XV

Выехать в лагеря мне, «безлошадному» летчику, пришлось позже всех — сдавал разбитую машину в стационарные мастерские.

С машиной оставался ефрейтор Брякин.

— Я помогу ремонтникам, разрешите, — сказал он Одинцову, когда составляли дефектную ведомость. — Я ведь токарь. Все будет сделано в лучшем виде. Я ведь уже хорошо знаю конструкцию самолета.

На этот раз Одинцов не стал возражать. И меня это не удивило: было видно, что Брякин искренне хочет скорее ввести самолет в строй. Несчастье с Мокрушиным сильно подействовало на него. Он стал серьезнее, собраннее. Я видел, что он переживает его горе, как свое собственное.

Пока мастерские принимали машину, я каждый день дежурил возле госпиталя — подстерегал Людмилу. Как утопающий хватается за соломинку, так и я хватался за последнюю возможность увидеться с Люсей и поговорить с глазу на глаз. Мне казалось, еще не все потеряно, еще можно вернуть ее.

Но Люся упорно не появлялась. Мастерские приняли машину — и я вынужден был доложить комэску, что могу отбыть в лагеря. Истомин велел мне до отъезда встретиться со Сливко и передать, что ему продлен отпуск для устройства личных дел.

— Личные дела?! Какие это?

— Когда будете жениться, поймете, — весело ответил капитан и положил телефонную трубку.

Сливко женится!.. Ну почему так несправедливо все! Ведь он не любит ее так, как люблю я…

Весь день я ходил по городу и думал, думал о Люсе. Поздно вечером я обнаружил, что нахожусь неподалеку от ее дома. Ноги, помимо воли, несли меня все ближе к знакомым воротам.

Окна в доме были ярко освещены, доносилась музыка, смех. На какое-то мгновение на узорчатой шторе возникла тень Людмилы. Закинув кверху тонкие руки, так что хорошо обрисовалась ее маленькая грудь, Люся поправила пышные волосы. Потом к ней приблизилась другая тень, с погонами на плечах, и загородила ее. Хотелось схватить кирпич и запустить в окно.

«Не сходи с ума, — сказал я себе. — Этим ничего не добьешься. Надо же быть мужчиной!»

В ту же ночь я собрался, написал Сливко открытку и уехал из города.


Лишившись самолета, потеряв механика, распростившись с девушкой, я всецело доверился Кобадзе.

— Слова-то какие подобрал: лишился, потерял, распростился, — сказал капитан и поморщился, словно микстуру выпил.

Наш разговор происходил на крутом песчаном берегу речушки, которую на все лады расхваливал Лерман. Мы сидели с заброшенными в воду удочками и ждали, когда клюнет рыба.

— К сожалению, за этими словами большой смысл, — обреченно сказал я.

— Ни черта за ними нет. Абсолютно. Ты еще посмеешься над ними и над собой тоже. Кстати, труд — это, милейший, панацея от всех зол.

— Летный труд, видно, не для меня. — Говоря это, я не рисовался. Все чаще я спрашивал себя, правильно ли поступил, сделавшись военным. Не лучше ли было послушаться отца и стать кузнецом?

— Брось, брось говорить ерунду. — Кобадзе вскочил. — Меня что в тебе привлекло — твоя страсть, задор твой! — Кобадзе достал трубку и папиросы — он всегда набивал ее табаком из папирос. — А теперь вдруг ты заговорил по-другому. Будто выгорело в тебе все!

— Да нет, не выгорело. Просто мне кажется… ну, я сомневаюсь. Ты же сам, Гиви, говорил, что я кузнец, а не летчик.

— Ну, говорил. И сейчас скажу, если плохо будешь летать. А впрочем, не хочу я с тобой разговаривать, — Кобадзе отвернулся, но все же продолжал говорить: — Слабак ты. Выходит, встретился с трудностями и раскис. Ты что же — думал, в жизни будут одни пироги да пышки? Ах, черт возьми! Неужели тебя не задевает, что все молодые летчики уже вылетели в закрытой кабине? Скоро начнут полеты в облаках. Тебе нужно догонять. Или ты болен? — Озорно сверкнув глазами, капитан усмехнулся. Так он делал, когда ждал возражения или хотел, чтобы ему возразили. — Можно, конечно, и повременить, только догонишь ли тогда?

Из березовой поросли выпорхнула стайка рябчиков. Тесно прижавшись друг к другу, птицы взвились в светло-сиреневое небо, очертили ломаную дугу и сейчас же камнем упали на отбежавшую от своих сестер березку.

«Хорошо здесь! — впервые подумал. — Вольготно, как дома».

— Ты мне как-то письмо дружка показывал, — продолжал Кобадзе, — того, который взводом командует. Не верю я! Не пойдут солдаты в огонь и в воду за тем, кто их гавриками считает. Но я хочу другое сказать. Ты командуешь младшими командирами, грамотными специалистами. Они имеют дело едва ли не с самой сложной техникой и знают ее основательно. Каждому из них можно доверить целое отделение. Вот теперь и прикинь — отстал ты от дружка или рукой ему машешь?

Я уже решился сказать капитану, что готов с завтрашнего же дня приступить к полетам, но Кобадзе поднял руку:

— Сматывай удочки и иди получай в оперативном отделе топографические карты. Я их отложил — писарь знает. А вон там, в березнячке, приклеена немая карта нового района полетов. Пока она не заговорит твоими прекрасными устами, о полетах и не мечтай. Определенно.

— Разрешите завтра сдать зачеты по чтению немой карты? — спросил я, приложив руку к козырьку.

Кобадзе усмехнулся. Как я любил его дружески-насмешливую улыбку!

— Нельзя, товарищ Простин, бросаться из одной крайности в другую. А впрочем, такой разговор мне больше нравится.

Не знаю, сумел бы я осилить немую карту, если б не подполковник Семенихин.

— Поддается? — спросил он, подойдя.

— С трудом, товарищ подполковник. Очень уж мало на ней характерных ориентиров. Вся надежда на железную дорогу, если заблудишься.

— Надежда верная, — сказал он. — А ну-ка, восстановите по памяти карту.

Я провел на листе бумаги несколько ломаных линий, нарисовал зеленое облако, что должно было обозначать лесной массив… и ничего больше припомнить я не мог.

Подполковник улыбнулся.

— Срисуйте карту несколько раз, и она запомнится. А на сон грядущий и ото сна восстав проверьте себя. Привлеките к этому своего воздушного стрелка. В районе полетов он сейчас разбирается не хуже летчика. — Семенихин посмотрел на меня одобрительно: — Это вы, лейтенант, догадались обучить воздушного стрелка штурманскому делу?

— Но ведь это же нужно.

— Он тут летал с одним младшим лейтенантом в пилотажную зону. И то ли летчик закрутился, то ли машину ветром отнесло, оказались они не под тем местом, где начали пилотаж. Летчик стал метаться, пошел куда-то в сторону от аэродрома. А горючее кончалось. Может, на вынужденную бы сел, на колхозное поле, если бы не стрелок. Подсказал, куда лететь.

Я чувствовал себя на седьмом небе. Хотелось тотчас же разыскать Лермана и поблагодарить его. А подполковник продолжал:

— Я распорядился, чтобы всем стрелкам выдали топографические карты, хватит им быть воздушными пассажирами. А то, как война кончилась, наступила для стрелков легкая жизнь: ни забот, ни ответственности. Пусть-ка совершенствуются!

Как только подполковник ушел, я снова принялся за дело и вскоре изрисовал всю бумагу, какая у меня была.

Лермана я не пригласил: постеснялся, все-таки не гоже быть учеником перед ним. Вдруг опростоволосился бы.

Когда я был допущен к полетам, меня навестил Одинцов.

— Ну-ка, вылезайте из кабины, — сказал он, покачав элерон.

Я опустил штурвал и выключил аккумулятор.

— Что-нибудь случилось? Инженер забрался на плоскость.

— Случилось то, что вы нарушили правила тренажа. Вы представляли себя в полете?

— Да, уже подлетал к полигону, — ответил я, не понимая, в чем заключается нарушение.

— Иначе говоря, вы находились над территорией противника?

Я улыбнулся.

— Да, как будто бы…

— А вы не смейтесь, — инженер недовольно посмотрел на меня. — Сейчас вражеские зенитки отбили вам хвост и все рули. Ваши действия? Отвечайте быстрее. Самолет падает!

— Прыгаю с парашютом.

— Прыгайте! Фонарь у вас уже открыт.

Я выскочил на плоскость и спрыгнул на землю.

— Дергайте парашютное кольцо! — крикнул Одинцов. Все стало ясным. Парашют мой лежал под плоскостью незаряженным, там же — шлемофон и очки.

— Вот видите, — инженер посмотрел на меня осуждающе. — Так тренажи не проводят. Надо забыть про условности.

— Майор Сливко этого не требовал, — начал оправдываться я.

— Тем хуже и для вас, и для майора. Сделайте предполетный осмотр.

«Хочет проверить меня. Педант несчастный!» — подумал я с неприязнью. Но сейчас же устыдился. Нет, Одинцов не педант. Ведь если бы не он, не видать мне неба до тех пор, пока не отремонтируют мою машину. А он пошел к полковнику (я узнал это от Кобадзе) и попросил, чтобы мне разрешили тренироваться на самолете Николая Лобанова, хотя инструкцией это запрещалось.

— На войне всякое может быть, — сказал он командиру полка, — летчик должен хорошо летать на любой машине.

Я помнил, как Кобадзе пришлось однажды ночью в пургу на чужом самолете разыскивать затерявшуюся группу. Не только на войне может всякое случиться. Почему же Одинцов должен верить мне, летчику, который не умеет контролировать механика и моториста? Разве я не могу снова что-нибудь не досмотреть?

«Не могу! — ответил я себе. — Он сейчас в этом убедится».

Я осматривал самолет, как учили в аэроклубе и училище: проверял тяги, тросы, качалки, крепления рулей, заглядывал в каждый лючок на моторе, ощупывал каждый узел. Я залезал в гондолы шасси, забирался под стабилизатор, и Одинцов следовал за мною, как тень.

— Пожалуй, вы не сделаете больше ошибки, — сказал он на прощанье. — А парашют надевайте, когда тренируетесь. И не смотрите так хмуро. У вас был перерыв в полетах, и я обязан вас проверить.

Во время облета района на «спарке» Кобадзе то и дело спрашивал:

— Что видишь под правым крылом? А под левым? Сколько километров до Черного болота?

Убедившись, что я знаю запасные аэродромы и площадки, капитан велел идти на посадку. А через два дня мы снова поднялись в воздух. Но теперь кабина была закрыта плотной белой материей. Я не видел ничего, кроме приборов. Приборы были моими глазами и ушами. И я должен был верить этим металлическим существам, больше чем себе! Это очень трудно. Мне казалось, я врежусь куда-нибудь так, что и костей не соберешь.

На аэродром я вышел по радиокомпасу, но если б капитан спросил, над какими ориентирами мы пролетаем, я не сказал бы. А ведь полеты в сложных метеорологических условиях, когда можно ориентироваться только по приборам, ценны тем, что позволяют подойти к объекту незаметно для врага и, пробив облака, внезапно поразить цель.

— Напряженно ведешь себя в воздухе, — сказал капитан, когда мы сделали три полета. — Трусишь что ли?

Нет, «трусишь» это не совсем то слово. Если зрячему человеку завяжут глаза и поведут под руки, он не до конца будет верить поводырям. Примерно то же чувствовал и а в первом слепом полете, хотя за спиной сидел капитан Кобадзе, который в любую минуту мог поправить меня или взять управление самолетом в свои руки.

Я крепче обычного сжимал в руке штурвал, слишком резко действовал сектором газа. Самолет то и дело рыскал, шел с переменной скоростью.

— Ладно, свет Алеша, не горюй, не грусти, — сказал мне Кобадзе уже на земле. — Сделаем еще парочку полетов в закрытой кабине. Сумеешь в любую минуту определить местонахождение, тогда и будем считать, что задание усвоил.

И вот мы снова в воздухе. Под плоскостью совхоз. Над ним надо «входить в облака», так как дальше, по условиям, «вражеская территория». Я замечаю время, закрываю полотняные шторки кабины. Самолет лезет вверх. Я не спускал глаз с высотомера. Вот стрелка коснулась деления с заданной цифрой. Перехожу в горизонтальный полет. Теперь путеводителем — магнитный компас. Стараюсь выдержать расчетный режим полета.

А что, если я не выйду в заданный пункт? Прощай тогда полеты в сложных метеоусловиях! Буду плестись в хвосте у товарищей… Я начинаю лихорадочно соображать, где мы находимся; кажется, что лететь в облаках легче, чем сейчас, когда не видишь даже плоскостей машины.

— Определи местонахождение, — слышится в микрофоне голос Кобадзе.

«Где мы, где мы?» — стучит сердце. Бессмысленно смотрю на часы. Потом взгляд скользит по приборам. Чуть повыше сектора газа на белом полотне — шовчик. От воздушной струи, задуваемой в приоткрытую форточку, расползлись нитки.

Я пригибаюсь к щелочке. Всего на одну секунду. Но если тебе известны характерные ориентиры, секунды достаточно, чтобы узнать, где летишь. Оказывается, мы идем точно по курсу!

Я выскочил к аэродрому и через пять минут открыл шторки кабины.

Когда мы приземлились, Кобадзе велел мне проанализировать полет. Я промолчал о злополучной щелке.

— Повезло тебе, свет Алеша. Определенно. С другими пришлось дольше возиться. А одного и вовсе отстранил.

— Почему?

— Почему тебе повезло?

— Нет, почему отстранил.

— За недобросовестность. Понимаешь, набрался нахальства и неплотно закрыл шторки.

Капитан смотрел на меня прищуренными глазами и хитро-хитро улыбался.

— Кого хотел провести, — капитан погрозил пальцем. Было похоже, что он мне грозил. Лицо мое залила краска стыда. Я уже хотел признаться во всем, но Кобадзе вдруг отвернулся и заговорил о другом.

— Завтра будет ветер, нагонит облаков. — Он улыбнулся. — Недавно было так: горизонт чист, значит, можно лететь, а теперь, смотри-ка, все наоборот. Обложило небо тучами, дождь или снег идет — будут полеты. Да ведь что ж, хорошая погода для прогулок, а не для боевых операций. Определенно.

Он ушел, размахивая планшетом.

Кажется, он все заметил. Неужели простил? Это на него не похоже.

Стволы берез ослепительно белели в солнечном свете. Кое-где березы отбегали к горизонту, стволы их сливались с небом, и казалось, что зеленые ветки висят в воздухе. Светло-сизый мох на елях выглядел снегом. И было странно видеть среди богатой зелени эти убранные «снегом» ели.

Кобадзе был прав: действительно поднялся ветер и небо затянуло облаками. Но лететь нам не пришлось: вернувшийся с разведки летчик сообщил, что облака в районе полетов плывут над самой землей — прижимают к ней самолет, и видимость очень ограниченная.

— Плоскостей своих не видно, — говорил разведчик командиру полка. — Летишь, будто ватой обложен. Да и ветерок этак баллов на десять.

— Заруливайте самолеты на стоянку! — приказал Молотков летчикам. Командир считал, что от простого надо переходить к менее простому, от менее простого к менее сложному, а затем уж к сложному.

Лерман выбрался из задней кабины и, громыхая о борт пряжками ремней, вытянул за собой парашют. Его окликнул Одинцов. Они отошли в сторону и стали вполголоса совещаться.

— Все будет сделано, товарищ майор, — услышал я. Лерман старательно щелкнул каблуками.

— Предстоит серьезное дело, — внушительно сказал он, когда мы, взвалив парашюты на плечи, отправились на командный пункт. — Инженер просит, чтобы комсомольская организация помогла проконтролировать работу авиационных механиков, ведь скоро начнутся учения. Надо провести рейд.


На следующий день члены рейдовой бригады — двадцать человек, — разделившись на группы, разошлись по стоянкам. Я вошел в группу Герасимова, который вызвался помочь комсомольцам.

— Вот что, братцы-товарищи, — сказал Герасимов, остановившись у самолета, который был временно закреплен за мной. — На машине вроде бы промывали масло- и бензотрубопроводы. Сейчас уточним. — Он похлопал по ноге, торчащей из фюзеляжного люка, и оттуда выбрался долговязый сержант.

— Принеси-ка формуляры, — распорядился Герасимов.

Несколько минут он тщательно просматривал их, высчитывал, сколько часов осталось работать мотору до регламента.

— Так вот, братцы, — обратился он к нам, — надо в первую очередь проверить места соединений трубопроводов. Один человек осматривает верх мотора, другой — низ, двое — с боков. Я проверю контровку самолетных тяг и тросов.

Самолет облепили со всех сторон. Глухо загремели по трапу сапоги, захлопали бронелюки.

— Вот здесь, на маслосистеме, петрофлекс нужно бы заменить, — слышалось сверху.

Герасимов поднимался по стремянке и заглядывал, сгибаясь крючком, в развал блоков.

— Хомуты водосистемы надо подтянуть! — доносилось снизу.

И механик устремлялся вниз.

Дефектов на моем самолете нашли немного, меньше, чем на других. Но я сказал механику:

— Плохо мы за машиной смотрим. Придет из отпуска твой командир, не похвалит.

— Похвалит, — возразил тот с простодушной улыбкой. — Скажет, что вам можно доверить машину, вот увидите.

— Ой, ли.

— Конечно. Никто еще так не муштровал меня, как вы.

— Что поделаешь, кто ожегся на молоке, дует на воду.

Мы рассмеялись.

В последнюю очередь проверяли машину Сливко. Когда шли к стоянке его самолета, кто-то сказал:

— Ну, у Шплинта все зашплинтовано. Напрасно время потеряем да без ужина останемся. Сегодня — галушки.

— Не останемся, — успокоил Герасимов. — А проверить Абдурахмандинова не вредно. У него и поучиться есть чему.

Механики засмеялись:

— Кукиш свой он и то не покажет. Побоится, скопируем.

Абдурахмандинов встретил нас с удивлением на лице, притворился, будто ничего не знает о рейдовой бригаде, но мы-то поняли, что он готовился к встрече: площадка была присыпана свежим песком, самолет, недавно протертый смесью бензина с маслом, блестел, как зеркало. На моторе, кабине, колесах, на пушках и пулеметах были чехлы с яркими красными флажками. Флажки постоянно напоминали Абдурахмандинову о том, что чехлы не сняты и выпускать машину в полет нельзя. Я знал: флажки сделали ему в какой-то швейной мастерской, и он очень гордится своим знакомством с этой сугубо гражданской организацией.

Уже через пять минут мы смущенно переглядывались, чувствуя себя здесь совершенно лишними: на самолете был полный порядок.

— Что ж, братцы-товарищи, так и запишем, — сказал Герасимов, доставая засаленный блокнот. — Запишем в назиданье другим.

— И будем есть холодные галушки, — проговорил кто-то нарочито обиженно.

Всем сделалось весело.

— Да, послушай-ка, Мустафа, — обратился Герасимов к Шплинту, — что это у тебя за хомутики на трубопроводах?

— А что? — насторожился механик.

— Так просто. Хорошие хомутики.

— Сам сделал!

Герасимов удовлетворенно хмыкнул, а уходя, сказал, хмуря косматые брови:

— Насчет хомутиков напиши заявление председателю комиссии по изобретательству. Или порядка не знаешь? Дело стоит поощрения.

Ужин уже кончался, когда я пришел в столовую. Вкусно пахло жареной рыбой. Летчики встретили меня веселыми возгласами:

— Давай со свежими силенками!

Заядлые рыболовы Шатунов и Лобанов угощали рыбой товарищей. Я не заставил себя упрашивать.

— Вот рубает, так рубает! Смотри, центровка в полете нарушится! — подшучивали летчики.

Кобадзе весело смеялся. И вдруг сказал:

— Там у палатки Брякин тебя ждет. С вечерним поездом прикатил.

Я вскочил. «Неужели что-нибудь с самолетом?» Побежал к белевшей в сумраке палатке. Брякин в непомерно раздутых галифе, щелкнув каблуками, доложил торжественно:

— Товарищ лейтенант, самолет и мотор полностью восстановлены. Машина к боевым действиям готова.

— Хорошо, — сказал я как можно спокойнее. А хотелось броситься ему на шею. — Молодец, не подвел! — Ну, рассказывай все подробно.

Брякин усмехнулся плутовато и передал мне книгу в сером дермантиновом переплете.

Я увидел на титульном листе буквы «Л. Н.», написанные моей рукой. Это был философский словарь, который я подарил Людмиле в первомайский вечер. Она возвращала его.

Мне хотелось узнать, как, при каких обстоятельствах она передала словарь, что говорила, но я постеснялся расспрашивать Брякина. А он вдруг начал рассказывать, что Людмила сейчас очень много работает, до полуночи занимается в библиотеке и если это будет продолжаться, то ее ненадолго хватит.

— А ты откуда все это знаешь?

Брякин провел рукой по лицу и взглянул на меня настороженно:

— Через Майю знаком. Через пионервожатую. Они вроде бы подруги.

Брякин снова провел рукой по лицу.

— Мучается она сильно. Будете в городе — зайдите.

— Она так и сказала?!

— Майя сказала. В общем, я пойду. Разрешите? — И Брякин, поскрипывая сапогами, пошел вдоль палаток.

Значит, Людмила не замужем! Что же у них произошло? Ответа ждать было неоткуда.

Спала речка, усыпанная звездами. Темные днем воды ее сейчас посветлели и были видны далеко, далеко. В них, как в зеркале, отражался невидимый в темной зелени заборчик из тонких жердей, палатки с острыми верхушками. Вспыхивали на миг подбои облаков — наверное, прожектористы пробовали свою технику.

Скудна цветами недолгая летняя ночь. Но зато какое разнообразие звуков можно уловить в обманчивой тишине! За темной стеной леса, отделенной от земли полоской тумана, слышна далекая песня. Доносится побрякивание колокольцев — пасутся лошади в ночном. Где-то во ржи выкрякивает полуночник-дергач, мягко шелестит трава под ветром. Я вслушивался в эти с детства знакомые звуки и вспоминал о далеком доме на Ярославщине.

Безмятежная пора: ни забот, ни тревог. Нет, были, конечно, и заботы, и тревоги. Но разве можно сравнить их с теперешними? Мысли снова возвратились к Людмиле. Какой-то мудрец сказал, что любовь — это счастье. Но это и страданье. Я не должен любить ту, которая бросила меня, ушла к другому, и люблю, и не верю, что она с другим.


Проверка показала, что самолеты содержатся в порядке, укомплектованы всем необходимым, но почти на каждом есть мелкие недоделки. Инженер-майор, просмотрев дефектные ведомости, решил отметить в приказе хороших, рачительных механиков, а тем, кому нужно подтянуться, поставить на вид.

— Я лично сделал бы иначе, — возразил Лерман. — Уж коли командование доверило комсомолу первую половину дела, пусть доверит и вторую. — Лерман посмотрел на всех. — Давайте выпустим сатирическую колючку. Проберет не хуже приказа, вот увидите.

Одинцов потер пальцами высокий с залысинами лоб.

— Пожалуй. Выпускайте колючку!

Лерман тотчас же отправился разыскивать Мокрушина, над которым после собрания взял шефство, и вскоре привел его.

— Надо все сделать до утра. — Лерман довольно потирал руки — он не думал, что так быстро договорится с Мокрушиным, и приписывал это исключительно своим агитаторским качествам. — Придется пожертвовать часом сна. Искусство требует жертв!

Все-таки чуточку смешной был этот Лерман! В общем неплохой руководитель молодежи, он никак не мог отделаться от лозунгов и цитат и сыпал ими часто совсем не к месту. Сколько раз я говорил ему об этом, но он забывал и снова принимался декламировать языком плохой газетной передовицы.

— Надо, чтобы карикатуры били не в бровь, а в глаз.

— Тебе виднее… — Мокрушин пожал плечами.

Он стал другим: равнодушным ко всему, пассивным. Просили его что-нибудь сделать — делал молча, с безразличным выражением лица, посылали — с таким же безразличием шел. И замкнулся снова. Несколько раз я пытался заговорить с ним — он слушал, сумрачно глядя в сторону, и молчал.

— Почему это мне виднее? — возразил Мокрушину Лерман. — Вместе что-нибудь придумаем. Коллегиально. В коллегиальности вся сила.

Мокрушин снова пожал плечами и стал затачивать карандаши.

Можно ли в «Колючке нарисовать механиков, с которых следует брать пример? Одни говорили нельзя, другие — можно. Решили сделать дружеские шаржи. И прежде всего — на Абдурахмандинова.

— Понимаешь, Мокрушин, — объяснял Лерман, — главное — сказать о том, что Абдурахмандинов изобрел очень удобные и надежные хомутики для затяжки гибких трубопроводов. Но за то, что он не сделал изобретение всеобщим достоянием, его можно покритиковать. Слегка, разумеется. Абдурахмандинов — наш актив. Лицо Мокрушина помрачнело.

— Не буду рисовать шарж.

— Почему?

Сержант нагнул голову, чтобы скрыть малиновые пятна на скулах.

— Эти хомутики придумал я. Он предложил мне испытать их. Я согласился: своей машины у меня, сами знаете, нет. Мы договорились, что после испытаний он доложит инженер-майору. А на другой день Шплинт сообщил, что хомутики не держат. Я поскорее отказался от этой затеи, не хотелось снова попадать в историю.

— Хорош Шплинт! — сказал Герасимов. — Придется его помянуть не за здравие, а за упокой. Зажмите-ка его в хомут, да покрепче, — он сжал пальцы в кулак и потряс им.

— Это плагиат! — воскликнул Лерман. — Надо сказать инженеру!

— Неужели Сливко не знал об этом? — вырвалось у меня. Я вспомнил, как завидовал, что у командира звена такой изворотливый и напористый механик. Теперь я был возмущен им.

«Колючку» повесили на стенке командного пункта.

— Добре, добре, — говорил замполит, рассматривая карикатуры. Лерман, слушая похвалы Семенихина, смущенно краснел.

Весть о «Колючке» облетела стоянки. Вряд ли нашелся бы механик, которому вдруг не понадобилось что-нибудь в центральной каптерке (путь туда проходил мимо КП). Сочиненные мною стихи читали вслух, смеялись над «технарями», которым «не ради смеха и потехи досталось нынче на орехи».

— Шире круг! — увидев Абдурахмандинова, озорно крикнул кто-то из механиков и попятился, увлекая раскинутыми в стороны руками товарищей.

Шплинту, видно, сказали, что он попал в «Колючку». И все-таки, увидев себя, он побледнел и обвел всех растерянным взглядом. Вот он хочет выбраться из круга, да куда там: зажат со всех сторон. И все хохочут:

— Шплинт, смотри, как тебя засупонили!

— Ой, невмоготу. Дайте выбраться парню.

— Несправедливо! — закричал Абдурахмандинов. — Это Мокрушина рук дело. Хочет всплыть кверху и меня топит. Прикидывается казанской сиротой!

За Мокрушина заступились. Даже старшина Ралдугин, ратовавший на собрании за исключение его из комсомола, сказал:

— Нечего на человека всех собак вешать. Это ты, Абдурахмандинов, похож сейчас на сироту. Разжалобить хочешь. Стало быть, задела критика.

Брякин посмотрел на дергающееся лицо Абдурахмандинова и нахмурился.

— Ну, хватит вам! — вдруг крикнул он и положил руку на плечо Абдурахмандинова: — Не надо, братуха. Уймись. Не ты первый, не ты последний. Критика — вещь невкусная, по себе знаю. Но скажу тебе, Мокрушин тут не при чем.

Вечером, лежа на койке, я снова вспомнил карикатуру на Шплинта и засмеялся. Но тотчас же оборвал себя. А сам-то я лучше? Сжульничал во время полета, обманул друга…

— Ты чего? — участливо спросил Кобадзе, приподнявшись на кровати.

— Так, ничего, — ответил я, готовый провалиться сквозь землю.

Загрузка...