Эфросов[502] весь ВССП перевалит на наши позиции. Строительство таких литературных «гигантов», как ВССП, тяжело и в общем гиблое дело. Мне думается, что курс на разукрупнение или, скажем, на автономные творческие группировки внутри ВССП есть основное дело дискуссии. ВССП должен стать союзом соединенных штатов, федерацией группировок советских писателей-интеллигентов и таким образом, чтобы творческая дискуссия была основным видом постоянной будничной работы ВССП. Что касается дискуссии в Москве, то она никак еще не развернулась.
Московская дискуссия началась в сентябре; Павленко рассказал о ней Слонимскому в письме 26 сентября 1931 г.:
Приехав в Москву, я попал с корабля на бал, с москворецкого парохода на дискуссию ВССП, за неделю измотался в доску и только сейчас сажусь за письмо Вам, чтобы дружески отвести душу Московская дискуссия была отвратительно интересной. Она вскрыла (неожиданно — удачно) многое из того, что никак не удавалось прощупать в течение года будничной работы внутри ВССП. Самое прискорбное, что никакого левого крыла не получилось, были отдельные левые выступления, друг с другом не связанные и иногда друг другу противоречащие. Знаменательно, что вслед за правыми, навалившимися на «Соть»[503] и «Гидроцентраль»[504], тот же ход, не подумав, сделали и левые. Между нами говоря, Леонова — конечно — трудно считать леваком, но хотя бы тактически следовало отвести от него удары правых. Лидин в предвидении конференции уехал до ноября на Дальний Восток, Огнев от дискуссии смылся в Батум, Всеволод[505] хитро промолчал, Бабель даже не появился на дискуссии, Малышкин выступать отказался. Соревновались хаиты[506]. На днях посылаем Вам стенограммы конференции, Вы прочтете их с увлечением. Сейчас, как никогда раньше, необходим «Разговор 5–6», итоговый разговор, сплошные точки над i. Надо подвести черту под всеми разговорами и сказать какие-то простые и веские слова о путях творческого размежевания. И теперь такую книгу можно сделать и серьезнее, и значительнее, чем весною. Нужен творческий манифест, нужен вызов. Это очень страшно, конечно. Уже и сейчас на нас вешают всех собак, многие не подадут при встрече руки, целый ряд дружб на ущербе, но — в конечном счете — это всё такая мелкая чепуха по сравнению с тем, что обязательно, ценою невозможной энергии, надо сделать… На моек, дискуссии я не могу насчитать ни одного выступления, за которое хотелось бы пожать руку. Гольцев?[507] Говорил почти правильно, но с таким ханжеством, что весь эффект правильности был утерян. Мстиславский? Да, хорошо. Но он как-то не кажется мне творцом, не знаю — почему. Стар, что ли? Остальные пороли чушь. Я, думаю, тоже. Я волновался, плохо говорил, был зол и говорил тупо. У меня есть внутреннее оправдание, что я хотел говорить хорошо, но это, конечно, не в счет. Произвели мы тут перерегистрацию. Вытряхнули 110 человек, и все это люди с двойными фамилиями. Прямо общество провинциальных трагиков: Дудоров-Ордынец, Потехин-Спокойный, Маклакова-Нелидова и т. д. и т. д. Но впечатления очистки Союза нет. По-видимому, надо чистить еще.
Книжка «Разговор пяти или шести» (в ней предполагалось участие кроме Слонимского и Павленко еще Тынянова, Тихонова, Вс. Иванова и, может быть, Олеши) так и не вышла, а материалы дискуссии в Москве и в Ленинграде печатала «Литгазета».
2 ноября 1931 г. «Литгазета» сообщила, что 40 писателей из ВССП (Москва и Ленинград) были приняты председателем СНК Молотовым (на снимке, напечатанном в этом же номере, Слонимский сидит рядом со вторым человеком государства).
Работая в ВССП, Павленко легко заводит контакты, перерастающие в дружбы, с лидерами РАППа Фадеевым, Авербахом, Ермиловым, бывает на Старой площади — в отделе пропаганды и агитации ЦК. Его сарказм зачастую становится циничным, а позиция аппарата — личной:
Я заседаю, злюсь, заседаю, пытаюсь удрать из Москвы… В литературе перерыв перед написанием очередной резолюции… Но накануне
(скандала с Замятиным[508]. — Б.Ф.)
история с Пильняком. Слышали, небось? Вышла у нас «Седьмая Советская»[509] и вышла «Седьмая Сов.» в Париже. При сличении текстов легко обнаруживается разница, т. е. опять история с «Кр. Деревом»[510]. У нас в Союзе по этому поводу шум и скрежет зубовой. Есть настроения за исключение его из ВССП — за рецидивизм. Выборы мы свои откладываем на март. Как прошли Ваши? Кто Вы теперь? Генсек или Председатель, или словчились и оказались свободным?
В таком же тоне и приписка к письму 4 марта 1932 г. о смерти уволенного незадолго перед тем с должности главного редактора «Нового мира» В. П. Полонского:
P.S. А Полонский-то? Упрямый человек: как сняли с «Н. М.» — так и умер. Теперь все говорят: «Неглупый, неглупый старик был».
Павленко не может жить без коридоров власти и в то же время клянет их — нет времени писать:
Тысячи дел, заседаний, хвороб и еще хаос с моей Коммуной, которая никак не хочет закончиться. <…>. Я болен как сто тысяч калек. Союз висит ядром каторжника на голове и прочих оконечностях. А в это время ЛОКАФ[511] хочет заделать меня своим секретарем. Мне же самому хочется очень немногого: 1) закончить Коммуну, и 2) уехать с Тихоновым в Монголию, о чем уже стоит вопрос в секрет. Ц. К. Между нами: «ЛГ» получила, но не будет печатать письмо Е. Замятина с очень формальным и сухим опровержением заметки «Руде право».
Летом 1932 г. Слонимский побывал в Германии, собирая материал для повести о председателе правительства Баварской советской республики 1919 г. Евгении Левинэ. Чтобы получить разрешение на эту поездку, он заранее обратился за помощью к влиятельным друзьям. 25 января 1932 г. Горький из Италии написал Сталину: «Очень прошу Вас: распорядитесь, чтоб выпустили сюда литератора Мих. Слонимского, он едет для работы над новым романом»[512]. В Москве по просьбе Слонимского постоянно отслеживал продвижение этого вопроса вхожий в московские кабинеты Павленко; он исправно сообщал в Ленинград все новости о продвижении дела (отметим, что после разрешения на поездку Слонимский и Павленко перешли на «ты»).
Поверьте слову, звоню и справляюсь ежедневно. Ответ всегда один: «Еще не выяснено». Говорил с Халатовым[513], говорил на Старой площади, говорил с Леопольдом[514]. Его мнение, что он добьется решение вопроса в несколько дней.
На днях был у Рабичева[515], спрашивал о Вашем деле, ответ недоумевающий: «да, ведь, он же едет!». А сегодня получил из Уфы письмишко от Саши Фадеева, Вам привет и заботливая просьба ткнуться по Вашему делу еще кое-куда (адрес Саши — Уфа, ГПУ, т. Погребинскому[516] для Фадеева). Но — по-видимому — всё уже решено хорошо.
Это первое упоминание Фадеева в письмах Павленко. Адрес Фадеева, столь непринужденно названный Павленко, — первое упоминание об «органах» в его письмах, и, понятно, не последнее. С Фадеевым Слонимский переписывался с 1929 г., когда тот попросил у него что-нибудь для «Октября» и поинтересовался ходом работы над «Фомой Клешневым»[517]. 10 ноября 1929 г. Фадеев писал Слонимскому:
Я очень много времени потерял (и все еще теряю) на всякой литсуете и, когда вижу другого, вступающего на эту стезю, искренно скорблю. Понятно, союза писателей вам сейчас осиротить нельзя, но все остальное гоните, право, к такой матери — ведь это же зарез. Я на днях выезжаю за город и тогда черта с два меня оттуда вытащишь. Право, очень советую вам проявить здесь побольше упрямства и строптивости — хамства, наконец (я по опыту убедился, что хамство в таких вещах самое верное дело).
В начале 1930 г. Слонимский пожаловался Фадееву, что запрещено новое, массовое издание его романа «Лавровы». 20 февраля 1930 г. Фадеев ответил:
Разумеется, запрещение Лавровых для массовой серии это глупость и безобразие. Через 5 часов уезжаю на неделю в ЦЧО[518] (Воронеж и т. д.), поэтому не могу сейчас что-либо предпринять. Пока что я написал по этому поводу письма Стецкому[519] и Лебедеву-Полянскому[520] с просьбой о разрешении книги, а, когда вернусь, продвину это дело до полной победы над «врагом».
В 1933 г. Фадеев и Слонимский перешли на «ты». Вскоре Фадеев обратился к Слонимскому с просьбой помочь издать роман Эльзы Триоле «Бусы» без купюр, сделанных редактором ИПЛ; купюры были сокращены — остались только вымарки Горлита:
Зная щепетильность автора, я просил издательство либо через Главлит добиться отмены этих вычерков, либо согласовать их с автором. Оставив соответствующее письмо Волину[521], я уехал на Дальний Восток. По приезде узнаю, что книга попросту разобрана и не выйдет. Два или три раза я писал в издательство о том, что считаю это неправильным, и что исправления Горлита теперь согласованы мною с автором, но до сих пор нет никакого ответа. Чувствую себя очень неловко, потому что если бы не я, книга давно бы вышла в свет с некоторыми горлитовскими поправками. Очень прошу тебя выяснить, нельзя ли восстановить эту книгу[522].
В послевоенное время, когда Слонимский утратил положение в аппарате Союза писателей, его отношения с Фадеевым окончательно испортились; о своих обидах на генсека Союза писателей он рассказал в не опубликованных при жизни воспоминаниях[523].
В связи с поездкой Слонимского в Германию Павленко попросил его найти переводчицу своих книг на немецкий[524]. В воспоминаниях Слонимского об этом рассказано так: «— Пусть Фега пришлет фиги. Имя переводчицы его вещей на немецкий язык было Фега, и оно навело его, очевидно, на фиги… Не какой-нибудь там галстук, а фиги. „Добропорядочному шаблону“ он предпочитал хотя бы и курьез»[525]. Строки из писем Павленко лета 1932 г. позволяют судить о точности мемуариста: «В Берлине живет фрау Фега Фриш, переводчица <…> Если у тебя окажется время и будет охота, повидайся с ней»; «…Спасибо тебе за возню с моей Фегой. Наверно, противная баба. Марок она мне, конечно, не пришлет, посылки тоже. Вот, сволочь!»; «Обидно, что ты не доконал эту мою суку Фегу Фриш. Ну, я ее пройму!»; «Если можешь пхнуть мою Фегу — то пхни. Посылку она прислала, но пищевую, чего не просил. Убеждаю ее отказаться от забот и перевести все на Торгсин — мнется. Если можешь — пхни ее ногой».
В апреле 1932 г. был распущен РАПП и началось создание единого Союза советских писателей. В воспоминаниях Н. Я. Мандельштам рассказывается, как в день объявления о роспуске РАППа она навестила гостившего в Москве у Павленко Николая Тихонова (Мандельштамы и Павленко жили в одном доме): «Я застала Тихонова и Павленко за столом, перед бутылочкой вина. Они чокались и праздновали победу. „Долой РАППство“, — кричал находчивый Тихонов, а Павленко, человек гораздо более умный и страшный, только помалкивал…»[526]. Павленко и Слонимского ввели в Оргкомитет Союза писателей (в нем было 25 человек: М. Горький — почетный председатель, реальным главой он стал не сразу; И. М. Гронский — председатель, В. Я. Кирпотин — секретарь). Вскоре Павленко был утвержден кандидатом в члены Президиума Оргкомитета; он легко отказался от прежней своей идеи Союза как сообщества автономных творческих групп, сработался с Горьким, понравился ему, и тот привлекал его ко многим своим проектам — Павленко принимал очередные обязанности, а про себя кряхтел. Слонимский не мог бывать на заседаниях Оргкомитета так же часто, как живший в Москве Павленко, и тот его понимал:
Если Оргкомитет станет вызывать — плюнь и сиди дома. (Впрочем, последний Оргк. был у Горького, в присутствии Лазаря Моис. Было интересно).
Каганович тогда — третье, а может быть, и второе лицо в партии, и Павленко лестно называть его по имени-отчеству. Характерно, что он ничего не пишет о встречах со Сталиным в доме Горького — это не для почты (Павленко суперосторожен — в письмах 1936–1938 гг. нет, например, и намека на аресты, даже в писательской среде). Но рассказывать безопасные вещи о Сталине Павленко любил (он вообще славился как рассказчик). В дневниках К. Зелинского записано: «П. Павленко как-то мне рассказывал о своих впечатлениях о Сталине на заседании Политбюро 24 апреля[527]. Павленко говорил мне, что его внимание тогда привлекла усталость Сталина, бледность лица, начинающий просвечивать затылок. Словом, впечатление мягкости, затем сглаженность черт лица жизнью в комнатах среди заседаний, книг и бумаг»[528]; в этих же дневниках запись о 26 октября 1932 г. (вторая встреча Сталина и членов Политбюро с писателями в доме Горького): «Фадеев провозглашает: „Товарищ Сталин, писатель Малышкин хочет с вами чокнуться“. Сталин протягивает стакан через стол: „Ну что ж, давайте“. Павленко: „Это уже плагиат, товарищ Сталин“. Мы смеемся. Павленко на вечере 19 октября от полноты чувств, подогретых вином, поцеловался со Сталиным»[529].
Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь» привел слова Павленко, сказанные ему во время случайной встречи в только что освобожденном Вильнюсе (1944 г.); цензура этот эпизод вымарала: «В литературе, хочешь не хочешь, а ври, только не так как вздумается, а как хозяин велит. Что и говорить, он человек гениальный. Но об искусстве нечего и мечтать»[530]. В дневнике А. И. Кондратовича есть рассказ Твардовского, приводившего слова Павленко: «„Ох, и досталось мне от товарища Сталина. Целых полтора часа ругал меня. И как ругал!“- говорил и хвастался, а мы на него смотрели почти с восхищением: Сталин ругал его, и целых полтора часа. А он врал. Но поди проверь»[531].
В письмах Павленко к Слонимскому есть несколько характерных упоминаний Сталина. 21 января 1937 г., накануне московского процесса, он рассказывает о маленьком сыне (жена умерла после родов, малыш остался с бабушкой и нянькой): «Всех нас узнает, знает свои игрушки и, когда его спрашивают, где дяденька Сталин, твердо подпрыгивает к фотографии его, повешенной мною на стене спальни». 30 октября 1937 г. Павленко пишет И. И. Слонимской: «Не так давно напечатал я в „Правде“ небольшую статейку в связи с избирательной комиссией — о Сталине[532] и страшно рад и горд, что чтецы читают ее с эстрады, как стихотворение в прозе».
Вяч. Вс. Иванов, рассказывая со слов отца о встречах Горького с писателями сразу после роспуска РАППа, среди гостей Горького назвал и «несколько осведомителей — „государево око“ — Павленко, вхожий к Сталину, и Никулин (Ермилов входил одновременно и в эту категорию, и в число рапповцев)»[533]. О Горьком в письмах Павленко Слонимскому есть несколько упоминаний, безбоязненных и мельком:
6 февраля 1934 г.: «Имел очень интересную беседу с Ал. М. а затем с Леоновым — порядок бесед можно было изменить, сначала с Л. и потом с Ал. М. — такое единодушие. Кто кого начиняет?» В письме 30 ноября 1935 г. Павленко не советует Слонимскому переезжать в Москву, перечисляя несколько причин; завершает перечень такая: «И, наконец, ты лично — уж это обязательно — с головой увязнешь во всех начинаниях А. М., в ИГВ[534], ИФиЗ[535], Двух пятилеток, Истории деревни. Тут не отвертишься и будешь иметь столько хлопот, сколько никогда не найдешь в Ленинграде, даже если бы собрал у себя все склоки города и окрестностей… Едучи из Крыма в Москву, видел в Тессели А. М. и получил должность его заместителя в „Колхознике“. Представляешь, как я рад. О-хо-хо!». Последнее упоминание о Горьком из Крыма было грустным: «Крючков[536] присылал машину, звал в Тессели, я не поехал. Там и Ирина[537] вспоминалась бы очень тяжело, и старик Горький. А я стал нынче сентиментальным» (20 октября 1936 г.).
Отметим еще два характерных имени в письмах Павленко Слонимскому.
Первое возникает летом 1935 г. в связи с интересом Слонимского к большевику В. М. Загорскому, в 1918 г. служившему секретарем советского посольства в Берлине, затем ставшему секретарем Московского комитета партии и в 1919 г. убитому; интерес этот возник, надо думать, из-за повести о Левинэ, то есть связан с немецкими сюжетами. Слонимскому нужны были материалы, при встрече Павленко вызвался помочь, подробности обсуждались в разговоре — в письме их нет. Павленко пишет, что гриппует, и добавляет:
Яков. Саул, тоже был болен и мы виделись только по телефону так что все осталось до личной встречи.
Это Яков Саулович Агранов — с июля 1934 г. первый заместитель Ягоды, а затем Ежова, широко известный в литературных кругах Москвы дружбой с Маяковским и профессиональным интересом к писателям. 30 ноября Павленко возвращается к вопросу:
О Загорском я ничего не могу тебе сказать, т. к. необходима твоя личная встреча.
В начале 1936 г. снова:
был очень занят и из-за этого ничего не сделал для тебя в отношении Загорского, кроме того, что говорил с Яковом Сауловичем и он обещал дать тебе — при свидании — огромный материал.
И дальше:
Черкни, можешь ли приехать на неск. дней, чтобы повидаться с Як. Саул, и выяснить все касательно Загорского, или заняться этим мне.
Еще одно имя из этой же сферы, теперь достаточно широко известное благодаря воспоминаниям Н. Я. Мандельштам и книге Шенталинского[538], возникает в январском (1936) письме Павленко мельком, как несомненно знакомое Слонимскому. Павленко сообщает об эпидемии скарлатины в Москве и добавляет в скобках: «Шиваров заболел ею тоже и лежит в больнице». Так пишут про общих знакомых (публичной известности у этого человека тогда не было). Николай Христофорович Шиваров — следователь ГПУ — НКВД, помощник Агранова, «прославившийся» допросами Мандельштама, на которых позволял тайно (сидя в шкафу) присутствовать своему дружку Павленко[539]. Имя Шиварова еще один раз встретится в письмах Павленко уже в связи с выздоровлением следователя. Интонация второго сообщения (7 марта 1936 г.) раскованная; приведу его в контексте:
Луговской приехал без ребер[540], но поет с<укин> с<ын> еще хуже, чем с ребрами. Поет и читает стихи — это невыносимо. Даже пить бросил. Шиваров переболел всеми детскими болезнями и вид у него такой, что он способен на простейшие чудеса, что-нибудь вроде претворения воды в вино. Ходит сизый от греха и лысый. Глаза провалились, как гривенник в дырявом кармане. Ну, это уже бавардаж и несолидно…
В письмах Павленко Слонимскому возникают и портреты писателей и деятелей культуры. В 1937 г. Павленко пишет для Эйзенштейна сценарий «Александра Невского» и 4 декабря рассказывает об этом Слонимскому:
Сценарий, мне кажется, хорош. Писал его вместе с Эйзенштейном, что было весьма полезно и интересно. Человек очень талантливый и вместе с тем очень путанный, он знает свое дело. Я многому у него поучился, многое узнал.
Виктор Шкловский говорил об «Александре Невском», что «движение ленты, разнообразие характеров, ирония картины принадлежат писателю. Павленко обновил Эйзенштейна… Павленко был мужественным человеком. Мы не можем упрекнуть его в боязни. Он был несчастлив в искусстве: многое недописал, недорассказал»[541].
В письмах Павленко Слонимскому Шкловский появляется не раз, например, так (1936 г.):
Иногда заходит Шкловский и, продолжая разговор, с кем-то начатый на улице, утверждает, что Марко Поло[542] действительно существовал, дарит какую-нибудь странную книгу и, наследив на полу, уходит, не попрощавшись, на какое-то важное заседание. Я никогда не успеваю узнать у него — на какое.
Павленко и сам заходил к Шкловскому — бывало, когда у Шкловских нелегально жили Мандельштам с женой, но их всегда успевали спрятать на кухне…[543]
Рассказы Павленко в письмах интересны, часто саркастичны, даже циничны:
6 мая 1933 г.: «Недавно слышал, что Пильняк делает предложение Ахматовой. Да, и вот этот случай — это все одно и то же — старость».
Январь 1936 г.: «По городу ходят какие-то неутомимые грузины и набиваются в гости. Я говорю им, что заразно болен. Грузинский писатель в гостях существо невозможное <…> Появился на горизонте Тициан Табидзе с женой и, говорят, хорошо отзывается о Ленинграде, что означает новые хлопоты для Коли Тихонова, тем более, что в Москве еще другой неутомимый путешественник по банкетам — Симон Чиковани».
2 октября 1936 г.: «В Переделкине, наверно, склочно, но я потерял охоту к этого рода онанизму, никого не посещаю кроме Всеволода[544] и никого не принимаю. Сосед мой Федин — сваакер[545]. Он только что купил мельницу и обстраивается. Садовник деревянным циркулем научно чертит землю, втыкает вехи, рисует узоры. Тут клумба, там газон, здесь аллея. Федин ходит, поглядывает. И ни дождь, ни ветер не загоняют его в комнаты. Может быть, это-то и называется жить на даче. Черт его знает! Всеволодов юбилей — есть одно из чудес Камасутры. Знающие люди говорят, что поторопился он на год, на два, но задумано алчно, во-время. Всем было приятно. Всеволоду — внимание. Ставскому — хлопоты. Гостям — выпивка. Умный человек Всеволод, но я боюсь за него — нельзя так долго жить в кредит, как он. Но юбилей кое-что поправит в его делах — подвинет пьесу во МХАТ’е, отсрочит старые авансы, откроет новые».
Январь 1937 г.: «Я не приехал к Вам на Новый год, и честно хотел встретить его один <…> Но затем ворвался Фадеев, и началась разудалая фадеевщина дня на 3. Я в роли исповедника и духовника устал бесконечно. У него там какие-то страсти-мордасти с новой женой, которую он не то отбил уже от ее мужа, не то отбивает — но вместо помощи я наговорил ему множество сентенций о любви вообще и он, надравшись в лоск, уехал».
Вот отклик на очередную статью И. Лежнева — оппозиционного литкритика, высланного из СССР в 1920-е годы, затем вернувшегося и верой-правдой служившего Сталину: «У Карко (помните его книгу „От Монмартра до Латинского квартала“) спросили, какая разница между дешевыми и дорогими парижскими девушками. „Дорогая девушка, — это девушка дешевая, которая только постарела“, — ответил он. Смысл этой чудесной фразы имеет прямое отношение к Исаю».
Однако при случае Павленко умел и порадоваться чужому успеху, работе: («Читали ли вы „Наполеона“ Тарле? Вот уж много лет не читал такой умной, крепкой, строгой книги. Просто замечательно»; «Говорят, что-то написал Бабель. Не верю, но очень хочется поверить. Остальные ни черта не делают — строят дачи и состоят на пенсии в „Литфонде“». -11 марта 1936 г.; «Был тут у нас в гостях у Союза Зощенко. Принимали горячо, по-моему, он остался доволен» — 23 апреля 1938 г.) и счастью друзей («У Ивановых — событие. Встал Кома[546]. Правда, встал — форма превосходной степени. Он встает на костыли и касается земли здоровой ногой, да и то минут 5–10, а затем слабеет и ложится. Но и то уже здорово» — 7 июля 1937 г.), переживать чужую тревогу («Виктор Шкловский просил тебе передать, что плох совсем Тынянов, болен, расклеился морально, ложится в московскую клинику, падает на улице — эти цитаты из письма Виктора. Он очень испуган за него») и горе («Умирает Ал. Малышкин. Рак легких. Страшно жаль его. Простой, скромный, интересный и талантливый» — 23 апреля 1938 г.), посочувствовать друзьям («Видел в Коктебеле Зощенко. Он рассказал, что ты один, жена на Кавказе, и я представил тебя в одиночестве квартиры, перед взбесившемся радио» — 1936 г.), вникнуть в их неприятности («С пьесою Форш, кажется, — беда. Впрочем, еще не ясно»; «Как Ольга Дм.? Я писал ей, просил еще экземпляр пьесы, — не отвечает. Дело с „Камо“ плохо, хотя проблески надежды еще имеются»; «Привет Ольге Дмитриевне. Я ее так и не увидел в Москве, днюя и ночуя на процессе» — январь 1937 г.), просто вздохнуть на очевидную несправедливость (так, прочитав в «Правде» статью «Сумбур вместо музыки», он пишет Слонимскому: «Как чувствует себя Шостакович? О-хо-хо!»).
В письмах жене писателя И. И. Слонимской Павленко более откровенен, даже исповедален: «А вообще я очень устал жить. Мне неинтересно и не для кого. Человек сухой, я очень любил Ирину. Теперь живу как во сне. Книгу пишу по привычке. Но все мои беды, вместе взятые, я думаю, хороши тем, что скоро доконают меня. Видно, я кончился. Каждый живет, сколько может. Сейчас у меня нет никакой воли жить. Я и не знаю — болен ли я, схожу с ума или просто устал» — 18 июля 1936 г. «Я, действительно, зеленой крокодилой бегаю по Москве, кончая монтаж фильма, и давно не был даже в Переделкине. Затем измотала „слава“. Я даже перестал болтать. Произвожу впечатление скучного человека» — 12 января 1937 г. «Мне хочется писать прекрасно и сильно, но чтобы я оказался в силах это сделать — мне нужно сильно и очень честно, и очень мужественно полюбить. <…> Прочел, что написал — глупо. Ну, ладно. Я уж не так и умен на самом деле, чтобы стоило позировать в письмах» — апрель 1938 г.
Переписка М. Слонимского и П. Павленко прервалась в 1939-м…
В 1931 г. у Слонимского возник замысел романа, хронологически продолжающего «Лавровых» и «Фому Клешнева», принесших ему официальный успех, — романа о политической ситуации в Питере, начиная с 1924 г. Острота замысла была в том, что Слонимский решил писать действительно политический роман — о ленинградской оппозиции.
Как известно, ленинградская организация ВКП(б) в 1925 г. единодушно поддерживала своего руководителя члена Политбюро ЦК и главу Коминтерна Г. Е. Зиновьева в его (совместно с Л. Б. Каменевым, Г. Я. Сокольниковым и Н. К. Крупской) противоборстве со Сталиным. Апофеозом этого противостояния был XIV съезд РКП(б), на котором Ленинградская делегация выступала против ЦК партии и эта позиция была большинством осуждена. После этого находящийся в руках Сталина аппарат ЦК начал систематическое и жесткое уничтожение ленинградской оппозиции и ее активистов. В феврале 1926 г. Сталин добился замены Зиновьева во главе ленинградской организации ВКП(б) на Кирова, а в июле 1926-го Зиновьев был выведен из состава Политбюро; в октябре Л. Д. Троцкий (к которому примкнули прежде громившие его Зиновьев и Каменев) и Л. Б. Каменев также были выведены из состава Политбюро, а Г. Е. Зиновьев снят с поста председателя Исполкома Коминтерна. В 1927 г. все виднейшие деятели левой оппозиции лишились своих постов и были исключены из партии, после чего начались репрессии против них, и в частности большинство ленинградских оппозиционеров было выслано из Ленинграда.
Темы возникновения, борьбы и разгрома ленинградской оппозиции до Слонимского в советской прозе никто не касался. Слонимский — живой свидетель питерской политической жизни двадцатых годов. Как и другие Серапионы и покровитель их Горький, он немало натерпелся от не одобрявшего Серапионов питерского вождя Г. Е. Зиновьева и не имел никаких оснований ему симпатизировать. В то же время, работая в «Ленинградской правде», Слонимский несомненно знал, какими методами сталинский аппарат ЦК с помощью ГПУ расправлялся с участниками оппозиции — и с вождями, и с рядовыми. Главный редактор «Ленинградской правды» с 1922 г. Г. И. Сафаров еще в мае 1926-го решением Политбюро был «сослан» в Китай на канцелярскую работу секретарем полпредства; он писал 8 июня в Политбюро, что «оказался среди тех 7000 ленинградских товарищей, которые пали жертвой „выправления линии“ ленинградской организации. Нет в Ленинграде ни одной цехячейки, ни одного коллектива, где бы не прошла „стихия“ оргвыводов»[547]. Слонимский, надо думать, собирался писать не об этом. Давние обиды на Зиновьева и полный разгром оппозиции помогли писателю считать справедливыми методы, которыми пользовался Центр. Изначально в программу будущего романа была заложена тогдашняя сталинская трактовка оппозиции. В 1928 г. ее покаявшиеся лидеры были восстановлены в ВКП(б), и это, конечно, психологически облегчало Слонимскому задачу исторического суда над ошибками и заблуждениями оппозиционеров. Литературный замысел писателя естественен — расставаться с написанными героями двух романов не хотелось, а хронологическое продолжение удавшейся работы обойти тему оппозиции не могло, да и политически она уже не выглядела горячей, не казалась опасной; более того — автор надеялся на заслуженный успех (немногие, наверное, могли предвидеть сталинские планы изуверского шельмования и ликвидации не только своих политических противников, но даже памяти о них).
О новом своем замысле Слонимский поведал 7 ноября 1931 г. в праздничном номере «Литгазеты», где писатели делились литпланами: «Готовлю роман, охватывающий годы 1924–1928. В роман этот (о ленинградской оппозиции) переходят некоторые персонажи „Лавровых“ и „Фомы Клешнева“. Одновременно с этой работой, в органической связи с ней, готовлю книгу рассказов и очерков о нашем строительстве и о современном Западе. Обе эти работы надеюсь закончить уже к лету будущего года. Добиваюсь в этих книгах простоты и ясности мысли, точной целеустремленности».
В письмах Павленко новый роман Слонимского упоминается впервые лишь 11 сентября 1932 г., да и то вопросительно: «Сел ли ты за роман? Что ты задумал писать?» К тому времени работа над романом об оппозиции шла вовсю, но до завершения ее было далеко. Прошлое и тогда уже было непредсказуемым — в октябре 1932 г. лидеров левой оппозиции снова исключили из партии и выслали (Зиновьева — на три года в Кустанай), а это влияло на трактовку событий 1920-х гг., и Слонимский в очередной раз должен был вносить в роман коррективы.
29 декабря 1932-го, делясь с «Литгазетой» планами на будущий год, Слонимский существенно откорректировал первоначальный замысел: «В начале 1933 г. я кончаю новый роман. Его материал — рост новой интеллигенции, выросшей из рабочего класса. Это показано на фоне ленинградской оппозиции 1925–1926 г. Действие начинается на районной партконференции. Происходит разрыв ряда основных персонажей с оппозиционной группой. Линия политической дифференциации проведена во всем романе, на всех участках действия. Важное место в романе занимает и линия перелома в понимании собственных поступков со стороны некоторых оппозиционеров. Все персонажи романа — новые. Первоначально я предполагал, что в книге будут фигурировать некоторые герои „Лавровых“ и „Фомы Клешнева“, но в процессе работы я откинул эту мысль. Роман я строил с максимальной динамичностью сюжета. Названия еще нет. Очевидно оно возникнет после последней точки. Роман будет печататься в первых номерах 1933 г. в „Красной нови“. По окончании этой работы я начну отделывать вчерне набросанную повесть о Евгении Левинэ…».
Отметим, что в № 10, 11 и 12 «Красной нови» за 1932 г. в планах редакции на год 1933-й значилось: «М. Слонимский. Роман».
Однако и в начале 1933 г. роман все еще не был закончен, хотя автор, видимо, показывал написанное — Павленко 22 марта 1933 г. писал ему:
Все говорят, что ты написал очень хороший роман. Я жду с нетерпением его появления. А повесть о Левинэ? Она выйдет очень во-время. Это будет вызов традициям, сигнал к атаке. Вот во-время выйдет, даже завидно! Вчера сидели с Сашей Фадеевым и целый вечер говорили, как старые сплетники, о Ленинграде, о тебе, о Тихонове.
Слова Павленко «все говорят», разумеется, не следует понимать буквально. 23 февраля 1933 г. после выступления в Капелле с новыми стихами Осип Мандельштам позвал к себе в гостиницу на чай братьев писателей (среди них был и Слонимский) и после разозливших его высказываний обрушился на современную литературу: «У кого же я должен учиться, кого я буду читать сегодня? Не Слонимского же»…[548]
С мая 1932-го и почти весь 1933 г., если судить по газетным публикациям, наблюдалась несомненная литературная «оттепель» в СССР (к 1934 г. ее более ли менее ввели в русло). «Литгазета» (состав ее редакции после роспуска РАППа изменился) печатает стихи Мандельштама (в разделе «Трибуна писателя»), Пастернака (много и часто), статьи Белого, Кузмина, К. Чуковского, Шкловского, А. Толстого, Бабеля, Эренбурга, прочувствованный некролог М. Волошину, постоянно появляются публикации Джойса, А. Жида, Мальро, Дос-Пассоса, дружеские шаржи на них. Критические статьи становятся куда либеральнее[549]. Но на сюжет, избранный Слонимским, «оттепель» не распространялась.
Редакция «Красной нови» не могла самостоятельно решить политический вопрос о публикации романа: слишком острой казалась тема (вопрос об оппозиции отнюдь не стал предметом истории — нападки на изгнанного из СССР Л. Д. Троцкого были неизменны и яростны, да и положение его раскаявшихся коллег оставалось неустойчивым).
В мае 1933 г. Зиновьев, Каменев и их товарищи были возвращены из ссылки в Москву, а в декабре восстановлены в партии. Понятно, что с каждым поворотом этого хитроумного действа Слонимскому приходилось что-то менять в романе.
В заметке Вл. Соболя «Писатель за рукописью» (Литературная газета. 1933. 23 апр.) живописались сложности работы Слонимского над романом, понятные лишь в контексте сказанного. «Разговор не спорится, — признает корреспондент, — разговор сползает к роману об оппозиции… Все мысли писателя заняты сейчас романом. „Мне многое кажется в романе неправильным“. Что это? Боязнь неудачи? А вот увидим. „Мечта росла, обрастала мыслями, поступками, делами, книгами, знакомствами, дружбами, учениками и учительством, и уже в ней стал весь смысл существования. Потому что самое замечательное в жизни и в людях всех времен и народов — это надежда на лучшую жизнь, мечта о жизни справедливой и правильной“… Это — из романа. Это об основном герое Викторе. Это — то, что, по мнению писателя, выражает настроение романа, определяет ключ, в котором написана книга, если только маленький отрывок из рукописи способен выразить и определить. Писателю в процессе работы пришлось изучить громадное количество исторического материала. Писатель убедился, что центральный герой нашего времени в литературе до сих пор очень часто остается вне политической своей биографии. С неизбежностью пустота должна быть заполнена. Первые попытки трудны, а иногда и неудачны, и отсюда — законное беспокойство. Роман об оппозиции — книга политических биографий („Политическая биография героев — политическая биография страны“, — говорит писатель), книга, в которой действуют на фоне исторических событий. „Поднять“ тему, в которой одни доходят в политической своей биографии до справедливого и правильного оправдания „всего смысла существования“, а другие по логике оппозиционной борьбы становятся контрреволюционерами, несмотря на то, что в начале романа были коммунистами, — „поднять“ такую тему дело не лег кое, и хорошо справиться с ней — значит преодолеть то „наибольшее сопротивление“, о котором настойчиво и горячо говорит Михаил Слонимский. Писатель взялся за большую ответственную тему, являющуюся для него политическим экзаменом. Выдержит ли он экзамен до конца или кое в чем промахнется — читатель увидит это потом, когда роман появится в журнале».
5 июня 1933 г. Слонимский впервые читал в Москве, в Оргкомитете Союза писателей, главы из романа «Друзья» (жить этому названию оставалось меньше недели; непозволительно мягких «Друзей» сменило вполне твердое: «Крепость», правда, сначала как условное). На чтении присутствовал находившийся в Москве Корней Чуковский; запись из его дневника вполне красноречива: «В Оргкомитете Писателей хоронили Мишу Слонимского. Он читал свой новый роман — должно быть, плохой — п.ч. ни один из беллетристов не сказал ни слова: Олеша отмолчался, Вера Инбер зевнула и ушла спать, Всеволод Иванов сказал (мне), что роман — дрянь, и даже написал об этом в Чукоккалу[550]. А говорили: Накоряков, Гроссман-Рощин и друг., причем даже Гроссман-Рощин сказал, что словесная ткань романа банальна и — обвинял Слонимского в изобилии штампов. Было одно исключение: Фадеев, к-рому роман понравился. Вечером я, Слонимский, Фадеев, Ю. Олеша и Стенич пошли в ресторан. По дороге Олеша говорил: „Ой, чувствует Сл., что провалился. Это как после игры в карты: и зачем я пошел не с девятки? Походка у него как у виноватого“ А потом: „Нет, не чувствует. Он доволен… Если так, все пропало. Бездарен до гроба“. Фадеев говорил, что ему роман понравился: „А вот у Всеволода, — говорил он, — роман „У“ — какая скука. Я сам — по существу — по манере ленинградский и Слонимский — ленинградский. А Всеволод — Москва: переулки, путаница“…»[551]
Забавно, что 11 июня «Литературная газета» поместила такое сообщение своего корреспондента в Ленинграде Б. Реста: «М. Слонимский закончил новый роман о ленинградской оппозиции. Название его еще автор не огласил. Но недавно М. Слонимский на дискуссии об его творчестве сделал интересное сообщение о романе: „Я считаю, что целая полоса жизни нашей страны почти отсутствует в нашей литературе. Я имею в виду восстановительный период…. В новом романе я постарался преодолеть по мере своих сил обычный недостаток наших произведений — схематизм“».
12 июня в «Красной газете» публикуется отрывок из романа с такой врезкой редакции: «М. Слонимским закончен новый большой роман „Крепость“ (название условно). Роман этот рассказывает о „ленинградской оппозиции“. Роман уже обсуждался в писательской среде, вызвал глубокий интерес». В газете приводятся следующие предваряющие публикацию слова автора: «В новом романе я взялся изучить тот период, который связан с историей так называемой „ленинградской оппозиции“. Мне пришлось изучить груды материалов, документов, книг. Пришлось проделать значительную научно-исследовательскую работу. К тому же я работал в редакции „Ленинградской правды“ в тот период, когда партия боролась с „л.о.“. Я жил в этой обстановке, ощущал ее специфику и мне особенно ясна стала вся вредность антипартийной линии. Ни один из моих старых героев (фигурирующих в „Лавровых“ и „Фоме Клешневе“) не смог „въехать“ в новый роман. Все они оставлены, выпали. В романе я показал круг среднего партийного комсостава. По возможности я старался показать во всей широте картину того времени. Я старался меньше рассказывать и возможно больше показывать. Мною отброшено „психоложество“, которым я грешил в прошлом».
26 сентября 1933 г. отрывок из романа («Коновод») поместил «Литературный Ленинград» с такой врезкой: «Темой романа „Крепость“ является борьба с ленинградской оппозицией. В печатаемом отрывке изображено одно из рабочих собраний 1925 года непосредственно перед XIV съездом партии, когда зиновьевское оппозиционное руководство всячески скрывало от широких масс ленинградской организации капитулянтскую сущность своей борьбы против партии». Это было проза не только без «психоложества», но и без какого-либо художества — очерковая публицистика, в которой сразу понятно, кто есть кто.
Следующий отрывок («Гендерсон») «Литературный Ленинград» напечатал 9 марта 1934. В 10, 11 и 12 номерах «Красной нови» за 1933 г. объявлялось, что в 1934 г. журнал напечатает роман М. Слонимского «Крепость».
11 октября 1933 г. Павленко пишет Слонимскому о своих разговорах с тогдашним редактором «Красной нови» В. Ермиловым:
Твои письма Ермилову вскрыты, прочитаны и приняты во внимание. Роман пойдет с 1 января, говорят. Если это так, то очень хорошо. Роман, открывающий год, это уже вызов. Недавно видел в ОРГК<омитете> телеграмму Саши Фадеева из Владивостока Ермилову с вопросом, как судьба твоего романа. Ну, — значит, — все неприятное, суетливое, хлопотливое пройдено. С тебя магарыч — и немалый.
В январе 1934 г. в Москве проходил XVII съезд ВКП(б) и редакция не получила разрешения печатать роман до съезда.
Между тем Московское товарищество писателей выпустило под общей редакцией ответственного секретаря Оргкомитета Союза советских писателей П. Юдина сборник статей «Писатели XVII партсъезду». В заметке М. Слонимского говорилось:
На теме «ленинградская оппозиция» мне хотелось дать обостренно-страстную борьбу партии в преддверии реконструктивного периода, классовые битвы, уцепившие партию и на еще более высокий уровень поднявшие политическое сознание масс. Мне хотелось дать отрезок политической биографии нашей страны. Именно этим романом о «ленинградской оппозиции», недавно законченным, я был занят все последние годы. В свое время я работал в оппозиционной «Ленинградской правде», видел и ощущал идейный разгром оппозиции, — но этих «непосредственных впечатлений» оказалось, конечно, недостаточно для романа. Потребовалось детальное изучение всей литературы об оппозиции, документов того времени, газет, потребовалась почти научно-исследовательская работа. Этим романом я хотел совершить полезное для строительства социализма дело. Сложность и ответственность темы заставила меня с особым вниманием отнестись к замечаниям и указаниям ряда товарищей, читавших роман, и много раз править рукопись, проясняя идейную ее линию. Не мне, конечно, судить о качествах этого моего романа, но именно он является главной моей работой, с которой я прихожу к XVII съезду партии[552].
Здесь Слонимский открыто признал, что замечания «ряда товарищей, читавших роман», потребовали многократной его правки.
6 февраля 1934 г. Павленко, редактировавший тогда журнал «30 дней», сообщает Слонимскому:
Отрывок у меня, задержан до окончания съезда, как впрочем, и весь роман, насколько я знаю. Никаких других отзывов не было, и я готовлю отрывок для след. №-ра. Гонорар переведем по возможности скорее. Я видел Ермилова и спрашивал самым дотошным образом — нет ли в подначке других соображений — ровным счетом ничего.
Возможно, с романом связана и недатированная телеграмма Павленко:
ГОВОРИЛ ВСЕМИ КРОМЕ ГОРЬКОГО ВЫЯСНИТЬ НИЧЕГО НЕ УДАЛОСЬ СЕГОДНЯ ЗАВТРА ЗВОНЮ КРЮЧКОВУ[553] ТЕЛЕГРАФИРУЙ ЛИЧНО АЛЕКСЕЮ МАКСИМОВИЧУ = ПАВЛЕНКО.
Место для отрывка из романа Слонимского в № 1 «30 дней» за 1934-й заняла глава из доклада Сталина на XVII съезде партии; в следующем номере отрывок тоже не появился (отмечу, что в конце 1933 г. «30 дней» анонсировали Слонимского осторожно — не главы из романа, как в случае с Фадеевым, а новые рассказы, которых не было).
Главу «Коновод» перепечатал журнал питерской пролетарской литературы «Резец» (№ 3. 1934) с примечанием редакции: «Глава из романа „Крепость“, посвященного показу борьбы троцкистско-зиновьевской оппозиции против генеральной линии партии» (Слонимский старался обходиться словами «ленинградская оппозиция»). Публикацию завершала жирно набранная цитата из доклада Сталина XVII съезду: «Если на XV съезде приходилось еще доказывать правильность линии партии и вести борьбу с известными антиленинскими группировками, а на XVI съезде — добивать последних приверженцев этих группировок, то на этом съезде — и добивать нечего, да, пожалуй, и бить некого; все видят, что линия партии победила»; эта цитата придавала публикации из книги Слонимского характер неопасного исторического материала.
23 апреля 1934 г., отмечая вторую годовщину «исторического» постановления ЦК о роспуске РАППа, «Литературный Ленинград» поместил интервью писателей о том, как сказалось это постановление на их практической работе; осторожный М. Слонимский говорил о завершенном и давно лежащем в журнале романе, как о еще находящемся в работе. Впервые он употребил термин «партийный роман»:
Вы знаете, что я поставил своей задачей написать «партийный роман» — книгу о ленинградской оппозиции. Лишнее, я думаю, говорить о том, насколько трудна и ответственна взятая тема. И целое, и мельчайшие детали надо выверить до предельной точности. Бывали моменты, когда я думал, что работа закончена, но затем мне становилось ясным, что многое еще надо доделывать. Та помощь и внимание, которые я получаю в своей работе от авторитетнейших товарищей, лишний раз подчеркивает, что в нашей стране писатель перестает быть «кустарем-одиночкой», а становится участником общего большого дела. Когда роман будет закончен? Не знаю. Особая торопливость всегда вредна, а здесь в особенности. Дело в том, чтобы книга и политически, и художественно звучала так, как мне этого хочется. Я обязан так выполнить свою работу, чтобы она была полной мерой моих писательских сил, максимумом того, что я могу дать. Во всяком случае, роман все время находится в работе и из нее не выбывает.
По-видимому, летом 1934 г. (письмо без даты) Павленко снова и вполне оптимистично написал Слонимскому:
Как твой роман? Я еще никого не видел из наших москвичей и ничего не знаю о происшедших событиях в нашей общественности оргкомитетской, но не пострадало ли от всего этого положение твоего романа? Читался ли он наверху? Что сказали? Пожалуйста, напиши. Интерес к твоему роману у меня не только товарищеский, но и глубоко творческий. Каким бы ни вышел твой роман — он начало того тематического возрождения, которого мы все ждем и начать которого все боимся по причинам мало принципиальным и, по-видимому, более шкурным, чем творческим. Надо писать большие, острые вещи. По-видимому, масштаб и острота — качества. Язык, метафоры, форма — прикладное искусство. Хорошо, когда они есть, но отлично, когда их не замечаешь. Тема — вот главное. Черт возьми, когда сплю, я очень хорошо вижу, как надо писать прекрасные произведения. Форма должна раздвигаться как театральный занавес, написанный рукой мастера, и оставлять перед читателем — одно голое действие. Акт закончился — занавес сдвигается. Форма, мне кажется, открывает и приостанавливает содержание, как занавес. Она граница содержания. Но театр не в занавесе, он в действии, что за занавесом.
Следующее упоминание романа Слонимского в письмах Павленко появится только в 1937 г. …Что же касается вопроса: «Читался ли он наверху?», то Серапион Каверин в мемуарах «Эпилог», не слишком ласковых к Слонимскому, утверждал: «Он написал и послал Сталину свой роман об оппозиции, направленный против Бухарина, Зиновьева и Каменева, и пережил постыдную неудачу, связанную с этим романом»[554]. Замечу, что очевидная неточность этой фразы (роман — о ленинградской, то есть левой, оппозиции, а Бухарин — правый) снижает надежность ее информации, хотя, разумеется, без разрешения Сталина такой роман не мог быть ни напечатан, ни запрещен.
8 августа 1934 г. в преддверии Первого съезда советских писателей (Павленко будет избран в его президиум, а Слонимский — только в секретариат) «Литературный Ленинград» напечатал интервью со Слонимским. В нем, разумеется, ни слова о запрете романа, но зато снова о желании работать над ним дальше:
Уже давно я занят большим романом, который находится в органической связи с «Лавровыми» и «Фомой Клешневым». Хронологически этот роман должен подвести читателя к первым годам реконструктивного периода, а в тематическом отношении дать картину роста пролетарской интеллигенции, столкновения и соприкосновения двух культур — старой буржуазной и новой советской — все на фоне политической борьбы в преддверии реконструктивного периода. Партийная интеллигенция, рабочие, интеллигенты — вот основные персонажи этого будущего романа. Первая его часть закончена вчерне, но я не собираюсь ее печатать. Избранная мною тема — достаточно ответственная, сложная и трудная. Вот почему мне хочется немного отойти от моей вещи и взглянуть на нее со стороны, спокойно и трезвым взглядом. Может быть, я подвергну ее дальнейшей переработке.
Обратим внимание на то, что в этих словах о романе «ленинградская оппозиция» вообще уже не упоминается, как будто речь идет о совсем другой книге!
В следующем номере «Литературного Ленинграда» напечатан отчет о ленинградской писательской конференции. В произнесенной там речи Федина, посвященной ленинградской прозе, подробно говорилось о работе практически всех, даже мелких, прозаиков; разговор о Слонимском Федин отнес в самый конец речи, в раздел «Политический роман»:
Писатели довольно робко стоят в стороне от клокочущего жизнью материала, от неизбежной публицистической темы, от обостренной ответственности всей задачи. Но наш век, перенасыщенный политикой, толкает литературу к политическому роману. Им занят Михаил Слонимский, продолжающий серьезную работу над романом «Крепость», отдельные куски которого известны из печати. Во всем развитии писателя за последние годы характерно тяготение к политической теме и желание раскрыть ее прямо, как математическую формулу. Путь этот для Слонимского вполне логичен.
Это было последнее упоминание о романе Слонимского «Крепость» в советской печати. После 1934 г. его не упоминали никогда — даже в справочной статье о Слонимском в КЛЭ…
Поиск романа «Крепость» я начал с Москвы, с главного литературно-художественного архива страны — РГАЛИ. Но среди скромно представленных материалов М. Л. Слонимского там этого романа не оказалось. Выяснилось, что почти весь архив писателя хранится в его (и моем) родном городе, в архиве, который раньше красноречиво назывался ЛГАЛИ, а теперь торжественно именуется ЦГАЛИ СПб. Фонд Слонимского (Ф. 414) начал комплектоваться там еще при жизни писателя; после его смерти родные Михаила Леонидовича завершили эту фундаментальную работу, передав на хранение государству тысячи листов — рукописи его произведений (беловые и черновые), переписку, критико-биографические материалы. Романа «Крепость» среди этих бумаг не было. Слонимский либо его уничтожил, либо родные писателя сочли, что эта рукопись будет компрометировать автора. Впрочем, среди бумаг фонда 414 отыскалась беловая авторская машинопись одного из вариантов первой главы романа «Крепость»; на ней дата — 14 марта 1933[555]. Судя по этому тексту, роман начинался эпической картиной Питера периода нэпа. В первой главе появлялся персонаж — вернувшийся из эмиграции в нэповскую Россию профессор-экономист и политический литератор Воскобойников; его глазами Слонимский глядел на жизнь города: пристально, замечая невидимое другими, и с явным привкусом иронии. Эпичность не помешала быстро перейти к сути дела: «Всякий мог заметить, что жизнь в Ленинграде — несколько иная, чем в Москве, — настороженней и тише, словно город этот стремился жить отдельной от страны жизнью, словно он готовился к некоему прыжку, чтобы вернуть себе прежнее значение и власть. Было похоже, что местные вожаки только и ждут момента, чтобы доказать свою особую и единственную правоту. „Зиновьевской вотчиной“ называли остряки всю эту область». Профессор Воскобойников думает так, как надо автору — он «сам не понимал, почему эта особенность Ленинграда, вначале неприятно поразившая его, затем стала нравиться ему. Он иногда даже удивлялся себе — например, тогда, когда испытывал неожиданное удовольствие, узнав, что ленинградская организация требует исключения Троцкого из партии. Ну какое ему до этого дело? Но в этом, как и в жестах Троцкого, было нечто смутно успокаивающее, несмотря на всю резкость и революционность произнесенных при этом слов» (так писатель выдает за проницательность героя всего лишь авторское подчинение сталинской фальсификации!). «Все эти ощущения профессор Воскобойников копил в себе, ни с кем не делясь ими, потому что никто из его друзей и знакомых, как казалось ему, не испытывал их, — а из всех прежних своих качеств профессор особенно развил в себе сейчас осторожность». Однажды все-таки Воскобойников поделился этими соображениями со знакомым историком и получил в ответ: «Я занят смутным временем, да. За их драками не слежу. Но уверяю вас, когда нужно будет нас раздавить, они сразу помирятся». Проницательный Воскобойников «осторожно промолчал, но удивился недальновидности собеседника», начисто не понимавшего высокой принципиальности сталинского ЦК… Однако в первоначальном варианте романа Воскобойникову отводилась куда более скромная роль. Обнаружилось это неожиданно.
В 1934 г. все сохранившиеся к тому времени черновые листочки своей прозы (не беловики!) Слонимский, очень серьезно относившийся и к работе, и к архивному делу, передал в Пушкинский Дом, где к тому времени уже хранились многочисленные бумаги его родственников (отца, матери, дядюшки и тетушек). Продолжатель дела литературного клана естественно должен был пополнить это собрание своими бумагами. Находился он тогда на пике известности и благосклонности властей, входил в число «ведущих» писателей, и Пушкинский Дом принял его черновики. Среди рукописей, отданных Слонимским, находился и пакет в 370 листов плотной бумаги формата А4, как сказали бы теперь, исписанной темными чернилами с двух сторон[556]. Это были абсолютно разрозненные черновые страницы романа «Крепость» — десятки раз переписываемые набело варианты отдельных страниц отдельных глав. Почти 70 лет они пролежали в рукописном отделе ИРЛИ, и за это время лишь один аккуратный диссертант заглянул в них в 1963 г., да вот я теперь.
При очевидной хаотичности листов (не всегда даже текст на обороте страницы продолжал написанное на ее лицевой стороне) и невозможности уяснить полную структуру романа (нет начала всех глав), по листам этим все же можно углядеть не только канву книги, но и некоторые существенные ее подробности. Маниакальное упорство, с которым автор старательно переписывает одно и то же, чуть варьируя, убирая политически не аккуратные (или успевшие стать неаккуратными) места — впечатляет.
Название романа возникло из представления о стране как о крепости социализма, которая должна быть сильной и единой[557]. Прямая авторская речь то и дело открывает повествование глав, придавая ему политическую недвусмысленность: «Все было разрушено вокруг. Громада русских пространств, обмахнув одним крылом своим Азию, другим Европу, осталась в одиночестве — единственная страна непобежденной революции… Имея немало врагов у себя, революционная страна уже имела немало друзей по всему миру И уже рабочие всех стран усыновляли единственное свое отечество и в нем видели будущее свое спасение. Только б оно не пало, только б оно укрепилось и выросло в мощную непобедимую державу!..»[558]
«Крепость» — роман о разоблачении левой оппозиции (сверху и изнутри), а не о Зиновьеве лично. Лишь однажды вождь ленинградцев мелькнет на страницах книги — в сцене работы районной партконференции в актовом зале Технологического института, причем увиден Зиновьев был глазами одного из главных персонажей проницательного оппозиционера Антона Андреевича Ливака: «На трибуну всходил кучерявый мужчина в сером просторном пиджаке, внешностью своей несколько похожий на Антона Андреевича. Мировой авторитет его имени, которое уже может быть вошло и заняло свое видное место в истории, его долголетнее спутничество с Лениным, мировой авторитет его революционного имени — все это подавляло всех здесь присутствующих». Тут автор забеспокоился, не слишком ли он переусердствовал; последние фразы были зачеркнуты и вместо них написано: «Его долголетнее сотрудничество с Лениным, мировой авторитет его революционного имени — все это подавляло всех здесь присутствующих. И привычным холодом захлестнуло сердце Ливака при виде вождя… Какой блистательный оратор!»[559] А затем герой подумал о Зиновьеве: «Не выдержит он… нет, не годится… Сильный человек нужен»[560].
В романе нет главного героя; основных персонажей несколько. Подробно выписан темпераментный, решительный, жесткий и даже жестокий деятель ленинградской оппозиции (а до того — революции и гражданской войны) Роберт Юльевич Краузе (поначалу у Слонимского — Юлий Робертович, потом, возможно вспомнив о Мартове, он поменял имя с отчеством); любопытно: что-то удержало автора и он не сделал одного из центральных героев-оппозиционеров евреем, хотя и русский ему тоже не сгодился. Из других фигур назовем: упоминавшегося уже Ливака, понимавшего всю революцию «как некую громадную склоку»[561], участника губернской партконференции Лапушкина, прозревающего оппозиционера Виктора («Ленинград начинает страшное дело, то, против которого предостерегал Ильич»[562]); прозревают, конечно, и преданная жена Краузе, пытающаяся в конце покончить с собой, и его любимая дочь Леночка…
Подготовка к XIV съезду ВКП(б) и проигранное на нем ленинградцами сражение — в центре романа. Вот характерная лексика:
«Страна напрягала все силы, готовясь к решительному повороту, и все, что было враждебного, чуя близкую свою гибель, собирало свои ответные силы»[563];
«Квартира Краузе превращалась не то в постоялый двор, не то в проходную контору, не то, скорей всего, в некий явочный пункт, куда сходились всякого рода оппозиционеры. В ожидании новостей, инструкций, распоряжений тут толклись и знакомые, и незнакомые. Надежда, отчаяние, пафос и страх поселились здесь, бросаясь на каждого приезжего из Москвы. Иной делегат, примчавшись утром, устраивал нужную встречу с кем-нибудь именно здесь, в этой квартире, а к ночи мчался обратно в Москву, торопясь на съезд»[564];
«Съезд сказал свое слово. „Оппозиция разоблачила себя на съезде целиком“, — обратился съезд к Ленинграду… Съезд одобрил и овациями подтвердил правильность пути, указанного в политическом отчете ЦК»[565].
Важным для автора было показать, как прозревают рядовые ленинградцы. Некоторым персонажам хватает примитивных соображений: «Сталин и Ворошилов — это же в гражданской войне мои вожди! Как же это выходит? — они, что ли, обманывают? Нет, скорей уж эти из кафе заграничных»[566] (читатель должен думать, что по ходу Гражданской войны лидеры оппозиции продолжали сидеть в зарубежных кафе, где прежде, между прочим, они сиживали с Лениным). Мыслителей более глубокого ранга автор заряжает рассуждениями историко-партийного порядка. Во-первых, конечно, мысли об изобличающем сотрудничестве ленинградских оппозиционеров с Троцким. (Кроме слов «самонадеянный и самовлюбленный»[567], характеризующих создателя Красной армии, Слонимский использует, как синоним предательства, и само его имя-отчество; Троцкого в романе поддерживают отпетые мерзавцы, и сами их формулы: «У Льва Давыдовича есть программа… Лев Давыдович вождь первого сорта, не в пример другим. Иллюзий насчет мужика у него нет. Мужик — это реакция»[568] — говорят, по мысли автора, сами за себя). Эти рассуждения переносятся со страницы на страницу: «Будников не мог понять… как могло случиться, что люди, годами боровшиеся против Троцкого, внезапно объединились с ним, взяв от него даже программу… Ведь разговоры о термидоре начались именно с того, что руководство партии обвинялось ленинградцами в предоставлении чрезмерного влияния Троцкому! Как это можно, вчера требуя исключения Троцкого из партии, сегодня объединяться с ним?»[569]. Альянс Троцкого со своими вчерашними противниками действительно был его политической ошибкой, однако после 1924 г. поражение Льва Давыдовича было предопределено. Заметим попутно, что везде в книге под «руководством партии» понимается Сталин, а здесь явно имеется в виду Ленин, поскольку Сталина в потворстве Троцкому никто никогда не обвинял (впрочем, возможно, Слонимский ничего сам и не придумывал, а просто списал это у какого-нибудь тогдашнего сталинского борзописца, вроде Ем. Ярославского).
Второй аргумент, вкладываемый автором в уста прозревающих персонажей романа, — избирательно читаемое ими «завещание» Ленина: «Будников не пошел на секретное, уже почти подпольное совещание оппозиционеров. Взяв перепечатанный экземпляр письма Ленина, известного под названием „завещание“, он надел очки и стал перечитывать его. И как бы впервые почувствовал он значительность строк, посвященных в этом письме нынешним оппозиционным вождям. Без всяких оговорок „неслучайным“ назывался поступок их в ответственнейшие дни Октября и категорически отмечался „небольшевизм“ Троцкого. Эти слова выпирали сейчас перед Будниковым ярче, чем все то, на чем пыталась спекулировать оппозиция»[570]. Переписывая в очередной раз эти строки, Слонимский понял, что надо убрать все еще остающийся в них намек на то, что помимо критики Троцкого, Зиновьева и Каменева в «завещании» Ленина есть и нечто иное — требование убрать Сталина (конечно, в погоне за временем осмотрительнее было бы вообще опустить упоминание о «завещании» Ленина, но Слонимский за временем не поспевал…).
Последние главы романа относятся к периоду полного разгрома левых, написаны они автором, который, как и весь мир, уже знал имя победителя, и написаны патетически: «Страна поворачивала к пятилетке, к ликвидации врага как класса, к реконструкции всего огромного хозяйства на новой технической базе. Страна ускорила темп жизни, и в этом напряжении всех сил уже бесспорно ясной становилась роль кучки все еще несдавшихся протестантов. Они уже протестовали против всего, даже против семичасового дня, введенного в десятилетие Октября, они, выбрасываемые с рабочих собраний, на улицах Москвы и Ленинграда в день десятилетия выступали со своими призывами и ответная злоба рабочих (имеется в виду, видимо, подразделения ГПУ. — Б.Ф.) загнала главного руководителя города („главного“ зачеркнуто на „бывшего“. — Б.Ф.) на четвертый этаж первого попавшегося дома. Вожди оппозиции вели себя так, словно им, как занимающим особое место в партии, все дозволено. Терпение партии, напрягавшейся у руля, истощалось»[571].
Сталина, как и других реальных персонажей, в романе нет: лишь цитаты из его докладов на партийных съездах и ответные аплодисменты зала; имя его упоминается нечасто, но суровая тень «отца народов» чувствуется повсеместно, и употребляемая автором сталинская аббревиатура «Цека» обозначает именно его. Известно, что в пору отчаянной борьбы с противниками их позиции левые считали своим самым главным идейным врагом не организатора их уничтожения Сталина, а теоретика партии Бухарина (была такая формула левых: «со Сталиным компромисс возможен, с Бухариным — никогда»). Поэтому многие левые лидеры, находившиеся в ссылке, после разгрома Бухарина «клюнули» на предложение присягнуть Сталину. Вопреки этому герой Слонимского рассуждает, как кажется автору, с тупым упорством: «Краузе не желал отделять руководство партии от ошибок Бухарина. Ему казалось, что отмежевание Бухарина, осуждение руководством его позиции — все это только маневр для подготовки более серьезных атак. Не в Бухарине дело»[572]. Дело было действительно не в Бухарине…
Вернемся, однако, к издательской судьбе романа «Крепость».
На Первом съезде советских писателей, проходившем в Москве с 17 августа по 1 сентября 1934 г., Слонимский (впрочем, как и Павленко) не выступал, о его романе никто не упомянул, даже редактор «Красной нови» Ермилов, прежде собиравшийся печатать «Крепость», отметил, как достижение, переход Слонимского, «который много времени и дарования отдавал теме об интеллигенции», к повести о Левинэ (стенографистки не расслышали и в отчете напечатали «повести о Ленине»[573]).
К. И. Чуковский приносил на съезд свой альманах «Чукоккалла», и писатели в нем резвились. Вс. Иванов 17 августа записал: «Миша Слонимский ходит без романа. Идет два съезда: Писателей и „Серапионов“. А он без романа». 18 августа Слонимский ответил: «Роман, между прочим есть, и лежит в столе. Сам Волин сказал: „Слово запрет исключено“. Тем не менее…»[574] Конечно, Б. Волин был тогда начальником Главлита, т. е. Цензуры, но вопрос о судьбе романа Слонимского решал не он…
В конце съезда Слонимского включили в комиссию по уставу Союза. 1 сентября 1934 г. Политбюро приняло списки: «Наметить следующий состав Правления, Президиума, Секретариата, Ревизионной комиссии и бюро Ревизионной комиссии Союза советских писателей». На заключительном вечернем заседании 1 сентября съезд за эти списки проголосовал единогласно[575]. Слонимский, как и Павленко, был включен в правление ССП из 101 человека во главе с Горьким. Но в президиум из 37 человек его, в отличие от Павленко, не включили. Иначе говоря, в политическом доверии ему не отказали, но и особенной расположенности к нему не проявили.
Отметим, что еще 7 мая 1932 г. Оргбюро ЦК ВКП(б) утвердило организационный комитет Союза советских писателей, которому еще только предстояло создать Союз. В оргкомитет вошло (не по алфавиту!) всего 24 человека; первым в списке значился почетный председатель А. М. Горький, вторым — председатель И. М. Гронский (его сняли уже перед съездом, заменив А. С. Щербаковым), третьим — секретарь В. Я. Кирпотин, четвертым — А. А. Фадеев, седьмым П. А. Павленко, а последним 24-м (в числе всего восьми чистых «попутчиков») — М. Л. Слонимский[576].
Что же, определившее отношение к Слонимскому, произошло между 7 мая 1932 г. и 1 сентября 1934 г.? В интересующем нас смысле — только одно: была завершена первая редакция романа Слонимского об оппозиции. Теперь, однако, можно сказать и еще — нечто в высшей степени для Слонимского важное.
В 2006 г. были опубликованы многие страницы дневниковых записей В. Я. Кирпотина. В них описываются две встречи писателей со Сталиным у Горького, на которых Кирпотин присутствовал. Первая (в узко партийном составе писателей) — 20 октября 1932 г. и вторая (в более широком составе, включавшем и «попутчиков») — 26 октября. По версии Кирпотина, идея этих встреч Сталину была подсказана Кировым, который еще в 1931 г. провел встречу с ленинградскими писателями на квартире у М. Слонимского и, видимо, посчитал ее полезной. Кирпотин на этой встрече тоже присутствовал (по его мнению, «встреча была задумана, чтобы „прощупать настроения“ беспартийных писателей и писателей-коммунистов»[577]).
Описывая вторую встречу со Сталиным у Горького 26 октября 1932 г., где как обычно писателей щедро угощали и было много выпивки, Кирпотин приводит эпизод, случившийся уже под утро, когда Сталин надел шинель, чтоб уходить, и после выразительной сцены между Сталиным и Бухариным. Этот эпизод приведем целиком:
«В последний момент произошла еще одна колоритная сценка, характерная для всего вечера, для всего застолья. Сталин затягивал шинель, около него юлил пьяненький Павленко. Я застал конец разговора:
— Говно ваш Слонимский, — сказал Сталин.
— Говно, но свое, — быстро нашелся Павленко.
Сталину понравился ответ. Он засмеялся и еще раз повторил:
— Говно ваш Слонимский.
Павленко видит, что Сталину нравится ответ, и снова повторяет:
— Говно, товарищ Сталин, говно, но свое.
И Сталину понравилась эта игра:
— Говно, говно ваш Слонимский.
Стоящие вокруг радостно посмеивались»[578].
Об этом диалоге Павленко Слонимскому не сказал ни слова и, разумеется, не по забывчивости; диалога этого Павленко не забывал, учитывал его, надо думать, и в январе 1939-го, когда распределялись ордена для писателей. Но все эти годы переписка Павленко со Слонимским продолжалась и все положительные новости из Москвы Слонимскому сообщались. Так, скажем, 12 июня 1935 г. Павленко писал о распределении машин для ленинградского литначальства: «Говорил о 2-х машинах и узнал, что первая из них не то уже получена, не то получается и есть уже решение Секретариата ее предоставить Федину, вторая будет тебе…»
Выстрел, прогремевший 1 декабря 1934 г. в Смольном, поставил окончательный крест на романе Слонимского.
Писатель, по-видимому это понимал и о настроении его можно судить по докладной записке Управления НКВД по Ленинградской области, направленной 28 мая 1935 г. сменившему убитого Кирова Жданову. Эта записка имела выразительный заголовок «Об отрицательных и контрреволюционных проявлениях среди писателей города Ленинграда»; она составлена на основании агентурных данных, поступивших в НКВД. Имя Слонимского упоминается в ней семь раз. В связи с арестом «контрреволюционной националистической» группы молодых ленинградских писателей (в нее входили Б. Корнилов, Н. Чуковский и др.) в записке приводилось такое высказывание Слонимского: «Я думаю, что последние аресты молодежи только начало, скоро будут арестовывать и нас, представителей более старого поколения, ведь мы тоже считаемся „политически неустойчивыми“». На прямой вопрос его собеседника (писатель М. Козаков): «Какой выход из создавшегося положения?» — последовал ответ, что «наиболее целесообразным отойти от всякой общественной работы, сидеть дома, заниматься творчеством и нигде не показываться»[579]. (В этой фразе сквозит обида и досада, но никак не практическая программа действий: соскочить с литературной дорожки «Лавровы» — «Фома Клешнев» — «Крепость» — вряд ли было реально, что и подтвердила изданная в 1939-м повесть Слонимского «Пограничники»), Характерно сообщение со слов М. Козакова, что реально правивший Ленинградским отделением Союза писателей его ответственный секретарь А. Е. Горелов прислал Слонимскому текст резолюции по поводу действий НКВД (приветствующую их, понятно) с требованием подписать ее к следующему утру (председатель Союза Н. Тихонов под благовидным предлогом текст не принял, Федин якобы уехал работать на дачу, Зощенко и Форш подписать отказались). Слонимский отказаться не посмел, но, как говорил Козаков, «мы со Слонимским вырабатывали, вырабатывали новый текст, пока не пришлось покончить с этим делом и замять его, а ведь дело большой политической важности»…[580]
С декабря 1934 г. давно уничтоженная ленинградская оппозиция официально аттестовывалась простенько — презренные шпионы, диверсанты и убийцы, лишь до поры до времени маскировавшиеся. Новая трактовка требовала совершенно иного романа об оппозиции. Слонимский, надо думать, был к этому не готов. Впрочем…
В январе 1937 г. в Москве шел процесс по делу Радека, Сокольникова, Пятакова… Павленко — спецкор «Правды», автор трех пылких репортажей с процесса — пишет по окончании суда работающему над повестью о пограничниках Слонимскому:
На последнем процессе несколько раз вспоминал твой роман об оппозиции. Надо тебе вернуться к нему. Обязательно. Тема пограничников хороша, но не остра. Она слишком спокойна, если ее брать изолированно и показывать одних пограничников, не показывая шпионов и диверсантов, т. е. давать картину исполненную только со стороны героической. Если не хочешь возвращаться к тому роману — обязательно разверни в «Пограничниках» западную тему, тему вредителей. Тогда работа пограничников будет звучать остро политически. Процесс был для всех нас, на нем присутствующих, колоссальной школой. Я думаю, что все в той или иной форме будут писать о нем. <…> Сейчас писать и писать. Никогда не было такой горы, такого колоссального хребта величайших тем, как сегодня, а мы стали взрослее, смелее, открытее. Сажать бы романа по 2 в год!
По-видимому, Слонимский (может быть, лишь из предосторожности — не знаю) пообещал вернуться к роману, потому что 1 июня 1937 г. Павленко спрашивал:
Что ты поделываешь? Помимо заседаний. Кончил ли о пограничниках всё, что хотел, и вернулся ли к роману об оппозиции? <…> Я торчал в Ялте, писал, много бродил по горам и лечился в каком-то диатермическом кабинете… Был у меня там Саша Фадеев. Вспоминали тебя, твой роман.
30 октября 1937 г. в письме Павленко И. И. Слонимской тот же вопрос о работе ее мужа:
Как дела с его старым романом, за который он намеревался сесть вплотную?[581]
И снова 4 декабря 1937 г.:
Как подвигается Мишин роман? Должно быть нелегко, а — главное — жизнь все время усложняет его развитие.
Это последнее упоминание в письмах Павленко о романе Слонимского. Жизнь действительно, как писал Павленко, «все время усложняла его развитие». Чем дальше, тем больше. Возник новый социальный заказ — на роман о врагах народа, но Слонимский с такой задачей справиться не мог. Пришли иные времена, взошли иные имена. В 1937 г. «Знамя» напечатало роман Н. Вирты «Закономерность» (в конце его стоят даты 1927–1936, но это скорее для понта, вряд ли молодой автор десять лет терпеливо переделывал роман, пока не довел его до кондиции 1937 г.). В романе Вирты, оснащенном для монументальности библейским эпиграфом, троцкистские бандиты являются уголовниками и наймитами империализма, глубоко чуждыми советскому народу. Этот роман неоднократно переиздавался (последний раз аж в 1972-м в «Московском рабочем»…)
От удара, нанесенного ему запретом романа об оппозиции, Слонимский, пожалуй, не оправился. Исторического времени для публикации романа уже не случилось — ни в оттепель, ни тем более в перестройку; вряд ли для него найдется читатель и в постсоветские времена… Да и судьба последней беловой рукописи романа, которую Слонимский хранил, не очень ясна…
Представление о Петре Павленко, как о человеке, запросто вхожем к Сталину, противоречит трудностям, с которыми шли к читателю его книги 1930-х гг.[582]. Первая из них — роман «На Востоке» о «выходе большевиков к Тихому океану» в начале 1930-х. Это роман-очерк, с заурядными публицистическими вставками, с массой героев — и наших, и китайцев, и японцев, и западных, с Владивостоком и Биробиджаном, с тщательно сработанным гимном Сталину. Написанный по горячим следам событий и тогда же многократно переписанный (все вместе: август 1934-го — апрель 1936 г.), роман в конце концов угодил всем предварительным высоким цензорам, включая читателя № 1, и был напечатан.
В письмах Павленко к Слонимскому — его переживания и история хлопот с романом «На Востоке».
Лето 1935 г.: «Я лежу и пишу. Хожу и пишу свою войну. В конце концов онанизм укрепляет организм. Я пережил настроения беспокойства и тщеславной суеты и мог бы писать теперь год, два, три, не интересуясь тем, — пойдет ли он или нет. Как я теперь напоминаю тебя в те дни, когда ты рожал свой роман! Ох, какие нервы нужно иметь. Я стал худой, как щенок, и тоже падаю, но не на улице, а в комнате. Но после этой книги стану писать лучше, серьезнее, взрослее, п<отому> что прошел испытание словом и делом».
30 ноября 1935 г.: «Я — покойник. Грипп, отложившись на сердце, превратил меня в мумию, я страшен как Вий маленького роста. Я лежу третью неделю, а завтра и вовсе выбываю в Узкое, вероятно, на месяц. Хвороба + пытка ожиданием (в связи с романом) — почти нетерпимы. Я начинаю приходить к мысли, что писать, выдумывать рискованные сочинения — это болезнь или, в лучшем случае, удел каких-либо демонических натур. С рукописью еще волынка. Я ненавижу ее до глубины души. Переправляю, черкаю. Если бы ее запретили — было бы лучше. Я уже перестрадал ею».
Роман находился в редакции «Знамени», но она не могла решить его судьбу.
Январь 1936 г.: «Новостей о рукописи немного. Я и задержался с ответом тебе, поджидая новых сенсаций, но таковые не поступили. Аронштам[583] же рассказал следующее — он видел Блюхера в кругу руководящих товарищей и слышал его чрезв. положит, отзыв о книге. Обстановка, однако, показала Аронштаму, что никто кроме Блюхера рукописи еще не видел и даже не знает, что она послана. Тогда я написал письмо Мехлису с изложением обстановки и попросил его помочь. Он мое письмо со своею припиской послал немедленно наверх. Больше пока ничего не знаю».
И в следующем январском письме: «Уехав от тебя, я снова сел за свою войну и работал, не вынимая (так! — Б.Ф.), до сего дня. Сейчас все заново перечитал и обуреваем желанием закинуть свое сочинение А. М. Горькому, которого рассчитываю увидеть послезавтра <…> Я давал рукопись читать кое-кому из инстанций очень осведомленных, хотя и ничего не решающих — отзывы хорошие, тем не менее судьба книги — темна. Ну, я волнуюсь, похудел, как чорт, злюсь и не знаю, когда развяжется с книгой».
1 февраля 1936 г.: «С книгой моей есть кое-какое движение воды. Прочел и „за“ Гамарник и Кл. Ефр.[584] — дело за одним человеком[585], с ним говорили — ответ будет через 3–4–5 дней».
7 марта 1936 г.: «С романом? По-прежнему. Было 6 редактур и я пою „Все выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц“. Штопаю, вклеиваю, вырезаю, дописываю и наивно думаю, что пойдет. А годы, меж тем, проходят, все лучшие годы».
Первую часть романа напечатали в июльском номере «Знамени».
3 ноября 1936 г. Павленко к Слонимскому: «Да, роман как будто принят хорошо. Самое смешное, что вторая половина его еще не разрешена. Но я не думаю о его судьбе. Я пишу уже другое и об этом другом думаю. Да и вообще до книг ли сейчас! Скоро будет война — это главное. Я думаю о ней много и глубоко. Она решит вещи более важные, чем детали наших биографий, и будет первой великой и справедливой войной в истории. Написать о ней или записать ее, вернее, пока успеешь — вот, что будут читать люди и через 100 и через 500 лет, как мы читаем „Анабазис“[586] или „Записки“ Ю. Цезаря».
Между тем, со второй частью все повторилось. Павленко писал члену редколлегии «Знамени» С. Рейзину:
Что с концом нашего хронического романа? Я ума не приложу. Не стоит ли ввязать в дело Осепяна? Чтобы и он позванивал? Я послал телеграммы Фадееву и Ставскому с просьбой поговорить с Талем и хочу написать письмо ему самому. Но я уже не знаю, что писать. Я писал — и через Кирпотина получил ответ, что на днях он прочтет и скажет. Просил помочь Юдина. Я хочу писать Ежову. Посоветуйся со Ставским и коротко напиши мне — обращаться ли в ЦК или подождать? Ужасно надоела мне вся эта история. Может, телеграфировать Гамарнику? Не знаю его адреса и где он сейчас? Если находишь этот путь нужным, дай ему телеграмму SOS за моей подписью. Пожалуйста![587]
Окончание романа напечатали в декабрьском номере… Характерного признания добились следователи НКВД от арестованного Бабеля: «Мы всячески подрывали значение романа Павленко „На Востоке“ и обвиняли в бездарности Вирту, писавшего о троцкистах…»[588]
Тема кавказской войны, освободительного движения горских народов давно занимала Павленко, выросшего на Кавказе и прожившего там четверть века; она все 30-е годы была в центре его художественных интересов. В заметке 1938 г. он писал:
Материал был обширен и нов, контуры большого исторического романа казались легко решаемы. Однако, когда я ближе познакомился с материалом (я начал работать над этой темой с весны 1931 г.), дело оказалось труднее, чем я думал. Написать исторический роман о Шамиле и Хаджи-Мурате, по-новому развернуть течение борьбы и определение характеров было, быть может, и интересно, но недостаточно. Показать прошлое Кавказа можно было лишь в свете опыта и побед Великой октябрьской революции. Контуры будущего романа расплывались[589].
Павленко редактировал интересный журнал «30 дней» — в нем печатались хорошие писатели и хорошие художники. Номер 6 журнала «30 дней» за 1933 г. открывался тремя страничками из большого повествования Павленко о Шамиле («Гергебиль. Сцены из жизни аула»). Автор предуведомлял читателей: «Сцены охватывают биографии аула Гергебиль примерно за последние 80 лет его жизни… В печатаемом рассказе представлен Шамиль, глава национально-освободительного движения горцев Чечни и Дагестана, в дни расцвета своей власти». Рассказ написан легко и сочно; автор изящно владеет материалом: на трех страничках — события истории, пейзаж, живые люди, их взаимоотношения. Рассказ мудрый и загадочный, не верится, что этим же пером написан роман «На Востоке».
Снова обратимся к письмам.
В январе 1936 г. Павленко сообщил Слонимскому, что дагестанцы привезли ему новый материал о Шамиле. Работа началась при неясной судьбе романа «На Востоке», и все-таки с оптимизмом: «В ожидании новостей я пробавляюсь консилиумом (нашли малярию в нервной системе) — и когда нет головных болей — работаю над Шамилем. Превосходная тема, скажу тебе. Хорошая тема. Веселая. На сердце не влияет. Если здоровье будет устанавливаться, сделаю ее быстро и, кажется, хорошо».
Чем дольше тянулись ожидания с предыдущим романом и чем больше его приходилось переделывать (а еще приходилось и зарабатывать на хлеб), тем острее нерв писем.
7 марта 1936 г.: «От безумия и тоски пишу второй рукой Шамиля, а третьей перевожу одну вещь с французского об Абиссинии».
15 августа 1936 г. Павленко рассказывает об очередных переделках «На Востоке»: «В связи с этим лежит без движения очень не плохо развивавшийся Шамиль. С ним покончу не ранее весны».
2 октября 1936 г.: «Конец романа где-то еще бродит. Я, когда не болела голова, возился с Шамилем и многое сделал, почти 1/3, если не больше. Как будто ничего. Но торопиться с этой книгой не хочу, охота посидеть над ней дольше, без многочисленных редакторов и „соавторов“, как было с дальневост. романом».
20 октября 1936 г.: «Пишу в мыслях „Шамиля“, но за зиму не закончу, нет. Печатать частями не хочу, а всё будет готово к весне».
В 1937-м гнет всевозможных «общественных» поручений превосходил у Павленко терпимые пределы. Об этом — в письме 17 февраля 1937 г.: «Что касается „Шамиля“ — дело так: у меня — 2 Шамиля. Один Шамиль — это биография. Другой Шамиль — роман „Гергебиль“. „Гергебиль“ у Вас[590]. Шамиль — в „Знамени“[591]. Но все это теоретически, ибо пока не пишу ни того, ни другого. Вчера сидел злой, считал телефонные звонки. 72! Разговариваю только матом».
1 июня 1937 г.: «Я, если удастся, все-таки закончу „Шамиля“. Пока он валяется незаконченным, но действует на нервы. Начал повесть».
30 октября 1937 г. Павленко сокрушается, что нет времени приехать в Ленинград: «Очень хотелось бы почитать и новый сценарий об Александре Невском и роман о Шамиле, хоть последний еще и в сыром виде, но в общем уже довольно ясен. Мне кажется, кавказская вещь будет хорошей книгой, особенно, когда напишу всю трилогию — до наших дней. Хочу, начав с сороковых годов прошлого века, довести до наших дней, до Сталина. Писать узко исторический роман как-то не хочется. Первая из трех книг почти готова».
23 апреля 1938 г.: «С утра до ночи вожусь со сценарием „Ал. Невский“, который уже запущен в производство. Раз в декаду ухитряюсь написать 5–10 строчек „Шамиля“… Писать почти не пишу, хотя даже вижу во сне, что пишу».
Фильм Эйзенштейна «Александр Невский» вышел в 1938 г., а в 1941-м получил впервые присуждавшуюся Сталинскую премию — Павленко был награжден как сценарист. Его книгу о Шамиле напечатали тоже в 1941 г.; отдельным изданием она вышла в Махачкале, в 1942-м, когда гитлеровцы рвались на Кавказ — ее издали в скромном картонном переплете ничтожным даже по военным временам тиражом 8000 экземпляров. После депортации чеченского населения ее, понятно, не переиздавали, хотя Павленко все еще не терял надежды. 19 ноября 1946 г. он писал из Ялты в ленинградский «филиал» московского издательства, что там «лежат две мои книжки „На Востоке“ и „Шамиль“, вышедшие на языках Дагестана и на Украине и залежавшиеся только в русском издательстве. Я никак не могу добиться толку относительно этих двух книг» и добавлял, что «охотно передал бы вам Шамиля»[592].
27 июля 1950 г. «Литературная газета» напечатала передовую «Правда истории», посвященную публикации в журнале «Большевик» статьи «азербайджанского Сталина» М. Багирова (в 1956-м расстрелянного, как сообщника Берии) «К вопросу о характере движения мюридизма и Шамиля». Авторы, чья точка зрения не совпадала с позицией Багирова, разоблачались; одного из них даже лишили только что полученной Сталинской премии. «Литературная газета» решила пополнить список разгромленных ученых авторами прозы и стихов, и тут к месту вспомнили Павленко. Критиковали четырежды сталинского лауреата (за сценарии трех фильмов, включая постыдные про-сталинские фальсификации «Клятва» и «Падение Берлина», и за роман «Счастье»), но критиковали аккуратно («Почему мюридизм привлек внимание талантливого писателя? Потому что он не разобрался в исторической сложности эпохи, за экзотической оболочкой не увидел исторического существа явлений»), без оргвыводов, но ясно было, что на «Шамиле» ставится окончательный крест. А Павленко, который в 1945-м переселился в Крым, оставалось жить меньше года…
«Шамиля» переиздали сорок лет спустя — в 1990 г., и опять в Махачкале. До новой кавказской войны оставалось уже совсем недолго. Для сегодняшнего читателя «Шамиль» — не экзотика (вся география — на слуху), это книга о тех страницах истории России XIX в., знания которых сегодня недостает не столько любителям изящной словесности, сколько ответственным политикам. «Прояви Шамиль несколько больше веротерпимости, раздвинь он рамки своего шариатского кодекса, и у него были бы не тысячи, а десятки тысяч людей, ищущих спасения от палочной цивилизации николаевской России. Нам бы, нам такую страсть, такое подвижничество, такую гордость — невольно думал русский человек эпохи Николая Первого и борьба с горцами открывала ему глаза на многое и многому научила»[593].
«Кавказскую повесть» напечатали посмертно в трех номерах «Нового мира» за 1957 г., издали в Москве в 1958-м и в Махачкале в 1966-м. И вот эта работа Павленко оказалась не напрасной…
В последнем письме Павленко, адресованном Слонимским в начале 1939-го, он рассказывает, что вместе с Фединым и Фадеевым зван в Институт Маркса и Энгельса «отчеканивать язык» нового перевода Коммунистического манифеста, пишет о новых семейных планах («я полюбил детей — чем их станет больше, тем лучше… Дети — это бессмертие») и снова оптимистичен.
На этом переписка Павленко со Слонимским оборвалась. Скорей всего, причиной тому стала обида Слонимского.
Первое массовое награждение орденами советских писателей (о нем сообщила «Литературная газета» 5 февраля 1939 г.) вызвало в писательской среде эмоциональную бурю. Списки награжденных готовились загодя и тщательно. В Союзе писателей этим персонально занимались Фадеев и Павленко. Они лично предложили исключить из списка, сомневаясь в их политическом лице, Бабеля, Пастернака, Эренбурга и Олешу, оставив, впрочем, вопрос на рассмотрение ЦК, и «ЦК» (Сталин) с ними согласился[594]. Берия представил компромат на 31 потенциального орденоносца (включая Павленко!)[595], но «ЦК» фактически не придал этому значения. Павленко (как и Фадеев, и Вирта — всего 21 человек) удостоился высшей награды — ордена Ленина. Единственный Серапион, любимый Сталиным, Николай Тихонов также получил орден Ленина. Серапионы Зощенко, Вс. Иванов и Федин, а также близкие к Серапионам Тынянов, Шкловский, Форш, Шагинян, а кроме того, молодой ленинградец Герман и старый Чуковский получили «Трудовое Красное Знамя». Что касается Серапиона Вс. Иванова, то в дневниках К. Чуковского записан рассказ Т. В. Ивановой: «Было решено дать Всеволоду орден Ленина, но Павленко вмешался: „Ему достаточно Знак Почета“. Тогда Сталин сказал: „Ну если не Ленина, дадим ему орден Красного знамени“»[596]. По-видимому, и про Слонимского (его имя отсутствовало в списке компроматов Берии) Павленко решил, не забывая сталинской фразы «говно ваш Слонимский», что хватит ему «Знака почета». Именно его Слонимский и получил вместе с начинающими Долматовским и Алигер, вместе с незадолго перед тем уже награжденными орденом Ленина А. Толстым и Вс. Вишневским… После этого безрадостного для Слонимского награждения его переписка с Павленко прекратилась. Характерно, что в письме бывшему издательскому коллеге Слонимского поэту и редактору Г. Э. Сорокину 19 ноября 1946 г. Павленко, передавая пылкие приветы ленинградцам Ольге Форш («патронессе Ленинграда»), «многострадальной Зое Александровне» <Никитиной> и, конечно, Груздевым, имени Слонимского даже не упоминает…[597]
В завершении истории «Слонимский — Павленко» еще три эпизода.
В 1943 г. Слонимский напечатал положительную рецензию на лучшую книгу Федина «Горький среди нас»[598], вскоре после этого подвергнутую разносу. Тогда-то Павленко, выступая в Союзе писателей, и назвал книгу Федина «клеветой»…[599]
В 1952 г. у, когда Павленко уже не было в живых, Слонимского встретил в Малеевке В. Я. Кирпотин. Вот его рассказ, который в книге Кирпотина следует сразу за сюжетом 1932 г., существенно повлиявшим на дальнейшую судьбу Слонимского: «Через 20 лет в Малеевке я осторожно рассказал ему о веселом (! — Б.Ф.) разговоре Сталина и Павленко. Слонимский покраснел, но, как мне показалось, все же был благодарен, что я ему рассказал это. Он, наконец, понял причину всяческих трудностей, которые возникли после октября 1932 года. И оценил правильно поведение действующих лиц:
— Я понял. Павленко защищал меня, и защищал умело.
Понял он и неожиданный жест Горького. Через два-три дня после описываемых событий (то есть „веселого разговора“ Сталина с Павленко, происходившего в доме Горького. — Б.Ф.) Горький вызвал Слонимского к себе и сразу, без промедления принял его. Затем, ничего не объясняя, передал ему письмо, в котором подробно писал о достоинствах писателя Слонимского.
— Это я писал не только вам, — сказал Горький. — Я писал это вам для того, чтобы вы могли показывать это письмо. Показывайте! Показывайте!
Горький не хотел, чтобы Слонимский оказался среди писателей-изгоев. Он принял доступные в его положении меры. Не афишируя своих действий, защитил»[600].
В 1965-м вышла «Книга воспоминаний» М. Слонимского с очерком о Павленко «На буйном ветру». Есть в этом очерке и проницательные замечания («Веселости в нем было много, но легкомыслия не замечалось»), и слова, на которые здесь можно было бы и возразить, кабы не эпизод 1932 г. («Не помню случая, чтобы острое словцо привело его к несправедливому поступку»). Общий вывод очерка, однако, уныло риторичен для фигуры нестандартного героя: «Павленко шел по глубокому руслу жизни, по главной ее магистрали»[601]. Жаль, что Слонимский не написал о Павленко, как он написал «в стол» о Фадееве…