XVII

Я перегнал из мастерских свою машину.

На следующий день проводились полеты в сложных метеорологических условиях. И, пожалуй, никогда еще с такой тщательностью не делал я предполетного осмотра, как в этот раз. Ведь я осматривал свою машину, которой так долго был лишен! Я боялся потерять ее так же, как боятся лишиться родного существа. Мне хотелось, чтобы она была лучше всех, и я, как мальчишка, любовался ею, новенькой, весело блестевшей свежей краской.

В воздух я поднялся одним из последних. Вошел в облака и сразу взял нужный курс. Окруженный мутно-белым месивом, действовал осторожно, контролировал каждое свое движение.

Время показало, что пройден первый участок маршрута. Делаю разворот и иду на заданный пункт. Там буду пробивать облака. Неотступно слежу за временем. Надо мною, в сплошной облачности, напоминающей разбавленное молоко, проносятся отдельные темные сгустки, и тогда я не вижу не только плоскостей, но и приборов.

Еще семь минут полета. Но тотчас же западает тревога. Почему семь? Лихорадочно вспоминаю время отхода от первого контрольного пункта. Начинает казаться, что я не учел бокового уклонения, возникшего при развороте. Тревога усиливается, и я решаю установить свое местонахождение по наземным ориентирам. Пробиваю облака. Стрелка высотомера плавно спускается вниз: 400 метров, 300, 250… Выскакиваю из облачности. Под крылом, покрывшимся капельками воды, — железнодорожный разъезд. Вижу, как маневровый паровозик растаскивает по путям товарные вагоны, вижу красную станционную постройку и даже путевого обходчика с большим гаечным ключом на плече. Обходчик останавливается и, задрав голову, машет мне ключом — может, грозит. И поделом! Заблудился в трех соснах. Разъезд этот с коротким названием «Соть», написанным на стене огромными буквами точно специально для блуждающих летчиков, находится намного левее линии маршрута.

Продолжать полет нет смысла: время упущено. Я разворачиваюсь в сторону аэродрома. На сердце кошки скребут. Как буду смотреть в глаза Кобадзе?

Выслушав мои объяснения — теперь-то уж я ничего не утаил, — Кобадзе отругал меня за то, что я ударился в панику и забыл о радиопеленгаторе, с помощью которого восстановил бы ориентировку.

— Я дважды виноват, — проговорил я. — Сжульничал в прошлый раз. Прости меня, Гиви. Больше это не повторится.

— И меня прости, — сказал капитан. — Не надо было тебя отпускать тогда — ведь я знал, что ты сжульничал. Все могло быть гораздо хуже, чем получилось.

Странно, может быть, но случай этот еще больше нас сблизил.


За месяц жизни в лагерях я научился водить самолет в любых метеоусловиях, точно выходить на цель и поражать ее с одного — двух заходов.

Каждый раз, как мне удавалось выполнить упражнение на «отлично», я думал о Людмиле. Если б она была где-нибудь рядом и видела, как я работал! Может быть, и похвалила бы.

Однажды, удачно отбомбившись, я держал курс на аэродром. На пути встретилось кучевое облако. Когда кабину обволокло густым туманом, я почувствовал, что самолет потащило вверх, хотя рули оставались нейтральными.

Казалось, подо мной прошла небывалой величины и силы волна. Подъем затягивался. Тогда я отжал ручку и пошел на снижение. Скорость резко возросла; чтобы сбавить ее, пришлось уменьшить обороты мотора.

И все-таки не удалось удержать самолет на определенной высоте — я неожиданно попал в не менее мощный нисходящий поток. Теперь я потянул ручку к себе, прибавил газ. Самолет задрал нос, но снижение его все же продолжалось.

Мысли были заняты одним: как пройти опасный участок. Я включил форсаж. Вдруг впереди что-то вспыхнуло. В следующую секунду сильно треснуло в радиоаппаратуре. Все стало ясно: я попал в зону грозовой деятельности! Это «открытие» не обрадовало меня.

Самолет теперь летел примерно на одной высоте, но его продолжало трепать из стороны в сторону, и мне приходилось напрягать мышцы всего тела, чтобы выдерживать курс. Вот когда я с благодарностью вспомнил Кобадзе, заставлявшего меня заниматься физкультурой.

Я не знал, где нахожусь. Это можно было определить с помощью радиосредств, о которых я, растерявшись, забыл в прошлом полете. Однако новый оглушительный треск в наушниках заставил немедленно выключить радиоаппаратуру. Пилотажные приборы из-за болтанки давали приблизительные показания. И только авиагоризонт действовал более или менее нормально.

Но с помощью авиагоризонта нельзя было определить величину грозового облака, точное направление и скорость его движения. Вернуться назад и обойти облако? Нет, горючего оставалось немного, надо было беречь время.

Самолет уже наэлектризовался, и в любую минуту мог произойти электрический разряд. Это было опасно для жизни экипажа. Но выхода не было, и я продолжал пробираться вперед, едва удерживая в руках штурвал. Меня кидало по кабине из стороны в сторону. Не раз я пожалел, что слабо привязался ремнями к сиденью, они больно врезались в ноги. От напряжения ломило поясницу, рубашка прилипла к лопаткам.

Болтанка мешала наблюдать за метеорологической обстановкой. Я мог попасть в опасный очаг грозы или потерять курс, уйти вместе с облаком в неизвестном направлении. Я сказал об этом воздушному стрелку, и он начал, как мог, координировать мои действия, сообщая об изменениях в метеообстановке.

Внизу бурлило, клокотало, казалось, дымила земля. Мимо проносились клочья растерзанных облаков. Скоро новый, восходящий поток потащил самолет кверху. Теперь я не препятствовал подъему, надеясь, что на высоте, вне сплошной облачности, будет легче пересечь грозу. Но вдруг я вспомнил, что на самолете нет высотного оборудования. Мне и стрелку была уготована смерть от кислородного голода! Пришлось снижаться.

Напрасно мы искали в сплошной облачности разрывы, чтобы увидеть расположение очагов грозы.

— А что если пересечь грозовой фронт под облачностью? — сказал Лерман.

Я взглянул на карту. Запасных аэродромов и площадок на пути не было. Зеленые пятна лесов перемежались продольными черточками и кружочками — это означало болота и низины. А ведь водяные струи под облаком могли прижать самолет к земле и заставить приземлиться.

И все-таки я решил попробовать.

Из серой массы облаков самолет выбрался только на высоте 700 метров. Для безопасности я решил лететь на бреющем полете. Но чем больше снижался, тем сильнее становилась болтанка. Не хватало сил удерживать рули. Казалось, чьи-то руки тянут самолет в разные стороны.

Мы попали в зону ливня. Водяные струи плели плотную серебристую сетку, словно прутьями хлестали по кабине. Я открыл боковые шторки. Кожаная куртка залоснилась и потемнела. Вода заливала стекла приборов, пробиралась за воротник, слепила глаза. Я попробовал надеть очки — они запотели. Мне было жарко. Капли пота, смешанного с дождем, разъедали глаза, губы казались, солеными.

Как ни тяжело было, я все же летел более уверенно. А когда увидел внизу белые корпуса знакомого цементного завода, вдруг незаметно для себя запел песенку о дожде, но поймав себя на этом, тотчас же смолк: если б командир полка узнал о моих вокальных упражнениях, мне бы не поздоровилось. Я даже с опаской посмотрел на радиопередатчик. Посмотрел и рассмеялся во все горло, и снова запел песню о дождике. Радиоаппаратура ведь была выключена!

Нет, я был очень доволен собой. «Эх, Людмила, Людмила, — подожди, то ли еще будет…»

Подобные мысли приносили какое-то облегчение. Если бы кто-нибудь сказал, что я по-прежнему люблю Людмилу, я бы возмутился. А между тем, это было так.

Где-то в вышине внутри темного пухлого облака, постоянно менявшего форму и цвет, вспыхивали молнии. Это говорило о распаде облака, о том, что гроза кончается.

Когда я подлетел к аэродрому, дождь еще шел. Земля была изрезана многочисленными ручьями. Серые, мутные, они сталкивались, образуя бурлящие потоки, разбегались, огибая препятствия, и, выбравшись на простор, разливались озерцами. Взлетная полоса с белым, обрызганным грязью посадочным «Т» была видна издалека.

Со стороны стартового командного пункта оторвались одна за другой три ракеты. Какое-то время они лениво летели на одинаковом друг от друга расстоянии, потом словно стукнулись о нижний край облака и рассыпались, осветив его зеленым призрачным светом. Я выпустил шасси и стал заходить на посадку.

В этот день разбор полетов проводил сам командир полка. Он вызвал меня к доске и попросил, чтобы я «поделился опытом», рассказал, как действовал в исключительно сложных метеорологических условиях.

Никогда еще не приходилось мне делиться опытом, по той причине, что у меня не было его. Я волновался, рассказывал сбивчиво, но слушали меня внимательно.

— Теперь, сокол, на вас можно положиться, — сказал полковник, тряхнув мне руку. — Считайте, что вами сделан один боевой вылет. Да, да! Вы прошли сквозь хороший заградительный огонь из молний. Это, может быть, даже посильнее вражеских зениток. Так и надо отметить.

Я, наверно, был красный, как вареный рак.

— Майор Сливко, вы слышите! — командир полка посмотрел на летчиков. — Надо, чтобы все в вашем звене так же относились к делу.

Полковнику никто не ответил.

— Майор Сливко! — повторил Молотков, хмурясь. — Капитан Истомин, где ваш командир звена?

Истомин ответил, что майор Сливко должен был прийти на разбор полетов, как и все. Его никто не отпускал.

— А ну-ка, разыщите его и пришлите сюда, — сказал Молотков дежурному по стоянке. — Можно расходиться!

Мы еще не успели разойтись, когда перед командиром предстал Сливко.

— Кто вас отпускал? — спросил Молотков. — Решили, что вам быть на разборе не обязательно? Для вас это мелочи! Я не первый раз замечаю, что вы пренебрежительно относитесь к учебе. Надеетесь на старый багаж? Учтите, майор, в карете прошлого далеко не уедешь.

Когда начальник ругает подчиненного, другим лучше быть в стороне, чтобы не попало под горячую руку. Поэтому все мы разбрелись по стоянкам.

Мы с Лерманом взвалили на плечи парашюты и пошли сдавать их дежурному парашютисту. Но по дороге то и дело останавливались и продолжали вспоминать полет. У нас было отличное настроение, даже домой не тянуло, хотя оба мы очень устали.

— А парашюты надо бы проверить. Может, подмокли, — сказал Лерман. — Разрешите, я это сделаю прямо сейчас.

— Хорошо, Лерман. Действуй! А я пойду в лагерь, скажу, чтобы на тебя оставили ужин.


Скользкая от дождя тропинка пролегала меж тонконогих кудлатых сосенок. Я только теперь заметил, как изменились они за лето — выкинули мягкие ворсистые мутовки. Светло-зеленые, почти прозрачные, мутовки сильно отличались от темной прошлогодней хвои. Издали казалось, что деревья украшены яркими бантами.

Миновав перелесок, я очутился на краю обрыва. Внизу бежала взбухшая от дождя река. На том берегу белели палатки лагеря. Цепляясь руками за мокрые ветки кустов, я сбежал с обрыва и пошел берегом, заросшим ветлами и ракитником.

Было тихо. С деревьев падали тяжелые дождевые капли, листья вздрагивали, словно от испуга.

Вдруг раздалось повизгивание — похоже, что где-то рядом пилили металл. Раздвинув ракитник, я увидел Мокрушина. Он орудовал напильником возле высокого пня, к которому были прилажены тисочки.

Мое появление смутило его. Он отступил в сторону. Я протянул своему бывшему механику руку.

— Помогаю инженер-майору Одинцову, — словно оправдываясь, сказал Мокрушин, рукавом вытирая пот со лба.

— Понятно. Ну, а что нового? Я смотрю, ты поздоровел, загорел. Даже нос облупился.

Мокрушин поправил погоны.

— Товарищ лейтенант, — глухо заговорил он. — Вы простите меня. Как получилось все — сам не знаю.

— Повинную голову меч не сечет.

— Только не подумайте, товарищ лейтенант, что я оправдываюсь… Меня подполковник спросил недавно, почему веду себя будто рак-отшельник. «Подумайте, говорит, пока не поздно, над этим». Рассказал мне, что комсомольцы технический кружок организовали. «Почему, — говорит, — не хотите помочь им?». А никто ко мне за помощью и не обращался. Значит, уже не верят. — Он помолчал. — От недоверия до презрения рукой подать… Ушел подполковник, жарко сделалось. Словно жаровню углей в душу высыпали. Подхватился с места. Ребята с волейбольной площадки увидели, кричат: «Давай сюда, на подмогу!» А узнали меня, перестали звать. За что же, думаю, они презирают меня? Я ж никого не трогал. А кто-то другой во мне говорит: «Трогал, трогал!» Сколько дней так продолжалось — не помню. Тоска загрызла. Себе стал противен.

Мокрушин пристально, словно желая узнать, понимаю ли я его, посмотрел на меня и продолжал:

— Заглянул я в прошлое свое и увидел себя трусливым эгоистом. Выходит, боялся признаться в том, что неправ был, и себе и товарищам боялся признаться. — Он мотнул головой: — Был таким, и не буду! Лерман однажды говорил, что есть такие слова у Суворова: «Все произошло от того, что вы способны хотеть наполовину». Эти слова будто обо мне. Но теперь ничего не произойдет, говорю вам это, как присягу. — Он выпрямился и одернул гимнастерку. — Поверьте, товарищ лейтенант!

— Все ясно, — сказал я, положив руку на плечо Мокрушину. — Слова Суворова и ко мне относятся. Я ведь тоже не всегда доводил дело до конца. И тоже за это поплатился. Но больше этого не случится. И вот еще что: ведь ты сам себе выдумал, будто все от тебя отвернулись, презирать стали. Неверно это. Очень ты, Мокрушин, мнительный, и самомнение у тебя чрезмерное. Если бы презирали, разве попросили бы помочь выпустить «Боевой листок»? Или приглашали бы в технический кружок? Ну, да ладно об этом. Расскажи лучше, что ты сейчас делаешь?

Взгляд Мокрушина посветлел.

— Инженер как-то сказал нам, что хорошо, если б его прибор учитывал расход бензина на различных режимах работы. Я кое-что тут придумал. А сейчас в кружке делаем модель прибора, который будет контролировать работу всей винтомоторной группы.

— Но ведь это же невозможно!

— Было невозможно, а теперь… Мы всем кружком взялись!

Я взял из рук у Мокрушина диковинную деталь и стал рассматривать ее.

— Вы, наверно, посмеиваетесь над нами, — сказал он, — как это так — будущее авиации рождается в лесу, на пеньке. — Он улыбнулся. — А закон всемирного тяготения, говорят, тоже был открыт под яблоней.

— Ну а кран запуска забыл, отступил?

— Может, и отступил бы, если бы не инженер-майор.

— То есть как это?

— А так. Остыл я уже к этому делу, как говорят, смирился. А он однажды велел мне принести чертежи крана запуска. Взял их домой, а на другой день сказал, что надо над краном работать. Я, говорит, был неправ, извини.

«Поздновато инженер об этом сказал, — подумал я. — Прояви он тогда больше чуткости, может, и не случилось бы с Мокрушиным несчастья».

— Буду делать комбинированный кран, — сообщил сержант, — такой, чтобы действовал в любых условиях. Инженер-майор обещал помочь. В общем, приходите к нам в кружок, посмотрите.

— Обязательно приду, — сказал я, радуясь за Мокрушина.

Солнце уже опустилось за горизонт, деревья на фоне желто-зеленого неба казались вырезанными из темной бумаги. Пора было уходить.

В столовую мы вошли вместе, оба в хорошем настроении.

Загрузка...