Глава 13

Московский дождь в начале марта — это не погода, а диагноз. Он монотонно барабанил по асфальту на уровне глаз, ведь новая комната Лены находилась в полуподвале старого доходного дома на Сретенке. В окне, забрызганном уличной грязью, мелькали только ботинки прохожих: мокрые, спешащие, одинаково серые.

Внутри пахло сыростью, старыми обоями и дешевым кофе «Ячменный», который убежал на электроплитке еще утром, оставив на спирали коричневую корку.

Комната была крошечной, похожей на пенал. Вдоль одной стены — продавленный диван, на котором Лена спала, укрывшись пальто поверх одеяла. Вдоль другой — арендованное пианино «Красный Октябрь» с западающими клавишами. А посередине, как алтарь, стоял шаткий стол, заваленный бобинами, пустыми коробками из-под пленки и конспектами, которые она больше не открывала.

Лена сидела на полу, прижавшись спиной к батарее.

Прошло две недели. Четырнадцать дней вакуума.

Ни звонков, ни вестей. Севастьян, Гриша, Толик — они исчезли, растворились в чреве военкоматов, как в черной дыре.

Ее не тронули. Видимо, куратор Лебедев посчитал, что девчонка без своего лидера — фигура битая, угрозы не представляет. Ее просто тихо «попросили» из общежития, намекнув, что в институте лучше взять академический отпуск, пока страсти не улягутся.

В дверь постучали.

Условный сигнал: два коротких, пауза, один длинный скребущий звук.

Лена вздрогнула, выныривая из оцепенения.

В коридоре коммуналки пахло жареной мойвой и «Беломором». Она отодвинула щеколду.

На пороге стоял Вадим. Мокрый плащ, запотевшие очки, с которых капала вода на грязный линолеум. В руках он прижимал к груди потертый портфель, словно там лежали государственные тайны.

— Пришло, — выдохнул он, едва переступив порог.

Сердце Лены пропустило удар.

— От кого?

— От него. От рядового Морозова.

Они влетели в комнату. Вадим бросил плащ на стул, дрожащими пальцами расстегнул замки портфеля.

Конверт. Серый, из рыхлой бумаги, со штампом фиолетовыми чернилами: «Проверено военной цензурой».

Лена схватила письмо. Руки не слушались, бумага казалась горячей.

— Осторожно, — шепнул Вадим, садясь на край дивана. — Не порви. Там каждое слово на вес золота.

Она надорвала край. Достала сложенный вчетверо листок в клеточку, вырванный из школьной тетради.

Запах. От письма пахло махоркой, чем-то кислым — то ли щами, то ли сырой шинелью — и… канифолью?

— Читай, — попросил Вадим, протирая очки краем свитера.

Лена пробежала глазами первые строчки.

*«Привет, Синичка. Я добрался…»*

Голос предательски дрогнул, когда она начала читать вслух. Ирония Севастьяна, его шутки про «курорт» и «тяжелую атлетику с ломом» били больнее, чем если бы он жаловался. Она слишком хорошо его знала. Если Морозов шутит — значит, ему очень плохо. Или очень страшно.

— «Публика интеллигентная», — хмыкнул Вадим. — Значит, уголовники. Стройбат. Самое дно, как и обещал Лебедев.

Лена дочитала до середины.

*«…Я нашел её и здесь. Сделал инструмент. Назвал его Франкенштейном…»*

Она перевернула страницу.

Рисунок.

Карикатурный, набросанный химическим карандашом эскиз. Доска, гриф, какие-то провода, торчащие во все стороны, как кишки. Это выглядело жутко и смешно одновременно.

— Господи, — прошептала Лена. — Сева сошел с ума? Что это? Он там на дровах играет?

Вадим наклонился к рисунку, щурясь.

— Это не безумие, Лен. Это инженерная схема. Смотри.

Он ткнул пальцем в цифры сбоку.

*R = 60 Ом. Вход > 100 мВ.*

— Это параметры, — голос Вадима окреп, в нем появилось уважение. — Он сделал электрогитару из мусора. Он пишет нам, что он в строю. Что он играет.

— Играет… — Лена провела пальцем по графитовым линиям. — На доске? В лесу?

— Морозов бы и на батарее сыграл, если бы приспичило. Ты же помнишь его в подвале. Он не может молчать. Это его способ выжить.

Она дочитала до конца.

*«Ритм остался… Песни злые, Ленка. Очень злые. Но честные. Жди».*

Лена опустила письмо. Слезы, которые она держала внутри две недели, наконец-то прорвались. Но это были не слезы отчаяния. Это были слезы облегчения.

Севастьян жив. Он борется. Он всё тот же наглый, самоуверенный лидер, который готов бросить вызов всему миру, даже стоя по колено в грязи в солдатской робе.

Вадим деликатно отвернулся к темному окну, давая ей минуту прийти в себя.

— Им нужны деньги, Лен, — сказал он тихо, глядя на отражение лампочки в стекле. — Там, в армии, без «грева» они загнутся. Нужны сигареты, еда, теплые вещи. Посылки стоят дорого.

Лена вытерла щеки тыльной стороной ладони.

— Я устроюсь на работу. Нянечкой в больницу или подъезды мыть. Документы-то в институте.

— Копейки, — покачал головой Вадим. — На троих не хватит. Гриша на севере, Толик в Чите. Туда пересылка золотая. А Севе еще и радиодетали нужны, судя по всему.

Он повернулся к столу, где стоял старенький магнитофон «Днепр-14», который притащил Жора.

Рядом с ним лежала картонная коробка с бобиной. На коробке черным фломастером было размашисто написано: *«Дом Союзов. Мастер»*.

— У нас есть актив, — сказал Вадим, кивнув на коробку. — Единственный, но бесценный.

Лена посмотрела на пленку.

Это была запись того самого концерта. Жора успел поставить микрофон в зале, пока Сева подключался. Качество было чудовищным — эхо, перегруз, визг толпы, треск горящих ламп. Но там была энергия ядерного взрыва.

— Ты предлагаешь продавать это? — спросила она. — Вадик, это же статья. Спекуляция. Распространение антисоветчины. Нас посадят рядом с ними. Или вышлют за 101-й километр.

Вадим подошел к столу. Взял коробку в руки, взвесил, как слиток золота.

— Это не спекуляция, Лена. Это магнитиздат. Галич, Высоцкий, Окуджава — они все так живут. Их не печатают, но их слушает вся страна. Я знаю, что в общаге уже спрашивают, где достать запись «тех самых, что взорвали Колонный зал». Легенда уже родилась. Мы просто дадим ей голос.

— Сева не хотел бы, чтобы мы рисковали.

— Сева написал: «Ритм, который остался». — Вадим посмотрел ей в глаза поверх очков. — Если мы спрячем эту пленку в стол, ритм умрет. Забудется через месяц. А если пустим в народ… Морозов вернется звездой. Его не смогут просто так раздавить, если его песни будут звучать из каждого утюга.

Лена встала. Подошла к пианино. Коснулась клавиш, не нажимая, чувствуя холод кости.

Она вспомнила тот вечер. Дым, визг гитар, перекошенное лицо Феофана. И тот момент, когда Севастьян стоял на сцене в наручниках, но смотрел не на ментов, а на неё.

Она была частью этой группы. Она была их клавишницей. Теперь она должна стать их тылом.

— Жора поможет? — спросила она твердо.

— Жора только этого и ждет. У него есть аппаратура для тиражирования. Три «Кометы» в связке. Можно писать по десять кассет за ночь. Он говорит, спрос будет бешеный.

— А обложки? Просто коробки?

— Сами нарисуем. Фотографий нет, но… — Вадим взял письмо Севы. — У нас есть этот рисунок.

Лена взяла листок. Посмотрела на кривой эскиз гитары-лопаты. «Франкенштейн».

Это был идеальный символ. Символ того, что музыку нельзя убить, даже если у тебя есть только палка, провода и злость.

— Хорошо, — сказала она. — Мы назовем это «Концерт с дымком».

— Почему с дымком? — удивился Вадим.

— Потому что там горели усилители. И потому что пахнет это всё… гарью. И свободой.

Лена подошла к магнитофону. Щелкнула тумблером.

Пленка зашуршала, набирая обороты.

Сквозь шипение и треск прорвался голос Севастьяна:

*«Эта песня посвящается тем, кто строит стены…»*

А потом — тот самый, страшный визг фидбэка, от которого, казалось, вибрировал пол.

В маленькой полуподвальной комнате стало тесно от звука. Казалось, низкий потолок сейчас рухнет, не выдержав напора.

Лена закрыла глаза. Она видела его лицо. Жесткое, решительное. Лицо не мальчика-студента, а мужчины, который принял бой.

— Мы сделаем это, Вадик. Мы завалим страну этими кассетами. Лебедев еще пожалеет, что не посадил меня. И пусть все знают, кто такой Севастьян Морозов.

Она взяла со стола пачку «Беломора» (привычка курить появилась нервная, новая, под стать обстановке).

— Но чтобы продавать дорого, по двадцать пять рублей, нам нужен знак качества, — задумчиво сказала она, выпуская струю дыма в потолок. — Кто-то, кому верят все.

— Кто? — не понял Вадим. — Секретарь ЦК?

— Нет. Тот, кого слушают и в Кремле, и в бараке. Я найду его.

За окном дождь усилился, превращаясь в ливень, смывающий серую московскую грязь.

Но в полуподвальной комнате было тепло. Желтый свет лампы падал на письмо солдата, на бобину и на решительное лицо девушки, которая только что перестала быть просто боевой подругой и стала продюсером подполья.

Война продолжалась. Просто теперь она велась на магнитной ленте, тип 6.

Квартира Жоры на Ленинском проспекте напоминала пещеру Али-Бабы, в которую провели электричество и завезли японскую технику. Здесь пахло не щами и пылью, как во всей остальной Москве, а дорогим табаком «Salem», винилом и нагретой пластмассой.

В большой комнате, занавешенной плотными бархатными шторами (чтобы с улицы не видели мигания индикаторов), работал подпольный цех.

Звук стоял специфический: мягкое, ритмичное шуршание, легкий гул моторов и периодические щелчки реле.

На длинном полированном столе, освобожденном от импортных шмоток, стояли в ряд три магнитофона. В центре — величественный, как крейсер, японский *Akai*, гордость хозяина. По бокам — две советские «Кометы», рабочие лошадки пиратской индустрии.

Жора Фарцовщик, одетый в вельветовые джинсы и фирменный батник с расстегнутым воротом, ходил вдоль стола, как начальник смены на атомной станции.

— Процесс идет, контора пишет, — довольно мурлыкал он, поправляя бобину на *Akai*. — Качество, конечно, швах. Шумит, трещит. Но в этом, чуваки, есть свой цимес. Сразу слышно — не в студии писали, а в бою.

Вадим сидел в кресле, нервно протирая очки. Ему, интеллигентному филологу, вся эта коммерция претила, но выбора не было.

— Жора, мы пишем уже десятую копию. Не многовато для начала? Если накроют с таким количеством — это статья 162-я, занятие запрещенным промыслом.

— Не дрейфь, профессор. — Жора подмигнул, щелкая зажигалкой *Ronson*. — Я участкового прикормил. Он думает, я тут переписываю «Битлз» для личного пользования. А десять штук — это капля в море. Спрос будет бешеный. Мне уже три человека звонили, спрашивали про «тех психов из Дома Союзов».

Лена сидела на полу, на пушистом ковре (тоже дефицит), разложив перед собой картонные коробки для ленты.

Ее задача была — упаковка. Товарный вид.

В руках она держала черную тушь и тонкую кисточку.

— Вадик прав, — сказала она, не отрываясь от рисования. — Мы не должны продавать это всем подряд. Только проверенным. Студентам, знакомым диссидентам. Если пленка попадет к комсомольским активистам, они быстро вычислят источник.

Жора фыркнул, выпуская струю ментолового дыма.

— Ленка, ты мыслишь как партизан, а надо мыслить как бизнесмен. Студенты — народ нищий. Они дадут трояк, перепишут друг у друга, и всё. Нам нужен «жирный» клиент. Сынки дипломатов, богема, цеховики. Те, кто готов выложить четвертак за эксклюзив.

— Двадцать пять рублей? — Вадим поперхнулся. — Жора, побойся бога. Это стипендия.

— Это искусство! — парировал фарцовщик. — А искусство требует жертв. Тем более, нам нужно греть три зоны. Посчитай сам: посылки, курево, чай, теплые вещи. Север, Чита, Подмосковье. Твоему Морозову там радиодетали нужны, а они денег стоят. Ты хочешь, чтобы он там из лопаты гитару делал?

Лена подняла голову. Взгляд стал жестким.

— Он уже сделал.

Она протянула Жоре готовую коробку.

На белом картоне черной тушью был выведен рисунок. Грубый, угловатый, агрессивный.

Доска. Гриф. Три струны. И подпись: *«Группа СИНКОПА. Концерт с дымком. 1972»*.

Жора взял коробку. Покрутил в руках.

— Слушай… А это стильно. Графика. Минимализм. Похоже на обложки *Velvet Underground*. Кто придумал?

— Сева. В письме прислал эскиз.

— Гений, — констатировал Жора. — Даже из армии креативит. «Концерт с дымком»… Звучит вкусно. С намеком.

Магнитофоны одновременно щелкнули автостопом. Пленка закончилась.

В комнате повисла тишина, нарушаемая только шумом дождя за окном.

Жора ловко начал менять бобины. Движения отточенные, профессиональные. Снять, перевернуть, заправить ракорд, нажать «Запись».

— Короче, план такой, — заговорил он, заправляя ленту. — Первую партию — двадцать штук — раскидываем по своим. Бесплатно или за символическую плату. Чтобы пошла волна. Сарафанное радио. А вот вторую партию…

Он сделал паузу, многозначительно подняв палец.

— Вторую партию мы оформим как подарочное издание. Хорошая пленка, тип 6. Коробки с твоим рисунком, Лен. И цену поставим — тридцать.

— Жора! — возмутилась Лена.

— Не перебивай. Тридцать. Но! Чтобы продать за тридцать кустарную запись с шумами, нам нужен… как это сказать… знак качества.

— Какой еще знак? — не понял Вадим.

— Авторитет. Рекомендация. Понимаете, Морозов сейчас — легенда, но локальная. Студенческая. А чтобы его слушали серьезные люди, нужно, чтобы кто-то из Великих сказал: «Да, это вещь».

Жора нажал кнопку «Пуск». Бобины снова закрутились.

— Если бы, скажем, Галич или Окуджава шепнули словечко… Или Евтушенко. Тогда цена взлетит до небес. И менты побоятся трогать, если это будет слушать элита.

— Евтушенко в Америке, — вздохнул Вадим. — Галич под колпаком, к нему не подобраться.

Лена отложила кисточку. Она смотрела на вращение катушек *Akai*. Гипнотический ритм.

*Там-та-дам… Чак!* — слышалось ей даже в тишине.

Она вспомнила письмо Севы. «Песни злые, но честные».

Кто у нас поет злые и честные песни? Кто рвет душу так, что его любят и урки, и академики?

Кого слушает вся страна, хотя его пластинок нет в магазинах?

— Высоцкий, — тихо сказала она.

Жора замер с сигаретой в зубах. Вадим уронил очки.

— Кто? — переспросил фарцовщик.

— Владимир Семенович. Если он послушает и скажет, что это хорошо… Это будет лучшая реклама. И лучшая защита. Его уважают даже в КГБ.

Жора присвистнул.

— Ленка, ты хватила. Высоцкий — это бог. Он на другой орбите. Где мы, и где он? К нему на кривой козе не подъедешь. Он сейчас то в Париже, то на Таганке, то в запое. Вокруг него свита плотнее, чем у Брежнева.

— Я знаю, где он сегодня, — вдруг подал голос Вадим.

Все повернулись к нему.

Филолог покраснел, поправил очки.

— У меня знакомая работает костюмером в театре на Таганке. Она говорила… Сегодня у них «Гамлет». После спектакля они обычно собираются на квартире у кого-то из актеров. Или едут на Большой Каретный, к друзьям. Сегодня, кажется, на Каретный. Отмечают возвращение Володи из Франции.

Лена встала. Отряхнула джинсы от ворсинок ковра.

— Мы едем туда.

— Куда? — Жора вытаращил глаза. — К Высоцкому? На квартиру? Лен, тебя туда даже на порог не пустят. Там богема, актеры, иностранцы.

— Пустят, — Лена взяла со стола свежезаписанную бобину. Упаковала её в коробку с рисунком лопаты. — У меня есть пропуск.

— Какой?

— Вот эта музыка. И история про парня, который сидит в стройбате, но не сдается. Высоцкий такое любит. Он сам… на грани.

Она подошла к вешалке, накинула плащ.

— Вадим, адрес точный знаешь?

— Дом 15, кажется. Квартиру не знаю, но там обычно шумно. И окна горят.

— Найдем. Жора, пиши дальше. Мы скоро вернемся. Либо с победой, либо…

— Либо в милиции, — закончил Жора, но в его глазах мелькнуло восхищение. — Ну вы даете, блин. Авантюристы. Морозов вас покусал, что ли?

Лена улыбнулась. Улыбка получилась грустной, но твердой.

— Мы просто платим по счету, Жора. Страшную плату.

Она сунула коробку в сумку.

— Пошли, Вадим. Гамлет ждет.

Дверь хлопнула.

Жора остался один в своей пещере сокровищ.

Он посмотрел на вращающиеся бобины.

*Akai* мотал пленку, копируя крик души Севастьяна Морозова.

— Высоцкий… — пробормотал фарцовщик, выпуская дым. — Если выгорит — я Ленке памятник поставлю. Из импортного шоколада.

Он подошел к окну, отодвинул бархатную штору.

Внизу, по мокрому Ленинскому проспекту, неслись машины. Где-то там, в дожде, двое студентов ехали штурмовать Олимп советской культуры, вооруженные лишь коробкой с пленкой и наглостью, которой их научил друг.

Жора усмехнулся и пошел ставить новую кассету.

Бизнес есть бизнес, но сегодня он пах не деньгами, а чем-то большим. Историей.

Дом на Большом Каретном переулке казался обычным московским зданием, но для знающих людей он был чем-то вроде портала в иное измерение. Окна на третьем этаже светились теплым, манящим светом, прорезая пелену мартовского дождя. Даже с улицы, если прислушаться, можно было уловить обрывки смеха и гитарный перебор.

Лена и Вадим стояли у подъезда.

— Ты уверена, что нас пустят? — Вадим поправил запотевшие очки. Он дрожал — то ли от холода, то ли от трепета перед тем, куда они собирались войти.

— Нет, — честно ответила Лена, сжимая ремень сумки, где лежала драгоценная коробка с пленкой. — Но у нас нет выбора. Идем.

Дверь подъезда оказалась не заперта — кто-то подложил под нее кирпич, ожидая гостей. Они поднялись на третий этаж. На лестничной клетке было накурено так, что хоть топор вешай. Дверь в квартиру была приоткрыта, оттуда вырывался гул голосов, звон бокалов и запах дорогих духов «Climat» вперемешку с ароматом жареной курицы.

Лена толкнула дверь.

Прихожая была завалена плащами, куртками и пальто. Гора обуви напоминала братскую могилу сапог и туфель.

Никто не обратил на них внимания. Люди стояли группами, сидели на тумбочках, курили, спорили. Здесь была вся «неофициальная» Москва: актеры Таганки, художники-авангардисты, чьи выставки закрывали бульдозерами, поэты, чьи стихи ходили только в списках.

— Вы к кому, молодые люди? — путь им преградила женщина с высокой прической и мундштуком в тонких пальцах. Хозяйка или, может быть, чья-то муза. Взгляд у нее был оценивающий, сканирующий на предмет «свой-чужой».

Лена выпрямилась. Стряхнула капли дождя с плаща.

— Мы к Владимиру Семеновичу. У нас передача.

— От кого? — женщина приподняла бровь. — От Марины?

— От солдата, — твердо сказала Лена. — Из стройбата.

Женщина хмыкнула, но посторонилась. Слово «солдат» здесь, в этой среде, имело вес. Оно пахло тюрьмой, лагерем, судьбой — темами, которые были священны для круга Высоцкого.

— Он на кухне. Только не лезьте с автографами, он после «Гамлета» сам не свой. Нерв оголен.

Они протиснулись сквозь толпу в комнате. Кто-то пел под гитару Окуджаву, кто-то спорил о Тарковском. Вадим шел за Леной, как тень, вжимая голову в плечи. Он узнавал лица с киноэкранов и чувствовал себя самозванцем на пиру богов.

Кухня была маленькой, прокуренной до синевы.

За столом, уставленным пустыми бутылками и тарелками с засохшим сыром, сидело несколько человек.

Но Лена видела только одного.

Владимир Высоцкий сидел у окна, расстегнув ворот черной рубашки. Он выглядел смертельно усталым. Лицо серое, под глазами глубокие тени, на шее вздулись вены. Он курил, жадно затягиваясь, и крутил в руках граненый стакан с чаем (или коньяком — по цвету не разобрать).

Он молчал, слушая, как бородатый мужчина что-то эмоционально рассказывает, размахивая вилкой.

Высоцкий был здесь, но одновременно где-то очень далеко. Может быть, все еще в Эльсиноре.

Лена шагнула к столу.

— Владимир Семенович.

Разговоры на кухне стихли. Все посмотрели на мокрую девчонку в дешевом плаще.

Высоцкий медленно повернул голову. Его взгляд — тяжелый, пронзительный, с той самой знаменитой хрипотцой во взоре — уперся в Лену.

— Чего тебе, девочка? — голос был тихим, севшим после спектакля.

Лена положила на липкую клеенку стола картонную коробку.

На белом фоне черной тушью был выведен кривой рисунок: доска, гриф, провода. И подпись: *«СИНКОПА. Концерт с дымком»*.

— Это вам.

— Что это? — Высоцкий взял коробку, повертел в руках. Усмехнулся, глядя на рисунок. — Лопата с проводами?

— Гитара, — сказала Лена. — Ее сделал мой друг. В стройбате. Из мусора и телефонных трубок. Потому что играть не на чем, а молчать он не может.

В глазах Высоцкого мелькнул интерес. Он отставил стакан.

— В стройбате, говоришь? За что замели?

— За песню. В Доме Союзов. Он врубил усилители на полную и спел про серые стены вместо гимна партии. Его не посадили, чтобы шума не было. Отправили строить дачи генералам. И гнить.

Лена набрала воздуха в грудь.

— Он не сломался. Он там, в грязи, собрал этот инструмент. И пишет, что ритм остался. Послушайте. Пожалуйста. Там всего три минуты.

Бородатый мужчина попытался вмешаться:

— Володя, ну зачем тебе эта самодеятельность? Мало ли психов…

Высоцкий поднял руку, останавливая его.

— Подожди, Боря. Лопата с проводами… Это красиво. Это по-нашему.

Он огляделся. На холодильнике стоял шикарный импортный магнитофон *Grundig*.

— А ну-ка, поставь, — кивнул он Лене.

Лена подошла к аппарату. Руки дрожали так, что она с трудом попала лентой в прорезь головки.

Щелчок. Шуршание.

На кухне повисла тишина. Люди, привыкшие к бардовской песне, к тонким смыслам, ждали чего-то наивного.

Но из динамиков *Grundig* вырвался хаос.

Гул перегруженных ламп. Скрежет.

И голос Севастьяна — искаженный, злой, пробивающийся сквозь помехи:

*«Эта песня посвящается тем, кто строит стены…»*

А потом грянул тот самый аккорд.

Аккорд-взрыв.

Бородатый поморщился, закрыв уши. Кто-то хихикнул.

Но Высоцкий не смеялся.

Он подался вперед, вцепившись пальцами в край стола. Его ноздри раздувались.

Он слушал не ноты. Там не было нот в привычном понимании.

Он слушал нерв.

Он слышал тот самый надрыв, которым жил сам. Крик человека, которого загнали в угол, но который продолжает огрызаться.

*«Платим по счету! Страшную плату!»*

Запись была ужасной. Грязь, шум, визг.

Но в этой грязи была правда.

Пленка кончилась, хлопнув хвостом по катушке.

Тишина на кухне стала вязкой.

Высоцкий молчал минуту. Он закурил новую сигарету от окурка предыдущей.

— Как звать парня? — спросил он, не глядя на Лену.

— Севастьян. Сева Морозов.

— Морозов… — Высоцкий выпустил дым в потолок. — Злой он. Ишь как железом скрежещет. Будто зубами по стеклу.

Он посмотрел на Лену. В его глазах больше не было усталости. В них горел огонь соучастия.

— Это не музыка, девочка. Это рвота души. Но… — он усмехнулся, и от этой улыбки стало теплее. — Но это настоящая рвота. Кровью.

Он придвинул к себе коробку с пленкой.

— Маркер есть?

Хозяйка квартиры, та самая женщина с мундштуком, молча протянула ему толстый фломастер.

Высоцкий размашисто, почти рвя картон, написал на обложке несколько слов.

Потом поднял глаза на Лену.

— Передай ему… пусть не сдыхает там. Стройбат — это школа. Я тоже не в консерваториях учился. Улицу надо знать.

Он постучал пальцем по рисунку лопаты.

— А инструмент этот… Франкенштейн, говоришь? Хорошее имя. Мы все тут немного Франкенштейны. Сшиты из кусков, а жить хотим.

Он протянул коробку Лене.

— Держи. И скажи ему: если вернется и не скурвится — пусть найдет меня. Споем. У меня голос тоже не сахар, может, и споемся.

Лена прижала коробку к груди, как икону.

— Спасибо, Владимир Семенович.

— Иди, — махнул он рукой, наливая себе в стакан новой порции. — Иди, пока дождь не кончился. И береги его. Таких буйных мало осталось.

Она попятилась к выходу. Вадим, который все это время стоял у стены, белый как мел, кивнул Высоцкому и выскочил в коридор первым.

Они пробрались через прихожую, схватили свои плащи и вывалились на лестничную клетку.

Только там, в прокуренном подъезде, Лена посмотрела на надпись.

На белом картоне, поверх нарисованной лопаты, характерным летящим почерком Высоцкого было написано:

*«Рви струны, солдат. Стены падают, песни остаются. Жму руку. В. Высоцкий».*

Лена прислонилась спиной к холодной стене. Ноги подкашивались.

— Ты видела? — шепотом спросил Вадим, протирая очки, которые снова запотели. — Он… он благословил его. Вадик, ты понимаешь? С этой надписью… эта пленка теперь стоит не двадцать пять рублей. Она бесценна.

— Мы будем продавать копии, — сказала Лена, бережно убирая коробку в сумку. — А этот оригинал я отправлю Севе. В посылке. Чтобы он знал, что его слышат не только крысы в каптерке.

Она улыбнулась. Впервые за две недели улыбка была счастливой.

— Поехали к Жоре. У нас много работы.

Они побежали вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки.

На улице все так же лил дождь, но теперь он казался не серым, а серебряным.

В Москве рождалась легенда. И крестным отцом этой легенды стал Гамлет с гитарой.

Фанерный ящик весом в восемь килограммов занял половину верстака. Грубый, шершавый, с печатями из сургуча, пахнущий вокзалом, мазутом и далеким домом. На крышке химическим карандашом выведено: *«Рядовому Морозову. Лично в руки»*.

В каптерке повисла тишина, нарушаемая лишь гудением трансформатора.

Напротив, прислонившись задом к стеллажу с противогазами, стоял Лом. Ефрейтор буравил посылку взглядом таможенника, обнаружившего контрабанду. В его глазах читался калькулятор: сколько пачек курева, сколько сахара, сколько тепла можно извлечь из этого куба фанеры.

— Вскрывай, — команда прозвучала сухо, как щелчок затвора. — Положено досматривать. Вдруг бомба. Или водка.

Гвоздодер впился в крышку. Скрип выдираемых гвоздей резанул по ушам. Фанера хрустнула, поддаваясь.

Крышка отлетела в сторону.

Внутри — слой мятых газет «Правда».

Бумага полетела на пол.

Под ней открылась пещера Али-Бабы.

Сверху лежали шерстяные носки — толстые, колючие, явно ручной вязки. Рядом — три банки сгущенки с сине-белыми этикетками. Пачка индийского чая «со слоном». Пакет с сушками.

Но взгляд Лома прикипел не к еде.

В углу, среди тряпья, краснел твердый прямоугольник.

*Marlboro*.

Настоящий. Импортный. В мягкой пачке.

Ефрейтор сглотнул. Кадык дернулся. В стройбате, где курили «Приму» и махорку, американские сигареты были валютой тверже золота. За одну такую сигарету можно было купить наряд вне очереди. За пачку — душу.

Рука Севастьяна нырнула в ящик.

Пачка *Marlboro* взлетела в воздух и по дуге приземлилась прямо в широкую ладонь Лома.

— Грев, — коротко бросил Морозов. — За беспокойство.

Лом поймал пачку рефлекторно. Поднес к носу. Втянул запах вирджинского табака и фольги. Лицо ефрейтора, обычно напоминавшее кирпич, разгладилось. Злоба ушла, уступив место благоговейному кайфу.

— Уважаю, — буркнул он, пряча сокровище в нагрудный карман. — Живи. А сгущу?

— Бери одну. Остальное парням раздам.

Одна банка перекочевала к Лому. Налог уплачен. Таможня дает добро.

Теперь — главное.

Руки разгребли носки и пакеты с пряниками.

На самом дне, завернутая в серый пуховый свитер, лежала небольшая картонная коробка.

Не бобина. Кассета. Компакт-кассета для портативного магнитофона. Редкость. Техническая новинка. В Союзе таких аппаратов — по пальцам пересчитать, но у замполита Скворцова в сейфе лежал трофейный *Philips* или ранняя советская «Десна» — Севастьян видел.

Коробка легла в ладонь.

На белом картоне тушью нарисована лопата с проводами. «Франкенштейн».

А поверх рисунка — надпись. Размашистая, летящая, сделанная толстым маркером.

*«Рви струны, солдат…»*

Дыхание перехватило.

Почерк знакомый. Виденный на фотографиях, в самиздатовских распечатках текстов.

Высоцкий.

Это было невозможно. Нереально. Сюрреализм. Где стройбат, а где Таганка?

Но подпись стояла. Черная, жирная, настоящая.

— Чё там? — Лом вытянул шею, закуривая только что подаренное *Marlboro*. Дым — ароматный, сладкий — поплыл по каптерке, заглушая вонь портянок. — Письмо от мамки?

— От Бога, — тихо ответил Морозов, накрывая коробку ладонью.

— Чего?

— Музыка, говорю. Новая запись.

— А-а… Блатняк?

— Круче. Жизнь.

Коробка скользнула в глубокий карман галифе. Ближе к телу.

Лом выпустил колечко дыма, лениво ковыряя носком сапога рассыпанные газеты.

— Смотри, студент. Музыка — это хорошо. Но завтра бетон лить. Если не выспишься — лопата из рук выпадет. Я тебя страховать не буду.

— Не выпадет.

— Ну бывай. Сгущенку спрячь, а то крысы двуногие сожрут.

Дверь каптерки скрипнула. Тяжелые шаги ефрейтора стихли в коридоре.

Тишина вернулась. Но теперь она была другой. Наполненной.

В кармане жгла бедро кассета.

Ящик был распотрошен. Свитер, носки, чай — все это было важно для тела. Тепло, калории.

Но в маленьком куске пластика с коричневой лентой внутри была энергия, способная взорвать этот бетонный мешок.

Конверт.

Среди вещей нашелся конверт. Не вскрытый цензурой — видимо, передали через знакомых проводников или вложили так глубоко, что лейтенант поленился лезть.

Бумага рванулась под пальцем.

Записка.

Почерк Лены. Округлый, быстрый.

*«Сева! Мы сделали это. Высоцкий слушал. Он написал это сам. Твоя лопата теперь знаменита. Мы с Жорой запустили тираж. Деньги будут. Грише и Толику уже отправили. Держись. Вся Москва слушает твой скрежет. Ты не один. Включи кассету. Там сюрприз».*

Севастьян опустился на табурет.

Ноги вдруг стали ватными.

Высоцкий слушал. Москва слушает.

Две недели назад казалось: жизнь кончена. Яма, роба, забвение.

А сейчас…

Он достал кассету. Посмотрел на автограф.

*«Стены падают, песни остаются».*

Благословение. Охранная грамота от главного бунтаря страны.

Взгляд упал на «Комету».

Этот магнитофон — катушечный. Кассету в него не вставишь.

Проблема.

В сейфе замполита есть «Десна». Ключ от сейфа — у замполита.

Но есть каптерка. Есть смекалка. И есть ночь.

Взгляд метнулся по полкам.

Списанный диктофон? Нет.

Старый лентопротяжный механизм от какой-то спецтехники?

Нет.

Нужно разобрать кассету. Вытащить пленку. Перемотать на бобину.

Риск. Пленка в кассете узкая, тоньше обычной. Скорость другая.

Но «Комета» — зверь всеядный. Если пустить ленту аккуратно, по центру головки…

Или…

В углу, под брезентом, стоял еще один аппарат. Лингафонный проигрыватель, принесенный из учебного класса на профилактику. Там был кассетный блок.

Точно.

Принесли вчера. Жаловались, что жует пленку.

Руки сами потянулись к отвертке.

Починить. За полчаса. Пассик заменить, головку протереть спиртом (одеколоном). Вывести звук на «Ригонду».

Работа закипела.

Банка сгущенки так и стояла открытой на столе, забытая. Свитер валялся на полу.

Все внимание — механике.

Винты выкручивались, крышки снимались.

Нутро лингафонного аппарата было пыльным, но живым.

Причина поломки — грязь на прижимном ролике. Ерунда.

Ватка, смоченная в «Шипре», сняла черный налет.

Провода от динамика оторваны и прикручены к входу «Ригонды».

Усиление. Ламповый звук для кассетного голоса.

Готово.

Аппарат собран. Некрасивый, без крышки, но рабочий.

Кассета с автографом легла в отсек.

Щелчок крышки.

Палец завис над кнопкой «Пуск».

В каптерке было холодно, несмотря на «козла». Но пот катился по спине градом.

Сейчас произойдет встреча. Встреча с миром, который остался там, за забором.

Свобода упакована в магнитный слой.

Нажать.

Услышать.

Выжить.

Кнопка утопилась с мягким щелчком.

Шуршание.

Индикатор «Ригонды» дрогнул, оживая.

Сквозь эфирный шум пробился звук дождя. Настоящего, московского дождя, бьющего по подоконнику на Сретенке.

И дыхание. Живое, близкое.

В эту секунду в каптерке не было солдата стройбата. Был продюсер, который получил свой платиновый диск.

И цена этому диску была — жизнь.

Шуршание ленты в динамиках «Ригонды» заполнило тишину каптерки, отодвигая на второй план гул самодельного обогревателя и вой вьюги за стеной. Сквозь магнитный «песок» и треск старой записи проступил звук.

Не музыка.

Дождь.

Ритмичный, влажный стук капель по жестяному карнизу. Звук, который невозможно подделать. Так звучит весна на Садовом кольце. Так звучит свобода, пахнущая мокрым асфальтом и тополиными почками.

Затем — голос. Тихий, прерывистый, словно говорящий стоял вплотную к микрофону, касаясь губами мембраны.

— Сева… Мы здесь. Мы слышим. Ты не в яме. Ты на сцене. Вся Москва — твой зал.

Голос Лены дрожал, но в этой дрожи была сталь. Она не плакала. Она вела репортаж с передовой, передавая шифровку окруженному гарнизону.

— Тут дождь. И Вадим здесь. И Жора. Мы запустили ленту. Твой скрежет теперь везде. А сейчас… слушай.

Щелчок. Резкая склейка пленки.

Акустика изменилась. Исчезла интимная тишина комнаты, ворвался гул большого помещения. Звон стекла, обрывки смеха, гитарный перебор где-то на заднем плане. Эхо кухни, в которой решаются судьбы мира.

Кто-то кашлянул.

И вдруг — тишина. Вязкая, почти осязаемая.

Из динамиков, сквозь тысячи километров тайги и колючей проволоки, вырвался хриплый баритон. Тот самый. С характерной трещиной, с напором, от которого обычно лопаются струны.

— Ну, здравствуй, бродяга.

Мурашки побежали по бритому затылку, скатываясь по позвоночнику ледяной волной.

— Говорят, ты там стены строишь? Дачи генералам возводишь? Дело полезное. Только смотри, себя в бетон не закатай.

Пауза. Слышно, как чиркнула спичка, как глубоко затянулся человек на том конце провода.

— Девочка твоя принесла запись. Лопата с проводами… Сильно. Зубами по стеклу. Зло берет, да? Пусть берет. Злость — топливо хорошее, когда бензина нет.

Резкий удар по струнам акустической гитары. Не аккорд — выстрел.

— Ломай стены, солдат. Но главное — струну внутри не порви. Она у тебя натянута до предела, слышу. Если порвется — тишина наступит. А тишина — это смерть. Не сдыхай там. Рви, хрипи, вой, но звучи.

Голос стал тише, доверительнее.

— Вернешься — найди. Споем. У меня тут тоже… Гамлет с гитарой, мать его. Бывай.

Щелчок. Шипение пустой ленты.

Кассета крутилась, наматывая секунды пустоты, но в каптерке стоял грохот.

В ушах звенело.

Это был не просто привет. Это была инициация. Посвящение в рыцари ордена Хриплых.

Главный бунтарь страны, идол миллионов, протянул руку через колючку и сказал: «Ты свой».

Слеза, скупая, злая, скатилась по щеке, оставляя горячий след на трехдневной щетине.

Не от жалости к себе. От ярости. От восторга. От осознания масштаба происходящего.

Здесь, в вонючей каптерке, среди кирзовых сапог и списанных противогазов, только что замкнулась электрическая цепь.

«Синкопа» больше не студенческая группа. Это голос поколения, загнанного в стройбат, но не сдавшегося.

Невозможно просто сидеть. Нельзя оставить этот посыл без ответа.

Энергия требовала выхода. Если не выплеснуть её сейчас — разорвет грудную клетку.

Рука потянулась к столу.

Там лежал он. «Франкенштейн». Уродливый, черный от гудрона, с кривым грифом и струнами из стального троса.

Инструмент лег в ладонь привычной тяжестью. Доска от ящика с противогазами, ставшая продолжением тела.

Тумблер «Ригонды» щелкнул. Лампы усилителя, уже разогретые кассетой, налились зловещим малиновым светом.

Громкость — на максимум.

Пусть Лом проснется. Пусть замполит прибежит. Плевать.

Сейчас здесь не воинская часть 55204. Сейчас здесь филиал Таганки.

Пальцы левой руки впились в жесткие струны, не чувствуя боли. Мозоли превратились в камень.

Правая рука сжала медиатор — пятикопеечную монету, заточенную об асфальт.

Вдох.

Удар.

*КХХХ-РРР-А-А-Н-Г-Г!!!*

Звук ударил в стены каптерки, отразился от стеллажей, заставил задребезжать стекла в рамах.

Это был не чистый тон. Это был рык раненого зверя. Скрежет металла о металл. Грязь, фузз, дисторшн.

«Ригонда» захлебывалась, выдавая перегруз, который не снился западным рокерам.

Аккорд Е. Ми-мажор. Открытый. Мощный.

Ответ Москве. Ответ Высоцкому.

*«Я слышу. Я жив. Я звучу».*

Второй удар.

*ДЖЖЖ-УМММ!*

Ритм пошел. Тяжелый, вязкий, как шаги в кирзовых сапогах по глине.

Нога отбивала такт по деревянному полу.

*Тум… Тум-тум… БАМ!*

В голове рождались слова. Не про любовь. Про бетон. Про серые бушлаты. Про то, как ломаются черенки лопат, но не ломаются люди.

Вибрация инструмента передавалась в грудь, резонируя с сердцем.

Казалось, этот звук сейчас расплавит снег за окном. Разрушит забор. Сожжет вышки.

Стены действительно падали. В ментальном плане их больше не существовало.

Дверь распахнулась.

На пороге стоял дневальный — заспанный, испуганный, с повязкой на рукаве.

— Морозов! Ты сдурел⁈ — зашипел он, косясь в коридор. — Дежурный по части идет! Вырубай шарманку! На губу захотел?

Рука легла на струны, глуша вибрацию.

Звук оборвался, оставив в воздухе густое электрическое гудение.

— Спокойно, боец, — голос прозвучал хрипло, почти как у Высоцкого. — Это была проверка связи.

— Какой связи? С кем? С Марсом?

— С центром.

Тумблер вниз. Лампы начали медленно гаснуть.

«Франкенштейн» вернулся на стол.

Севастьян встал. Адреналин бурлил в крови, прогоняя усталость.

Страха не было. После такого благословения страха быть не может.

Даже если сейчас зайдет дежурный офицер, даже если дадут трое суток ареста — это ерунда.

Главное произошло.

Взгляд упал на кассету.

Она лежала рядом с банкой сгущенки. Маленький пластмассовый артефакт, изменивший всё.

Коробка с автографом отправилась в самый надежный тайник — под двойное дно ящика с радиодеталями. Туда никто не полезет.

Завтра утром, на разводе, будет холодно. Будет мат прапорщика. Будет тяжелая, тупая работа.

Но теперь у этой работы появился саундтрек.

Севастьян подошел к окну. Протер пальцем запотевшее стекло.

Там, в темноте, мела метель. Но сквозь снежную круговерть, казалось, пробивались огни далекого города.

«Рви струны, солдат».

Он улыбнулся своему отражению в темном стекле. Лысый череп, ввалившиеся щеки, горящие глаза.

— Порвем, Владимир Семенович. Обязательно порвем. И струны, и стены.

Он вернулся к нарам, сооруженным из табуретов.

Спать осталось часа три.

Но это будет сон победителя.

Завтра начнется новый день. День 72-й от начала службы.

И это будет день рок-н-ролла.

Стройбат-рока.

Севастьян закрыл глаза, но музыка в голове не стихла. Она только набирала обороты, сплетаясь с ритмом сердца и шумом ветра в вентиляции.

Всё только начинается.

Загрузка...