За кулисами триумфа (Советские поэты в Европе 1936 года)

В декабре 1935 г. четверо московских поэтов Владимир Луговской, Илья Сельвинский, Семен Кирсанов и Александр Безыменский были командированы за границу. Их пропагандистский вояж по европейским столицам задумали как советскую инициативу в духе идей и планов, намеченных Парижским антифашистским писательским конгрессом. Курировали поездку ответственные лица ЦК — А. С. Щербаков и А. И. Ангаров. 36 лет спустя свои воспоминания об этой поездке А. Безыменский скромно назвал «Триумфом советской поэзии»[988].

Маршрут поездки включал Варшаву, Прагу, Вену, Париж и Лондон. Участники — молодые, хотя и не юные, поэты, поднаторевшие в публичных выступлениях в Политехническом музее Москвы, в острых литературно-политических дискуссиях 1920-х гг., потрясли западные аудитории не только децибелами и виртуозностью голосового аппарата, но даже и пластикой. Они представляли отныне организационно единую советскую поэзию, хотя еще совсем недавно Сельвинский был вождем конструктивистов и соперником Маяковского, Кирсанов вместе с Маяковским входил в ЛЕФ, Безыменский, имея пожизненный титул комсомольского барда, активничал в объединениях пролетарских поэтов, а неопределившийся Луговской менял группы, перебегая от ЛОКАФа к конструктивистам, а от них в РАПП.

Неудивительно, что самый слабый поэт этой московской команды был облечен самыми большими политическими полномочиями: именно ему, Александру Безыменскому, доверили стать партийным оком в группе, и он, не забывая о себе, изо всех сил старался доверие партии оправдать.

Старания его, правда, начались давно и поначалу имели литературное содержание тоже.

1. Поэт, удостоенный звания «Октябревича»

Александр Ильич Безыменский родился в 1898 г. в Житомире, в 1916-м окончил гимназию во Владимире и начал учиться в Коммерческом институте в Киеве, в 1917-м участвовал в октябрьском перевороте в Петрограде, в 1918-м организовал Союз молодежи во Владимире, в 1920-м создавал комсомол в Казани, где вышла первая книжица его стихов «Октябрьские зори», с 1921-го жил и работал в Москве, где сразу возглавил центральный орган ВЛКСМ и вошел во Всероссийскую ассоциацию, естественно, пролетарских поэтов[989].

9 апреля 1923 г. газета «Правда» напечатала сразу ставшее знаменитым стихотворение Безыменского «О шапке». Стихотворение начиналось советски-хрестоматийно:

Только тот наших дней не мельче,

Только тот на нашем пути,

Кто умеет за каждою мелочью

Революцию Мировую найти.

Затем автор повествовал о том, с какой гордостью он принял в ЦЕКА ордер на получение головного убора — ордер, давший ему котиковую шапку. Вполне бытовая история из жизни не упускающего возможностей молодого автора завершалась космически и, надо признать, созвучно появившимся несколько позже строкам нацистского молодежного гимна (Сегодня нам принадлежит улица // А завтра — весь мир):

Будет день!

Мы предъявим

Ордер

Не на шапку —

На мир.

Стихотворение имело патетическое посвящение: «Троцкому. Молодежи».

Председатель Реввоенсовета Республики на молодого стихотворца обратил внимание и вскоре написал о нем заметку, которая открыла третью книжицу стихов Безыменского «Как пахнет жизнь». Л. Д. Троцкий писал: «Первая небольшая книжка Безыменского есть подарок и обещание. Безыменский — поэт, и притом свой, октябрьский, до последнего фибра. Ему не нужно „принимать революцию“, ибо она сама приняла его в день его духовного рождения, нарекла его и приказала быть своим поэтом. Вместе со всем новым поколением, Безыменский переживал революцию, проделывал ее, претерпевал ее в ее героических моментах, в ее лишениях, в ее жестокостях, в ее повседневности, в ее замыслах, достижениях, в ее величии и в трогательных, а подчас смешных и уродливых пустяковинах. Он берет революцию целиком, ибо это та духовная планета, на которой он родился и собирается жить. Из всех наших поэтов, писавших о революции, для революции, по поводу революции, Безыменский наиболее органически к ней подходит, ибо он от ее плоти, сын революции, Октябревич».

Несколько более сдержанно Лев Давыдович писал о Безыменском в двух разделах книги «Литература и Революция», вышедшей в том же 1923-м. В разделе, посвященном футуризму: «В своих наиболее революционно-обязующих произведениях футуризм становится уже стилизацией. Между тем у молодого Безыменского, который столь многим обязан Маяковскому, художественное выражение коммунистического мироощущения более органично: Безыменский не пришел сложившимся поэтом к коммунизму, а духовно родился в нем»[990]. В разделе «Пролетарская культура и пролетарское искусство» прежний аванс подтверждался: «Безыменский был бы невозможен без Маяковского, а Безыменский — надежда»[991]. В том, что касается «надежды и обещания», Троцкий несомненно ошибся — последующие стихи Безыменского в этом убеждали, и Маяковский имел основания назвать «бородатого комсомольца» Безыменского морковным кофе.

Поэтесса Елизавета Полонская вспоминала, как в Москве того времени она услышала эпиграмму:

Не так велик Безыменский сам,

Как промах вождя велик…

Приведя в воспоминаниях ее текст, Полонская лукаво заметила: «Не знаю, кто был тот вождь, который „промахнулся“ и был ли он вождем, но эпиграмма била в цель без промаха!»[992] (Назвать Троцкого в 1960-х вождем и надеяться на издание своей книги — было нелепо, а процитировать эпиграмму очень хотелось…)

Конечно, посредственное качество стихов Безыменского объяснялось не только размером таланта и избытком темперамента, но отчасти, может быть, и тем еще, что после «низложения» Троцкого в 1925-м, когда Безыменский присягнул другому вождю, ему пришлось до конца дней неустанно «отмываться» от высокой оценки своих первых стихов «злейшим врагом советской власти». Конечно, в декабре 1935 г. страна еще не ведала, что бывший организатор Октябрьской революции и создатель Красной Армии — шпион, давно работающий на гестапо, но что он контрреволюционер и злейший враг СССР — знали уже даже дети; клеймо «троцкист» стало несмываемым и смертельным. Каждый мог напомнить Безыменскому о том, кто именно поощрял его в начале литературного пути, и он добивался того, чтобы каждому имел право ответить: мало кто сравнится с ним в части преданности режиму. Начальство чувствовало: Безыменский так старается, что, пожалуй, ему можно давать ответственные поручения — он непременно расстарается… Так Безыменский стал руководителем группы. Конечно, «темное», в смысле сочувственного отношения Троцкого, прошлое имел не только Безыменский. Сельвинский тоже был отмечен симпатиями бывшего вождя, и товарищ Сталин, увидев Сельвинского, однажды опасно пошутил (а может, и не пошутил, но все равно опасно), что к нему надо относиться особенно заботливо, ведь его любил Троцкий. Звания «Октябревич», однако, Сельвинский удостоен не был…

Вернемся теперь в 1935 г., когда группа четырех советских поэтов оказалась в Варшаве.

Свои письменные отчеты о поездке в Европу Безыменский направлял в Москву, адресуя их сразу трем лицам: партийному функционеру А. С. Щербакову, поставленному руководить Союзом писателей и вскоре ставшему секретарем ЦК, А. И. Ангарову, ведавшему литературой в Агитпропе ЦК и впоследствии расстрелянному, и А. А. Суркову, комсомольскому поэту, не отмеченному вниманием Троцкого и занимавшему сильные позиции в аппарате Союза советских писателей, впоследствии его возглавившему.

Спутники Безыменского, видимо, догадывались, что с ним надо держать ухо востро, но были они еще молоды и, пожалуй, недостаточно запуганы, так что Безыменскому было что писать…

Первое донесение Безыменский отправил с оказией (его повез, возвращаясь в Москву, глава советских профсоюзов Н. М. Шверник).

2. Донесение Безыменского из Вены

(1 декабря 1935 г.)

Дорогие мои!

Если вы справедливо считаете нашу поездку соединением учебы с удовольствием, то для меня лично и то и другое переплетается с утомительным и трудным делом психологического руководства тройки весьма трудных человеческих экземпляров. Поэтому довольно часто удовольствие от поездки затемняется разными крупными и мелкими неприятностями. Правда, они на 99 % исходят от одного лишь из поэтов, но они существуют и об этом надо вам знать.

Я считаю в целом, что дела идут очень успешно и пользу мы принесли немалую. Вопрос в выводах и закреплении сделанного.

В Варшаве, как и следовало ожидать, открытый вечер не мог состояться. Дафтян[993]

(так! — Б.Ф.) 
сообщил мне, что можно было попытаться его провести, но многие признаки говорили за то, что пилсудчики[994] сделали бы все возможное (а это в их возможностях), чтобы на вечер явилось ничтожное количество людей. У полпредства связи с литературными кругами малые, и то большинство из них то боятся, то не могут держаться близко к советскому посольству. Думаю, что посольство мало все-таки старается в направлении связи с писателями.

Мы встретились с Тувимом и Броневским, затем с Ваттом[995] в нашем номере. Я не думаю, что трудно было Тувиму сообщить о нашем приезде еще нескольким поэтам и позвать их. Очевидно, сей муж (служащий Министерства пропаганды) сумел никого не найти, хотя изливался в комплиментах нам. Мы читали стихи. Тувим читал переводы Пушкина (кстати, великолепные), читал Броневский. Тувим называл нас «богатырями», говорил, что только громадная сила страны может рождать такую силу стиха, такую манеру чтения, рассчитанного на большие аудитории, и т. п. Мы много говорили о нашей поэзии и слушали потоки жалоб на судьбы польской поэзии. Максимальный тираж книг — 1000 экземпляров, никто не может жить стихами, Тувим пишет для кабаре и мюзик-холла, никогда поэты не выступают, разве что раз в году в кафе для привлечения публики: платит хозяин кафе. Публика стихов не читает, не любит их, слушать не хочет. Академию литературы они презирают.

Тувим хочет приехать к нам в Союз, в частности на Пушкинские торжества, или даже к 1 мая 1936 г. Я думаю, что пустить его надо. Я взял книги польских поэтов (я пошлю их вам еще до нашего возвращения), мы дали им книги, они обещали переводить.

Ну, когда мы переехали чешскую границу, сразу почувствовали все четверо всеобщее внимание, начиная с первых людей, встреченных в поезде. Александровский[996] встретил нас необычайно, жили мы прекрасно, забота о нас была исключительной. Первый день — осмотр города. Второй день — прием в посольстве. Мы читали, и, надо сказать, впечатление было громадным. Отсюда пошли вести по всему городу и вести сенсационные. Нужно прибавить, что Александровский посоветовал нам на приеме спеть несколько песен — и эта простая вещь стократ увеличила интерес к нам: не только, мол, сильные поэты, но и веселые, жизнерадостные и т. д. Все без исключения газеты дали статьи, заметки, наши интервью. Третий день — поездки в Братиславу, встреча со словацкими поэтами, опера Шостаковича[997], прием в обществе друзей СССР. Сильва <Сельвинский> и Луговской отправились в Моравскую Остраву, а я в Прагу готовиться к докладу. Еще в Москве Чемоданов[998] просил приложить все силы чтобы выступить на собрании молодежи для помощи единому фронту. Подвернулся исключительной удачи случай: «вечер молодых» в зале Люцерна. Я не знаю, поместили ли наши газеты отчет о нем (телеграмму ТАСС). Скажу кратко: была молодежь с-д, комсомольская, бенешевская[999], католическая, беспартийная. Каждое произнесение имени Сталина сопровождалось овацией. Была двухминутная овация в честь Красной армии, когда я сказал, что советские поэты «воспевают мощь Красной армии, защитницы нашего и вашего спокойствия». Было исключительно сильное «движение в зале», когда я говорил об уверенности в завтрашнем дне, отличающей нашего человека: — «у нас нет инженеров, работающих дворниками, и профессоров, работающих продавцами; если кто кончает институт, место ему обеспечено; мы знаем, наоборот, продавцов, учащихся в вечернем университете, и парикмахеров, учащихся в консерватории». Я построил доклад таким образом, что, говоря о тематике советских поэтов, рассказывал о стране. Ну, конечно, в конце говорил о дружбе и борьбе за мир. В перерыве сотня людей пришла за кулисы просить автографы (здесь это принято). Дело, понятно, не в моей персоне. В докладе я привел цитату Массарика[1000] о том, что оборона не есть насилие, а применения оружие против насилия: принято это было соответственно. Пару фраз произнес я на чешском языке.

На следующий вечер мы выступали с речами и чтением стихов в другом зале. (В Люцерне выступал я один по прямому предложению Александровского, боявшегося повторения проявленных художеств одного из поэтов — Кирсанова, — о котором речь ниже). Успех был оглушительным, прямо говорю. Можете судить по прессе. Даже самые правые газеты хвалили и признавали. Правда, Кирсанов вообразил себя в Политехническом музее[1001] и, обманув нас, прочел никем не предусмотренную «Мэри — Наездницу»[1002], хотя я и шепнул ему, чтобы он отказался от этого намерения[1003]. Но это был единственный прорыв. Вечер был прекрасным.

Мы дальше встречались с поэтами, о чем отдельный разговор, были в театре Буриана, были в клубе политических деятелей.

Итог, несомненно, положительный.

Теперь о чешских поэтах. Их много, они пишут, имеют книги. Общее положение вам верно известно от Третьякова[1004]. Что сделали мы? К сожалению, во время нашей поездки в Братиславу оставшийся в Праге Кирсанов встретился с сюрреалистами первый. Встреча с ними и с другими поэтами произошла на квартире Гофмейстера без присутствия Луговского и Сельвинского, ибо Сема, забежав вперед, условился о встрече один — а народ заграницей точный. Были я и Кирсанов, был Гофмейстер, Незвал, Гора, Галас, и еще трое (фамилии я записал, но сейчас трудно бежать за книжкой: потом сообщу). Читали стихи, говорили. Первый вывод: Пастернака Незвал и некоторые другие противопоставляют всей советской поэзии и ссылаются при этом на Бухарина[1005]. Второе: от социальной тематики большинство уклоняется, хотя и чувствует приближение новой волны ее. Третий — теория сюрреализма, никем у нас не раскритикованная, чудовищная сама по себе, держит в плену талант близкий нам. — «Нужно освободить поэта в человеке, человек бывает поэтом только во время сна, ибо тогда нет зловредной цензуры разума». Психологический автоматизм, спонтанная реакция — чего-чего только Незвал не наговорил. А стихи его — «галантная игра со словом», как определил Матезиус, «выявление подсознательного», фрейдистский туман — и (раз в полгода) — ррреволюционный марш. Его пьеса, увиденная нами — это заверченная любовная история; люди уходят друг от друга, сходятся, декламируют нечто, мучаются и танцуют — но так как надо искать путь, неожиданно решают ехать в Советский Союз (не борясь, а убегая) и поют «Интернационал».

Мы начали спор, не могущий, конечно, завершиться в столь малый срок, причем Незвал насчет классовой борьбы вспомнил только после моих слов. Вспомнил, чтобы в своих доказательствах ни разу о ней не упомянуть. Судя по тому, как яро бегал он к телефону, чтобы говорить с Тайге

(так! — Б.Ф.)
[1006], его теоретиком, видно, что он, Незвал, в лапах сего Бретоновского Мефистофеля[1007]. Обещав поспорить после и попросив дать статью в «Литгазету», я перевел разговор на стихи и переводы. На этой почве мы дружно говорили и наша информация много, я думаю, дала.

Необходимо дать бой сюрреализму не в тоне отвратительной полемики Эренбурга[1008] («разные сюрреалисты, педерасты, сволочи»), дать бой статьями, исходящими от марксистов; не столь в «Литгазете» (что тоже нужно), сколь в заграничной прессе и в Чехии особенно. В речи на вечере я сказал, что некоторые таланты Чехии, к сожалению, идут за некоторыми плохими францусскими

(так! — Б.Ф.) 
теоретиками. Незвал обиделся, но дальнейшими разговорами и, особенно, отдельной моей беседой с ним удалось разъяснить ему, что наш спор принципиален, исходит из уважения к нему и желания ему помочь — и мы расстались друзьями. Одначе нужна работа и немалая.

С чешскими поэтами мы поговорили прекрасно, однако нужна работа и немалая.

Должен сказать, что больше всего агитировало и разъясняло наше чтение, живое художественное слово. Надо поездки поэтов повторять, и это не исходит из желания моего помочь товарищам поэтам ездить за границу, а из прямой политической целесообразности. Ряд чешских поэтов надо позвать и к нам.

Поэты, близкие к нам и считающие себя коммунистами, на рабочий класс не ориентируются, думают о формальных кунсштюках, лишь изредка создавая что-либо маршеобразное. Рабочих поэтов я видеть не мог, но они есть. Я говорил в «Руде право»[1009] и с газетой комсомола. Мы наметили план организации кружка рабочих поэтов и работы с другими поэтами.

Прошу вас не пожалеть денег и сделать дословный перевод стих<ов>, которые я вам пришлю. Надо знать прежде всего, ЧТО там написано, иначе будем бродить вслепую. А мы очень уж недооценивали нашу работу с поэтами Запада, критику их и помощь им. Чтобы мне сделать вразумительный доклад о поэзии нами посещенных стран, надо сделать переводы. Вообще надо. Хоть дословный.

Итак: выступления, доклад, встречи, пресса. Это немало, тем более, что состояние поэзии Запада внушило трем моим спутникам подлинную гордость тем, что сделано поэзией Советской страны, несмотря на все наши недочеты.

Луговской и Сельвинский ведут себя прекрасно. Кроме того, что они только и говорят о советской стране, ее победах и переворотах, сравнивают людей Республики с теми ущербными и страдающими людьми, которых они встречают на каждом шагу, — эти поэты в условиях Запада необычайно искренне, от всего сердца чувствуют себя ЧАСТЬЮ поэтического отряда бойцов СССР. Проявлений того эгоцентризма, который столь резво проявлялся у Сельвинского, не видать. По всем вопросам «социального порядка», большим и мелким, они трогательно советуются со мной, с Александровским. Они читают то, что показывает их, как СОВЕТСКИХ ПОЭТОВ, отказываясь от минутного успеха экспериментально-формалистических стихов, вроде «Цыганского вальса на гитаре» и «Цыганской рапсодии»[1010]. Когда их интервьюировали, они прежде всего говорили о ВСЕЙ советской поэзии, а потом уже о своем месте в ней. Они говорили о их работе с достоинством, но не забывали сказать о роли партии в их развитии.

Теперь о Кирсанове. Я усиленно сдерживаюсь, чтобы не выматериться, но это мое частное дело. В отношениях к нему я спокоен, хотя пришлось на «собраниях четырех» делать прямые честные внушения, с ним я говорю мирно, но Аллах знает, что это мне стоит. Однако в вопросах принципиальных не уступаю ни пяди, как и полагается.

Этот человек всюду суетится. Это его основное качество. Он всюду лезет вперед, подчас не дает никому говорить, желая показать именно себя «вождем» литературы и группы путешествующих. Это он хочет разъяснить спорные пункты, это он хочет определить политику. Но важнее всего СУТЬ его высказываний.

Прежде всего он заявил, что никогда не отказывался от теорий Лефа. Затем он объявляет экспериментаторов и формалистов единственно подлинными поэтами. Я уже не говорю, что дружбу с Маяковским хочет сделать основой своего «успеха», забывая о том, ОТ КОГО ушел Маяковский[1011].

И, как всегда бывает, этот ррреволюционный поэт помогает именно ПРАВЫМ тенденциям литературы. Тувиму он заявляет, что будет «напастерначивать», в то время как Безыменский, мол, будет против Пастернака. В паре случаев Кирсанов становится на сторону противупоставивших Пастернака поэтам-коммунистам. Кирсанов всюду (и на вечере публичном тоже!) требует, чтобы Сельвинский читал «Цыганскую рапсодию» и «Цыганский вальс». Подхалимничает он пред Сельвинским дико, толкая его на читку того, что в данных условиях ВРЕДНО НАМ. САМ Сельвинский сделал ему внушение в этом смысле, что весьма показательно.

Хуже другое. Стремясь выставить себя другом чешских поэтов и «самым большим заботником о них», Кирсанов хвалил их стихи, и особенно сюрреалистов, НЕ ПОНИМАЯ СМЫСЛА СТИХОВ. Он сообщил, что у него «интуиция на хорошие стихи». Все, что читал Незвал, сопровождалось восклицаниями «изумительно!», «необыкновенно!» и т. п. Пьесу его Кирсанов расхвалил. Что же будет, когда мы в соответствующей форме скажем правду Незвалу? Кирсанов будет единственным хорошим и понимающим, а остальные… сами понимаете. Политика сплошных комплиментов в целях продвижения своей «теории» и воображаемой группы — вот политика Кирсанова.

На встрече с чешскими поэтами было двое ренегатов коммунизма. Сема, как ребенок, увлекаясь своими игрушками, говорил такие вещи, которые можно говорить только подлинным друзьям. Мало того. После моего доклада в Люцерне, в комнате за сценой, в присутствии пяти человек, в том числе переводчика Кенига, бенешевца и представителя буржуазной газеты, стал говорить, что хлопали Безыменскому не так уж много и особенного успеха не было. Не буду объяснять, какие чувства руководили им. А когда я после сказал ему, что, если даже была бы правда в его словах, надо не забывать, где и с кем ты говоришь, Сема, перепугавшись до черта, стал уверять меня, что Кениг служит в советском посольстве!

Оказалось, что он не поехал в Братиславу, чтобы устроить свои «дела». Мы только позавчера с удивлением узнали, что Кирсанов, никому ничего не говоря, заключил договор на антологию советских поэтов с «Малик ферлаг»[1012] и вел с немецкими эмигрантами какие-то разговоры, о которых мы ничего не знаем, кроме резких выпадов Лингарта против «системы» разговора Кирсанова.

Я бы хотел, чтоб вы послушали разговор Сельвинского с Кирсановым, его резкий тон, разбор сюрреализма, характеристику беспринципности Кирсанова. Честное слово, вы бы порадовались за Сельвинского. Сельвинский говорил и с Незваном, дружески, но резко спорил с ним, критиковал его теории, критиковал и конструктивизм и Леф; критиковал правильно.

Сельвинский заявил Кирсанову, что он хотел бы путешествовать отдельно от него, если повторится история с «Мэри-наездницей». Семе почти безразлично стало после первого стихотворения ЗА ЧТО ему будут хлопать, лишь бы хлопали — и вот «Мэри». Он перепугался нашего противодействия, но кто знает, что выкинет он завтра.

Мне и (с радостью скажу) Сильве и Володе удалось исправить вред, причиненный Семой. Семочка после наших поправок брал в разговорах слова обратно, вспомнил и о классовой борьбе, упоминал о других поэтах. Однако тенденции сего поэта вам видны. Иногда Сильва прямо говорит: — Сема, помолчите хоть минутку — и хорошо, что именно он это говорит. На собрании четырех был хороший разговор, прямой и принципиальный, Сема притих, но, — повторяю, — кто знает, что он выкинет завтра.

Если что имеете посоветовать — пишите.

Когда в целом берешь сделанное нами — я оцениваю это очень[1013] положительно. Видели мы много, писали немало, выступали хорошо. Надо зацеплять. Переводите стихи, собирайте материалы.

Внутренние дела наши доставляют мне много трудностей с Семой, но преодолеем и это. Надо уметь владеть Володей и Ильей тоже, но это несравненно легче.

Спешу закончить, чтобы передать письмо с Шверником. Что не дописал, напишу в следующий раз. Пишите, что с пленумом[1014] и подготовкой к нему. Это очень нам нужно.

Нам подослали сюда вырезки чешской печати.

Рад видеть успех наших выступлений и «обчественный шум» вокруг нас. Постараюсь дальше. Повторяю, если есть советы — пишите.

Привет вам, дорогие. Привет родине. Привет поэтам. Асеев прислал нам замечательное письмо, о котором сообщу потом. Жму руки

А. Безыменский

1/XII. 1935. Прага, Вена[1015].

Впечатления Безыменского о пребывании в Польше, доложенные в Москву, скорее кислые. Жалобы на Тувима выглядят мелкими обидами; все же Безыменский признает качество его пушкинских переводов и, сообщив о желании Тувима приехать в Москву, замечает: «Я думаю, что пустить его надо».

Чехословацкие впечатления оказались куда более розовыми. А. С. Щербаков, в архиве которого сохранились донесения Безыменского, красным карандашом подчеркнул выигрышные слова: Сталин, овации, Красная армия — понятно, что это можно было доложить вождю, заслужив некоторое его удовлетворение.

Донесение Безыменского о чтении стихов его товарищами сопоставим с тогдашним письмом Сельвинского жене. В этом письме говорится о том, как после триумфального чтения «Охоты на нерпу» и «Сивашской битвы», когда он уже кончил выступление и сел на свое место на сцене, «люди ревели, орали, топали ногами» — публика требовала продолжения чтения, и Арагон попросил его читать дальше, вот тут Сельвинский и прочел «Цыганскую рапсодию»: «Никто не мог быть равнодушным»[1016]. Сам Безыменский в 1971 г. писал о чтении Кирсанова и Сельвинского так: «Затем выступил Семен Кирсанов. И сразу рванулся в зал фейерверк стихотворных строчек, поданых просто шикарно… Семен Исаакович заслужил длительные бурные аплодисменты <…> Сельвинский читал великолепно, восхитительно… Овация по адресу советского поэта была шумной, восторженной…»[1017] В донесениях 1935 г. он был несравнимо сдержаннее, а в том, что касалось его собственной персоны, неизменно ее выпячивал.

Информация о беседах с поэтами чехословацкого авангарда, так или иначе связанными со знаменем сюрреализма (литераторов-сюрреалистов Чехословакии условно делили на три группы: сторонников словацкого «Деветсила», затем тех, кто симпатизировал Эренбургу, написавшему острый памфлет на французских сюрреалистов, и, наконец, на симпатизантов Андре Бретона, который политически все более склонялся к Троцкому и потому был ненавистен Москве[1018].

Витезслав Незвал, выступая 29 августа 1934 г. на Первом съезде советских писателей, цитировал Бретона и восхищался докладом Бухарина. Безыменский на том же съезде доклад Бухарина поносил и яростно разоблачал «рупоры классового врага»: Гумилева, Есенина, Клюева, Клычкова, Заболоцкого, П. Васильева и Б. Корнилова; его административно перспективный товарищ Алексей Сурков, патологически ненавидевший Пастернака, с наглостью безнаказанности нападал на Бухарина, провозгласившего Бориса Леонидовича первым поэтом страны.

После международного Парижского конгресса писателей Агитпропу стало ясно, что французских сюрреалистов во главе с Бретоном не удастся даже нейтрализовать; актуальной задачей стало ослабление их влияния. Поэтому отлучение Незвала и поэтов его круга от Бретона вошло в задание московским поэтам. Безыменский пытался осуществить это достаточно топорно. Масштаба автора «Поэм ночи» и лирических сборников 1927–1933 гг. он оценить не мог, аттестуя их в своем донесении как «галантную игру со словом» и «фрейдистский туман».

Споря с Незвалом, Безыменский нападал не только на Бретона, но и на Пастернака, которого Незвал, пытаясь найти аргументы, доступные своему оппоненту, возвышал ссылками на официальный доклад Бухарина, не зная, что политическая судьба последнего в Москве уже решена…

После Праги была Вена, а следом и Париж.

В Париже большое выступление запланировали только на 4 января, но в конце декабря организовали чтение стихов по французскому радио с Эйфелевой башни; ему предшествовал диалог между диктором и Сельвинским (московская «Литературная газета» 5 января 1936 г. напечатала речь, произнесенную по радио Сельвинским). Что касается французской прессы, то еще в начале декабря «Эко де Пари» поместила статью известного правого журналиста Анри де Кериллиса, которую Сельвинский прочел коллегам еще в поезде по пути в Париж.

Безыменский повествовал об этом так:

«Граждане-товарищи! — говорит Сельвинский. — Это статья про нас! Заголовок — шикарный. Гласит он вот что: „Вон из Франции!“ Кериллис негодует, что правительство страны позволило прибыть во Францию четырем большевистским лазутчикам, и требует не разрешать нам устроить литературный вечер: все равно эти пииты пишут одинаково, содержание их стихов тоже одинаково, даже одеты они одинаково»[1019]. По части экипировки Кериллис не ошибся: фотографии запечатлели московских поэтов на фоне площади Согласия в весьма приличных одинаковых демисезонных пальто и одинаковых же велюровых серых шляпах.

В Париже чуть было не сорвалось выступление Луговского — он попал в автомобильную аварию…

3. Донесение Безыменского из Парижа

(11 декабря 1935 г.).

Щербакову, Ангарову, Суркову.

Так как меня подвели со сроком сдачи письма, сообщаю самое основное. Франция не Чехословакия и первое, что подтвердило этот факт — невозможность устройства открытого вечер до 4-го января. Нужна пресса, а она раскачивается тут медленно. Впрочем, не всякая. Уже при въезде нас встретила статья Кирилиса

(так! — Б.Ф.)
в «Эко де Пари», хамская и хулиганская. А коммунистическую прессу посольство рекомендует использовать лишь после заметок в другой. Первые дни мы отдыхали от литделов Чехии, осматривая Париж. Виделись с Арагоном, который многое нам порассказал. Позавчера была встреча в салоне м-м Дюшен, о ней Михайлов[1020] послал заметку, думаю, что в «Правде» напечатана. Ну, были те же разговоры и взаимоинформация, гряда удивлений тиражами и методом работы, а особенно потрясение нашей чисткой ибо здесь ни один поэт не читает перед аудиторией.

От вечера (как и в Чехии) потянулись слухи и разговоры, так что входили в литературную жизнь. Скоро в интимном кругу встретились с Жидом, Мальро и поэтами разных направлений. Кроме того, Арагон соберет молодых рабочих поэтов. Вечер открытий, — повторяю, — только 4-го января, зал сняли, биографии наши прессе посылаются завтра, были интервью с «Вандреди», «Лю»[1021], готовятся другие.

Город осматриваем тщательно. Ребята восхищены. В кабаках тоже побывали, но мало и с приличными людьми.

Не могу развернуть информации о «работе» Эренбурга. Я еще посмотрю и напишу подробно; рассказывать буду кто и что о нем говорит. Но мое первое впечатление — вреднейшая «деятельность» Ильи двухдневного[1022] в отношении поэзии советской и не менее вредная в отношении многих францусских

(так! — Б.Ф.)
дел, в частности — к писателям коммунистам. Это политический факт, а не следствие моей нелюбви к сему гению.

Последний факт, взволновавший нас — это катастрофа с Луговским, его треснутое ребро. Он лежит в больнице, все для него сделано, ничего серьезного нет, через 3–4 дня выйдет. Он ехал с неким Яффе[1023], с корр. «Коме — Правды» Савичем и редактором «Лю»[1024]. Автобус наскочил на их авто. Всех помяли но все невредимы. Луговской клянется, что пьяны они не были — это я проверю. Володя сидел сзади — в спорткупе.

Французские поэты разобщены, мало печатаются, мало пишут, единственное, что часть из них сближает — это «Maison de kulture» <Дом культуры> где бедный Арагон мытарится без помощи высоких имен, входящих в секретариат ассоциации защиты культуры. Но AEAF[1025] живет полной жизнью. Сюрреалисты Франции борются с СССР, избрали новую религию. «Эко де Пари» поместила хвалебную статью Бретону. Рабочие поэты болеют махаевщиной[1026], их почти нельзя вытащить на собрания с интеллигентами.

Во всем этом надо разобраться.

Теперь о внутренних делах. Сема перед Парижем пережил взбучку от Сельвинского в присутствии четверых, чуть-чуть каялся, дал мне руку на дружбу. Он чуть притих, но в семье Арагона делает все, чтобы дискредитировать меня. Я обязан рассказать вам, что сей птенец чуть не выдал Вилли Бределя, ехавшего нелегально из Австрии. Сема увидел его в ресторан-вагоне, бросился к нему, громко назвал его и обмер, услыхав тихую фразу, что Вилли будет узнавать нас только после границы Швейцарии. Кирсанов, бледный как смерть, сам рассказал мне об этом, продрожал три часа до границы, но от этого не легче. Ну, и дитя! мне надоело о нем говорить, но надо.

Сильва иногда виляет в сторону, однако серьезного ничего нет, он умница и кроме того чувствует себя советским поэтом, как никогда. В следующий раз расскажу одну сценку характерную весьма.

С ним и Володей легче, но в целом мне достается.

Посылал вам книги через Уманского[1027]. Звоните ему, спрашивайте. Повторяю требование дать дословный перевод стихов. Французские книги собираю тоже.

Сообщите через «Правду» Михайлову точный срок пленума, ибо Сема передал, что звонила некая Волович и сообщила, что пленум — на вторую половину января. Вообще напишите, а то нехорошо.

Приветствую вас всячески. Позвоните мне домой, передайте привет.

А. Безыменский[1028].

Упомянутая Безыменским «ассоциация защиты культуры» — как раз та, что была образована на Парижском конгрессе 1935 г., в ее секретариат от Франции входили Л. Арагон, Ж. Р. Блок, А. Шамсон и А. Мальро. Фраза Безыменского, что «Арагон мытарится без помощи высших имен, входящих в секретариат ассоциации защиты культуры» — безусловный выпад в адрес именно Мальро, которому неизменно протежировал Эренбург, доказывая Москве, что СССР в целях создания единого антифашистского движения западной интеллигенции следует делать ставку не на посредственных писателей-коммунистов, а на талантливых «попутчиков». Ревнивый Арагон не раз отправлял Щербакову гневные инвективы на этот счет, требуя дезавуировать Эренбурга[1029].

В воспоминаниях 1971 г. Безыменский уважительно вспоминает парижские встречи с И. Г. Эренбургом, но в 1935 г. относился к нему с откровенной враждебностью. Первый советский роман Эренбурга «День второй», вышедший в Москве в 1934 г. и официально, по команде сверху, поддержанный К. Б. Радеком, не убедил пролетарских ортодоксов в «перековке» автора «Хулио Хуренито». Они называли его новоявленный советизм «двухдневным»; роль неофициального полпреда советской культуры на Западе, взятая им на себя, активная пропаганда поэзии Пастернака, ставка на Мальро — все это вызывало у них раздражение. Спецдонесения Безыменского об Эренбурге, обещанного им своим начальникам, в архиве Щербакова нет (либо оно не было написано, либо передано Щербаковым Сталину и нам недоступно).

Не прошло, однако, и семи лет, как 16 апреля 1942 г. Безыменский — военный корреспондент в действующей армии — прислал Илье Эренбургу пылкое письмо, поздравляя его со Сталинской премией за роман «Падение Парижа»:

Обнимаю Вас от всего сердца. Заказываю роман «Возрождение Парижа». Чтение первой главы в ресторане «Барселона». Вино французское, кушанья испанские, роман русский. А бычьи непристойности, которые в 1935 г. в этом ресторане вкушал Луговской, отошлем товарищу Фадееву. Боже-ж мой! Наконец-то сей мальчик осчастливил нас сообщением о своем мнении насчет Вашего романа! Если зрение мне не изменило, он пишет, что роман Эренбурга блестящий. Как приятно это узнать от столь высокопоставленного лица. Довольно долго «оно» скрывало свой отзыв. Какая честь для Вас, для всей Руси! Вчерашний РАПП, наместник, зять зубровки…[1030]

Ядовитые строки, откровенно свидетельствующие об уязвимости автора, которого Фадеев чем-то задел, стилистически похожи на его прежние высказывания об Эренбурге; изменился персонаж — теперь это генсек Союза писателей Фадеев, чье положение в ту пору пошатнулось…

Донесения Безыменского 1935 г. в той их части, которая касалась его товарищей, никому не придет в голову назвать товарищескими. Спутники Безыменского, надо полагать, догадывались о том, каковы его донесения, и в Париже Кирсанов с Сельвинским повидали Арагона отдельно, без своего «руководителя». Безыменский, узнав об этом, разозлился и постарался предупредить о «враждебных происках товарищей» московских начальников. Арагон, правда, тоже предпринял шаги, чтобы «прикрыть» Кирсанова и Сельвинского. Он, как обычно, адресовался А. С. Щербакову и М. Е. Кольцову.

4. Донесение Луи Арагона

(Париж, 26 декабря 1935 г.)

Дорогие товарищи!

Приезд в Париж четырех поэтов является большой помощью для нас в нашей работе, и мы за него благодарим. Это прекрасный случай познакомиться с советской поэзией и также поставить общие «поэтические» проблемы.

Я организовал у себя интимную встречу, на которой присутствовало около 20 лиц. Среди них были Андре Жид, Жан Ришар Блок, Марианна Освальд и др. Я смог, благодаря особым связям, утроить выступление Сельвинскому по радио (Эйфелевой башни), где были организованы с моими переводами полчаса советской поэзии. Вместе с ними мы посетили Пикассо, где визит наших друзей, можно считать, явился превосходной политической работой. Журнал «Вандреди» опубликовал хорошее интервью Эжена Даби. Я не говорю о наших журналах. Я сейчас договариваюсь с Вожелем, который просит у меня переводы поэм. Главным днем будет 4 января, когда состоится большой вечер в «Национальной консерватории».

Я организую его вместе с Домом культуры. В нем примут участие 15 французских поэтов, среди них Леон Поль Фарг, Люк Дюртен, Шарль Вильдрак, Тристан Тцара, три рабочих поэта и т. д. Иными словами, будут представлены почти все течения современной французской поэзии (от символистов до рабочих поэтов) независимо от политических убеждений.

Все это превосходно. Превосходно также и то что Сельвинский и Кирсанов произвели наилучшее впечатление и совершенно завоевали французских писателей. Анри де Монтерлана особенно. Он имел у меня частное свидание с ними.

Но я считаю своим долгом указать на целый ряд фактов, касающихся того из них, который должен был подавать пример другим. Я говорю о тов. Безыменском.

Вы найдете в номере «Литературной газеты» от 9 декабря телефонное сообщение, переданное им, без предварительного согласования его текста с тремя своими товарищами и, несмотря на это, имеющее их подписи.

Этот текст содержит в себе:

1) Целый параграф (третий, под левым столбцом) относительно Маяковского и фразу Сталина на этот счет. Этот параграф просто-напросто списан с сообщения, составленного мною для «Правды» и переданного Безыменскому вечером 7-го декабря. Восьмого утром Безыменский попросил у меня разрешения подписать его вместе со своими товарищами рядом со мной, под странным предлогом, что они не способны написать лучшего комментария к словам Сталина. Я формально отказал в согласии. Тогда Безыменский счел себя вправе просто снять мою подпись с текста, написанного мною и подписать его именем 4-х советских поэтов. Само собой разумеется, что я не делаю никакой драмы из этой маленькой истории. Я бы даже и вовсе не упомянул о ней, несмотря на ее странность, если бы сообщение Безыменского не содержало в себе, с другой стороны,

2) совершенно недопустимой лжи. Во втором столбце Безыменский заставляет своих товарищей заявить, что накануне 17-го декабря к нему пришла группа молодых рабочих поэтов. Это чистая выдумка, так же как и подробности этого визита{2}. Ничего подобного не было. Вы к тому же знаете, что в настоящий момент таких групп во Франции не имеется. Это измышление вызвано, вероятно, у него наличием рапповской идеологии, в силу которой во что бы то ни стало, даже если их и нет, надо показать, что группы здесь построены по образцу Литкружков. Этот факт сверх того связан со словами Безыменского — Вайян-Кутюрье, что нужно «демьянизировать»[1031] французскую поэзию, и также с той «лже-картиной» советской поэзии, которую он развернул передо мной и одним из наших немногочисленных поэтов Фернан Жаном, с которым я его связал позавчера 24 декабря, и которому он назвал за час времени всего двух советских поэтов: Демьяна Бедного и себя самого — Безыменского.

Ложь о мнимом свидании 7 декабря была поддержана Безыменским перед моей женой и его товарищами. Моей жене он сообщил, что интервью имело место вне нашего дома. Своим товарищам он утверждал, что он увидел рабочих поэтов в «Юманите»[1032]. Между тем, сообщение датировано 7, а Безыменский был первый раз в «Юманите» 21-го.

Я говорил с ним об этом. Безыменский признал, что вся эта история была выдумана им, но заявил, что это не он, а «Литературная газета» виновна в выдумке. Предоставляю судить вам самим.

В том же разговоре Безыменский признал, что в нем еще осталось много серьезных пережитков РАППа, как в области методов, так и идеологии, и что он не всегда вел себя как должно по отношению к своим товарищам по бригаде. Это явствует из всего его обращения с товарищами в пути и особенно в моем присутствии. Безыменский, например, в присутствии писателей, прерывает своих товарищей, объясняет им, что они должны говорить. Он поддерживает среди них дух соперничества, старается уронить в моих глазах Сельвинского, прибегая к авторитету Маяковского, делает невозможной жизнь для Кирсанова, приставая к нему с непрерывными замечаниями, совершенно смешными в тех случаях, когда они не являются прямой пародией и т. д.

Во всем Безыменский признал вполне возможным сознаться, в разговоре со мной. Он даже обещал мне постараться всеми силами исправиться, и благоразумно выслушал длинный урок, который я ему прочел. Ясно, однако, что таким образом он рассчитывал, очень смущенный моими словами, просто обеспечить молчание перед вами. Из своего путешествия, также как и из постановления от 23 апреля[1033], он не вынесет никакого опыта. Уже после нашего разговора он продолжал с нашим товарищем Фернан Жаном свою пропаганду «демьянизирования» поэзии и свою саморекламу.

Я счел нужным поставить вас об этом в известность, чтобы вы могли правильно оценить сообщения, которые может вам дать Безыменский о своем путешествии и особенно то, что он, может быть, скажет о своих товарищах. Здесь мы очень довольны Кирсановым, Сельвинским и Луговским. Я говорю вам это не только с литературной точки зрения, но и с точки зрения партийной работы.

Мы просим вас и впредь посылать нам таких же хороших товарищей, которые производили бы впечатление, являющееся лучшей пропагандой для Советского Союза, одновременно на людей, таких как Жид и Пикассо и на рабочих с рынка. Но постарайтесь не присоединять к ним слишком уж примитивных в своем поведении людей, мало способных олицетворять собой ВКП(б), репутация и престиж которой нам дороже всего.

С горячим приветом

Арагон[1034].

Насколько весомой для Щербакова могла оказаться информация Арагона? Не берусь судить, во всяком случае, что касается Безыменского, в качестве руководителя писательских делегаций в Европе он вроде бы больше не появлялся.

5. Парижский концерт

Главное событие парижской части вояжа четырех поэтов — литературный концерт 4 января 1936 г. — в донесениях Безыменского не могло быть отражено.

Концерт состоялся в зале Парижской консерватории — четыре советских и шестнадцать французских поэтов по очереди читали свои стихи. Спустя 36 лет Безыменский еще помнил поразившее парижскую публику поэтическое шоу: после тихих голосов французов Луговской «так гроханул начальные строки своего стихотворения — аж люстры задрожали», а Кирсанов, читая «Поэму о Роботе», запел, «музыкальный ритм фокстрота полностью слился с топочущим стихотворным ритмом поэмы», да и сам мемуарист, читая «Бахают бомбы у бухты», продемонстрировал по ходу дела три песни, входящие в текст, и наконец Сельвинский, когда вечер длился уже три часа, прочел «Охоту на нерпу», пропев по-итальянски входившую в стихотворение песню «Марекьяре» (Луи Арагон, кстати сказать, вызвал смех аудитории, когда, предваряя это чтение своим переводом, предупредил публику, что не умеет ни петь, ни говорить по-итальянски[1035]).

В воспоминаниях «Триумф советской поэзии» Безыменский не приводит имен шестнадцати французских поэтов — участников вечера, а «Правда» в кратком отчете назвала (видимо, для симметрии) только четырех: Луи Арагона, Шарля Вильдрака, Жана Ришара Блока и Люка Дюртена. В донесении Арагона упоминаются еще Леон Поль Фарг и Тристан Тцара[1036]. Безыменский, вспоминая, что читали по кругу — четыре француза, потом один русский, и так четырежды, пишет о французских поэтах: «Их пребывание на сцене являло собой, честью заявляю, очень унылое зрелище. Они робели, как малыши, читали стихи по бумажке, дрожавшей в их руках, читали тихо».

Председательствовал на вечере Илья Эренбург, и «Правда» его имени даже не упомянула, зато сообщила, что концерт открыл Луи Арагон, сказав: «Этот вечер должен послужить сближению между советской литературой и литературой Франции». Безыменский же в 1971 г., в отличие от «Правды» 1936-го, несколько раз упоминает Эренбурга, но молчит об Арагоне, имя которого в Москве было уже не в чести.

То, что в Москве придавали парижскому вечеру поэтов политическое значение, подчеркивалось присутствием в зале консерватории советского полпреда В. Потемкина и бывшего замнаркома Л. Карахана. Когда через три месяца в переполненном зале «Мютюалите» политически обреченный Бухарин будет читать в переводе Мальро свой знаменитый доклад о проблемах современной культуры, полпредство ограничится присылкой третьего секретаря — не для представительства, а для формального отчета.

Консерваторская публика в цитированных мемуарах Безыменского описана так: «В первых рядах сидели представители родовой аристократии, чьи фамилии поразили нас, ибо мы уже знали их из романов Бальзака и Александра Дюма; большинство зрителей составляла парижская интеллигенция, люди весьма различных политических направлений. А несколько рядов занимали русские эмигранты».

«Правда» информировала своих читателей короче: «Аудитория, состоявшая из представителей трудовой интеллигенции, с исключительной теплотой встретила выступление поэтов».

Понятно, что советские участники отнеслись к своим выступлениям, как к делу особой политической значимости, и очень старались. Неожиданный мотив потребовал от них еще большей отдачи: «Наши спортсмены проиграли матч, — писал Сельвинский жене, — и нам нужна была блистательная победа»[1037] (действительно, 1 января в Париже игрался футбольный матч между московской командой, составленной из игроков «Динамо» и «Спартака», и парижским «Ресингом»; стадион был полон, присутствовали два французских министра, те же Потемкин и Карахан и почти вся советская колония; выиграли французы со счетом 2:1. На стараниях французских участников литературного вечера это событие, надо думать, не отразилось).

Об откликах французской печати Безыменский вспоминал:

«Коммунистические и либеральные газеты отзывались о нас очень похвально, подчеркивая преимущества советской поэзии по содержанию и форме. Репортажи и отзывы буржуазных газет были очень своеобразными… Ни одного слова не было сказано о том, что читали мы и шестнадцать наших французских коллег. Зато великое множество строк эти газеты посвятили прическе и фигуре Луговского, импозантной манере чтения Кирсанова („русского марсельца“), моему костюму и голосу, изумительному устройству горла Ильи Сельвинского»[1038]. Не берусь судить, насколько точен здесь мемуарист, но его фраза: «Через несколько дней мы прочли пространный репортаж о вечере, напечатанный в „Правде“», — легко проверяется: в номере газеты от 6 января под заголовком «Вечер французских и советских поэтов в Париже» был напечатан ТАССовский столбик из четырех коротких абзацев.


Конечно, постоянно думать только о делах политических в Париже трудно, и двумя строчками Безыменский информирует старших товарищей о скромном посещении поэтами парижских кабаков. Судя по двум отчетам, минимум политических забот доставлял ему Луговской. Сложнее было с Сельвинским (в отчетах он часто именуется «Сильвой»). Автор «Улялаевщины» и «Пушторга», надо полагать, не забыл нападок на него Безыменского в речи на Первом съезде советских писателей («идейные срывы», «деляческие тенденции»), эту речь Сельвинский в своем выступлении на съезде назвал «митинговой». Сохраняя позу литературного мэтра, он вынужден был политически подчиниться певцу комсомола.

Сельвинский о поездке докладывал не старшим товарищам, а жене и потому, рассказывая о выступлении в Парижской консерватории, писал только о себе:

«Как я читал „Нерпу“!! Слезы звенели у меня в горле, когда я дошел до наиболее лирической; звоны рокотали в груди. Кирсанов говорит, что я сам был похож на арфу и что было такое впечатление, будто если коснуться пальцем моего плеча — запоет звук. Я это и сам знал <…>. Я был в совершенно ослепительном очаровании. Никто не мог быть равнодушен. Кирсанов губами повторял каждый мой звук. Безыменский потом говорил мне, что жалел, что сидел сзади: он так любит смотреть, как движется кончик моего языка»[1039].

Одна из главных задач политического руководителя группы: чтобы товарищи всюду говорили то, что надо; выступая, читали то, что надо, а не что захочется. Забавно поэтому сравнить донесения Безыменского 1935 г. с таким утверждением его мемуара 1971 г. (неизвестно, это глубокий склероз или заурядное сознательное вранье): «Каждый из выступающих поэтов мог читать те стихи, какие захочет, в любом жанре, в любом ритме, любого содержания».

Оба отчета полны обвинений в адрес Кирсанова.

Самое опасное из них, по существу политическое, обвинение: Кирсанов мог выдать фашистам немецкого писателя-коммуниста Вилли Бределя, нелегально ехавшего из Австрии. Через два года оно тянуло бы на высшую меру… Но и в 1935-м чистосердечное признание могло не спасти — начальство было проинформировано. Правда, человеческие шероховатости и несовпадения интересов в поездке были и помимо взаимоотношений с Безыменским. 6 января 1936 г. Луговской писал своей подруге в Москву:

Кирсанов, накупив три чемодана муры для Клавы[1040] и себя, каких-то зеленых галстуков, рубашек, десу и кофточек, уезжает сегодня. У него уже нет ни копейки. В музеях он не бывал, ничем не интересовался, кроме своей популярности и кофточек. Я же хожу по музеям по 10–12 часов Нужно наверстывать. В Лувре был 5 раз, изучаю отдел за отделом…[1041]

О том, какие оргвыводы сделали в Москве и кто победил в поединке «Безыменский — Арагон», стало известно, когда советские поэты из Парижа отправились в Лондон.

Втроем.

Без Кирсанова.

Загрузка...